Злые боги Нью-Йорка Фэй Линдси
Широкий рот миссис Боэм изогнулся в мрачной улыбке.
– Вы смотрите на людей вблизи. Да, ее прическа.
– Может, случайность.
Я откинулся назад, водя пальцами по грубой столешнице.
– Может, она крутилась днем рядом со старшей сестрой.
Миссис Боэм пожала плечами. Это движение весило не меньше тщательно выверенного аргумента.
Ибо кто в здравом уме уложит волосы девочки в прическу, которую носят женщины после восемнадцати, а потом выпустит ее босой на улицу? Взрослые шлюхи, как правило, распускали волосы, стараясь выглядеть как можно моложе. Выставляются в открытых до пупка легких рубашках, а выжженные, ломкие локоны вьются следом, как пучки хвороста. Надеются хотя бы на видимость сброшенных лет, в обмен на право получить удар ножа, дубинки или любого другого орудия, известного человеку. А вот с детьми все наоборот. Птенчиков-мэб чаще всего прячут за дверями. Но когда они выходят на улицу, то раскрашены, как крошечные женщины из общества. Волосы заколоты, как у красавиц с мрачного миниатюрного бала.
– Вы думаете, что она сбежала из дома терпимости, – произнес я. – Если так, ее может принять церковный приют. А если она не захочет, то вернется на улицы. Но пока у меня есть право голоса, в Приют она не попадет.
Приютом называли пристанище для сирот, полусирот, бродяг и детей-преступников, к северу от основной части города, на углу Двадцать пятой стрит и Пятой авеню. Приют предназначался для того, чтобы убрать бездомных птенчиков с улиц, где они у всех на виду, и направить на путь просвещения за крепко запертыми воротами, где их никто не увидит. Главной загвоздкой было не столько просвещение, сколько угроза самодовольству высшего общества Нью-Йорка, которому претил вид голодающих шестилеток, ютящихся в сточных канавах. Так уж повелось, что меня не слишком впечатляли указания влиятельных кругов общества.
Миссис Боэм, кивнув в знак согласия, оперлась грудью о деревяшку, развернула вощеную бумагу и, достав оттуда темный шоколад, отломила кусочек. Она задумчиво прожевала его и толкнула маленькое сокровище в мою сторону.
– Как вы думаете, о чем она говорила «они разрежут его на части»? – спросил я.
– Наверное, какое-то животное. Ходит на задний двор, у нее там любимая свинка, свинью забили, девочка убегает. Кровь от забоя, я так думаю. Корова… Или пони сломал ногу, и его продали на клей. Да, наверное, любимый пони. Конечно, его разорвут на куски. Завтра мы все узнаем.
Миссис Боэм встала и подняла свечку.
– Завтра у меня только половина смены, – солгал я дружелюбной костлявой спине, прикрытой халатом. – Вы можете меня не будить.
– Хорошо. Я рада, что вы полицейский. Нам нужна полиция, – задумчиво сказала она, забирая свой альманах, потом помешкала и добавила: – Надеюсь, это и вправду был только пони.
Практичная женщина миссис Боэм, сказал я себе. И она права: кровь могла взяться откуда угодно. Пони или сбитая повозкой собака, которую тут же облепили крысы. Я чуть расслабился.
Но от мысли о крысах меня снова затошнило, и я бездумно уставился на трещину в штукатурке. Интересно, думал я, поднимаясь со свечой в свою комнату, во что мне обойдется вернуть прежнего себя после эдакого дня.
Следующим утром, когда я пробудился от мертвого сна, меня изучала пара серых глаз.
Я уставился на них, ничего не понимая. Еще в постели, а уже выбит из колеи. Из окна струился солнечный свет, такого моим утром еще не бывало. Мой соломенный тюфяк все еще лежал у стенки, поскольку одна только мысль о сне в крошечной каморке угнетала меня сверх всяких слов, и я был слишком потрясен предыдущим днем, чтобы счесть себя интересной компанией. Однако вот он я. Лежу в коротком, выше колен, исподнем на завязках, а к моей груди прижимаются огромные пепельно-серые ирисы.
На девочке была длинная блузка, которую минувшим вечером натянула на нее миссис Боэм. Блузка доходила до середины бедер, а под ней виднелись мальчишеские хлопковые портки. Интересно, подумал я. Ее палисандровые волосы были распущены и завязаны куском бечевки.
– Что ты здесь делаешь? – спросил я.
– Смотрю ваши картины. Они мне нравятся.
