Царь Грозный Павлищева Наталья
Мало кому такую честь оказывают, Соловецкого игумена Филиппа государь пожелал принять не просто в палате для беседы, а устроил в его честь трапезу! Другому радоваться бы, а Филипп озабочен сверх меры. Заметив это, архиепископ Новгородский Пимен завистливо покачал головой:
– Одичал ты совсем на своем острове, святой отец. Тебе бы улыбаться, а ты хмуришься. Эк тебя государь запомнил с давних лет! Или твои родичи напоминают?
Филипп поморщился:
– Никто обо мне не напоминает. Если бы не вызвали, я и сейчас не приехал бы.
Мысленно повинился во лжи малой, ведь собирался же ехать. Но говорить об этом Пимену, и без того завистливо блестевшему глазами, не хотелось.
– Экой ты скромный, как я погляжу!
Но это было не все диво на тот день. Иван Васильевич, мало того что многих бояр и священников пригласил, но и удалился с Филиппом наедине поговорить за трапезой. Прибывшие молчали, всем было ясно, для чего весь этот сбор – митрополитом будет Соловецкий игумен Филипп. Но сейчас многим думалось не о том. Вспоминали, что Филипп из рода Колычевых, тут же прикидывали, не обидели ли ненароком кого из таковых? Получалось, что обидели, потому как Колычевых что в опричнине, что в земщине поровну. Стоишь за опричнину, значит, противен земскому окольничему Михаилу Ивановичу Колычеву, а если за земщину, то берегись Федора Умного-Колычева, тот в опричной думе не последний.
Не будь они в царских палатах, так многие полезли бы пятернями в затылки. Интересно, за кого же будет новый митрополит? Вспоминали прежних, пытались вспомнить и самого Соловецкого игумена, каков он был прежде? Так ничего и не придумали.
Разговор получился тяжелым… Не смог Филипп смолчать.
Глаза царя бешено сверкнули:
– Молчи! Молчи! Ты не ведаешь всего! – Иван Васильевич почти вскочил, зашагал из угла в угол, полы развевались. Игумен тоже встал, негоже ему сидеть, коли государь стоит, хотя царь моложе вполовину. Иван, заметив это, остановился, махнул рукой: – Сядь! Святой отец, кабы знал ты, сколько скверны, сколько изменства в Москве и на всей Руси, то не судил бы строго.
Филипп покачал головой:
– Государь, не верю, чтоб столько народа против тебя плохое замышляли… Не могут столь многие быть изменниками.
Царь вдруг всем телом повернулся к игумену:
– У тебя же Сильвестр-то жил? Неужто не сказывал, как я советчиков не терплю?
Игумен постарался, чтобы голос прозвучал твердо:
– Государь, я советов не даю. То твое дело – государством править, но за людей печаловаться по долгу своему пастырскому должен…
– И ты туда же! Макарий с печалованными грамотами что ни день ходил: того пожалей, этого пожалей… Афанасий хотя и послушен был, а все норовил уму-разуму учить… Далось вам это печалование, точно других забот мало! – Махнул рукой с посохом: – Пойдем, ждут нас. После поговорим с тобой. – Вдруг приблизил лицо к лицу Филиппа и почти шепотом добавил: – У меня к тебе тайный разговор есть. Только ты и поймешь…
В палате и впрямь уже сидели, ожидая, бояре и члены собора, священники во главе с Пименом. Входя вслед за царем в дверь, игумен с усмешкой наблюдал, как вскакивали даже те, кто с трудом двигался вообще, как согнулись пополам, отвешивая поясные поклоны все, кто мог и не мог. Мысли Филиппа метались, словно мыши, попавшие в западню, постепенно осталась одна, крепнувшая с каждой минутой: от митрополии отказываться! А если настаивать станет, то пригрозить так же, как Афанасий, вольно покинуть митрополию. Не пожелает государь еще одного сбежавшего первосвященника. Ничего государь с ним не сделает, дальше Соловков все одно ссылать некуда, а в своей обители он и не игуменом согласен быть, а простым монахом. Почему-то мысль о том, что сослать дальше собственной обители его некуда, едва не рассмешила игумена, с трудом удержался от улыбки, только дрогнули уголки обычно плотно сжатых губ.
Те, кто заметил эту полуулыбку, решили, что государь с Соловецким игуменом, видно, договорился. Стало легче на душе, все же негоже церкви стоять без пастыря! А Филипп митрополитом будет достойным, не хуже Макария.
Иван Васильевич всячески выказывал свое расположение к Соловецкому игумену, без конца твердя о его достоинствах и как духовного наставника, и как хорошего хозяина. Многие в ту минуту завидовали Филиппу, кто тайно, а кто и явно. Сам игумен, казалось, не очень-то доволен таким вниманием и похвалой.
Но когда государь в присутствии всех предложил игумену Филиппу занять первосвятительскую кафедру, тот вдруг… принялся смиренно отказываться, твердя о слабости своих сил и недостаточности здоровья.
Несколько мгновений царь в полном изумлении смотрел на Соловецкого игумена, брови его полезли на лоб, а рот даже приоткрылся. Потом на всю палату раздался раскатистый хохот государя:
– Ты немощен?! Владыка, да ты быку за рога голову свернешь!
