Живая вода времени (сборник) Коллектив авторов
Да, может, так лучше.
Посвященный – найдет; постороннему – нечего и смотреть.
Все эти чувства, видимо, выражались на моем лице; я не отводил глаз от лица Потоцкой, собравшиеся за спиной и наши, и поляки давно уж посматривали не только на прекрасную даму – но и на меня, грешного.
– Ладно, пойдем, – примирительно сказал Марек, полуобняв и похлопав меня по плечу.
Но в автобусе продолжал поглядывать, как у нас говорят, волковато.
Игры
Говорили о гаданиях, предсказаниях и прочем подобном. Как известно, сейчас это «в воздухе».
Сначала высказались женщины, потом поострили, похмыкали и посмеялись молодые мужики.
Потом не без искреннего интереса обратилась к старшему:
– Алексей Иваныч, а вы? Как вы сейчас на это смотрите? Ведь ваше поколение… как-то вроде б не думало об этом.
– Думало, – без особого энтузиазма отвечал Алексей Иваныч.
– А что же вы думали? – спросила, конечно, кокетливая красотка, выставляясь вперед и подыгрывая глазами.
Алексей Иваныч улыбкой оценил ее ужимки:
– Ну, ежели ВЫ просите…
– Ну да.
– Я, надо сказать, был физиологически мнительным и соответственно суеверным малым. Канцерофобия, то да се. А тут эти гадания: как раз мода, еще тогда. Я не любил, чтобы мне гадали: вот «понимаешь, что глупость», а все равно действует. (Кавычки он выделял тоном). Ну, однажды одна там дама… вроде вас, – слегка поклонился он в сторону кокетки.
– А как это – вроде меня? – подхватила она тут же.
На лице Алексея Иваныча мелькнула тень: – Раз уж я рассказываю, то и не мешай. Впрочем, сам виноват. – Вслух он сказал терпеливо-вежливо:
– Нет, внешне вы были не похожи, но… живая такая особа.
– Ну хорошо, хорошо, больше не мешаю, – махнула руками вперед эта умная дама.
– Вот. Ну., она несколько… э… симпатизировала мне…
– Да уж! – сказали женщины.
– Нет, это для гадания как раз… опасно. Как ни странно, заинтересованный в тебе человек гадает объективно. Он включается, он взволнован, но именно поэтому он… объективен. Энергетика включается и работает помимо его… бытовой личности. А если человек «холоден», он хитрит и подыгрывает. или, наоборот, пугает тебя, во всяком, случае, он «себе на уме». А тот говорит как есть, как думает. Это и опасно. Всегда боязно услышать нечто… несветское о себе.
– Как это – несветское?
– Понятно, понятно, – сказали остальные.
– Вот взялась она мне гадать… Я – с неохотой… Ну ладно, гадай.
И вот и начала она… это. Редко я слышал о себе столь точную информацию, именно информацию: по фактам! Я видел по ее лицу, что она не читала моих биографий и прочего. Да и что там можно узнать по нашим писаным биографиям!.. Но даже и этого она не читала, это было видно. Ей было не до памяти, не до воспоминаний о моих фактах… Она раскраснелась, лицо подергивается, нервы за мышцами как бы так и звенят. Зрачки расширены – черные; глаза уставлены куда-то мимо меня. Уже и не глядя в руку, а лишь держа ее. Ладонь слабая, неврастеническая… И, да, излагает… Все назвала точно. Все даты, все переломы. Когда женился, когда на целину, когда в аспирантуру, когда развелся, когда защита. Она напрягалась, она слушала чей-то невнятный, жесткий голос, который излагал ей все это, – и тут же выговаривала, выговаривала. Она была не властна над собой, она подчинялась кому-то… чему-то.
– Однако и влюблены ж вы были, – полушутливо, полузавистливо сказала одна из женщин.
Кокетка хмыкнула.
– Влюблен? Да нет… Может, в тот момент и было… Это скорее она, но.
– Да вы рассказывайте. Вечно женщинам… неймется, – раздались голоса.