В комнате не было никаких картин, но я понял, до чего она добралась. Еще с тех пор, как я был маленьким птенчиком, я корябал рисунки на любом клочке бумаги, когда моя голова нуждалась в отдыхе. И каждый день вплоть до начала службы в полиции я что-нибудь рисовал. От жары лицо горело, и мне не хотелось встречаться с людьми. Я сел на омнибус линии Мэдисон, доехал до северной границы города, до Булл-Хэд-Виллидж на Третьей и Двадцать четвертой, куда съехали из Бауэри все загоны, скотные дворы и мясники. Тут пахло свежей смертью, повсюду кричали животные. Но у них за бесценок продавалась тонкая оберточная бумага, и я купил довольно приличный рулон. Потом я прихватил мешок и набил его углем из заброшенной жаровни у соседнего овечьего загона.
Увертки. Я знаю, как выкручиваться.
– Ты должна выйти, чтобы я мог одеться.
– Вот эта.
Она подошла к коричневой полоске, прикрепленной к стене. На рисунке Вильямсбургский паром выходил из Пек-слип под низким грозовым небом июля. Именно так, как мне нравилось представлять речные путешествия, как они все еще звучали в моих мыслях – судно режет широкие спокойные воды, за секунду до столкновения солнечного света и дождя.
– Эта мне особенно нравится. Просто блеск. Как вы выучились?
– Дай мне рубашку, – скомандовал я. – Вон ту, за умывальником.
Она с улыбкой принесла рубашку. Улыбка искренняя, подумал я, но целей у нее две: подлинное обаяние, которое скрывает расчет. Как я отвечу на простое дружелюбие? Понравится ли оно мне? Я мерил людей по себе, но у меня больше опыта. Я мысленно покачал головой. Восемь часов назад девочка вымокла в крови, один Бог знает, что с ней случилось до того, а я беспокоюсь об одежде.
– Меня зовут Тимоти Уайлд. А тебя как?
– Все зовут меня Маленькой Птичкой, – ответила она, дернув плечиком. – Птичкой Дейли. Но если хочешь, я могу сказать тебе настоящее имя.
Я сказал «конечно, продолжай», натягивая рубашку и смиренно размышляя, как же мне заполучить свои брюки.
– Авлин О’Дели. Я не привыкла правильно его выговаривать, и я зову себя Птичкой, потому что Птичка проще. Но это значит в точности одно и то же, только языки разные, поэтому Птичка ничуть не хуже того имени, вот как я думаю. А вы как думаете?
«Брюки», – думал я. У меня было две пары, и ни разу еще они не казались мне такой важной вещью. Наконец моя босая нога нащупала гладкую шерсть, и я со всей возможной скоростью натянул их.
Сейчас Птичка смотрела на большой набросок с коттеджем посреди леса. Дом пылал, лес вокруг почернел, обуглился. Брошенные земли, фантастический ландшафт. И от всего рисунка разило гарью. В конце концов, я сделал его сгоревшим деревом. Откуда бы она ни вылезла, она уже видела рисунки. Ее взгляд сравнивал новые картины с теми, на которые она смотрела прежде. Значит, не Пять Углов[18], чернейшая из наших дыр, и не соленая вода Ист-Ривер. Хорошая кормежка, дорогая одежда и критический взгляд на наброски углем.
– Нам нужно поговорить про вчера, – мягко предложил я. – О том, что с тобой стряслось, о твоей ночной рубашке и о том месте, откуда ты убежала.
– Вы нарисовали этот, когда были моложе? Он не похож на другие.
– Нет, они все довольно свежие. Пойдем, поищем миссис Боэм, будем пить чай, а ты расскажешь, чего ты так напугалась вчера вечером.
Птичка задержалась у другого участка покрытого бумагой стены и нахмурилась. Простой портрет бледной женщины с черными локонами и аурой ученого, рука щиплет ямочку на подбородке, взгляд отстраненный. Мерси, пойманная в минуту задумчивости.
– Она вам нравится, – мрачновато объявила Птичка. – Наверное, вы много раз ее целовали, да?
– Я… на самом деле, нет. Почему…
Разглядывая эскиз, я осознал, что чувства, которые художник испытывает к модели, очевидны даже для десятилетки. Тем временем лицо Птички плавно преобразилось, задумчивость сменилась согласием, уступчивостью, стирая все следы совершенной ошибки.
– Не всем нравится целоваться. Может, и вам не нравится? Все равно, если она вам нравится, мне она тоже будет нравиться. Раз уж вы принесли меня в дом и вообще.
– Ты ее не увидишь. Правда, она… восхитительная леди.
– Она ваша любовница?
– Нет. Нет. Послушай, нам нужно поговорить о многом, и о том, где ты жила раньше. Они могут захотеть вернуть тебя, но если они не заслуживают твоего возвращения, тогда мы подыщем тебе новое место.
Птичка моргнула. Потом снова улыбнулась, и впервые – спокойно.
– Я не хочу об этом говорить, – призналась она. – Но если вы хотите, мистер Уайлд, я попробую. Думаю, я теперь вставляю вместе с вами, ну, вы понимаете. Так что я постараюсь.