Филипп упорно гнул свое:
– Государь, не о телесной немощи твержу, а о душевной. Я как малая ладья, неспособная носить большие тяжести…
Иван встал в полный рост, улыбка постепенно сползла с его лица, но он пока еще не сердился по-настоящему, видно, решив, что игумен попросту желает, чтобы его попросили. Сидевшие немедля вскочили тоже. Пришлось встать и Филиппу.
– Святой отец, государь и весь Собор нижайше тебе кланяемся, чтобы принял ты митрополию над нами, грешными.
Немного похоже на юродство, но царя криками немедленно поддержали остальные. Кто-то, как Пимен, кричали, чтобы показать свое послушание государю, другие просили по зову сердца. Но стоило Филиппу раскрыть рот, как затихло все. Иван тут же сел, сделав вид, что внимательно слушает, опустились на лавки и бояре со священниками.
Только того, что услышали, не ожидал никто. Недаром провел два дня в Москве Филипп, он уже знал об опричнине то, что заставило потребовать вслух отменить ее! Соединить государство воедино, как прежде было! Иван Васильевич сидел, вперив взгляд в говорящего игумена, по его лицу невозможно было ничего понять. Закончив гневную речь, Филипп произнес то, чего сам от себя не ожидал:
– Если того не будет, то митрополитом мне быть никак невозможно! А если и поставят меня супротив моей воли, то все одно – митрополию оставлю!
Ужас сковал присутствующих. Стало так тихо, что пролетевшая муха наделала шума. Даже рынды затаили дыхание. Глаза всех впились не в лицо игумена, многие уже считали его погибшим, а в лицо Ивана Васильевича. Что-то будет?! Государь не ответил ни слова, резко поднялся и направился вон из палаты. Поравнявшись с архиепископом Новгородским Пименом, он вдруг махнул тому рукой, призывая идти за собой. Сердце архиепископа возликовало: царь решил вместо глупого Соловецкого игумена предложить митрополию ему? Давно бы так! Он, Пимен, на все готов ради возможности быть рядом с государем. И служить будет как верный пес!
Но услышал совсем не то, что ожидал. Иван Васильевич вдруг бросил одно только слово:
– Уговори!
И дальше за собой не позвал. Пимен замер. Он должен уговаривать этого зазнайку? Долго ли стоял, осознавая крах своих надежд, не помнил, наверное, не очень, потому как, когда вернулся в палату, все были на своих местах. Сидел, обессиленно опустив руки на колени, наделавший столько шума игумен, молча, не шевелясь застыли бояре и священники. Никто попросту не знал, как теперь быть.
На вошедшего в палату архиепископа смотрели как на спасителя. Он скосил глазом на Филиппа и твердо произнес:
– Святой отец, государем поручено мне с тобой беседу вести… – У Филиппа язык зачесался спросить, не на дыбе ли. Чтобы такого вопроса не появилось и у остальных, Пимен поспешно добавил: – Объяснить тебе, чего не разумеешь пока.
У многих отлегло от сердца, но все равно никто ничего не понимал. Иван Васильевич и за меньшие слова головы снимал, а тут вдруг разъяснять что-то велит… Сам Филипп тоже с недоумением смотрел на архиепископа, не веря своим ушам. Тот, довольный своей значимостью, усмехнулся, точно в незлобивости государя была его личная заслуга:
– Государь гневался, да только я упросил для начала поговорить с игуменом.
Все прекрасно понимали, что за те мгновения, что отсутствовал архиепископ, ни в чем убедить своевольного царя он не мог, но никому не хотелось задумываться, так это или нет. Какая разница, главное, что немедленной опалы нет!
На подворье игумен вернулся совершенно разбитым. Он уже понял, что лишь чудом избежал смерти. Но ужас был для Филиппа не в том, что гибель прошла совсем рядом, а в том, что бессилен перед злой волей.
Не разговаривая ни с кем, игумен прошел в выделенную ему келью и тотчас встал на колени перед образами. Губы горячо зашептали молитву о помощи.
Протопоп Власий осторожно прислушался. Из-за двери доносилось едва слышное бормотание. Уже третий час поклоны бьет игумен. Видно, сильно затронула беседа на государевом дворе, если так мается, сердешный…
Вдруг священника позвали. Служка сообщил, что приехал боярин Колычев.
– Который?
– Михайло Иваныч, – почему-то развел руками служка.
Михаил Иванович Колычев родственник Соловецкому игумену. Приехал проведать? Не вовремя, не до родичей Филиппу. Власий вспомнил, что Колычев – земский окольничий, и заторопился навстречу. Может, он что знает о судьбе попавших вчера под стражу земских.
Увидев боярина, протопоп невольно усмехнулся: экие эти Колычевы рослые! И впрямь, и игумен Филипп высок, и Федор Умной-Колычев, и вон Михаил Иванович тоже.
– Благослови, святой отец, – согнулся пополам Колычев, чтобы достать до руки Власия. Тот чиниться не стал, руку поднял повыше, перекрестил боярина споро. Хорошего человека чего же не благословить?
