Живая вода времени (сборник) Коллектив авторов
И как ни спешим мы порою к себе вернуться,
А все же стараемся до вечера не проснуться.
Проводить еще раз облака
От крестов до слепящего круга,
Не заметить, куда с каблука
Вдруг порхнув, улетела супруга.
Потеряв невесомую нить,
Поклониться бетонному своду,
Чтобы снова в метро пережить
Неподдельную близость к народу.
Я не один и я не одет.
Входит свидетель – солнечный свет —
Смотрит в салатник и наполняет стакан.
– Участь твоя, – говорит, – надежнее, чем капкан,
Хочешь молитвы пой, а хочешь – танцуй канкан.
Я опоздал, – говорит, – если цветы в венках,
Если твоя судьба ходит на каблуках,
Если в распахнутой двери – погашенная свеча,
Если движенье плеча
Как поворот ключа.
Так пропади в западне,
Разбейся о сотни глаз,
Первым дождем пролейся,
Сгустками падай в таз.
Сворачивать поздно. Останешься жив, сынок,
Будешь как я – нужен, пока одинок.
В продуваемой комнате переговоров,
где столетьями спорят Вчера и Завтра,
Сегодня томится от их справедливых укоров —
едкой смеси разочарованности и азарта.
Вчера расползается снова дурным туманом,
Завтра опять попользуется и бросит,
а Сегодня правда не по карману,
оно всех принимает и все выносит.
Только в часы, когда звездную карту
солнце прячет за голубое,
Сегодня уверено в том, что Вчера и Завтра
ушли, наконец, договорившись между собою.
Мусор на крыше
Мусор на крыше лежалый, покрытый пылью.
Все оттого, что людей тут случается мало, а небу
Мусор неинтересен. Так же, как люди. Но здесь
В небе уже человек. И, в прозрачной тиши растворяясь,
Слышу я странные мысли о том, что земли не бывает.
Есть, дескать, высшее небо и небо пониже,
Низкое небо совсем, а земли не бывает…
Вежливо сдвинув консервную банку, смущенный,
Тихой звездой проплываю сквозь тьму чердака.
Осень на рябине спелой
Настоит хмельную влагу,
Все, что сделал и не сделал —
Все уместно, все ко благу.
Тает в уличном рассвете
Память мутным привиденьем.
Праздник вечно юной смерти
Счастьем жжет листву растений.
Им сквозь узкое оконце,
Уж сама едва живая,
Целый день старушка-солнце
Передачи посылает.
И за нею, прочь от буден,
Мокро, сухо – без дороги,
Все, что было, все, что будет —
Чтоб вернуться, все уходит…
Вениамин Марченков
Афанасьевич
Каждый год Егор Афанасьевич Журов приезжал в деревню, где проводил свой профессорский отпуск. В советские еще времена он подкатывал к доставшемуся по наследству дому на голубой, сверкающей лаком шестерке. Высокий и важный, в расстегнутой настежь белой рубахе, он медленно, стараясь не мять изумрудной травы, обходил свои владения, отмечал все недостатки, накопившиеся за прошедшую зиму. В душе он был человеком крестьянского склада, с крепкой хваткой, хозяйской жилкой, когда, казалось бы, абсолютно ненужная вещь находила свое место в его деревенском обиходе. Наверное, стал бы он тем мужиком, на которых и поныне держится Русь, но жизнь рассудила иначе – Афанасьевич, как уважительно называли его в деревне, стал профессором. Говорят, в своей сфере он преуспел, на космос работал, а вот крестьянствовать так и не научился. Руки не слушались, сноровки не было. Нехитрая, казалось бы, работа, доставляла ему столько мук и хлопот, при всей аккуратности и старании велась столь неуклюже и медленно, что Афанасьевич с удовольствием поручал ее деревенскому жителю. Люди валили валом. Надо починить покосившийся забор – вот они специалисты, поправить печную трубу, выкосить заросший отавою двор или прополоть грядки – и здесь нет отбоя. Афанасьевич жмотом не был. За каждую, пусть и мелкую, работенку накрывал в саду покосившийся стол, вываливал на него столичные разносолы, доставал из холодильника подернутую туманной влагой бутылку.
