Царь Грозный Павлищева Наталья
От Троицы отправились вдруг в Александровскую слободу. Было похоже, что государь что-то для себя решил.
Афанасий Вяземский и оба Басмановых спешно вызваны к Ивану Васильевичу.
Вяземский осторожно разглядывал царя. Нельзя сказать, что суровые морщины на лице государя разгладились, напротив, их стало много больше, волосы вроде даже поредели, борода торчала клочьями, на лбу огромный синяк от постоянных ударов о каменные полы храмов… Но в глазах уже не растерянное смятение, а какая-то решимость. Афанасий украдкой даже перекрестился:
– Слава тебе, Господи! Лучше уж так, чем неизвестность…
– Я с царевичами остаюсь здесь! – Лицо государя сурово и мрачно. – Со мной только самые верные люди. Отобрать тех, на кого положиться могу!
В полной тишине голос Басманова-старшего прозвучал излишне громко:
– А остальных куда?
Иван Васильевич почему-то кивнул и повелел:
– Оружничего боярина Салтыкова, Чеботова и других бояр, которые ныли всю дорогу, вон в Москву вернуть! С собой ничего не давать, пусть налегке едут. И без того много наворовали!
Государь присел в кресло, знаком подозвал доверенных ближе, заговорил вполголоса:
– Никому ничего не объяснять, отправить, и все. Я велел Скуратову людишек из тех, кто попроще, перебрать, посмотреть, кого оставить, а кого вернуть. Он сегодня скажет. Остальных тоже вон.
Снова повисла тишина, никто не решался спросить, долго ли будет государь в Слободе. Иван мрачно оглядел стоявших перед ним доверенных и объявил сам:
– В Москву грамоту свою отправлю, как напишу!
Разошлись все также в недоумении, никто ничего не понял. У всех на языке вертелся один вопрос: что затеял Иван Васильевич? Но каждый понимал, что спрашивать опасно, можно и самому уехать за Салтыковым. Подчинились, не раздумывая.
Те, кого отправили вон, тоже не рискнули спрашивать, за что, опала она и есть опала…
Скуратов привычно пробирался к государю в опочивальню. Каждый вечер так. И как всегда, застал того на коленях перед образами, но сам становиться не стал, перекрестился и молча пристроился в сторонке. Будь Малюта менее привержен Ивану, подумал бы, чего тот все просит, делать же что-то надо. Но Григорий Лукьянович не размышлял над поступками царя, если молится, значит, так и должно быть. А действовать? На то он, Малюта, и есть.
Положив нужное число поклонов, Иван Васильевич с трудом поднялся с колен. Раньше Скуратов уже подскочил бы поднимать, но сейчас знал – государь отмахнется от такой помощи, не желает, чтобы замечали его бессилие.
– Ну? – Глаза Ивана Васильевича впились в безбородое лицо Скуратова.
Тот выдержал тяжелый взгляд царя, помотал головой:
– Нет…
Помотал не сокрушенно, чего же вздыхать, он делает все, что может и не может… Это понимал и сам Иван Васильевич, потому укорять не стал, со вздохом сел на лавку, повел рукой, чтобы садился и Малюта.
Тот примостился на краешке, но не разыгрывал скромность, а просто так удобней смотреть государю в лицо.
– Всю землю Суздальскую перевернули, нет его…
– А если не в Суздале? Куда мог пойти?
Скуратов почти горестно вздохнул:
– Много куда, велика Земля Русская… Только бы в Литву не удрал, там не достанем.
– Чтоб тебе! – в сердцах выругался Иван Васильевич и перекрестился на божницу. – Не говори под руку!
– Я так мыслю, государь: если нам знать дали, что Георгий жив, то он где-то рядом, ждет своего часа. Не в Литве ждет, а вот тут, в Слободе!
– Обрадовал! – Иван Васильевич даже встал. – И как его подле меня искать? Всех подряд на дыбу тащить? А если не тот, то прощения просить?
Это был серьезный вопрос, тех, кому ненужные вопросы задавали, Малюта живыми от себя не отпускал. Чтоб не сболтнули лишнего… Но по Москве уже и так нехорошие разговоры ходят, мол, берут людей в пыточную и терзают до смерти. Никому же не объяснишь, что казнили не оттого, что виновен, а оттого, что слышал ненужное. Памяти человека не лишишь, приходилось лишать головы.
Немного подумав, государь вздохнул:
– Ладно, иди. Добьюсь от бояр и митрополита, чтоб позволили брать на дыбу каждого, кого заподозрю…
– В чем? – осторожно поинтересовался Скуратов. Не собирается же Иван Васильевич объяснять думе свои подозрения?
– Не глупее тебя! – огрызнулся государь. – В измене!
Григорий Лукьянович все же счел нужным высказать сомнения:
– Не согласится дума-то и митрополит тоже.