Михайло Иванович мотнул в сторону внутренних покоев:
– Дома?
И объяснять не надо, о ком вопрос – вся Москва гудит о Соловецком игумене Филиппе и его ответе государю. Власий вздохнул:
– Дома, где ему быть…
Филипп, завидев родственника в окно, уже сам спешил к нему. Привычно благословил. Колычев внимательно вгляделся в лицо троюродного брата, и без объяснений видно, что нелегко дался ему вчерашний ответ государю.
Молчание нарушил Власий:
– Михаил Иванович, каково с просителями, не ведаешь?
Тот помрачнел:
– В узилище. Вот-вот казнят…
Филипп не выдержал, почти крикнул:
– Вот за что?! Без суда, за то, что прошение принесли, бояр на дыбу и на плаху?!
Глаза Колычева насмешливо блеснули:
– А вот ты и печалуйся! Только сначала митрополитом стань!
Игумен даже зубами заскрежетал:
– Как митрополитом стать, коли не смогу видеть многие убийства?! Не смогу молчать.
Они уже ушли с крыльца в покои самого Власия, двери плотно прикрыли. Чуть беспокойно оглянувшись, Михаил Иванович вдруг… поясно поклонился троюродному брату:
– Не один я, многие, Христом Богом тебя, Филипп, просим – прими митрополию. Тебя государь хоть чуть послушает. Ежели и не сможешь его совсем переломить, так печалованием жизни человеческие спасешь.
Его горячо поддержал Власий:
– Владыка, боярин дело говорит. Опричнину не одолеть, так хоть кому помилование испросишь. Афанасий, пока в обитель не ушел самовольно, многих от дыбы и плахи спас. Не получится большое зло одолеть, так хоть с малым справишься.
Филипп стоял, растерянно переводя взгляд с одного на другого. Потом пробормотал:
– Да ведь и Афанасия права печалования лишили…
За эти слова оба собеседника ухватились, как утопающий за соломинку, принялись наперебой убеждать:
– Афанасий не пример, с ним государь смолоду не всегда считался…
– А тебя на митрополию просит, сразу требуй право печалования восстановить!
Закончить разговор не дали, явился служка с сообщением о приезде архиепископа Новгородского Пимена. Этого не встретить было нельзя. Колычев закрутил головой. Поняв его опасения, Власий кивнул в сторону заднего двора:
– Твой конь, боярин, не обессудь, там стоит. Оттуда и уехать тайно можешь, коли нет охоты встречаться с Пименом.
– Да уж нет, – поморщился Михаил Иванович. Обернулся к Филиппу: – Прежде чем ответ государю окончательный давать, подумай, сколько жизней спасти можешь.
В голове Филиппа мелькнула мысль: «А свою погубить…»
Владыка Пимен был исполнен сознания своей значимости и важности царского поручения. Конечно, он сам метил на митрополию, и настояние Ивана Васильевича уговорить упрямого Филиппа ему нравилось мало. Но, крепко подумав ночью, Пимен рассудил, что так даже лучше. У государя уже был Афанасий, от которого толку немного, потом совсем никчемный, с точки зрения Пимена, Герман Полев, теперь будет Филипп. В том, что сумеет убедить строптивого игумена, архиепископ не сомневался.
Не сомневался он и в другом – будучи наслышан о твердости характера и непримиримости Соловецкого игумена, Пимен хорошо понимал, что долго митрополитом Филипп не будет. И вот тогда придет время государю вспомнить наконец о самом Пимене. Никого верней и умней его рядом не окажется, об этом архиепископ решил позаботиться заранее. Левкию никогда митрополии не видать, слишком неумен и распущен, а остальных Пимен загодя уберет. Пусть Филипп побудет митрополитом, пусть…
Архиепископ по положению был выше и Власия, и Филиппа, потому, остановившись, милостиво протянул руку для благословения. Пришлось приложиться. Увидев перед лицом большой смарагд в перстне архиепископа, Филипп мысленно усмехнулся: верно говорили о пристрастии Пимена к крупным ярким украшениям. И крест, что держал в руках, тоже весь в камешках. Иисус в рубище ходил…
Пимен не стал долго томить, сразу принялся выговаривать Филиппу за неправильность поведения на трапезе у государя. Тот пожал плечами:
– Что думал, то и сказал.
– Ты из себя овечку на закланье не изображай, святой отец. Всем ведома твоя непримиримость к людским грехам и несговорчивость. Но все же тебя не Власий вон уговаривал и даже не я. – Пимен сделал паузу, чтобы игумен прочувствовал важность произносимого, и продолжил: – А сам государь! Можно ли государю отказывать?!
Филиппу очень хотелось сказать, что не государю решать, кто станет митрополитом, не волен царь этим распоряжаться, но, поймав тревожный взгляд Власия, промолчал. Пимен, конечно, эту переглядку заметил, но тоже виду не подал, продолжал укорять Филиппа в непочтении к государю.
