Царь Грозный Павлищева Наталья
– А чего о нем разузнавать? Филипп, он весь на виду. – Келарь никак не мог взять в толк причину приезда в такую даль московских людей. Обычно если и приезжали, то либо прятаться, либо, напротив, опальных прятать.
В трапезную, где сидели нежданные гости, уже спешил Паисий, ставший игуменом после Колычева. Услышав о цели приезда, сначала нахмурился, потом задумался. Эту нерешительность сразу заметил князь Василий, подумал, что стоит воспользоваться.
У них с игуменом состоялся долгий и тяжелый разговор. Темкин, вспомнив совет Вяземского обещать нужным людям что угодно, едва не посулил Паисию митрополичий сан, но вовремя одумался и сказал о епископстве. Вышло это как-то легко и просто, мол, а вот ты, святой отец, вместо сидения на дальних Соловках в каком городе епископом хотел бы стать? Паисий весь напрягся, уставился в лицо князя, с удовольствием обгладывающего мосол, потом подумал и решил, что ответ его ни к чему не обязывает. Беседовали наедине в небольшой игуменской келье, куда и принесли сытный монастырский обед для приехавшего князя и самого Паисия.
– В Новгороде.
Неожиданно даже для себя Темкин вдруг кивнул:
– О том и думали. Хватит тебе в дальней обители сидеть, пора бы и среди людей пожить. Грехи все небось отмолил, можно и новые набирать?
Шутка вышла неудачной, но именно поэтому сами слова получились достоверными. Темкин, хитрая бестия, уходя к себе в выделенную келью, мимоходом добавил:
– Ежели Филипп с митрополии уйдет, то Пимен вместо него станет, а он Новгородский…
Но дело продвигалось туго, старцы не желали даже слышать о том, чтобы опорочить Филиппа на Соборе! И тут свою хитрость показал Феодосий Вятка. В первый же день убедившись, что такого, как Паисий, в обители больше не сыщется, а слов одного игумена будет мало, он решил сначала присмотреться к монахам, чтобы понять, кого чем зацепить можно.
Старался и Пафнутий, уже через неделю он не без помощи все того же Паисия нашел ключик к нескольким старцам. Причем троих из них попросту обманул, заявив, что Филипп сам хотел бы от митрополии отделаться, да не может, потому как клятву перед государем дал не слагать с себя этот сан. Как его снять? Только вот таким путем.
Старец Иаков долго пристально смотрел в лицо епископу, щуря подслеповатые глаза, потом вздохнул:
– Лжа то хитрая… Не может Филипп сан бросить, ежели его принял.
– Не может! – горячо согласился с ним Пафнутий. – Вот потому и хитрим, чтобы вашего Филиппа клятвопреступником не делать!
Десятерых старцев удалось правдами и неправдами убедить ехать в Москву. Один игумен сам торопился туда. Старцы вздыхали: ох, не к добру все это…
Шли месяцы… В Москве митрополит, которого государь уже попросту не допускал до себя, начал выговаривать ему противные слова прямо прилюдно.
На Сорока мучеников в марте Филипп вел службу в Успенском соборе, когда вдруг с резким стуком открылись двери, заставив всех обернуться, а пламя свечей колыхнуться. В собор вошли государь с опричниками. На всех черные кафтаны и шапки, в руках обнаженные мечи и сабли. Прихожанам стало жутковато, те, кто ближе ко входу, постарались отодвинуться.
На лице царя была написана мрачная решимость, только на что – непонятно. Весь вид государя и его кромешников не обещал ничего хорошего. Народ отступал плотнее к стенам, вокруг опричников образовалось пустое пространство. У многих мелькнула мысль, что обнаженные мечи неспроста, могут и в дело пустить. Оставалась только надежда, что не в храме же…
Глаза царя так зло сверкнули, что, казалось, попади кто под его взор – падет рассеченный пополам. Видно, очень осерчал Иван Васильевич. Только вот на что? Несколько мгновений молча стояли все, народ замер в испуге, а сами опричники, видно, попросту не знали, что делать дальше. И тут сзади у стены в голос заплакал ребенок. Государь резко обернулся, люди поразились злости, перекосившей его лицо, и яростному взгляду. Еще мгновение, и мечи кромешников обратились бы против народа в соборе! Каким-то чутьем это поняли все, окружение царя вмиг подобралось, только ожидая знака, сам Иван Васильевич медленно потянул саблю за рукоять.
И тут раздался голос митрополита:
– Державный царь! Тебе дан скипетр власти земной, чтобы ты соблюдал правду в людях и царствовал над ними по закону… Не увлекайся гневом…
Иван на каблуках резко повернулся к Филиппу, голос его был резок и неприятен:
– Что тебе, чернецу, за дело до моих царских предначертаний?! Того ли не знаешь, что мои ближние меня же извести хотят, зло на меня мыслят.
Митрополита не смутила злость государя, он спокойно возразил:
– Я чернец, в том твоя правда. Но я – пастырь Церкви Христовой на Руси. Потому и говорю тебе: от века неслыханно, чтобы государи так волновали свою державу. Прекрати такое начинание…
Иван оборвал митрополита:
– Молчи, отче святый! Молчи и благослови нас действовать по нашему изволению. – Голос Грозного даже хрипел от едва сдерживаемой ярости.
Филипп почти грустно покачал головой, он уже понимал, что каждое слово может стать для него последним в земной жизни.
– Наше молчание умножает грехи души твоей и может причинить смерть.
Иван с ужасом ждал исполнения той самой угрозы, какую услышал в тихом голосе митрополита недавно, но сдержаться уже не мог:
– Филипп! Не прекословь державе нашей или сложи с себя сан свой.
Мало кто заметил легкую усмешку митрополита: вот чего добивается царь. Не получится!