– Я, ребята, к вам прикипел, – любил повторять он, – Москва Москвой, а эти просторы, хлеба дивные, луга сенокосные всю зиму мне снятся.
Удивлялись мужики деревенские! К чему, мол, тут прикипать, какая такая напасть гонит его из большого города в эту видавшую виды затурщину, но, подыгрывая подвыпившему профессору, расхваливали свое житье-бытье, – масляным, духмяным, как мед, словом ярко и сочно рисовали незабвенные образы деревенского быта. Рисовали так, что и у самих на глаза опускалась поволока, и голос дрожал, и рождалось в душе щемящее чувство своей сопричастности с вечностью. Особенно старался Валерка Винтарь. Был он уже не молод, детей не имел, хозяйство свое вел справно, был говорлив и скор на обещания, любил помогать профессору.
– Да, Афанасьевич, просторы у нас, что надо, – аккуратно подступал он к интересующей теме, – меня вот возьми. Тоже в большом городе жил и работал. Патрет мой на видном месте, на Доске почета, висел, большим человеком мог стать, а нет – сюда потянуло. Как и тебе, виделись просторы эти, дерева вдоль дороги, места грибные да рыбные. Как-то, помню, к Рождеству дело шло, сон каждый день виделся мне. Только усну и речку вижу, Ельшу значить, луг широкий цветущий, тропинку в Щиповик и дом материнский, тот первый, что после сгорел. Вот и бросил я все, домой поспешал. Лет двадцать живу здесь и не каюсь. Воздухом свежим дышу, березовый сок ведрами пью. Первый гриб – мой, лучшая рыба – тоже моя, клюква-брусника – все мне доступно, все под рукой. А красота-то у нас ненаглядная. Вот ты ночью на звезды глядел? Не глядел! Так я тебе покажу как-то. На рыбалку с тобой поедем. Рыбу ты любишь?
Афанасьевич любил рыбу, любил крепенькие боровики, сладкую землянику с парным молоком, молодую картошку с хрустящим, первого посола, огурцом вприкуску. Он любил все, что рождала земля, что каждодневно впитывало солнечный свет, кристально чистый воздух, светлые воды родников его родины. И потому с радостью соглашался отправиться на рыбалку.
– На рыбалку? С удовольствием! А рыбачить-то где будем?
– Рыбачить? Место я знаю. На Николаевой лучке. Заводь там классная, стремнинка бьет, а жерех, головль стаями ходит. Каждый год там рыбачу. Рано по утру, роса не сойдет, лужок я скошу. К вечеру сено подсохнет – в копны сметаю. Сетку бросим, а сами в копну. На небо будем глядеть, тишину будем слушать. Ты только бутылочку захвати для полного удовлетворения жизни.
Утром Винтарь не косил, другие, более важные дела напрягали, не шли они звонким, как эхо, вечером на Николаеву лучку, не бросали сети, но какое-то светлое, таинственное чувство западало в душу и теплилось там все долгие зимние ночи.
Хоть и наездами был Афанасьевич в деревне, хозяйство вел справно. Каждый год, на запущенном некогда дворе, появлялось что-то новое. Банька ли, теплица, голубые ставеньки, колодец, выполненный непременно из «царской» глухой ольхи, как-то естественно вписывались в окружающий мир, дополняли его, вносили разнообразие в нищавшую уже деревню. А Афанасьевич радовался.
– Надо же, чудо Иван сотворил, – и трогал рукою резной наличник, – не дерево – кружева вологодские. Вот это мастер. Не мастер – волшебник, – уточнял он, от удовольствия потирал руки и улыбался. И непонятно было, чему улыбался: то ли искусству мастера, то ли исполнению еще одного своего желания.