Многими усилиями Филиппа удалось уговорить принять митрополию. Решающим оказалось понимание, что и впрямь может спасти многие людские жизни. Выговорил он себе право печалования, обещав за это не вмешиваться в опричнину. Пимен доказывал игумену:
– То не твое дело. Опричнина на то и опричнина, что земских не касается… Это семейное дело государя, кого из своих он бьет.
– Да как же своих, – возмущался Филипп, – когда весь народ страдает?! Хоть и своих, кровь ведь детей Божьих безвинных льется.
– Безвинных? – щурил глаза Пимен. – Откуда тебе ведомо, что безвинных? Никак Малюта Скуратов сам поведал?
При одном упоминании об опричном палаче игумен едва не сплюнул, но возразил по-другому:
– Не могут все быть виновными!
– Могут! – оборвал его архиепископ и больше говорить не стал, не желая вступать в споры со строптивым игуменом.
Филиппа уговаривали несколько дней, государь согласился на его право печалования за опальных с условием, что сам новый митрополит все же не станет вмешиваться в дела опричнины. Все это время земские просители сидели в узилище, ожидая своей судьбы.
20 июля в день святого Фомы Филипп вынужден был публично отречься от требований отменить опричнину и обещал не оставлять митрополию из-за нее. Вслед за этим он был посвящен в сан митрополита.
Одного добился сразу – 200 челобитчиков были отпущены безо всякого наказания, 50 биты кнутом и отпущены после этого, и только трое – Пронский, Карамышев и Бундов – казнены, правда, еще до печалования нового митрополита.
Обещание не выступать против опричнины связало Филиппа по рукам и ногам, но его право печалования также ограничило в вольности государя. Оставалось надеяться на задушевные беседы с царем Иваном. За следующий год митрополит Филипп то и дело пытался разговаривать с государем, внушая и внушая ему свои мысли. Но с каждым разом эти беседы становились все нервнее, жестче и все чаще заканчивались тем, что государь в сильном раздражении принимался кричать.
Первые полгода Иван Васильевич словно одумался, он притих сам и заставил своих опричников прекратить казни. Народ не мог нарадоваться, готов был носить нового митрополита на руках:
– Спаситель наш! Кромешники поутихли под его взглядом, от его слов и государь помягчел! Точно солнышко над Русью снова взошло…
Сам Филипп все больше мрачнел. Никто не знал, о чем и как говорили они с Иваном Васильевичем, а для митрополита это и было самым страшным.
Во время первой же беседы он попытался убедить государя, что опричнина вредна стране, что негоже делить государство на части, что убийства людей ни к чему хорошему не приведут. Иван Васильевич морщился, морщился, потом раздраженно махнул рукой:
– Говоришь, как бояре! Я такое каждый день вон от твоего братца слышу.
Филипп согласно кивнул:
– Государь, это и значит, что верно говорю. Если многие о том же просят, надо бы прислушаться.
Иван явно хотел говорить о чем-то другом, он отмахивался от назиданий митрополита, но Филипп слушать заставил. Пришлось не только слушать, но и подчиниться, жестокие расправы прекратились. Но ненадолго.
По ветру полетели тонкие паутинки, неся на себе крохотных красных паучков. Паутинки липли к лицу, цеплялись за все по пути. Паучкам приходилось снова и снова начинать свою работу…
Филипп с удовольствием поднял лицо к небу. Он очень любил теплую московскую осень, такой не бывает на Соловках. Ветер с холодного моря не дает паучкам вот так летать. Мысли вернулись к делам оставленной обители. Как они там? Собрали ли урожай, все ли в порядке?..
Но не время раздумывать, государь позвал Филиппа к себе.
Иван Васильевич встретил митрополита в необычном возбуждении, как-то странно вгляделся в лицо Филиппа и вдруг потребовал:
– Я тебя много слушал, теперь послушай и ты меня.
– С готовностью, государь, – чуть склонил голову Филипп.
Царь подозрительно огляделся, нервно дернул головой и вдруг махнул рукой на стену:
– Пойдем, без лишних ушей поговорим.
Недоуменно глядя на завешанную огромным ковром стену, Филипп вдруг подумал, что если это тайник, то обратно можно и не выйти. Но отступать было некуда, пришлось подчиниться. За ковром действительно оказалась маленькая дверь в небольшую тайную комнатку. Рослый, крепкий Иван согнулся в три погибели, чтобы пройти в дверь, Колычеву тоже пришлось низко склониться.
В комнату с собой взяли всего один подсвечник с двумя свечами, окон в ней не было, потому царил полумрак. Но не было и дыбы или еще чего непотребного. По стенам стояли две узкие резные лавки, в углу глаз едва различал образа, под ними теплилась небольшая лампадка. Пол перед образами затерт до лоска. «Видно, царскими коленями», – подумал митрополит и был прав. Именно колени и лоб Ивана Васильевича сделали эти углубления в камне, отшлифовали их.
Вздохнув, государь присел на одну из лавок, показал митрополиту на вторую:
– Не стой, разговор долгий будет.
Колычев понял, что попал в тайную молельную комнату государя, которую тот старательно оберегал от чужих глаз. Немногие сподобились хоть глазком заглянуть сюда. Разве что Малюта Скуратов, которому Иван слепо доверял, да еще пара самых близких его приспешников.