– Не просил я и мзды не платил, чтобы получить этот сан. Если же для тебя ничего не значат церковные каноны, делай как знаешь.
Они стояли друг против друга, оба рослые и сильные в своей стати. Но Иван Грозный силен злостью и жестокостью, а митрополит своей твердой уверенностью в справедливости и силой духа. Эти несколько мгновений для всей паствы и самих спорщиков длились вечность. Затем царь вдруг резко повернулся и бросился вон из собора!
Воцарилась полная тишина, даже дети, казалось, не дышали. Опричники не поторопились закрыть за собой двери, но никто даже не двинулся следом, чтобы сделать это за них.
Филипп выпрямился, и по храму разнесся его голос, продолжавший службу. Казалось, митрополит совершенно спокоен, и только дьякон заметил, как дрожат его длинные высохшие пальцы…
Началась открытая вражда государя с митрополитом из-за опричнины. И они оба, и все вокруг хорошо понимали, что Филиппа не ждет ничего хорошего, но отступить глава Русской церкви уже не мог.
Иван Васильевич, галопом вернувшись в Александровскую слободу, метался по своим покоям, швыряя все, что попадало под руку. На губах выступила пена. Это было признаком сильной злости, почти потери сознания. Рядом, как всегда, верные отец и сын Басмановы и Афанасий Вяземский. Скуратов поотстал, потому как наводил порядок на другом конце Москвы. Когда Григорий Лукьянович вернулся в Слободу, ему коротко пересказали открытый спор с Филиппом. Малюта сокрушенно покачал головой:
– Не любит жизнь митрополит, ох, не любит…
Скуратов быстро стал нужным государю. Совсем недавно он был почти никем, а ныне вон как приближен. И за что? Не воеводскими деяниями, как тот же Алексей Басманов, а совсем другой нужностью. Афанасий Вяземский рук марать не желает, сам в пыточную не спешит, чтобы каленым железом правду выжигать. Федька Басманов, тот вообще как красная девица, человека зарубит и не поморщится, но в крови при том постарается не запачкаться. Сколько кафтанов так перевел! Стоит только капле крови на сукно попасть, нет чтобы замыть и носить дальше – нос воротит и велит сменить! Оба Басмановых от запаха горелого человеческого мяса морщатся. А Григорий Лукьянович ничего не боится, ни крови на рукаве, ни криков истошных, ни вони горелой человеческой плоти от каленого железа, ни митрополичьих укоров… Он как верный цепной пес, для него хозяйская воля важнее своей собственной жизни. Велит Иван Васильевич Малюте самому из себя жилы вытянуть, Скуратов вытянет и не крикнет при том.
Скуратову не нужны признания его заслуг, как Курбскому, не нужны подарки, как Федьке Басманову, не нужны имения и даже деньги… Ему нужно служение государю. Эту безграничную преданность в Малюте государь уже увидел и оценил.
Неожиданный совет подал Федор Басманов. Он, с трудом скрывая зевок (искренне не понимал, чего государь так добивается единомыслия с этим Филиппом), протянул:
– А ежели у него благословения при людях коленопреклонно попросить? Небось не посмеет отказать?
Грозный метнул на любимца взгляд и вдруг согласился:
– В монашеском обличье явлюсь! Покорных не секут!
Басманов-младший все равно не понимал своего благодетеля, но спорить не стал, в монашеском так в монашеском, какая разница? Федор не знал, что его благодетель очень боится обещанного митрополитом проклятия. Знал бы об этом сам Филипп, глядишь, и повернуло бы по-другому. Но митрополит забыл об угрозе, прозвучавшей в тиши царских покоев.
Прошло два дня. Филипп заметил отчуждение немалой части священников. Нет, они не порицали митрополита, но как-то постарались не попадаться ему навстречу, чтобы не подходить к руке за благословением, пореже встречаться взглядом. Сам митрополит усмехнулся: побежали, как мыши из погреба в половодье! Но отступать не собирался. Разве можно молча смотреть на людские мучения и слышать о многих беззакониях, творимых царскими слугами?! Если государь мнит себя вершителем человеческих судеб, то и должен быть подобен тому, чью власть хотел бы захватить. Иисус был прежде всего прощающим! И людские жизни для него дороги, даже тех, кто много грешен был…
Вот этого Иван Васильевич не желал понять! Царь считал себя вправе распоряжаться человеческими жизнями по своей прихоти.
В Успенском соборе шла воскресная служба. Филипп вдруг осознал, что прислушивается, не откроются ли двери храма, впуская царских карателей? Перекрестился, моля Господа о прощении, и постарался больше на такие мысли не отвлекаться.
Не удалось.
Когда в собор снова посреди службы вошел государь со своими цепными псами, народ уже почти привычно шарахнулся к стенам. Филипп украдкой вздохнул: ну что, он теперь будет каждую службу срывать? Скосив глаза на Ивана Грозного, митрополит едва не запнулся в произносимых словах. Царь был в черном монашеском клобуке и черном же опричном одеянии. На сей раз ни мечей, ни сабель ни у него, ни у опричников не видно. Подойдя быстрым шагом прямо к митрополичьему месту, Иван остановился и громко попросил благословения.
Афанасий Вяземский ехидно улыбался в усы. А хорошо они придумали! Не посмеет митрополит не дать простого благословения, ведь государь не говорит, на что просит! Но Филипп молчал. В храме наступила полная тишина, даже певчие замолкли. Слышно только легкое потрескивание свечей.
Иван Грозный повторил свою просьбу о благословении. Снова молчание. Кажется, митрополит действительно не знал, как быть, а потому стоял столбом. Благословить? Но государь, только выйдя из храма, тут же велит кого-нибудь казнить или замучить!