– Скажи-ка мне, – очень ласково спросила миссис Боэм, – что вчера вечером случилось с твоей ночной рубашкой?
Птичка сидела на широком пекарском столе с чашкой подогретого смородинового вина, в которое добавили воды и кусок сахара, и смотрела на струйки пара. Ее лицо вспыхнуло, потом вновь побледнело. Я припомнил, как давным-давно отец спросил меня, отполировал ли я хомуты китовым жиром. Тогда я внезапно пришел в ужас, поскольку ничего не сделал, но тут заметил, как Вал успокоительно подмигивает мне из угла комнаты, даруя нечастое спасение. Сейчас во взгляде Птички мелькнула точно такая же, перехватывающая дыхание, вспышка паники.
– Это очень симпатичная ночная рубашка, – заметил я из кресла в углу комнаты.
Комплимент накатился на Птичку, и ее брови чуть дрогнули. Неприятное напоминание: некоторые дети жрут похвалу, как пряники, но Птичка Дейли, вероятно, была объектом лести. И, хуже того, ругательств.
– Она вправду мне идет, но сейчас она, наверное, испорчена. Мне нравится ваша шляпа, – проницательно заметила Птичка. – Она вам тоже идет.
Когда до меня дошло, что она говорит, как взрослая, поскольку девять десятых своего времени проводила со взрослыми мужчинами, которые сорили монетами в ее обществе, я не успел сдержаться, и мое лицо потемнело. В ту минуту я решил, что не буду разговаривать с Птичкой, как с птенчиком, с высоты своих двадцати семи и бывшей службы в полиции. Если тебя обходят в разговоре, поскольку ты недостаточно умен, это почти бодрит. Но если тебя обходят, поскольку ты неверно оценил собеседника, это здорово смущает.
– Я знаю, ты испугалась, – сказал я, – потому что увидела вчера что-то страшное. Но если ты не расскажешь нам, в чем дело, мы не сможем никому помочь.
– Где ты живешь, Птичка? – тихо вставила миссис Боэм.
Пухлые губы девчонки неохотно дернулись. Я мельком, отстраненно, как при взгляде на розовый куст, подумал, что она красива. И тут мне вновь пришлось сразиться с желудком; эта борьба начинала утомлять.
– В доме к западу от Бродвея, с моей семьей, – просто ответила она. – Но я больше никогда его не увижу.
– Продолжай, – сказал я. – Мы не собираемся тебя ругать, пока ты говоришь нам правду.
Серьезные губы-почки снова вздрогнули, а потом из них хлынули слова. Мокрые, будто плач. Хотя без явных слез.
– Я не могу. Не могу. Отец приехал и порезал ее ножиком. Он бы и меня порезал, но я убежала, хотя уже шла в кровать.
Я посмотрел на миссис Боэм, но ее затуманенные синие глаза были прикованы к Птичке.
– Кого он порезал? – мрачно спросил я.
– Мою мать, – прошептала Птичка. – Он порезал ей все лицо. Она несла меня в постель, и всюду была кровь. Он сходит с ума, когда нальется соком, но раньше пускал в ход только кулаки. Или трость. Но нож – никогда. Мать выронила меня и сказала бежать, сказала никогда не возвращаться, потому что он будет винить меня за лишние расходы на еду и тряпки.
Она умолкла и дрожащим пальчиком потерла край чашки. Ее взгляд не отрывался от крошечного скола на фарфоре.
И я задумался, крепко задумался.
Картинка неприятная, но вполне возможная. Виски ежедневно опустошал бессчетные семьи. «Матерь Божья, – как-то сказал мне домовитый мужчина из Слайго с крепкими руками, когда пил у «Ника», – я напишу брату и прямо так и скажу – нечего сюда приезжать. Может, дома мало еды, зато виски дорог». То есть все это вполне возможно.
Потом я задумался о ее прическе. И еще, подумал я, какой ирландский ребенок станет называть свою маму матерью. Прямо ли, косвенно. Моя мать выронила меня. Не мама выронила меня и сказала бежать.
– Мне кажется, тебе следует рассказать нам, что случилось на самом деле, – предложил я.
Птичка казалась потрясенной, ее губы округлились, и в эту минуту я осознал: она действительно хорошая лгунья. Только хороших лжецов удивляет, когда их ловят. Да и в любом случае нужно быть хорошим лжецом, чтобы заниматься ее родом работы.
– Я не могу, – дрожащим голосом ответила она. – Вы рассердитесь. А миссис Боэм говорит, вы полицейский.
– Чепуха, – неодобрительно промолвила миссис Боэм. – Расскажи, что случилось на самом деле. Мистер Уайлд – хороший человек.
– Я не думала, что так выйдет, – прошептала Птичка; прерывистый голос, палец уперся в стол.