«Какая честь!» – усмехнулся про себя Филипп и почему-то подумал, бывал ли здесь Федор Басманов. Сам же подивился: к чему это знать?
Иван Васильевич был настроен на серьезный разговор, он вдруг встал, проверил, плотно ли закрыта дверь, и снова уселся с тяжелым вздохом. А в голову Филиппа все лезли ненужные мысли, вроде той, что если снаружи дверь чем подпереть, то здесь найдешь свой конец, и никто не узнает. Митрополит обругал сам себя, о том ли мыслит?! Негоже царю уподобляться, который и куста боится, в вечном страхе живет, то и дело по сторонам оглядывается. Как раз об этом он хотел поговорить с государем, мол, негоже бояться своих людей, никто зла государю не желает. Если бы понял Иван Васильевич, глядишь, и распрямились бы его плечи, перестали шнырять по сторонам глаза, которые, как у вора на торге, так и бегают…
Но царь желал говорить сам.
– Ты, владыка, об инквизиции слыхал?
«Господи, неужто и этого боится?!» – мысленно ахнул митрополит.
– Да, но это далеко, в Испании. Нам не грозит, у нас такой ереси нет.
Думал, что успокоит, но просчитался.
– А надо, чтобы была! – Глаза государя почти безумно сверкнули, он даже встал от волнения.
– Зачем?! – ужаснулся Филипп.
– Ты не понимаешь! Не понимаешь! – Было видно, что Ивана Васильевича до глубины души тревожит этот разговор. У митрополита мелькнула нехорошая мысль, что царь точно одержимый…
Тот словно в подтверждение подозрений принялся бегать по комнатке, насколько позволяли ее размеры и его рост, потом встал на колени перед образами и долго молился, кладя земные поклоны. Стук его лба о камень пола настолько поразил Филиппа, что тот даже забыл об иезуитах. Зато не забыл государь. Отбив многое число поклонов, он обернулся к митрополиту:
– Благослови, владыка.
Тот привычно протянул руку перекрестить, думая совсем о другом: что последует за этой искренней, как видно, молитвой?
Иван Васильевич вдруг принялся рассказывать митрополиту о короле Испании Филиппе, о святой инквизиции, о кострах, на которых пылали еретики Европы, о необычном дворце Эскориале, который испанский правитель строит для себя… Многое Филипп знал и без государя, но слушал все же со вниманием, искренне не понимая, при чем здесь Москва.
Наконец, казалось, царь устал от собственных речей, он тяжело присел на лавку и вдруг объявил:
– Я такое же у себя хотел сделать, да никто не понял!
Вот тут пришло время митрополиту ахнуть, он наконец осознал, что та самая проклятая опричнина, которую так боятся все русские люди, и есть попытка государя по-своему навести порядок на манер иезуитов! Не удержавшись, осенил себя широким крестом:
– Господи, спаси! Государь, да к чему нам-то инквизиция?!
– Вот и ты туда же! – сокрушенно воскликнул Иван Васильевич. – Я хотел в Слободе монастырь создать, чтоб пример всем показать. И создам! Молитвой жили, посты держали, ни одной службы не пропустили… Строгости такие никому не понравились…
Филипп сидел, вытаращив глаза на государя. Ужасы Александровской слободы он называет обителью?! Пока митрополит думал, что ответить, Иван Васильевич продолжал убеждать его в необходимости создания обители как примера для подражания. Наконец Филипп собрался с мыслями и в ответ принялся рассказывать о житье-бытье в Соловецком монастыре, о том, как трудно давалось восстановление монастырского хозяйства после большого пожара, как тяжело растить хлеб на скудных соловецких землях, как работают старцы в поле, на прудах, на кирпичном заводе, в хлебопекарне… Остановил его взгляд государя. Увлекшись рассказом о своей обители, Филипп не заметил все больше проявлявшегося раздражения на лице Ивана Васильевича.
Выражение лица царя заставило митрополита замолчать. Иван Васильевич уже не прятал своего недовольства:
– Не о том речь ведешь! Пашни, кирпичи, квас в бочках… Для этого холопы есть! Я о душах пекусь, о вере.
Филипп попробовал возразить, что у души есть тело, которое того же хлеба требует, что за земными делами старцы и иноки не забывают служб и постов, только хорошо понимают, что без земных забот жить невозможно. Государь не слушал, он все больше и больше раздражался от непонимания митрополита.
Первая беседа в тайной комнате не получилась, они разговаривали как глухой со слепым. Разошлись недовольные друг другом и этим непониманием.
Еще не раз разговаривали государь с митрополитом, теперь уже не в той маленькой комнатке, но все равно с глазу на глаз. Снова и снова Иван Васильевич пытался объяснить, что опричнина нужна для примера другим, а Филипп пытался открыть ему глаза на убийства и кровопролитие, которые творятся его именем.
– Что ты мне глаза убийствами изменников колешь?! Верно, убивали, что еще с ними делать?
Однажды Филипп ужаснулся тому, какая неразбериха творится в голове у Ивана Васильевича. Государь заявил, что не позволяет погребать казненных и велит делить трупы на части, чтобы погубить и их души. На вопрос о том, что будет с душами безвинных, чью кровь проливают опричники, Иван Васильевич пожал плечами:
– Ежели безвинны, то в рай попадут.