Из-за спины Ивана Васильевича бочком выдвинулся Федор Басманов:
– Владыка, к тебе пришел благочестивый царь и требует твоего благословения…
Благочестивый?! Требует?! На лице Филиппа не отразилось ничего из того, что тот успел подумать, но глаза на государя все же поднял. Сказавши «аз», говори уже и «буки»…
– Государь, к чему принял такой вид? Убойся суда Божьего… Сам просишь прощения во грехах своих перед Богом, прощай же и других, грешных перед тобой…
На лице царя резко обозначились скулы, лоб прорезала синяя жила.
– Филипп, нашу ли волю мыслишь изменить? Лучше бы тебе быть единомысленным с нами!
Иван Васильевич говорил тихо, так, чтобы пока слышал только сам Филипп и присмирел. Но тот не собирался отступать. И благословлять государя тоже.
– На Руси ныне нет сострадания даже к невинным и правым. За алтарем, государь, твоей волей безвинно проливается кровь христианская! Я скорблю о тебе, пекусь о твоем спасении. А за истину благочестия готов потерпеть и лишение сана, и всякие муки.
Лицо Грозного перекосило совсем, он так грохнул посохом о пол, что вздрогнули, кажется, даже светильники под потолком, в стороны полетели искры, а сам посох зазвенел!
– Я был слишком мягок к тебе, митрополит, и к моей стране! Теперь вы у меня взвоете!
Взметнулись полы царской одежды, от этого движения даже погасли две свечи, стоявшие поближе. Вслед за государем вон из храма бросились и его сопровождающие. Федор досадливо кусал губы: экой этот Филипп несговорчивый! Как бы не вышел боком совет, данный Ивану о просьбе благословить…
Продолжить службу в тот день Филипп уже не мог.
На следующее утро на его митрополичьем дворе творилось невообразимое. Толпа кромешников с гиканьем ворвалась в ворота, похватала четверых старцев из приближенных к Филиппу и потащила их вон на улицу.
– Куда?! – метнулся на крыльцо сам митрополит, защитить, заступиться.
– По царскому велению в тюрьму! – засветил в ухмылке щербатый рот веснушчатый опричник. Он был явно доволен таким поручением государя и старался выполнить его как можно скорее.
– Кого увели?! – Голос Филиппа даже задрожал, он понимал, что святые отцы расплачиваются за его споры с государем.
Оказалось, Леонтия Русинова, Никиту Опухтина, Федора Рясина, который пошлины собирал, и Семена Мануйлова. Все достойные, уважаемые старцы.
Филипп понял, что это начало конца, что ехать в Александровскую слободу и печаловаться бесполезно, попросту не пустят.
А Иван Васильевич ждал. Ждал, когда же придет молить о прощении своих старцев Филипп, ждал, что сможет над ним посмеяться, унизить, заставить просить милости, валяться в ногах, а потом казнить мучительной смертью этих старцев прямо на виду у митрополита, чтобы тот понял, что государь всесилен! Уже тайно злорадствовал…
Но митрополита не было.
– Так-то он забоится о своей пастве! Даже за своих монахов заступиться боится! – фыркал Вяземский. – Своя шкура ближе к телу…
Продержав старцев несколько дней в узилище, опричники вдруг принялись водить их по улицам и колотить железными батогами. Долго почтенные монахи не выдержали…
В Москве начались аресты и казни. На Русь снова опускалась опричная кромешная ночь, которую смог больше года сдерживать митрополит.
Когда, не выдержав, Филипп все же решился поехать в Александровскую слободу, чтобы еще раз поговорить с Иваном, его отговаривали все, кто узнал о таком решении. Оттуда можно и не вернуться живым… Но у митрополита дух уже одержал верх над слабостью плоти, митрополит не боялся не только Грозного царя, но и любых терзаний, какие тот мог придумать. Филипп взвалил на себя этот крест и решил идти до конца.
Но государя не было в Александровской слободе! Он со своими верными псами-кромешниками отправился громить коломенские владения опального князя Федорова. Такого Русь не видывала даже при Батые! Содрогнулась не только Коломна, но и вся Земля Русская.
Опричники старались один перед другим и все вместе перед государем показать себя как можно бесчеловечней. Особо отличился все тот же Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский. Уж так забавлял царя с сыновьями!
В одной из вотчин 39 слуг были перебиты, но Малюте показалось это слишком простым, он велел остальных согнать в амбар и запереть двери. Когда раздался страшный взрыв и ошметки человеческих тел полетели во все стороны, кувыркаясь в воздухе и шлепаясь наземь, государь пришел в восторг.
– Ай да Малюта! Ай позабавил! – хлопал в ладоши и царевич.
Вид казней и человеческих мучений особо нравился старшему сыну царя Ивану. Младшего Федора государь чуть недолюбливал за его блаженный вид и голос, а потому оставил в Слободе под присмотром Марии Темрюковны. Царица была бы тоже не прочь поразвлечься, но Иван Васильевич явно охладел к красавице и теперь редко брал ее с собой. К чему? Женщин много везде, а терпеть под боком постоянное нытье, что редко с ней бывает и больше не любит, совсем не хотелось.
По коломенским вотчинам Федорова прошел кровавый смерч, уничтожая все на своем пути. Сотни людей были убиты, замучены, взорваны, растерзаны… Сожжены их дома, перебит скот. То, что нельзя забрать с собой, попросту уничтожалось.
В одной из вотчин, когда уже не осталось в живых никого, ни мужчин, ни женщин, ни даже малых детей, принялись убивать скот, потом не успевших убежать кошек и собак. Сожгли скирды хлеба в полях, все избы… Иван Грозный перекрестился:
– Кажись, славно всех отделали! Никого и ничего не осталось…
Царевич Иван оглянулся вокруг, все и впрямь покрыто трупами, гарью и кровью. Только вот вода в пруду чиста.