Иван стоял к Малюте боком, глянул исподлобья, хмыкнул недобро:
– Сам о том думал. Не у бояр стану просить и не у этого нытика! У люда московского спрошу! Он в боярскую измену поверит! И карать разрешит. Вот тогда и посмотрим, смогут ли бояре возразить?
Малюта глядел на государя влюбленными глазами. Такого придумать не смог бы никто, только он, его государь, самый умный и достойный человек на свете, за которого Григорий Лукьянович, не задумываясь, отдал бы всю свою кровь по капле! Свою кровь Малюта Скуратов отдаст при штурме крепости Пайды еще не скоро, а вот чужой до этого выпьет столько, что в веках останется для потомков символом жестокости и зверств. А ведь он всего-навсего был верным цепным псом, готовым услужить хозяину ценой собственной, даже не жизни – бессмертной души!
Малюта снова и снова перебирал людишек вокруг Москвы, разыскивая возможного сына Соломонии, первой жены князя Василия.
А государь занимался написанием грамоты и завещания. Грамоты оказалось две – одна боярству, вторая для простого народа.
Обе грамоты и особенно завещание – удивительны по своей сути. Если завещание прочесть, не зная, кем написано, то автора ни за что не угадаешь, настолько оно не совпадает со знакомым нам образом Грозного царя.
В завещании почти исповедь страшно одинокого, сознающего, что основательно запутался, человека. Иван Васильевич каялся в своих грехах и преступлениях, признавал, что снискал всеобщую ненависть своими злыми делами:…пока еще жив, но Богу скаредными своими делами хуже мертвеца… смраднейший и гнуснейший… из-за чего всеми ненавидим… Он жаловался, что тело изнемогло, болен дух, множатся струпья телесные и душевные, и нет врача, который помог бы, нет того, кто поскорбел вместе…
Государь признавал, что уехал из Москвы, потому как был изгнан от бояр самовластия их ради из-за множества его беззаконий. Конечно, царя никто не изгонял, но, по сути, Иван Васильевич был недалек от истины, многим этого хотелось бы.
Поразительны наставления сыновьям, как совместно разумно править государством. Главный совет: быть дружными и никому не позволять себе указывать, иначе советчики станут править сами. Этот урок Иван Васильевич вынес из своего собственного детства и юности. Государь наставлял сыновей: людей, которые им верно служат, жаловать и любить, от всех оберегать. Позже это наставление перерастет в немыслимые привилегии опричникам.
К тем же, кто против выступает, советовал проявлять милосердие, опалу класть не вдруг, а по размышлении, без ярости! И это Иван Васильевич Грозный, чья ярость позже стоила жизни даже старшему из его сыновей Ивану!
Если бы такое писалось немного позже, когда уже шли опричные безобразия, то все завещание выглядело бы откровенным фарсом, как и грамоты, отправленные боярам и московскому люду. Но в тот момент, похоже, Грозный искренне оплакивал свое почти неудавшееся правление, сознавая, что во многих бедах повинен сам. Недаром он перед сыновьями сознается, что своими грехами навлек на них такую беду.
А беда была нешуточной, Боярская дума могла и принять его отречение. Сыновья же были еще попросту малы, никакой гарантии удержать для них трон Иван Васильевич не имел. И кто знал, на чью сторону встанет московский посад?
Но Грозный не ошибся, посадские приняли сторону кающегося государя, не подозревая, что за этим последует.
А Иван Васильевич и впрямь очень переживал, это сильно сказалось на его внешности. Увидев царя после его возвращения, бояре едва узнали своего грозного властителя. Лицо осунулось, взор потух, густые волосы сильно поредели, появились пролысины, борода торчала чуть не клочьями… Страшные переживания изменили Ивана Васильевича не к лучшему и внешне, и духовно.
Поразительно, казалось бы, столько пережив и осознав свои ошибки, приведшие его на грань отречения, Грозный должен бы сам править так, как только что завещал сыновьям, но!..
Дальше началась ОПРИЧНИНА!
В Москве росла тревога. Государь не раз уезжал из столицы, но всегда за него кто-то оставался, чаще всего царевич Иоанн, он старший, он наследник. А в этот раз и наследники оба в Александровской слободе, и войско не собирали, и казна при государе… Когда в Москву вдруг вернулась часть бояр, воевод, дьяков, отправившихся сначала с царем, их засыпали вопросами: что да как?
Но никто толком ничего объяснить не мог, только твердили, что государь лоб себе побил, поклоны кладя, да что ничего никому не говорит.
Эта весть, что государь усиленно, до синяков на челе молится, мгновенно облетела Москву, приведя в умиление весь люд.
В кабаке на Заглинье шел горячий спор, меж собой спорили двое дурней о том, сколько синяков на лбу у государя. Народ все больше поддерживал того, который говорил, что много. Вестимо, если каждый день поклоны класть, с собой не считаясь, то одним синяком не обойдешься. Вдруг тот, что стоял за один, усмехнулся, обращаясь к своему противнику:
– А вот ежели тебе по лбу каждый день оглоблей бить, так сколько у тебя синяков будет?