Шло время. Афанасьевич крепко обжился в деревне. Готов был переселиться сюда, чтобы каждый день прикасаться к своим истокам, к земле, подарившей ему жизнь, бывать на родных могилах, во все времена радоваться чудной игре природы и чувствовать себя неотъемлемой частью деревенского мира.
– Подождите, – говорил он, – на пенсию выйду, так весь год проживу в деревне. Хочу увидеть все, что с детства меня поразило, что осколками, брызгами залегло в мою душу.
Рухнуло все разом. Вкривь и вкось пошла городская-деревенская жизнь. В деревне с каждым годом нищал совхоз, сеяли меньше, скотину пустили под нож, а потом и вовсе свели хозяйство к упадку. Сначала мужики-работяги возмущались не слабо, буянили, приструнить хотели новую власть, а потом, поразмыслив маленько, решили – и так проживем. Скотина на дворе есть, руки, ноги целы. Надо будет, и копейку какую заробим. С тем и разошлись. Ловкачи выкупили в совхозе старенькие трактора и машины, втихушку растащили по дворам прицепы и сеялки, разобрали для надобности зерноуборочные комбайны. Каждый хитрил сам за себя, каждый желал правдой-неправдой, темной ли ночью, светлым ли днем утащить кусок пожирнее и припрятать его до лучших времен. А они, эти времена, уже наступали. Землю делить стали. Бумагу на пай выдавать, что такой-то-такой имеет надел в семь гектаров и волен распоряжаться им по своему разумению. Наступала свобода. Только мало кто еще знал, что делать с этой свободой. Самые продвинутые поняли, что совсем не обязательно ходить на работу, корячиться на общественном поле, что сам ты нынче царь и хозяин, сам Конституция, сам власть и закон. От такого положения дел голова закружилась. И стали строить они грандиозные планы. Кто-то хотел свой надел превратить в картофельную плантацию, кто-то собирался скотину выращивать, а кто-то рассчитывал получить солидную прибыль с торговли обычным сеном. Мужики кучковались, самогон глушили, лясы точили, до хрипоты спорили о прелестях и преимуществах нового времени. А тут и весна. Сеять надо, а где и как? Винтарь в сельсовет подался, бумагу в руках держал.
– Скажи, любезный, – обратился он к председателю, – где мое законное поле?
– Откуда я знаю, где твое поле, – зло и сердито огрызнулся тот.
– Не понял юмора, – возмутился Винтарь, – бумагу я имею, гад! И твое, гадское дело, мне пай отвести.
– Вали отсюда, пока в лоб за язык свой поганый не получил. Ясно? – И возмущенно добавил: – Земли ему надо. Да бери сколько хошь. Совхоз в этом году вообще не сеет – любое поле бери!
Винтарь призадумался. Долго бродил вдоль деревни, примерялся, прицеливался с чего бы начать, но так и не остановил свой выбор ни на одном из полей. «Ладно, – подумал он, – Афанасьевич приедет – все растолкует. Мужик он ученый, поболе нашего знает».
Афанасьевич в тот год не приехал. Да и в городе бог знает что делалось. По осени танки в Москве появились. Лупили крупным калибром по высокому, Белому дому, пожар полыхал, стреляли на улицах. Валька, сожительница Винтаря, плакала, глядя в подслеповатое окно телевизора, причитала. И Винтарь, мусоля дешевую сигарету, тяжко вздыхал.
– Войны нам еще не хватало. Достукались падлы!
Время остановилось. Нет, на столе привычно тикал будильник, золотом листьев укрывали вековые березы примороженную землю, лохматил неухоженные поля злой северный ветер, утренник серебрил сочную зелень отавы. В природе все шло своим чередом. Время остановилось в людях. Чаще всего Винтарь лежал на диване, глядел в засиженный мухами потолок и не было сил, не было желания что-то делать. С трудом заставлял он себя подняться и выполнить неотложную крестьянскую работу: наколоть дров, накормить скотину, принести родниковой воды, во дворе убрать, как-то себя обиходить. Делал все с неохотой, без должного прилежания и аккуратности. Как будто то, виденное по осени, ударило по рукам, заронило в душу тревогу, смуту посеяло в сердце.