– А рыбы?!
Иван Васильевич с удовольствием глянул на сына, он прав, еще одна забава есть! Тотчас были разрушены мельничные плотины и спущена вода из пруда. Глядя, как утекают последние капли драгоценной влаги и в тине начинают биться задыхающиеся рыбы, царевич довольно хлопал в ладоши. Особенно ему понравилась большущая рыбина, так смешно хватавшая ртом воздух! Рыбе очень хотелось жить, потому она долго извивалась, пытаясь добраться хотя бы до влажного ила и зарыться в него. Царевич потребовал себе шест и старательно выкапывал им бедную рыбу обратно. Успокоился, только дождавшись, пока та не затихнет совсем. Злая ухмылка Ивана-младшего заставила содрогнуться даже бывалых опричников – сын пойдет дальше отца! Как бы самим не оказаться на мели, как эта рыбина…
Разорив и ограбив коломенские вотчины Федорова, опричники вернулись в Москву продолжать свое черное дело там. Теперь страшный кровавый вал покатился по Москве. Перед казнью обреченных били батогами, выпытывая припрятанное добро. Убитых оставляли валяться на улицах, прикрепив к их телам записки с обвинениями. Куски людей, разрубленных на части, бросали в колодцы, принуждая жен и детей убитых пить оттуда воду. Изнасилованных жен приказано было вешать в воротах, чтобы мужья ходили под ними, не морщась. Снимать и хоронить запрещалось.
А кромешники, напившись за день людской крови, усаживались за столы в первом в Москве кабаке на Арбатском царском дворе. Большое количества вина заглушало остатки совести, избавляло от страха перед неизбежной Божьей карой. Вино, как и кровь на московских улицах, лилось рекой.
Филипп понял, что государь не даст ему покоя на его дворе, потому вдруг принял решение съехать с митрополии, но сан с себя не складывать, потому как дал клятву. Хотел укрыться в ближайшем монастыре, но его опередил царский духовник Евстафий. Тот метнулся по подмосковным обителям, грозя всяческими карами игуменам, если пригреют у себя непокорного митрополита. И только малая обитель Николы Старого все же приняла неугодного царю Филиппа.
А царь продолжал все беззаконие. В один из летних дней царевич возглавил облаву, проводимую по московским дворам. Искали не татей или федоровских слуг, из домов вытаскивали женщин и девушек. Крик стоял немолчный, ведь их связанными кидали на возы и с криками «Гойда! Гойда!» куда-то везли. К утру из Москвы в лес было вывезено четыре сотни красавиц, на которых как на врага походом пошел сам Иван Васильевич с тысячей своих головорезов.
Из привезенных красавиц отобрали нескольких особо приглянувшихся государю и царевичу, остальных поделили между опричниками. Надругались над всеми, и не по разу. Женщины кричали, сопротивлялись, кусались, некоторые попросту умерли от невиданного позора и страха перед кромешниками. К утру оставшихся в живых развезли по домам все с тем же гиканьем и криками. Жить опозоренными большинство их них просто не смогли, в Москве разом осиротели, оставшись без матерей, множество детей. Родители оплакивали своих красивых дочерей, мужья жен, дети матерей. Царь с царевичем и их кромешниками развлекались…
28 июля в Москве еще ничто не напоминало, что лето когда-то закончится. Но не до теплых деньков было москвичам. Страх сковал людские души. Все потянулись в церкви усиленно молиться об избавлении от творящегося кошмара. Митрополит служил в Новодевичьем монастыре в честь иконы Смоленской Богоматери, Одигитрии. Неожиданно явился государь со своей свитой, чтобы участвовать в крестном ходе. Что мог сказать Филипп? Молиться не запретишь, и крестный ход не отменишь…
Государь со своей сворой в черном, как монахи, на головах высокие черные шлыки, точно у инквизиции. При словах митрополита: «Возвещаю от Бога: мир вам всем, люди добрые!» обнажили головы все, даже государь. Но, окинув взглядом толпу кромешников, Филипп вдруг заметил, что один из опричников стоит в тафье – небольшой шапке. Брови митрополита сурово нахмурились:
– Чтение Слова Божия следует слушать христианам с непокровенной головой! Твой пес? Усмири его сам!
Иван резко обернулся, но тафьи на голове опричника уже не было.
– Кто таков?! – Глаза государя метали молнии, но опричники загалдели:
– Напраслину возводит митрополит…
– Исправно молимся…
– От митрополита нам никакой ласки, только зло одно…
Нарочно ли это было подстроено или нет, но получилось удачно. Иван Грозный принялся выговаривать уже Филиппу:
– Ты зачем моих верных слуг при всем народе зря порочишь?! Сам не лжец ли?
Филипп едва сдержался, чтобы не ответить резко, помнил только о незавершенном крестном ходе…
На счастье всех, государь не стал дольше лаяться и покинул обитель. Все притихло, но Филипп не сомневался, что Иван затеял что-нибудь другое, и был прав.
Против Ивана Федорова доказательств вины, кроме писем Сигизмунда и слов Владимира Старицкого, найти не удавалось. Просто из подозрений казнить его государь не мог, слишком авторитетен боярин. Но душа уже не принимала одной мысли о том, что боярин Федоров жив, пусть даже ограбленный царем до нитки.
И в сентябре государь вдруг повелел вернуть боярина из Коломны, куда тот был сослан с семьей и без всяких средств.
Федоров ехал и даже не гадал, что его ждет. Чего уж тут гадать, мало государю его покорности, мало всех денег и ценностей, которые отобрал, жизнь, видно, подавай. Боярин уже стар, ему ничего не надо, только душа болела за родных, которым тоже не позавидуешь, коли казнят главу семьи. Сам он был готов ко всему.