Тот растерянно развел руками:
– Много… Сколько дней бить станешь, столько и будет…
– Э не-е-е, – довольно протянул спорщик. – Один у тебя синяк будет, потому как сольются они все вместе в одно целое.
Окружающие ахнули от справедливости такого утверждения. И тут же раздался жалостливый голос жены хозяина кабака, которая вынесла пироги посетителям:
– Это, выходит, у государя синяк на все чело?!
– А как же! – согласился спорщик.
Всем уже не до него, каждый трогал свой лоб, пытаясь представить, сколько же нужно вытерпеть боли, чтобы заработать сплошной синяк!
– Это все бояре виноваты, что государю такое терпеть приходится! – авторитетно заявил сидевший в углу купец. – Из-за них Иван Васильевич Москву покинул.
Вокруг зашумели:
– Верно!
– Боярская в том вина!
– Это они, тати, государя извести хотят!
3 января в Москву вдруг прискакал царский гонец Константин Поливанов. На него смотрели, как на спасителя, заглядывали в глаза, пытаясь понять, чего ожидать. Поливанов привез две грамоты – одну для бояр и митрополита, а вторую для москвичей. Чувствуя свою значимость, держался осанисто, важно, только что не к ручке позволял подойти. Но перед митрополитом сник, протянул грамоту с поклоном, сам прося благословения. На вопрос Афанасия, каково государь, ответил, как было велено, что с Божьей помощью жив, об остальном сам пишет. По лицу Константина Дмитриевича прочитать ничего не смогли.
Вестей из Слободы ждали ежеминутно, потому Боярская дума собралась на митрополичьем подворье мигом.
Все обиды припомнил боярам государь, начиная со своего малолетства. Пыхтели дородные мужи, исходили потом в своих шубах, выслушивая обвинения в корысти, нерадении, измене, прятали глаза, каждый старался сделать вид, что это не про него, но понимали, что писано про всех, у любого такой грех найдется. Оттого и смотрели кто в пол, кто и вовсе разглядывал свой посох, точно впервые его видел… Священникам тоже досталось, винил их Иван Васильевич в радении к изменникам, из-за чего он, государь, даже опалу ни на кого наложить не может. Стоит голос на боярина повысить, как тут же заступники объявятся, начнут за изменника просить. А потому отныне налагал государь опалу на всех сразу и, не желая терпеть многие изменные дела, оставил свое государство и поехал жить, где Бог наставит…
Когда закончились перечисления боярской вины и стало ясно, что опала на всех, а не на кого-то определенного, у многих в думе отлегло от сердца. Все – это не один, всех на дыбу не отправят. Полегчало… А потом вдруг объявление, что оставляет Иван Васильевич государство…
Митрополит Афанасий, исподтишка наблюдавший за сидевшими боярами да думными дьяками, поневоле заметил, как большинство вздохнуло свободней, а кое-кто даже плечи расправил. Забегавшие глаза выдали тайные думы, ясно, чего хотят – ежели отречется государь, так быстро на его место Старицкого. Было заметно, что нашлись те, кто прикидывал, как не пропустить своей выгоды от царского отречения. Митрополита передернуло, впервые он подумал, что государь прав – не о государстве пекутся, а о своей выгоде. Готовы кому угодно служить и куда угодно податься, только чтоб самим сладко елось и мягко спалось…
Дума не успела даже толком начать обсуждение царской грамоты, как с улицы донеслись крики толпы.
– Что это? – беспокойно оглянулся митрополит.
Ему ответил дьяк Юрьев:
– Народу тоже царскую грамоту читали. Видно, смутился люд московский…
Он был прав. Неподалеку от митрополичьего подворья думные дьяки Михайлов и Васильев, срывая глотки, поочередно принялись читать грамоту государя, присланную москвичам. Те же слова, что и в послании к думе и митрополиту, услышали посадские, но вот на них опалы государь не клал, на простой народ у него ни гнева, ни опалы не было!
Первые минуты, пока дьяки читали послание, толпа безмолвствовала, но постепенно то там, то здесь кто-то выкрикивал и свои слова вины боярам. Перекрикивать людей становилось все тяжелее. Когда же, почти сорвав голос, Васильев гаркнул про то, что опалы на люд московский у царя нет, толпа взвыла в едином порыве:
– К митрополиту идти надобно!
– Государь нас покинул!
– Погибнем!
Со всеми вместе кричали и два родича, случайно оказавшиеся в Москве в беспокойное время, – Микола и Антип.
Митрополит оглядел сидевших вокруг него людей. Они уже тоже не могли молчать, даже не понять, кто начал первым, но со всех сторон раздавались голоса:
– Пусть государь не оставляет государство!
– Ежели повинен кто, то пусть казнит злодеев!
– В животе и смерти нашей волен Бог и государь!