«А почему, собственно, я хрип должен гнуть, – думал он, – детей у меня нет. Нам с Валей немного надо. Картошку посадим, вырастим порося и проживем как-нибудь. Землю дали, а на хрена мне эта земля! Сеять, пахать, урожай собирать – для этого техника нужна, хотя бы конишка какой. А где это взять! Денег нет – не предвидится, да и не в мои-то годы это все начинать».
И потихоньку, по мелочам стал Винтарь двор продавать. Продал ружьишко, сети продал, а весной и корову свел со двора – толку с нее: прибыли никакой, а горбатиться ого, как надо. Деньги, по его разумению, тратил он правильно. В частном магазине Машковых покупал хлеб, спички да сахар и, как правило, водку, а так хозяйство еще кормило. Но деньги заканчивались быстро, и он шарил по дому, по двору шарил с надеждой отыскать в своем хозяйстве потребную для продажи вещь.
Нищал Винтарь, нищала деревня. Один за другим уходили на погост старики, а те, кто помоложе, подавались в город счастья искать. Ночами в деревне жутко стало. Редкие избы окнами светились в ночной темноте, а больше брошенные дома темнели черными остовами, холодный ужас наводили заросшие бурьяном дворы, быстро поддавшиеся тлению и упадку амбары, сараи и бани. Зимой волки стали похаживать, да шальные подростки повадились грабить брошеные дома. Винтарь уже не встревал в такие дела. Хотел однажды бандюков от воровства отвадить – чуть ноги унес. С тех пор тихо сидел, поглядывал в темные окна, да Богу молился, чтоб лихо мимо прошло.
Года через три, к Троице, приехал домой Афанасьевич. В дом заходить не стал, Винтаря кликнул, на скамейку присели, разговор повели.
– Вишь, что с деревней деется, – жаловался ему Винтарь, – так дело дальше пойдет – один на всю эту округу останусь. Разоренье идет, люди мрут, просторы твои, луга сенокосные зарастают. Власти тут нет, хозяина!
– Да как нет хозяина, – удивлялся Афанасьевич. – А ты кто! Землю ведь дали тебе?
– Дали, а толку что?
– Ну, так паши, работай!
– На ляд это мне! Вам в городе сладко. Деньги рекой текут. В магазинах жратва. Тепло, вода в доме. Срач и тот рядом. Ты в нашей шкуре побудь – кочетом запоешь. Умник.
– Да не умник я вовсе. И не так-то просто живется мне.
– Тебе – профессору?!
– Да, мне, профессору.
– А что так?
– Жизнь такая.
Глянул Винтарь на профессора и точно – нет прежнего лоска. Рубаха потертая, спортивные штаны пузырями, разбитые шлепки – на босу ногу, видавшая виды бейсболка. Да и сам он, словно ростом стал ниже, лицо серое, щеки не бриты.
– Да, брат, не сладкая нонче жизнь. – И, переводя разговор, любопытства ради спросил: – Надолго ли к нам, двор-то косить будем?
– Не знаю надолго ли, а двор косить обязательно будем. Только дом вот откроем, что еще там?
Дом Афанасьевича бандюки не тронули. Все было на месте. На пыльном столе стояла оплавленная свеча, рядом, на случай отключения света, лежали спички. На месте был телевизор, холодильник, домашняя утварь, одежда. Пахло мышами, плесенью. Всюду валялись пересохшие мертвые мухи, темные рисинки мышиного помета, янтарной каплей виделась на окне запутавшаяся в паутине оса. Застоявшийся воздух был столь отвратителен, что Афанасьевич первым делом открыл распашное окно, и в комнату вместе пением птиц, с солнечным светом, ворвались теплые струи летнего ветра.
– Ну ладно, Валер, я все окна открою, печь затоплю, а ты Валю крикни – в доме приубрать. Сам косу бери – знаешь, что делать.