– А на кого грех падет из-за безвинно загубленных душ?
Иван Васильевич вдруг прищурил глаза и поинтересовался, как же Господь допускает казни, если люди безвинны? Митрополит едва нашелся что ответить, в его собственной голове крутилась мысль о том, за что Господь допускает такого государя на Руси? Сколь грешны люди, если такие мысли у их правителя! После разговора долго сам стоял перед образами, пытаясь понять, что делать. Губы шептали молитву, душа просила Всевышнего о помощи, а мысли упорно возвращались к услышанному.
Иногда казалось, что царь творит кровавый разор по подсказке злых советчиков. Но это заблуждение разрушал сам Иван Васильевич, с горящими глазами объясняющий митрополиту красоту единовластия, когда все, абсолютно все подчинено воле одного, Богом данного правителя, когда этот правитель волен в жизни и смерти подданных, волен распоряжаться не только их телами, но и душами. Государь не мог понять, почему Филипп не видит этой красоты, почему не понимает ее сути. Он грозен и кровав? Но ведь и милостив же к тем, кто придется по душе в какой-то миг! И способен к раскаянию, к покаянию, к скорби… иногда… Ему судья только сам Господь и никто другой! А вокруг то и дело находятся такие, как Курбский, что смеют осуждать!
Разговаривать становилось с каждым разом все труднее, но все же эти беседы целый год удерживали Ивана Васильевича от кровавых разгулов. В Москве стояла почти тишина, и всем казалось, что так и будет.
Только сам Филипп понимал, что все меньше и меньше слушает его государь, что все чаще отмахивается от наставлений и душевных бесед. А еще митрополит чувствовал, что внутри опричного братства под боком у царя зреет что-то очень нехорошее.
Митрополит посылал наказы монастырям, чтоб молились за государя, который воюет за святую церковь против Литвы и Ливонии, где уже свила себе гнездо ересь. И одновременно все больше понимал, что не удержит Ивана Васильевича от новых кровавых оргий, что не одной Ливонии достанется… Все чаще взгляд митрополита с тоской устремлялся в сторону севера, туда, где находилась его дорогая Соловецкая обитель…
На Татьянин день погода стояла непонятная, а ведь на него по солнышку гадали, каким весна да лето будут. Но с утра вроде светило солнце, к середине дня невесть откуда налетели тучи, даже чуть присыпало, а это к дождливому лету, но потом снова пригрело…
Москвичам было даже не до примет, в Кремле снова творилось что-то необычное. Забеспокоились люди, заволновались. Но нашлись и те, кто все разузнал. Государь решил покинуть Кремль, только на сей раз направлялся в свой новый дворец, против Ризположенских ворот. Дворец необычный, высится, точно крепость какая неприступная. А к чему от своего народа городиться?
Арбатский замок был и впрямь мощным – вокруг стена на сажень от земли из тесаного камня и еще на две сажени выше из кирпичей. Узкие бойницы. Ворота, что к Кремлю, окованы железом, сторожат их львы, вместо глаз зеркала вставлены, раскрытые пасти так и ярятся на земских. Наверху на шпилях черные фигуры орлов с двумя головами. Увидев таких впервые, какой-то ребенок заплакал навзрыд. Мать пыталась успокоить дитя, отвернуть от страшилищ, но тот все оборачивался, показывал ручонкой на невиданное. Ребенок, что с него возьмешь…
Но и многие взрослые проклинали новый дворец. Что в нем радости? Куда лучше было, когда государь собор Покрова на Рву строил – душа пела от неземной красоты. Так ведь строителя того никто более не видал, слухи ходили, что то ли ослепили Барму, то ли и вовсе казнили. За что? А ни за что, просто чтобы больше другого такого не построил! Арбатский дворец стоил так дорого, что нашлось немало тех, кто клял его и желал сгореть. Узнав об этом проклятии земских, Иван Васильевич разозлился и обещал, что устроит такой пожар, какой земские не скоро смогут потушить!
И все равно облегченно вздыхала Москва, уж лучше пусть государь с места на место переезжает, чем со своими кромешниками по улицам и весям мотается и казнит людишек без разбора. Не знала столица, что кромешный ад, по сути, еще и не начинался, все впереди…
Но и там государь прожил недолго, ему больше по сердцу была Александровская слобода. Если честно, то и москвичам тоже больше нравилось, когда царь жил там. В Слободе тоже строили, и это тоже требовало больших денег. Но вместе с государем туда убралось большинство кромешников, а уж их-то людям хотелось видеть меньше всего.
Самые отчаянные меж собой ворчали: зачем государю столько дворцов-крепостей? Кого боится? Помимо Кремля и Александровской слободы выстроил вот этот Арбатский дворец, укрепил дворец в Коломне, еще и в Вологду ездил тоже замок строить. Маленькое сельцо превращалось в настоящий город с каменным замком, стенами, рвами и церквями… К чему? – гадали люди.