Но государь принял на удивление ласково, точно старого доброго друга. Приобнял, повел по палате с собой. Федоров шел ни жив ни мертв, не зная, чего ждать дальше. Смертушки боялся, а тут вон как повернуло…
Но дальше началось то, что сразу подсказало боярину – не зря ждал, не зря боялся. Иван Васильевич провел его до самого трона и вдруг велел слугам одеть на старика царские бармы, шапку Мономаха и дать в руки скипетр. Что было делать? Сопротивляться? Когда нарядили, Иван вдруг усмехнулся:
– Думаешь, царем сладко быть? Сядь-ка, посиди на моем месте.
А сам вдруг обнажил перед боярином голову, встал на колени, отвесил поклон ниже некуда:
– Теперь ты возымел, что хотел, стал государем московским. Чего же ты? Радуйся, наслаждайся своим владычеством!
Бедный Федоров молча сидел, не чуя под собой и трона. Глаза Ивана Грозного зло сверкнули:
– Да только я тебя волен на престол посадить, я тебя и уберу!
Откуда в руке государя взялся большой нож, не понял никто. Даже сам боярин не успел углядеть, как выхватил его из складок одежды Иван Васильевич. В следующее мгновение боярин был попросту проткнут насквозь, потом еще и еще раз! Он не крикнул, кровь, вырываясь изо рта, заливала все вокруг – одежду, царские бармы, трон, даже шапку Мономаха, покатившуюся с его головы вниз.
Но царю было все равно, он исступленно кричал, чтобы все тоже поразили бедного боярина! Сколько раз клинки присутствующих пронзили тело Федорова, никто не считал, только его ребра не выдержали, и внутренности попросту вывалились наружу.
Государь стоял посреди палаты, забрызганный кровью, с безумными глазами и пеной у рта. Удовлетворившись видом истерзанного конюшего, он махнул рукой с ножом:
– Вытащить на площадь, пусть валяется!
С ножа в его руке в сторону полетели капли крови, но никто не обратил внимания, ее было слишком много вокруг. Царь обернулся и добавил:
– И всех его выродков туда же!
Опричники воспряли духом – никуда государь уходить не собирается, тот, кто мыслит о монастыре, не устраивает кровавых казней, такое не отмолишь… Тело убитого боярина валялось на площади в навозной куче на потеху бродячим псам. Собаки растащили его быстро.
Погиб не один Федоров, казни прошлись по всем, кто был связан с опальным митрополитом. Боярская дума недосчиталась нескольких своих бояр.
В монастырь Николы Старого на берегу Москвы-реки прибыли странные гонцы. От них шарахались, кажется, не только люди из-за черной одежды кромешников и привязанных к седлам собачьих голов, но и лошади во дворе. Опричники, весело галдя, хозяевами заехали во двор, но с коней не сходили.
– Эй, – окликнул келаря обители один из незваных гостей Гришка Ловчиков, – митрополит здесь?
Келарь просто испугался: неужто настал черед и Филиппа? Да как же так можно, без всякого суда вот этим убивцам над святым отцом издеваться?! Хотел метнуться, закричать Филиппу, чтоб бежал, пока не поздно, но опричник рассмеялся:
– Мы ему подарок от государя привезли!
Филипп, понимавший, что одним своим присутствием может принести беду приютившим его старцам, сам вышел на двор. Если уж суждено погибнуть вот так бесславно, то пусть другие не пострадают.
Завидев высокую фигуру митрополита на крыльце, опричники притихли, от Филиппа веяло такой силой, с которой не могли справиться даже эти одетые во все черное убийцы. Опомнившись, Гришка Ловчиков швырнул под ноги митрополиту кожаный мешок:
– Вот царский подарок! Понравится ли?
Филипп уже понял, что в мешке что-то страшное. Он с трудом, но не подавая вида, что тяжело, наклонился, медленно и осторожно развязал завязки. Опричники вытянули шеи, всем хотелось увидеть ужас на лице митрополита. В мешке была отсеченная голова его троюродного брата боярина Михаила Ивановича Колычева!
На мгновение в глазах Филиппа погас свет. Ярко светило солнце, пели птички, где-то заливисто лаяла собака, от реки доносились голоса мальчишек, дразнивших щенка, но стало темно.
– Господи! Помоги вынести все!
Ничего не увидели на лице митрополита опричники, не получили ожидаемого удовольствия. Филипп всего на мгновение, стоившее ему многих седых волос и сильной боли в груди, замер и тут же выпрямился, без содрогания держа в руках отрубленную голову родственника. Поднял ее, чтобы видели все, не только любопытствующие опричники, но и сбежавшиеся старцы и служки, и, благословив убиенного, вдруг протянул голову Ловчикову:
– Верни государю.
Кромешник шарахнулся в сторону, точно в руке митрополита была не голова, а змея с сотней жал сразу. Филипп грустно усмехнулся:
– Чего ж ты? Отрубал – не боялся, вез – не боялся, а тут трусишь?
И глянул на Ловчикова точно на покойника. По лицу опричника разлилась мертвенная бледность. Филипп все так же спокойно положил голову в обратно в мешок и завязал его. Пришлось мешок взять. Со двора обители кромешники уезжали уже молча, опустив свои головы.
Видно, почуяв, что их можно и не бояться, небольшая собачонка вдруг принялась отчаянно лаять, бросаться под ноги лошадям, пытаясь схватить хоть кого-нибудь за сапог. Из-за роста она никак не могла дотянуться до стремени, но на бедолаге сорвали злость за неудавшуюся забаву – собачонка даже не успела взвизгнуть, покатившись разрубленной пополам.