К вечеру двор Афанасьевича не узнать было. Ровными валками, где вперемешку с душистым клевером, мышиным горошком виделись солнечные пятна ромашки, лежало подсохшее сено. Чисто вымытое крыльцо, устланное еловым лапником, так и манило в дом. А там, на белом тесовом полу – домотканые половики, на столе – полевые цветы, а по стенам, по бородатым портретам, упакованным в черные дубовые рамки, по чисто вымытым стеклам окон гуляют всполохи-отражения горящих в печи дров. Дом дышал теплотой и покоем, от печки шел такой духмяный и томительный жар, что невесть откуда появившаяся кошка разлеглась на полу и переваливалась, подставляла этому жару то одну, то другую сторону своего расслабленного гибкого тела.
Кривоногий и шаткий стол еще пригодился. Винтарь поставил его на прежнее место, долго колотил молотком, драил столешнецу чистым песочком, голиком драил, мыл студеной водой. Скатерть стелить не стали – свежестью, светом горели сосновые доски стола, на котором в глиняной плошке дымилась картошка, малахитом темнели крепкие, пахнущие укропом, огурцы, сахарной белизной светились тонкие ломтики сала, высились крупные куски ноздрястого хлеба. Афанасьевич принарядился. К столу он вышел в белой, свободно спадающей до колен, рубахе, в отутюженных брюках, в добротной кожаной обувке. За этот день, кажется, он приободрился: разгладились у глаз морщинки, лицо покрылось румянцем, ровнее и увереннее стал голос.
– Монопольку пить мы не будем, – произнес, несколько смущаясь. – Выпьем мою собственную, по космическим технологиям сделанную, «журовскую» выпьем!
Летний вечер ложился на грешную землю. С полей, с Поляковой гари тянули к деревне седые космы тумана, заполняли низины, укрывали неровной зыбкой периной дорогу, стелились у подножья березовой рощи и чуть колыхались от неслышного шепота ветра. Кликала где-то кукушка, призывно и звонко звал соловей, неестественно громко жужжал в тишине запоздалый бродяга шмель. Теплый воздух, напоенный запахом сена, был чист и прозрачен. Виделось далеко, ясно и четко, так, что, казалось, большая, с медным отливом луна выглядывает из-за крыши соседнего дома.
– Ты погляди, Афанасьевич, дом твой совсем просел, – указал Винтарь на четкий силуэт, отпечатанный на клюквенно-красной стороне горизонта. – левый угол почти упал.
– Вижу, Валер, вижу! Поднимать его надо. Два венца нижних менять.
– И что, поднимать будешь?
– Буду. Вот Троицу отведем – этим займусь!
Неделю спустя братья Машковы взялись за дело. Трактором притащили лесины. В три дня обследовали нижние венцы и сладили новый подруб. А потом, ловко орудуя домкратами, примеряясь, прицеливаясь, подводили его под покосившееся от веку строение. Афанасьевич не вмешивался в этот процесс, но всегда был рядом. Он пристально смотрел, как на мелкие, дымящиеся желтой пыльцой чурки, разваливались нижние венцы и, кряхтя, как столетний старик, чуток поднимается дом. Он удивлялся сметке Машковых, неспешной артельной работе, слаженности движений, действий, до простоты отточенных приемов строительства.
– Ах, мужики, цены вам нет, – восхищался он.
– Есть нам цена, – отвечал старший Машков. – Работа не часто бывает. Все больше в Москву да в Москву на заработки ездим. Дома бы поработать. Деревни бы эти поднять, – и оглаживал пышные пшеничного цвета усы. – Да, видно, никому не живать здесь. Прахом пойдет все.
Не верилось Афанасьевичу, что прахом все пойдет. И потому с завидным упорством приводил дом в порядок.
«Перед дедами стыдно, – думал он, наново перестилая с Винтарем пол, – поднялись бы они, поглядели на землю-кормилицу родимую, на поля потом напоенные, на деревни погубленные. Что бы сказали? Что бы сделали?»