В остальном зима прошла относительно спокойно, кромешники вроде как одумались, погромов и беспричинных казней почти не было. Власий усмехался: много ли русскому человеку надо? Не убивают ни за что, и тому рад. Сильно, до зубовного скрежета хотелось справедливости, если уж казнят, так хоть за дело. Хотелось, чтобы установились какие-никакие порядки и их не нарушали по своей воле страшные люди с собачьими головами и метлами у седел.
Но далеко в Польше уже зрел заговор, который тяжело откликнется на Земле Русской. От коварства нет защиты, когда оно становится очевидным, обычно бывает уже поздно.
К чему утруждать себя многими трудами по ослаблению Московии, если достаточно понять нрав нынешнего ее правителя – так рассуждали польский король Сигизмунд Август и литовец Ходкевич. Когда-то из Литвы в Московию бежало множество князей, они стали верно служить великому князю Иоанну, деду нынешнего. Но времена изменились, и не в лучшую для Москвы сторону. Теперь более привлекательной стала служба в Литве. У царя Ивана, как бы он себя там ни называл, стало слишком опасно, в любую минуту можно попасть в опалу и в лучшем случае угодить в монастырь, а в худшем – на дыбу и плаху.
Московский государь подозрителен, недоверчив и кровожаден? Этим надо воспользоваться! И писцы польского короля Сигизмунда и литовского гетмана Ходкевича засели за письма московским боярам. Расчет был тонким и верным. Первое письмо послано полоцкому воеводе боярину Ивану Петровичу Федорову-Челяднину. В Полоцк его сослали в числе тех самых челобитчиков, за которых ратовал в свои первые дни митрополит Филипп Колычев.
Помимо письма самому Федорову, князя просили вручить подобные князьям Ивану Бельскому, Ивану Мстиславскому и Михаилу Воротынскому. Если воевода согласится, то Иван Васильевич получит нового Курбского, что сильно досадит ему. А если нет? Тогда надо постараться, чтобы о послании узнал сам государь московский. Мало того, польский король обращался еще и к английским купцам из Московской компании, прося ссудить деньгами на мятеж против Ивана Васильевича!
Намерения короля и гетмана были уж слишком очевидными, но в Польше и Литве рассудили верно: не укусим, так хоть испугаем.
Федоров не стремился стать новым Курбским, его не манили литовские подачки в отличие от надменного Андрея Михайловича. Опальный боярин переслал все письма не тем, кому просили, а государю. 1567 год обещал стать беспокойным.
Иван Васильевич сидел в палате всего лишь при трех подсвечниках с тремя свечами в каждом. Для большой палаты этого было явно мало, но со времени переезда в Александровскую слободу он не переносил яркого света, и в царских покоях всегда полумрак. Сначала бояре терялись от этой темноты, но постепенно привыкли, как и к обычаю государя все дела решать почти ночью.
Рядом с царем только двое – ставший любимцем за время опричнины Григорий Лукьянович Скуратов и близкий ныне Ивану боярин Афанасий Вяземский. С ними обсуждал Иван Васильевич полученные от Федорова письма. Малюта крутил головой, убеждая:
– Только вели, государь, шкуру с этого Федорова спущу, все дознаюсь. И с Бельского, Мстиславского и Воротынского тоже!
Государь поморщился грубости своего палача:
– Тебе бы все шкуру спускать… Нет, мы с Сигизмундом в игру поиграем…
– Какую? – Это уже Вяземский. Тот заплечные дела не очень любит, иглы под ногти загонять не умеет, хотя Малюта и шутил, мол, научим! Ежели ему предложить на выбор – он кому загонит или ему самому, то вмиг научится! От такой шутки Вяземский бледнел, а государь, будучи в хорошем настроении, хохотал во все горло.
– А мы ему ответ напишем вроде как от этих бояр!
Вяземский украдкой вздохнул: снова переписка, как с Курбским! И чего государю не плюнуть бы на эти писульки?
Письма были написаны, но не отправлены, привезший их из Литвы Иван Козлов до времени задержан. Только Федоров ответил без помощи царя. А с английским послом Дженкинсом у государя состоялся тяжелый и не совсем приятный разговор.
Посол всего неделю как прибыл, разобраться во всем толком не успел, как ему вдруг пришло приглашение в ночи прибыть на беседу к Ивану Васильевичу в опричный дворец, но без обычных сопровождающих и тайно. Он даже мрачно пошутил в ответ:
– Моя очередь настала?
Присланный гонец, ничего не знавший о содержании грамотки, которую привез, недоуменно уставился на англичанина. С чего бы беспокоиться? Англичан государь жалует уж куда больше своих собственных людишек…
Иван Васильевич встретил посла сам и, махнув рукой, предложил следовать за собой. Нельзя сказать, чтобы Дженкинсону очень понравилась такая таинственность. Что, если и он не вернется, как многие русские до того? Но англичанин зря беспокоился, царь не только не собирался расправляться с ним, но и доверил настоящее тайное дело.
Они довольно долго шли тайными переходами, наличие и длина которых по-настоящему поразили Дженкинсона. Говорили все также в полутемной комнате, в какой части дворца и вообще во дворце ли, англичанин не мог бы с точностью сказать. Кроме него в разговоре принимал участие только князь Афанасий Вяземский.