– Идти челом бить и просить царя…
Если и были те, кто против, то молчали испуганно. Кто посмел бы подать голос против Ивана Васильевича, слыша возгласы бушующей толпы за окнами?
Митрополиту пришлось выйти к москвичам. Оглядев море голов и тысячи поднятых рук, он понял, что все будет сделано так, как захочет Иван Васильевич.
– Чего хочет люд московский?
Ответом ему были выкрики:
– Просить государя вернуться в Москву!
– Чтоб не бросал нас, не сиротил, грешных!
– Пусть только укажет злодеев и изменников – сами их истребим!
В толпе стоял тот же служка, что приносил книгу перед отъездом царского поезда, и кричал вместе со всеми. Это казалось единственно правильным – бить челом и плакаться государю, виниться, в чем и не виновны, только чтобы вернулся на царство, не бросал своих людишек, не сиротил…
В стороне билась и рыдала какая-то баба, умоляя ехать в Слободу немедля. Ее успокаивали как могли. В другое время досталось бы дурехе по спине кнутом, чтоб не голосила зря, а нынче даже мужики смотрели с уважением: вишь как убивается сердешная… Выкрики становились все решительней, еще чуть – и москвичи всей толпой отправились бы в Слободу, несмотря на крепчавший к вечеру мороз. От приезда Поливанова прошло не так много времени, а Москва пришла в немыслимое движение: пустовали лавки, приказы, суды, караульни… Всем было не до своих дел, решалась судьба государства!
С трудом удалось привести толпу к разумному решению. К государю в Александровскую слободу отправили посольство. Митрополит остался в ходившей ходуном Москве, вместо него посыльных от духовенства возглавили Чудовский архимандрит Левкий и Новгородский архиепископ Пимен. От бояр отправились руководители думы князья Иван Бельский и Иван Мстиславский. С посольством пошли и многие купцы и посадские. Наказ московского люда был единодушным – бить челом и плакаться, моля государя вернуться!
Служку, конечно, с собой не взяли, нечего ему там делать, но он вместе с огромной толпой провожал посольство далеко за городские ворота. Рядом с конем Мстиславского, схватившись за его стремя, долго бежала какая-то баба, все уговаривая отмолить у государя прощения люду московскому. Боярин дергал ногой, пытаясь освободиться, но женщина не отставала. Сказать что-то против Иван Федорович не рискнул, бабу поддержали слишком многие. Наконец она споткнулась и выпустила стремя из рук. Мстиславский не стал оглядываться. Бабенку подняли, оттащили в сторону, помогли отряхнуть с одежды снег и грязь, поправить сбившийся плат. Никто не осуждал непутевую за такую вольность. Она сидела на подвернувшейся колоде и все твердила, растирая слезы грязной рукой:
– Сумеют ли? Отмолят ли?
Кто-то уверенно ответил:
– Сумеют! Не бросит государь людишек своих!
Со всех сторон поддержали:
– А что на бояр опалу наложил, так заслужили небось.
Кто-то рассмеялся:
– Ага! Их на хлеб и воду посадить, чтоб зады толстые потощали, тогда смуту замышлять не станут!
Шутка разрядила тревогу, раздались смешки:
– А у боярина что седалище, что морда – одно шире другого!
– Во-во! Пущай государь по ихним седалищам кнутом и пройдется!
– А мы поможем!
Сколько верст от Александровской слободы до Москвы? Все-то ничего. Поливанов уехал еще с утра. Что же так долго нет ответа? Наступила ночь, но государь не только не собирался ложиться почивать, но и ничего не ел, только пил клюквенный взвар и молча вышагивал из угла в угол. В Слободе повисла напряженная тишина, все боялись не только слово сказать, но и кашлянуть. Ходили на цыпочках, говорили шепотом.
Хуже нет ждать да догонять… Государь ждал. Ждал и думал. Правильно ли сделал, бросившись вот так – точно в омут с головой, не оставив себе выхода? Опасная игра может привести к чему угодно…
Конечно, Иван Васильевич лукавил даже сам с собой, он оставил выход. Ведь готово отречение, а в нем все в пользу наследников – царевичей Ивана и Федора. Старшим остается Иван, Федор удельным князем. Большое количество слов потратил государь, чтобы объяснить сыновьям в своем завещании, как жить дружно, не чинясь один перед другим, как править, чтобы не развалить государство…
Но сейчас думалось совсем не о том. Царевичи малы, потому передача им власти только для отвода глаз. Не собирался Иван Васильевич так просто сдаваться, но и оставлять все как есть тоже не собирался. Как повернет люд московский? Иван Васильевич помнил 1547 год, когда возмущенные москвичи едва не уничтожили все его семейство. Тогда молодого царя с его супругой спас Сильвестр. Сейчас Сильвестра не было, да и не нужен такой государю, он сам себе волен!