Филипп, уже отвернувшийся к двери, оглянулся, сокрушенно покачал головой. Никому покоя нет на Руси, ни людям, ни даже собакам…
Из Соловецкой обители вернулся князь Василий Темкин, привезя с собой игумена Паисия и еще нескольких старцев. Но никого из них к Филиппу не допустили, Паисий не стремился повидаться сам, а остальных попросту держали взаперти. Митрополит понял, что царь замыслил большую каверзу с участием соловецких монахов. Это расстроило его больше всего.
Филипп сидел в своей келье, пытаясь читать, но чужие мысли не лезли в голову, слишком тяжелы были свои собственные. Митрополит понимал, что его ждет, но не желал, чтобы его гибель прошла для Руси впустую. Если уж суждено сложить голову, то надо, чтобы это всколыхнуло, нет, не бояр, те слишком погрязли в своих желаниях нажиться побольше и пристроиться к царю поближе, а хотя бы духовенство. Святые отцы не должны молчать, их голос против беззакония и убийств услышит вся Русь!
Для чего привезли из Соловецкой обители старцев? Никто не сомневался – чтобы свидетельствовать против Филиппа на готовящемся по воле царя суде над митрополитом. Иван Грозный не мог просто заставить Филиппа сложить свой сан, это не Афанасий и тем более не Герман Полев. Государь измыслил хитро – удалить Филиппа с митрополии по навету о его негодном поведении во времена игуменства. Кто такое подтвердит? Паисий? Возможно, но слов одного нынешнего игумена недостаточно, слишком высок авторитет Филиппа среди святителей.
Митрополит вдруг усмехнулся: государь хочет низложения его на Соборе? Пусть так, пусть собираются святители, пусть придут и думские, тем громче будет его голос, тем больше людей услышат и поймут, что тьме, наползающей на Русь, можно сопротивляться. Посмотрим еще, кто кого! Глаза Филиппа загорелись, он вдруг поверил, что сможет убедить святителей всех вместе выступить против беззакония и убийств, творимых по воле государя, если не усовестить Ивана Васильевича, на это митрополит уже не надеялся, то хотя бы показать, что сопротивление его злой воле есть!
Принялся прикидывать, с кем в первую очередь нужно поговорить. Это, конечно, не Пимен или Левкий, но есть и без них достойные святые отцы. Филипп вспомнил о царском духовнике Евстафии, денно и нощно доносившем о каждом слове, сказанном на митрополичьем дворе. Без сомнения, такое же будет твориться и во время Собора. Надо придумать, как заставить Евстафия остепениться хотя бы на время. Митрополит уже не думал о своей собственной судьбе совсем, главным теперь было показать единодушие Собора против зверств, чинимых опричниками. А вот этого как раз и не было! И митрополит решил, что не станет возражать против суда над ним лично. Пусть на нем откроются глаза у многих, кто еще боится государя до дрожи в коленях.
Митрополит оглядел сидевших перед ним святителей. Многие, понимая, что сейчас пойдут против собственной совести, попросту прятали глаза. Поначалу Филиппу казалось, что все задуманное получилось, хотя и с большими оговорками. Собравшиеся на словах были даже готовы высказать государю неприятие его дел, осудить казни и зверства. Но Филипп все больше понимал, что только на словах, и совсем не был уверен, что на деле окажется так же.
Конечно, он оказался прав. Сначала нашлись святители, донесшие государю о настроениях Собора, потом, поняв, что Иван Васильевич гневается, многие испугались. Никакого единодушия среди членов Собора уже не было.
Но не было необходимых доказательств вины Филиппа и у государя. Как ни старались князь Темкин с товарищами, соловецкие старцы твердили не то, что нужно! Обвинить Филиппа в измене Иван Васильевич не мог, обвинить в скаредности не получалось. Только другого выхода не было, и он заставил думу принять решение о суде над неугодным митрополитом на основании привезенных Темкиным обвинений.
Нелепость чувствовал и сам царь, судить митрополита дума попросту не имела права, тогда было решено снова созвать Собор и думу одновременно. Вяземский усмехнулся:
– Так даже лучше! Чтоб возражать после было некому…
– Ты, Афанасий, лучше молчи! – вдруг взъярился государь. – А если на том Соборе Филипп победу одержит?! Тогда хоть в Англию беги от его укоров!
Иван Васильевич никому не рассказывал о другой своей боязни – проклятии со стороны митрополита. Уж это проклятие снять будет некому, Пимен Филиппу в подметки не годится, это царь понимал хорошо. Понимал и другое – теперь им с Филиппом рядом на Москве не быть! Останется тот, кто одержит верх. И приложил все усилия, чтобы окончательно запугать бояр и священников, если уж это не удалось сделать с самим митрополитом.
Полетели многие и многие боярские головы. Государь посоветовал Пимену:
– Объясни святителям, что следом примусь за них…
Намек был понят, единодушие Собора подорвано окончательно. Пимен сам взялся выступить против Филиппа, а за соловецких старцев ручался, что скажут как надо.
– Дай-то Бог, – вздохнул Иван.
Назавтра, 4 ноября, должен состояться соборный суд над митрополитом. Обвинения нелепые, никто не верил в то, что Филипп, известный своей порядочностью и праведностью, будучи игуменом, занимался скаредными делами. У многих вертелся на языке вопрос: почему же тогда государь так настаивал на избрании его митрополитом? Но все хорошо понимали, что язык оторвут вместе с вопросом и головой тоже, а потому молчали, втайне сочувствуя митрополиту.
Вот теперь Филипп понял, что он остался один не только против государя с его кромешниками, но и перед своими же святителями. Совсем недавно он взывал:
– Не смотрите на земских, которым дорога их казна и их жизни! Встаньте против беззакония, ведь мы для того и несем свой сан!