– Так это она была в вас влюблена? Ну да, ну да, – настаивала кокетливая.
– Что ж рассказывать? Вот так она. излагала. А в конце вдруг и говорит:
– А жить ты будешь до 39 лет.
Я призадумался. У меня такая психофизиология, что неприятные новости действуют на меня не сразу, а потом. Шприц введен, а потом все растекается… по всему телу. Видимо, это черта исконно меланхолического темперамента, который после изменился, но все же остался. Я думаю, такой же темперамент был у печориных и прочих таких: дурные вести не успевали помешать воле. Ответ успевал стать хладнокровно-адекватен. Ибо когда уже и растеклось, человек уже успел овладеть собой. Словом, в дурной черте есть сильная сторона.
– Ох! Психологизмы! А что же дальше?
– Словом, я иронически-героически-мефистофельски и так далее усмехнулся на эту ее, прямо скажем, неожиданную концовку, что называется, не подал виду. Она не сразу вышла из своего транса и потом благодарила, что я не обиделся.
– Да мы поняли, что занятная женщина. Что же дальше?
– Дальше я, естественно, как это говорится, в суете забыл обо всем этом. Но, понятно, «что-то» все время как бы топорщилось в мозгу на заднем плане: разговор был, когда мне было 33, что ли, года. Сами понимаете, самое неудобное. Будь мне, положим, 22 или 38, было бы проще. От 22 далеко, от 38 близко: скоро все решится, да и все. А тут… вот эти несколько лет… Как часто мы не знаем истинных мотивировок человеческих действий, всего поведения. Ну кто бы мог про меня подумать, что вот целые 5–6 лет мои войны, писания, срывы, поездки, отношения с семейством, с работой, с женщинами, приятелями и так далее, конечно, не полностью, но на какую-то долю все же определялись вот этой занозой, этой особой цифрой: 39… 39… Мог ли хоть кто-либо разгадать это?
– Да, для такого бойца как вы мотивировка не очень чтоб очень.
– Ну, не мешайте.
– Однако подходило и время. Как вы понимаете, я не буду излагать свою жизнь за те 5–6 лет. Что это были за годы? Ну, как вам сказать… Сзади уж столько лет, что путаешься… В районе с 70-го по 75-й… Побывал и в Италии, и в Монголии, и на сейнере на Арале, и на военных сборах трехмесячных. Делал то и это. Странно сейчас говорить о том времени. Для нынешних его как бы и нет. Что оно такое – «70–75»? Сейчас скажешь – вроде пустое место. Глухая стабилизация, Брежнев и прочее. Застой, вакуум. А жили… Жизнь была. Может, и не жизнь, а, если угодно, Жизнь с большой буквы. Ибо там была естественность, «органичность». Отстоенность. Мы, конечно, бурно ругали жизнь, были всем страшно недовольны, но эти русские настроения всегда входят и в самое русскую жизнь, в нее как таковую… Словом, не буду излагать. А все сидело где-то в мозгу: 39… да, 39.
– Прямо символика некая.
– Да, символика. И вот мне исполнилось 39.
– Кульминация!
– Да, кульминация. 39. Живу себе.
– Какой год?
– Да, какой же это год? 76-й, видимо. Что там в 76-м?
– Да, ребят, что там в 76-м?
– Да, как-то и не вспомнить сразу. Впрочем, я разводился.
– Вы все про одно… Но тебе хорошо: заметное событие. А что там еще-то в 76-м?
– 76, 76… Н-да… Что-то…
– То-то и оно.
– Да ладно.
– Вот то-то и оно. А люди жили… жили. Как говорили китайцы, ну а за ними византийцы, счастливы народы, у которых не было великих людей. Так же можно сказать, что счастлив народ в тот год, когда нет ничего великого. Ну, не то что счастлив, а. э.
– Да понятно.
– Вот, живу. Ничего «великого», и время хорошее для мужчины – 39. А все… заноза.
– Вот на этих занозах мы и профинтили…, – начал кто-то.
– Да ладно, слышали, – тотчас оборвали его.