Иван Васильевич точно переходил бурную реку по тонкой жердочке. Чуть влево-вправо наклонишься, и полетишь вниз! Сможет ли удержаться? Как решит Москва? Чью сторону примет? Не слишком ли он рисковал, объявляя об отречении от престола? Вдруг его примут? Не только собой рисковал государь, но и своими сыновьями, самим родом своим. До чего же трудно быть живцом!
Снова невыносимо болела голова, точно ее кто сжимал огромными клещами. Ныло слева под ребрами, тяжело дышалось, не переносили яркого света глаза… Но Иван Васильевич никому не мог даже показать, что недужен. Нет, никто не должен этого знать и видеть! Снова и снова клал государь поклоны, разбивая лоб до синяков. Молил о себе, о сыновьях. Не спал ночь, вышагивая по опочивальне. Забыты пиры, жена Мария, забыт Федька Басманов. Только одна дума гложет государя: что будет?
Скуратов уверял, что ведает обо всем, что творится в Москве. Но то в Москве, а есть еще Старица, есть Новгород… Вдруг Георгий там? Кто стоит за его спиной? Знать бы заранее, всем снес бы головы давным-давно!
Страшные мысли заставляли едва ли ни рвать на себе волосы. Как мог он до сих пор не проверить могилку, не допросить с пристрастием монахинь, не выведать все подробно?! Вопреки всем ожиданиям старуха у ларца не появлялась, Иван понял, что она приходит не по воле просящего, а по своей собственной. Оставалось надеяться только на себя и еще на верного Малюту. И при этом никто не должен не только знать, о чем думает государь, но и догадаться, что он знает тайное… Иван чувствовал себя охотником, сидящим в засаде. Но иногда появлялась мысль, что на самого этого охотника наведен лук и на тетиву положена стрела. Кто же за кем следит, кто выстрелит первым?
А в Москве после отъезда посольства в Слободу спокойней не стало. Город бурлил, из уст в уста передавались слова завещания государя: «…тело изнемогает, болезнует дух, струпья телесные и душевные множатся…» Не бывшие в тот день на площади не могли поверить. Те, кто своими ушами слышали дьяков, читавших царское послание, снова и снова пересказывали, тоже с трудом веря собственным словам.
– Да неужто государю так худо? – сокрушался мужичонка в куцей шубейке и драной шапке.
– И то, – вздыхал в ответ дородный добротно одетый купец. Сейчас все были едины, всех беспокоило одно: вернется ли Иван Васильевич?
Прихлебывая горячий сбитень, краснорожий верзила-бондарь, очень похожий на бочки, которые мастерил, басом объявлял:
– Я бы всех бояр в одну бочку посадил разом да засмолил. А потом с горы вниз и в реку, пущай поплавают, пока не поумнеют!
Ответом ему был дружный хохот. По тому, как надрывали животы слушатели, было ясно, что смолить бочку с боярами бондарю помогли бы многие.
К Александровской слободе подъезжали с опаской. Что там ждет? И чем ближе, тем становилось страшнее. Не по себе стало даже архиепископу Новгородскому Пимену и архимандриту Чудовскому Левкию, хотя те давние царские ласкатели, а Левкий так совсем свой во многих распутствах. Молча ехали князья Иван Дмитриевич Бельский и Иван Федорович Мстиславский. Такого не бывало, чтобы государь опалу на всех сразу накладывал…
Неподалеку от слободы москвичей окружила стража. От этого похолодело внутри у всех. Государь обращался со своим людом, да еще каким – знатным и коленопреклонным, как с врагами. Раздались сокрушенные голоса:
– Видать, очень осерчал Иван Васильевич…
– Гневается государь…
– Как прощение вымолим-то?
– Сможем ли?
– Надобно со всем соглашаться, просить вершить такой суд, какой сочтет надобным…
Иван Бельский хмурился, получалось, что Москва сама отдает государю право кого вздумает миловать, а кого казнить? А ну как он этим согласием боярам на беду воспользуется? И дело не в Старицких, которых можно лишить всех надежд, и все тут. Князь Владимир Старицкий без матери и голоса супротив Ивана Васильевича не подаст, а Ефросинья уже в монастыре. Что еще Ивану Васильевичу надобно?
Бельский не понимал государя, как и многие другие, от этого становилось много страшнее.
Малюта Скуратов велел отойти в сторону купцам и посадским:
– С вами разговор отдельно будет.
Те не роптали, тихонько подвинулись, тревожно косясь на бояр и святителей: а ну как те не так скажут? Чтоб не обидели государя еще чем…
Остальных Скуратов внимательно оглядел и велел ехать за собой, но шагом. Малюта воспользовался своим правом доглядывать всех, чтобы дополнительно навести страху на прибывших. Каждому заглядывал в лицо: кто таков?! Он умудрялся вызвать ужас даже у тех, перед кем должен был трепетать сам. Понимал, что никто из приехавших не виновен, виноватые не решились бы, но не попугать не мог… Ехали под пристальным вниманием охраны, потом и вовсе разделились. Даже святители были задержаны в Слотино и ожидали разрешения царя продолжить путь.