Теперь взывать было попросту не к кому, бояре запуганы казнями, святители – угрозой казни.
И все же Собор пошел не так, как обещал государю архиепископ Пимен. Уж как старался новгородец, отрабатывая ожидаемый митрополичий сан, как старался! Уже пробормотали что-то невнятное свидетели, привезенные с Соловков. Их держали взаперти на хлебе и воде, ясно давая понять, что ждет, если произнесут хотя бы одно неверное слово. Игумен Паисий единственный, кто посмел изрыгать хулу, почти глядя в лицо обвиняемому. Услышав его слова, Филипп сначала недоуменно вскинул глаза на своего бывшего помощника. Кто это говорит о скаредности? Паисий, который лучше других знает, сколько сил и своих денег вложил в обитель Филипп? Как расцвел монастырь при его игуменстве… Как честно служил своей обители ныне опальный митрополит все годы, пока в ней жил…
Чем же его так запугали или обольстили? Наверное, чем-то очень большим. Боится смерти или мучений? Но ложью губит душу, неужто о том забыл? Или все же обольстили? Мало игуменства, хочется ближе к государю? Неужто из его беды урока не извлек?
Филипп, казалось, не слышал бесчестных слов, которые произносил Паисий, он лишь смотрел с немым укором грустными, все понимающими глазами. И от этого Соловецкому игумену становилось все хуже и хуже. Но вместо того, чтобы отказаться от своих черных слов, Паисий, точно следуя чьей-то злой воле, все больше и больше клеветал на Филиппа. Только заметив Пимена, впившегося взглядом в игумена, митрополит понял, под чью дудку поет Паисий, и грустно вздохнул:
– Чадо! Что посеешь, то и пожнешь!
Конечно, он оказался прав, Паисий не только не получил епископства, но и был сослан в Волоколамский монастырь под жестокий досмотр. Предательство редко награждается добром, обычно – по заслугам!
Когда перед святителями встал вызванный на суд Иона, в душе Филиппа на миг наступил настоящий мрак. Если и этот станет лгать, как Паисий, то в кого же верить?! Но уже через минуту глаза митрополита потеплели и даже засветились, верный Иона вдруг стал в полный голос рассказывать о деяниях Филиппа в Соловецкой обители, о построенных храмах, о щедрых дарах, о его святости!..
И не глядя на Пимена, можно было понять, что тот позеленел. Как и государь. Не хватало только объявления Филиппа святым при жизни! Недовольно поведенная бровь Ивана Васильевича, следом нахмуренные брови Пимена, и вот уже Иону взашей выталкивают из палаты, объявляя едва ли не еретиком! Государь насмешливо посмотрел на митрополита: вот и расправились с единственным твоим защитником! Как теперь запоешь?
Но Филипп оправдываться не стал, его слова были обращены не к святителям, решавшим его судьбу, им бесполезно сейчас даже кричать, не то что к совести взывать, а к царю:
– Государь! Напрасно ухмыляешься, думая, что боюсь! Я и смерти не боюсь, не то что тебя. Неугодны мои укоры в твоих зверствах? Так лучше мне смерть принять, чем быть митрополитом при твоих мучительствах и беззаконии…
Пока митрополит говорил, руки его уже снимали митрополичьи регалии. Филипп вопреки клятве сам слагал с себя сан! Глаза государя забегали, вот это ему было совершенно ни к чему. Нет, он желал надругаться над непокорным митрополитом, а вот так просто и буднично… да еще и сам…
– Нет, Филипп! Хотя обвинения против тебя достаточные, – многие мысленно усмехнулись при этих словах, но благоразумно промолчали, – я хочу, чтоб в день святого Михаила ты службу отслужил…
Что еще задумал государь? К чему ему служба? А царь продолжил, насмешливо кривя губы:
– Пусть народ услышит от тебя словеса полезные…
И Филипп вдруг разозлился: пусть услышит! Прав государь, в одном прав – слагать с себя сан вот так, среди трусов и предателей негоже. Нет, надо прилюдно, чтоб вся Москва о том знала, чтобы люди видели, что не за скопидомство и скаредность уходит из митрополитов Филипп, а злой волей государя! Может, хоть тогда что-то поймут. Не один Иван Васильевич помнил бунт после пожара 1547 года, митрополит тоже не забыл, что бывает, когда волнуется народ.
Он уже понимал, что именно скажет всей Москве по окончании службы в соборе, согласно кивнул, а святители наперебой все уговаривали не отказывать государю, провести службу…
По Москве пронесся слух, что Филипп будет вести службу в последний раз перед отречением от сана в Успенском соборе на день Святого Михаила 8 декабря. Народу собралась тьма, никто не хотел верить, что единственный человек, не побоявшийся открыто укорить государя, покидает Москву!
И тут Иван Васильевич проиграл митрополиту. Если бы он послушал совета осторожного Афанасия Вяземского и попросту дал Филиппу отслужить и уйти, то народ довольно быстро бы успокоился. Но простить опальному митрополиту открытые укоры на людях государь не мог! Взыграло ретивое.
– Дать ему отслужить и уйти?! Да ты с ума сошел?! Его казнить прилюдно мало, а ты мне советуешь отступиться! Не-е-ет, Филипп у меня повоет! Я еще не решил, как казню. – Царь даже зажмурился от удовольствия при мысли о возможных мучениях Филиппа. А Вяземскому было не до митрополита. Вот посоветовал на свою голову! Как бы самому не составить компанию Филиппу. И он принялся вместе с Басмановым придумывать способы казни. Но им было далеко в придумках до самого Ивана Васильевича.