– Живу, словом. Пересказал бы я год, да и сам не помню, что бы пересказать… Значит, хорошо жил. Но подходит мой день рождения.
– Ага!
– Да подожди ты, ну что такое, ничего вам нельзя рассказать! Вот из-за этого мы и…
– Ладно.
– Ну, две недели до моего рождения, и предлагают мне: – Съезди в Вильнюс.
Ну, в Вильнюс так в Вильнюс.
Миндаугас, Марцинкявичюс.
Эта часовня, где враждебно косятся на русских.
Этот красный собор посредине.
Неизбежный Тракай и его озерами, с моховыми снаружи, аккуратными внутри оранжевыми стенами, с его рвами, заросшими колким терном и путаной ивой.
«Заседания»; речи, речи и речи.
Ладно, сегодня едем обратно.
Прощальный банкет.
Рядом сидит, задумавшись, Лариса Владимировна, жена одного там деятеля, который и сидит далее рядом с ней. Я, цепляя вилкой селедку из болотистого маринада, светски спрашиваю соседку:
– Что-то невеселы, Лариса Владимировна?
Я и спросил-то, ибо всегда чувствую некую неловкость, беря нечто с общего стола, и стараюсь как бы ввести момент непринужденности, незаметности этого действия… И вот она отвечает:
– Вы знаете, вы правы, Алеша. Веселиться мне не о чем. Вот сестра умерла.
Я опустил свою селедку в тарелку и стал смотреть на соседку: смена стиля всего общения.
Нынешняя аудитория:
– Психолог вы, Алексей Иваныч! Давайте действие!
– Вы на своих действиях-то и упустили ее, психологию. Может, дело вот в этом, а не в том, что… Ну ладно.
– Что же с ней было? – спрашиваю.
– Да она разбилась на самолете.
– Ну это не умерла, а погибла.
– Это все равно.
– Да, конечно.
– Далеко летала?
Как вы понимаете, в таких случаях сами слова и вопросы уже не имеют значения.
– Да летала-то пустяки. Из Москвы сюда в Литву. Вот… не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
– Это так.
И В ЭТОТ САМЫЙ миг вошел их администратор, встал у квадрата столов и начал:
– Минуточку внимания! Дорогие гости! Сейчас очень трудно с железной дорогой… Прошу не волноваться. Вы, как мы и обещали, уедете сегодня. То есть мы были бы рады, чтобы вы остались у нас на всю жизнь, – начал он поправляться в ответ на неизбежное «оживление в зале».
– Да уж, Литва была бы счастлива, чтоб мы там остались на всю жизнь, – ввернул кто-то из аудитории Алексея Иваныча.
На него снова зашикали… Рассказ Алексея Иваныча затягивался, но молодежь проявляла вежливость к старшему.
Нынешняя молодежь терпеливее той…
– Но что делать, – продолжал администратор. – Только вы не поедете, а полетите. Билеты на самолет уже есть.
«Знак судьбы? Ясное предупреждение, – вдруг четко прошло в голове. – Две недели до сорока лет».
…Можно, конечно, было что-то предпринять. Уж один-то билет на поезд нашли бы.
Но я как-то спокойно решил «не суетиться».
Взлетаем.
Помню, что самолеты бьются в основном на взлете и при посадке. Вон и сейчас каждый день… то самое.
Оторвались… внизу пошли ярко-зеленые литовские луга, темно-зеленые рощи.
Выровнялись.
Летим.
Полтора часа до Внукова.
Вот, снова «зажглось табло»: «Пристегните ремни» и прочее.
Начинаем снижаться.
Входим в облака…
Самолет, как обычно эдакими рывочками, идет вниз, заходит на круг… Крыло вверх: видишь его, как обычно… Много я налетал.
Каждый рывочек вниз я сознанием отмечаю.
И вдруг странная, спокойная мысль в меня входит:
Почему я НИЧЕГО не чувствую?
Вот сейчас, возможно, начнем мы падать.
Там уж не до чувств, не до мыслей.
Но почему же я сейчас, сейчас НИЧЕГО не чувствую, не вспоминаю, не думаю в глубоком смысле?