Григорий Лукьянович постарался, чтобы, прежде чем попасть к государю, даже самые родовитые бояре помаялись на морозе, вроде и для них же старался, а протянуло холодным ветерком Бельского с Мстиславским, пока пришли молодцы в черных кафтанах, чтобы проводить к Ивану Васильевичу. Малюте на происхождение боярина и его прежние заслуги наплевать. Даже больше того, чем выше стоит, тем слаще расправляться с таким. Тем легче посадским будет поверить в их виновность и готовность бежать к Жигмонту. И нельзя допустить, чтобы опальные бояре стали героями, превратились в жертвы несправедливости. Таких жалеют, такие укрепляют дух остальных, тоже готовых к сопротивлению. Нет, бояре должны быть подчинены сразу и безропотно, иначе потом хлопот не оберешься.
Их допустили к царю по отдельности, каждый был вынужден восхвалять Ивана Васильевича, всячески убеждать его не сиротить Русь, встать во главе борьбы с погаными и еретиками…
И Бельский с Милославским тоже хвалили и просили. Увидев государя, Иван Дмитриевич ужаснулся, настолько плох его вид. Царь словно перенес тяжелую страшную болезнь. Рослый и статный, он, казалось, согнулся вполовину, осунулся, волосы поредели, борода торчала клочьями… В глазах настороженность и даже страх. У Бельского мелькнула мысль: «Чего он сейчас боится? Мы же просить приехали…»
Голос Ивана Васильевича, когда он отвечал боярам, был глух и хрипл. Царь соглашался вернуться на царство, но условия своего возвращения обещал прислать позже. Что оставалось боярам и святителям, как не согласиться?
Ожидавшие купцы и посадские тревожно вглядывались в их лица. Бельский хмуро объявил о решении царя. Вокруг раздались крики, что на любые условия согласны, только бы не сиротил Русь-матушку государь! Милославский усмехнулся в усы едва слышно:
– А ведь он победил…
Это понимали все в Боярской думе. Теперь у Ивана Васильевича развязаны руки, Москва сама дала ему право себя казнить.
Гадать о том, какими будут условия государя, пришлось долго, почти месяц. Только 2 февраля на Сретение царь торжественно въехал в столицу. Все ждали выхода к народу на площадь, как было когда-то. Многие припоминали раскаяние молодого государя, пересказывали тем, кто не видел, не знал. Но ничего не последовало.
На следующий день Иван Васильевич созвал к себе во дворец митрополита со святителями и думских. Сходились, все так же с тревогой глядя друг на дружку. Молча и напряженно ждали появления государя Афанасий с епископами, бояре и князья. Иван Васильевич не торопился. Мстиславский морщился: чего он тянет? Если приехал, значит, уверен, что условия примут? Тогда в чем дело?
Государь вошел неожиданно, молча оглядел маявшихся людей, коротко кивнул, отвечая на поклоны, и сел. Парадная одежда лишь подчеркивала изменившуюся внешность. Те, кто не был в Александровской слободе либо не был там допущен к государю, не могли поверить своим глазам: взор Ивана Васильевича потух, на голове пролысины, борода поредела, кажется, даже руки тряслись…
Он обращался только к святителям, словно подчеркивая опалу на бояр. То, что собравшиеся услышали, быстро затмило увиденное! Иван Васильевич объявил, что остается на царстве с тем, чтобы ему на своих изменников и ослушников опалы класть, а иных за дело и казнить, беря их имущество в казну, и чтобы ему в том не мешали. Начало никого не удивило, все понимали, что без согласия на опалу и казни государь не вернется, для того и уезжал. Но потом!..
Потом Иван Васильевич объявил, что слишком много есть тех, кто хочет жить прежней волей, вот он и отделил себе опричную долю – пока 20 городов с уездами и несколько волостей. Если не хватит, то добавит еще. В своей опричной доле он будет править так, как сочтет нужным, чтоб ему не мешали. Остальные же Русские земли будут зваться земщиной и управляться по-прежнему во главе с Боярской думой, какую возглавляют князья Иван Бельский и Иван Мстиславский. На организацию опричнины государь требовал выделить 100 000 рублей.
Неизвестно, что потрясло сидевших больше – вид Ивана Васильевича, разделение государства на две части, которые должны перемешаться меж собой, или то, какие он забирал себе города. Тут было уже не до огромных денег на обустройство опричнины.
Воспользовавшись замешательством слушателей, государь принялся наставлять думских, чтобы позаботились об искоренении несправедливости и преступлений, о наведении в стране порядка, о безжалостности ко взяточникам. Пока митрополит размышлял о том, каково будет церкви и приходам, бояре спешно соображали, попадают ли в опричнину и что делать, если попадают, а думские пытались понять, как можно править той же Москвой, если одна улица в опричнине, а соседняя в земщине. За этими мыслями никто не подумал, что царь забрал себе лучшие, процветающие земли, выселение из них людей обойдется не просто дорого, а приведет ко многим смертям и разорению.