А Винтарь все удивлялся.
– Тышь сто, должно быть, вложил, Афанасьевич?
– Вложил, вложил!
– Знать, не бедно живешь, коль в прорву эту такие деньжищи бухаешь?
– Бедно, не бедно, как знать!
– Так что ж тебя заставило, что побудило? Может, молодку какую приглядел? Жить-поживать сюда наладился?
– Не приглядел. Совесть заставила!
– Ишь ты, совесть, – вздыхал Винтарь. – И дорого же тебе эта совесть обходится! Совесть его заставила!
В августе, к яблочному Спасу, работа была закончена. Афанасьевич с явным удовлетворением обошел двор, полюбовался издали сияющим домом, безупречными линиями стен, новой добротной крышей, тяжело опустился на колени и низко склонил свою голову. Непонятно было, то ли шептал он молитву, то ли целовал усыпанную мелкой щепой землю. Его видавшая виды шестерка остановилась на середине моста через речку. Он вышел из машины, внимательно посмотрел в глубину темных вод и бросил на счастье, на встречу горсть мелких монет, которые, блеснув серебром, медленно растворились в игривых водах Ельши.
Афанасьевич больше не приехал. Всходило над землей жаркое солнце, дул промозглый северный ветер, стелились туманы, шли проливные дожди. А чистые окна смотрели в голубое небо, в туманную серую хмарь, на подернутый дымкою лес, на пылающий дивный закат. Дом ждал. Ждал своего хозяина.
Серго Степанов
Энергия стиха
Поэзия – наука иль искусство?
При том, что все намешано в ней густо,
Она свободна от погоды, географии
И воздает нам всем – до эпитафии.
Я выпускаю мысли, мысли-строчки,
Как дерева зеленые листочки.
Они меня спасают до поры
От ветра, блуда, сглаза и жары.
До чувственных глубин я обнажаюсь,
Случается, чужой заботой маюсь.
Когда жизнь неспокойна и лиха,
Меня спасет энергия стиха.
Освобожденная от суеты и лени,
Она врачует человечьи тени.
Нам всем она Природа и Родня,
И снова возвращается в меня.
Про это…
Бывает, сказанным и спетым
Нам прибавляются года.
Давайте выпьем за поэтов —
Людей духовного труда.
Бокал вина, он, как примета,
Что в них пылает жарко кровь.
Давайте выпьем за поэтов,
За жизнь, за счастье, за любовь!
Нас увлекает эстафета
Традиций света и добра.
Давайте выпьем за поэтов,
Но только, братья, не с утра.
Поэты в прошлом знали вето,
Не жизнь была, а сплошь диета.
Давайте выпьем за поэтов,
Уже не знающих запретов!
А как поэт умеет это
Воспеть, снискав изящный слог.
Давайте выпьем за поэтов,
Поэт в том деле просто Бог.
Поэты с самого рассвета
Светло нас радуют строкой.
Давайте выпьем за поэтов,
Пусть их стихи бурлят рекой!
Ни слова о войне
Мой друг в войне, меняя роли,
Пройдя горнило всех дорог,
Впитал душою столько боли,
Что думать о войне не мог.
Он никогда вам не расскажет,
Что видел мертвого врага,
Тела, сгоревшие до сажи,
И рек кровавых берега.
Трассируя огнем сквозь небо,
Раздаривая смерть свинцом,
Он каждый миг собою не был,
Был чертом с яростным лицом.
Кому-то жизнь война дарила,
Шанс выжить был ничтожно мал, —
Все полыхало и дымило,
Но он о том не вспоминал.
Танкистом он утюжил гадов,
Военный обретая стаж.
Но взрыв, огонь – и кто был рядом, —
Отныне бывший экипаж.
И где бы друг мой ни сгодился, —
То переправа, то десант,
В аду огня в нем вдруг открылся
Неслабый снайперский талант.
Все та же цель была одна —
Крошить врагов фашистской масти…
Но тут закончилась война