Для начала Иван Васильевич сообщил о письмах короля Сигизмунда со словами об английских купцах. Глаза царя впились в лицо посла, он следил за каждым движением глаз англичанина. Тот смог выдержать пристальный тяжелый взор московского царя. Видимо, довольный этим, Иван Васильевич усмехнулся:
– Понимаю, что все это козни польского короля, чтобы возбудить подозрения царя к английским купцам и обвинения чиновникам в измене. Без Курбского не обошлось, его рука видна в этом изменном деле.
Дженкинсон мысленно усмехнулся этому пристрастию Ивана Васильевича к пререканиям с беглым князем, но виду не подал, до Курбского ли ему? За английских купцов попробовал вступиться, но государь и слушать не стал, махнул рукой:
– Сам ведаю, что это козни, чтобы расстроить нашу дружбу. Потому и вспоминать не хочу.
Дженкинсон уже начал гадать, чем же тогда вызвана такая секретность и вообще почему он во дворце уже после торжественного приема. Все разрешилось неожиданно, государь вдруг принялся говорить то, чего посол никак не ожидал. Иван Васильевич просил английскую королеву Елизавету… дать ему убежище в Англии в случае какой беды! Причем предлагал договориться об убежище обоюдно, мол, и он готов предоставить королеве свои дворцы и гарантировать безопасность, если на то будет необходимость.
Вот тут Дженкинсону понадобилось все его умение держать лицо, потому как очень хотелось открыть рот и не закрывать его довольно долго. Конечно, он ни в малейшей степени не принял всерьез предложение королеве бежать в беспокойную Московию, но просьба государя о приюте в Англии сказала о многом.
– Никаких записей делать не стоит, все держал бы посол в мыслях, а передал бы нашу… – Иван едва не сказал «просьбу», но вовремя сдержался и получилось иначе, – наше предложение королеве в точности. Кроме того, стоит поторопиться, чтобы успеть до зимы вернуться с ответом.
Дженкинсон только успел подумать: «Ой-ой…», как Иван Васильевич добавил, видно, желая подсластить горечь предыдущих слов:
– А английским купцам предоставлено право беспошлинного торга в Казани, Астрахани, Юрьеве и Нарве.
Глаза государя снова впились в лицо посла, точно пытаясь узнать ответ королевы прямо сейчас, немедленно. Но что мог сказать Дженкинсон? Он лишь пообещал все сохранить в тайне, передать в точности и отбыть в Англию немедленно.
Обратно посла выводил уже Вяземский. Он еще раз напомнил о скрытности разговора и поторопил, обещая всяческую помощь и самому послу и английским купцам. Дженкинсон выполнил просьбу и сделал все, как было велено. Он ничего не записывал до самого Лондона, но в Москве и у стен были уши.
В кабаке Вологды сидели двое иноземцев и русский купец из местных. Англичане пили разбавленное кабатчиком вино, а купец прикладывался к крепкому ставленому меду. Не дело бы пить без времени, но уж больно продрогли все трое на холодном ветру. Харитон Белый с большим удовольствием поел бы блинков, все же Масленая… Только сомневался в новых своих знакомых – едят ли блины-то?
Оказалось, зря сомневался, англичане не первый год на Руси, к такому диву для иностранцев, как блины, давно привыкли и потребляли с превеликим удовольствием. Особо ежели с хорошей рыбкой. И мед тоже жаловали.
Принесли блины, густо покрытые икрой и свернутые трубочкой, на другом блюде лежала провесная рыба, щедро желтевшая янтарным жиром. Разговор на время прекратился, да и до того был вялым. Все трое мотались по холоду за делом, целый день принимали обозы, пришедшие для прокорма корабельщиков. Это тоже диво – Вологда не на море стоит, и одноименная речка мала, и Сухона, в которую впадает Вологда, тоже невелика, к чему бы корабли-то строить? Вологжане, конечно, судов много имеют, без них никуда, дорог-то нет, но их суда скорее расшивы. Это ближе к морю, в Холмогорах, корабли другие, морские. Но государь повелел, и в Вологде, что далече от моря, строят крепкие морские корабли!
А еще новый царский двор. Большой, крепкий, замок, а не двор! Тоже местные в толк взять не могут, для чего. Царь здесь бывал не раз, Кирилло-Белозерскую обитель любит, оно, конечно, понятно, но не держать же ради такого огромный дворец и множество опричников? Иван Васильевич уехал и не скоро еще приедет, а его кромешники вокруг свои порядки завели, стонут от их самоуправства вологжане.
Еще им не по нраву пришлось мельтешение английских купцов, которые по царскому разрешению кабак открыли, мужиков спаивают. Конечно, умный к ним нейдет, но ведь и глупых немало…
Поданная рыба была отменной, англичане ели, хвалили, словно это кабатчика заслуга. Харитон не выдержал, фыркнул:
– Знай наших! У вас так небось не умеют?
– Что не умеют? – насторожился англичанин.
– Рыбу коптить да солить!
Ожидал, что обидится гость, но тот развел руками:
– Не умеют.