Иван Бельский не выдержал:
– Государь, дозволь спросить…
Глаза царя Ивана цепко оглядели боярина и остановились на его лице:
– Говори.
– Людишки, что живут ныне на опричных улицах, тоже в опричнину переходят?
Государь фыркнул:
– На что они мне?! Я своих в их дворы поселю, таких, кто мне верен будет и меня не предаст!
Невольно последовал вопрос:
– А бояре да думские?
– Тоже! Сказал же, что кто не мой, чтоб шли вон!
Повисло тяжелое молчание, Иван Васильевич сидел, цепким, тяжелым взглядом обводя присутствующих, словно пытаясь запомнить, кто как реагирует на его слова. Большинство не реагировало никак, попросту еще не осознали всего ужаса сказанного. Митрополит Афанасий размышлял, спрашивать ли о монастырях? Решил пока не спрашивать, чтобы не вызвать гнева государя. Все равно, как решит, так и будет.
Это было словно общее помешательство, умные и сильные люди будто не понимали, о чем говорит их правитель. Они соглашались на все – казни, отнимай жизни, калечь, твори суд и расправу, оставляй голыми и нищими, только не бросай нас, только правь нами! Наверное, каждый надеялся, что его минует царская опала, ведь он же не изменник, потому и бояться нечего.
Не давая Москве опомниться, Иван Васильевич принялся за дело. Уже на следующий день семеро бояр поплатились за свою прежнюю дружбу с Андреем Курбским – шестерых казнили, а седьмого посадили на кол.
Все тот же громкоголосый дьяк Путила Михайлов с Лобного места возвестил о государевой опале за измену прежде всего на князя Александра Борисовича Горбатого-Шуйского! Князя казнили вместе с сыном. Эта сцена порвала души многим москвичам. Толпа, собравшаяся на Лобном месте, не выкрикивала обвинений в сторону осужденных. Да и какие они осужденные? Суда-то не было, вины за князьями москвичи не ведали, а в измене кого хочешь обвинить можно, если постараться. Напротив, бабы вполголоса, а то и шепотом жалели молодого стройного княжича:
– Ишь, какой молоденький? Неужто и он супротив государя?
– Не верится что-то, небось оговорили сердешного… Ой, беда…
Ветер трепал седые кудри отца и вьющиеся каштановые – сына. Они старались не смотреть друг на дружку, потому как громилы Скуратова изрядно постарались, выбивая из опальных признания. И все равно было видно, что хорош собой Шуйский-младший, да и старший тоже. Какая-то девка тоненько заголосила. Малюта недовольно покосился в ее сторону, глупой быстро закрыли рот стоявшие рядом, а ну как беду и на себя накличет? Женщина, видно, мать, потащила ее прочь от опасного места. Та все оглядывалась, кусая кулак, чтобы снова не заголосить.
Когда обоих Шуйских возвели на помост, Скуратов сделал знак, чтобы к плахе подошли оба, желая сначала казнить княжича. Но Малюта не смог помучить отца видом смерти сына, князь первым положил голову на плаху, оттолкнув семнадцатилетнего княжича. Снова раздался бабий почти стон: каково сыну-то?! Глаза Скуратова из-под густых рыжих бровей заскользили по стоявшим внизу, примечая, кто как реагирует. Все, кто заметил этот тяжелый, не обещающий ничего хорошего взгляд, сжались, стараясь стать незаметней, отводили свои глаза, прятали лица в бороды или кулаки.
Но и молодой княжич повел себя достойно: он поднял отрубленную голову отца и поцеловал в лоб. Толпа, собравшаяся вокруг помоста, отпрянула назад, хотя и молча. Такого Скуратов допустить не мог! Он вырвал голову из рук юноши, ударом кулака свалил того на помост. Сын быстро последовал за отцом. Стараясь не дать опомниться москвичам, Малюта махнул рукой, чтобы подводили следующих. Двое князей Ховриных хотя и дрожа, но с достоинством взошли на эшафот, сами встали перед колодами, опустили головы на облитое кровью дерево. А толпа вокруг вдруг стала редеть. Протестных криков не было слышно, но люди старались уйти от страшного зрелища. Москва не раз видывала казни на Лобном месте, не менее жестокие казни. Но на сей раз люди попросту не знали за что.
На площади вскоре остался один юродивый Николка, который рыдал, подняв спутанные веригами руки к небу. Не к кому было обращаться, вычитывая заново вины казненных.