– Сожгу на костре, словно колдуна… Нет, велю зашить в медвежью шкуру и затравлю собаками… Спущу кожу полосами с живого…
И Вяземский снова едва удержался от опасного возражения: а как на это посмотрят москвичи? Мысленно махнул рукой и стал поддакивать.
На Михаила в Успенском соборе яблоку негде упасть. Стояли не дыша, боясь пропустить хоть слово из речи митрополита. Государя не было, но тот часто появлялся уже к середине службы. Стараясь не думать о его возможном приходе, Филипп оглядывал пришедших людей. Для себя он решил сначала провести службу, а потом высказать об опричнине все, что думает. И в этом была его ошибка. Иван Васильевич не мог допустить, чтобы из уст опального и оттого еще более уважаемого митрополита сорвалось хоть слово осуждения. В самый торжественный момент собор стали заполнять опричники. Их черные одеяния точно страшная грязь заливали пространство храма, выдавливая из него москвичей. А через толпу смутившихся людей, бесцеремонно расталкивая стоящих, к митрополиту пробирались Алексей Басманов с Малютой Скуратовым.
Филипп уже понял, что договорить ему не дадут. Мелькнула мысль: дали хотя бы закончить. И этого не позволили. Грубо прервав митрополита посреди недосказанного слова, Басманов принялся громко вычитывать постановление Собора о низложении Филиппа с митрополии за неподобающее поведение во время его игуменства. Никто не понимал, что происходит. Только сам митрополит невесело усмехнулся: перехитрил его государь!
Додумать едва успел, Басманов принялся срывать с него митрополичью одежду, сбил митру. Прихожане, ахнув, даже чуть отступили подальше. Такого никогда не видывали, чтоб измывались над святым отцом в храме?! Но заступиться не успели. Или не посмели…
– Ты доколе тут будешь православных мутить?! – раздались вопли опричников, видящих, что те же самые православные не приходят на помощь своему любимому митрополиту. В ход пошли опричные метлы.
Филипп только успел выкрикнуть:
– Прощайте, люди!
Благословить уже не дали, зажали рот и потащили в дровни, стоявшие на дворе у крыльца собора. Народ в оцепенении смотрел на то, как митрополита вытаскивают, точно преступника, волоком, бросают в дровни и увозят. А глаза у святителя были грустные-грустные… Не одни святители на Соборе оказались бессильны перед ужасами государевых псов, но и люди, только что с придыханием слушавшие произносимые им слова о Боге, добре и правде…
Когда Басманов наконец отпустил руку, поняв, что Филипп не станет просить о помощи тех же прихожан, митрополит поинтересовался:
– А сам государь что же, прийти побоялся?
Малюта зло покосился на него, для Скуратова все, кто неугоден Ивану Васильевичу, должны быть замучены или хотя бы казнены! Лучше, если все же сначала замучены… Палач уже предвкушал тот сладостный миг, когда услышит крик боли от всаженных под ногти митрополита иголок или унюхает запах его паленой кожи… Скуратову было все равно, Филипп это или кто другой, главное, что супротив царя, значит, достоин страшной смерти!
Но Иван Васильевич пытать митрополита в тот же день не позволил, все старался придумать ему казнь пострашнее и никак не мог на что-нибудь решиться. Филиппа пока поместили в узилище в Богоявленском монастыре, всего опутав кандалами. Низложенный митрополит жалел только об одном – что так и не успел сказать всего москвичам. Но не мог же он корить государя вместо службы…
Малюта, убедившись, что кандалы тяжелы, замки крепки, а стражи из своих же опричников надежны, отправился доложить государю о выполнении поручения. Хотя это уже наверняка сделал Афанасий Вяземский, тот уехал, едва показавшись в воротах монастыря. Вот так всегда – дело делать Малюте, а царскую благодарность другим. Но Григорий Лукьянович и не требовал благодарности, не за чины или деньги служил, за свою совесть… А требовала она от Скуратова беззаветной верности и преданности хозяину, безо всяких раздумий и сомнений. Сказано схватить и упрятать митрополита – сделал, а уж правильно или нет, то не ему решать. Повелит пытать Иван Васильевич, станет пытать Филиппа Малюта и не поморщится, потому как верный слуга своему государю.
Так размышлял Григорий Лукьянович, на всякий случай еще раз проверяя верность запоров. Все было крепким.
Неожиданность поджидала его за стенами монастыря. Едва выехали за ворота, как попали в гущу невесть откуда взявшегося здесь народа.
– Чего ждете?! – нахмурился Скуратов.
– Митрополита когда выпустят?
– Чего?! Кто его выпустит, ежели он в опале?! – Малюте стало даже чуть смешно. Экий на Москве глупый народ, неужто не поняли, что для митрополита наступил конец в тот миг, когда его вытащили из собора? Вот тогда беспокоиться надо было, теперь уж поздно!
Но толпа не желала принимать такой ответ, люди придвинулись ближе к опричникам, возмущенно что-то выкрикивая. Скуратов напрягся, еще не хватало, чтоб за Филиппа вступилась вся Москва. Но потом про себя решил: пусть постоят, небось устанут и сами разойдутся. А не уйдут, так поможем! Махнул рукой своим кромешникам, и вся орава с гиканьем умчалась прочь, оставив людей в неведении.
Нашелся, правда, сердобольный старец, что вышел сказать, мол, митрополита заковали в цепи и посадили под запоры, что дальше будет – одному Богу известно. Почему-то упоминание Господа чуть успокоило собравшихся. Все же Филипп не простой смертный, его Господь в обиду не даст! Но уйти страждущие не могли, до самой ночи стояли под стенами монастыря, плача и моля Господа о помощи своему любимому митрополиту.
Государь от известия о собравшихся перед монастырем людьми пришел в ярость:
– Гнать вон!