«А высшая сила есть, я знаю», – проходит медленно в голове.
Но почему же я ничего не чувствую?
Мне нечего сказать, не о чем пожалеть?
Ничего. Ничего.
Снижаемся.
Хорошо видны массивы домов, деревья, нити дорог.
Выходим на полосу.
Бух – этот извечно невольно облегчающий некую пассажирскую душу удар колес о Землю – о твердь, о Гею.
Сразу как-то ощутима ее прочность, надежность… грузно трясет.
Покатились.
Аплодисменты литовцев и иностранцев; русским, как всегда, наплевать. Сели так сели.
Остановились.
И вот с этого момента как-то отрезало и все мои суеверия.
Старое, точное слово: отрезало. Было – и нет. Даже две недели ДО сорокалетия я жил совершенно свободный: ничем таким не интересовался.
Лишь иногда вспоминал, что НИЧЕГО не мог вспомнить в самолете…
И не мог соединить это со своим неизменным, всегдашним ЗНАНИЕМ, что высшая сила, она есть в этом мире.
И ЧТО мы за люди такие? Мы, «поколение» или что там. Может, ОТ ЭТОГО «все»?..
– А как же дама? – спросили сразу две женщины: естественно, включая кокетку.
– Дама? Ну, как. Надо сказать, это тоже интересно… Не бойтесь: лишь два слова… Когда мы встретились где-то, она посмотрела на меня прямо, пронзительно: простите за словечко… Резко отвернулась; поговорили о чем-то незначащем.
Разошлись.
Красиво было бы сказать, что больше мы не встречались; но мы встречались, конечно.
«Общие круги», то и се.
Ну, здрасте, здрасте, ты как, а ты как.
А чего еще.
А чего еще.
Максим Замшев
Юноша твердит чужое имя,
И старик легко впадает в транс.
Осень всех нас делает другими,
Осень – это наш последний шанс.
Там, где небо потеряло твердость,
Позади мерцающих огней
Держит жизнь в руках пустые ведра,
Верь в приметы – не встречайся с ней.
Верь в приметы. Все длиннее тени,
Что легко ложатся возле глаз,
Ждешь напрасно белые метели,
Эта осень длится после нас.
Счастье потерялось в длинной фразе,
В подворотнях спряталась тоска,
Юноша застыл в немом экстазе,
Быстро превращаясь в старика.
Там, где небу не хватает света,
Все, о чем я Бога не просил…
Осень – наша первая примета,
Но в нее поверить нету сил.
В синие простыни ночь завернулась,
И, как лунатик, по крышам, легка,
В самую раннюю юность вернулась,
Чтоб на рассвете хлебнуть молока.
Кто поманил ее в дальние дали?
Кто затянул этот сладкий мотив?
Первое правило терпкой печали:
Не обернешься – останешься жив.
Не притворяйся, не корчи героя,
Ангелы в небе играют в лото,
Правило крепко запомни второе:
Смерть молока не заметит никто.
Первой любви обретайте цветенье,
И растирайте меж пальцев пыльцу.
Ночь превратилась в большое растенье,
Это растенье ей выйдет к лицу.
Падшие ангелы – новые дети,
Чей легкокрылый сомнителен труд,
Синюю простынь найдут на рассвете,
Передерутся и в клочья порвут.
Что ожидает нас в области райской?
Пылью столетий Аид занесен.
Правило третье узнать не старайся,
Пей молоко и забудь обо всем.
Москва подбирается к сердцу,
Не зная, что время ушло,
Ты держишь стеклянную дверцу,
А ветер терзает стекло.
И я в этом ветре как профиль
Той жизни, которой не жить.
Послушай, старик Мефистофель,
Не хочешь ли крылья сложить?
Не хочешь ли в шашки со мною
Сыграть посредине пути,
Я счастье ищу продувное,
Но ветер всегда впереди.
Москва с Воробьевых спустилась,
И влезла на башни Кремля,
Еще ты со мной не простилась,
Но сжалась от боли земля.