Но Москве не до того, в ней начался спешный переезд, съезжали со своих дворов те, чьи улицы попали в опричнину, а сами они нет. Куда им деваться, объяснить не мог никто. Обещали дать денег на новое обустройство, но когда и кто – неизвестно. Зато опричники устраивались быстро и с удовольствием. Прежние хозяева не могли унести и увезти с собой многое, а многое им попросту не позволяли забрать. Переезд, даже еще и такой, не лучше пожара. Враз потеряли кров множество семей. За что? С кого спрос, не с государя же? И опричников очень не попросишь, злющие, точно псы, чьи головы себе к седлам навешали. Налетают как черные вороньи стаи, кто не успел увернуться, тот и пропал.
Двор Миколы попал в опричнину, Антипов тоже. Марфа рыдала: куда же выселяться зимой-то? И корова с малым теленочком, и у другой скотины приплод. Но это мало интересовало опричников, велели освободить избу и двор, и все. А скотину куда? Скотину оставить, не забирать же с собой!
Микула стоял, оторопев, и безмолвно разевал рот. Как это оставить? А он с детьми куда же? И тут увидел среди опричных… Антипа!
– А ты откуда тут? – изумился Микола.
– Я – опричный! – гордо заявил ему родич. – Пока ты тута в избе сидел, я в государево войско пошел! – И поторопил: – Ты давай отседа, поспешай, мне недосуг!
– Тебе-то что? Или мой двор захватить хочешь?
Антип не учуял угрозы в голосе родича, да и не боялся этого, довольно усмехнулся:
– Мой теперь двор будет! А ты со своим боярином в другое место оправляйся.
– Ты?! – взъярился Микола. – Тебе и гвоздя ржавого не оставлю!
К нему кинулась Марфа, повисла на руках, умоляя:
– Миколушка, родимый, не спорь ты с ним, иродом! Они вон Еремея убили, а двор сожгли!
На счастье Миколы опричников отвлекли на другой стороне улицы, там завязался настоящий бой между не желавшим выселяться хозяином и опричником, положившим глаз не столько на имущество, сколько на красавицу-жену бедолаги.
Поздно ночью двор Микулы вдруг полыхнул, да так, что отстоять не смогли, видно, зажгли сразу со всех сторон. Больше всех суетился его сосед Антип, ходивший теперь в опричниках. Понятно, спасал то добро, которое надеялся забрать себе. Не удалось. А куда девалась семья Миколы, никто не понял, пропала без следа. Сначала Антип кричал, что бежал строптивый сосед, но потом вдруг стих отчего-то. Утром выяснилось, что пропала и женка самого Антипа с двумя ребятишками.
Послать бы вдогонку, но опричников спешно отправили на подмогу своим в Москву.
А семья Миколы и Антипова Анея с сынишками и впрямь месили снег, стараясь уйти подальше от опричного раздолья. Куда? К сестре Миколы Варваре, что жила в псковских землях. Далеко, но куда ж деваться? Переселяться вслед за боярином в неведомое? Кто там ждет? Микола вольный, боярину ничего не должен, потому сам себе хозяин. Подумав об этом, мужик горько усмехнулся: вот тебе и хозяин… Выгнали из собственной избы посреди зимы такого хозяина…
До Пскова добрались только к весне, не все дальний переход выдержали, померла дочка Миколы. Мальчонка, которого он когда-то подобрал после гибели слона, оказался живучим. Одни глазенки на пол-лица светились, но свою котомку тащил упорно и еще другим норовил помочь. Назвали мальца Матвеем. Он уже хорошо понимал по-русски, хотя говорил пока плохо.
За время перехода Микола не раз добром вспомнил купца, посоветовавшего вдруг в Москве:
– Ты деньги-то пока не расходуй, припрячь подалее… Тяжелые времена грядут, могут пригодиться.
Он так и сделал, вот пригодилось. Если б не кошель с серебром, припрятанный в юбке у Марфы, как бы и дошли? Скотину, какую смогли с собой увести, отдали в первой же деревне за возможность остаться Анее с сынишками. Младший мальчонка болел, и сестра Марфы отказалась идти дальше.
– Здесь останемся! А вы идите.
Марфа плакала, но поделать ничего не могла. Микола только просил никому не говорить, куда они идут, не ровен час надумает Антип догнать…
Но даже если и надумал бы, то не смог! Слишком много людей двигалось по дорогам Московии, переселяясь вслед за своими хозяевами, а то и убегая от опричников. Многие гибли, не дойдя до места. Многие уже на новых местах, ведь как выжить зимой без скотины, без скарба?..
Миколе с семьей удалось дойти. Муж Варвары, увидев родичей, нахмурился. Сама хозяйка дома всплеснула руками:
– Ой, Марфа, вы ли?!
Микола принял недовольство Степана на свой счет, тоже нахмурился:
– Степан, мы вас не стесним. Построю себе какую лачугу. Нам бы только нынче переночевать, темно на дворе-то… – И добавил совсем уж некстати: – Заплачу.
Степан даже прикрикнул:
– Ты что говоришь-то?! Какая плата?! Живите сколько нужно. Избу тебе поставить помогу, даже лес заготовлен. Хотел сыну старшему ставить, чтоб женился, да вот вам пойдет.