– Что выйдет, дорогая?
– Все, – прошептала она. – Но он… он, наверное, был пьян, все время прикладывался к фляжке и спрашивал, не хочу ли я попробовать. И я сказала «нет», и тогда он полил мою подушку и сказал, я привыкну, и я подумала, он сошел с ума. У него была коробка с люциферами, и он все время их зажигал. Одного за другим. Он сказал, они похожи на мои волосы, и поднес один прямо мне к лицу, и я сказала, чтобы он убрал его, что он уже… уже заплатил мне. Да. Но он не стал, и толкнул меня на подушку, и сунул туда зажженную спичку. Он хотел меня поджечь. Я начала кричать и толкнула его, изо всех сил. Он… он упал на пол. У него был ножик на поясе… но я не знала, Богом клянусь, я не знала. Он порезал спину, а потом схватил меня и заляпал кровью мою рубашку. Они услышали, как я кричу, и прибежали в комнату, и тогда мне как-то удалось сбежать. Он не умер, клянусь вам, и я не хотела. Он пытался сжечь меня.
Птичка умолкла, и миссис Боэм мягко провела рукой по ее запястью. Потому что этот рассказ, подумал я, может быть только правдой. Птенчик не станет изобретать такие странные подробности.
Налить виски в подушку, а потом поджечь волосы девочки.
Все это определенно было. Но она здесь по другой причине.
– Птичка, мне жаль это слышать, – сказал я. – Но если человек получил ножевую рану, даже случайно, он поднимет жуткий шум. Нам нужно знать, действительно ли кто-то был ранен. Мне нужно отвести тебя в участок.
Яростный рывок, и чашка с подслащенным вином разбилась о стену. А в следующую секунду перепуганная Птичка смотрела на свою правую руку так, будто та принадлежала кому-то другому. Быстро моргая, она коснулась правой руки левой.
– Пожалуйста, не надо. Позвольте мне остаться здесь, пожалуйста, позвольте, – молила она в странном ритме. – Все хорошо. Не беспокойтесь. Никто не ранен.
– Но ты сказала…
– Я солгала! Пожалуйста, я солгала, но… но вы же не думаете, что я захочу рассказать о том месте, где я вправду живу? Позвольте мне остаться здесь, я не могу вернуться. Они жутко разозлятся на меня. Я заплачу за чашку, я всегда плачу, когда вещи ломаются. Пожалуйста…
– Расскажи нам, – перебил я, – но только правду.
Нижняя губа Птички задрожала, но она вздернула подбородок.
– Я больше не могу там жить, – сказала она ровным тоном. – Я устала, понимаете. Я страшно устала, а они не давали мне спать. Она говорит, это потому, что я всем нравлюсь, но… я не могу, да. Без сна ужасно плохо. Вчера вечером я взяла с собой несколько даймов, я прятала их внизу. Внизу, где цыплята. Я заплатила мальчишке, который режет кур, за кровь, сказала, хочу попробовать заколдовать кое-кого. Мы собрали ее в ведро в куриной загородке, я взяла ночную рубашку и замочила ее в крови. Когда я удрала, я думала, они погонятся за мной или отправят меня в Приют, но… я вся в крови, я могу сказать, что бежала от убийц из доков. И кто угодно мне поверит. Увидит кровь и позволит остаться у него.
Птичка задохнулась, переводя взгляд с меня на миссис Боэм и обратно. Как загнанная в угол козочка. Надежда царапала ее изнутри нежными когтями, давила на ребра.
– Но вы же разрешите мне остаться с вами. Ведь правда разрешите?
Направляясь в Гробницы со значком в руке и звенящей на губах отставкой, я обдумывал, как же объяснить десятилетней звездочетке, что она не может поселиться с нами. Тогда я промолчал. И миссис Боэм тоже ограничилась печальным кудахтаньем. В любом случае, независимо от наших симпатий, в доме все равно не было лишней комнаты.
Однако, достигнув мрачного и сурового здания, я обнаружил на парадном крыльце своего брата Валентайна, беседующего с внушительным Джорджем Вашингтоном Мэтселлом. Даже Вал почтительно слушал озабоченного Мэтселла. Он достал руки из карманов, только заложил широкий палец за жилетку, по которой сплошь цвели ландыши. Эта поза говорила о многом.
– Капитан Уайлд, – сказал я. – Добрый день, шеф Мэтселл.
– Где, во имя Господа, вы были все утро? – спросил он, едва завидев меня.
– Встретил окровавленную девочку, пришлось позаботиться о ней. Не важно, все равно ни к чему не привело. Как вы поживаете, сэр?
– Не очень, – ответил он.
Валентайн рассеянно потер губы.
– Почему же? – спросил я, сжимая свою звезду в предвкушении, как я швырну ее прямо в лицо брата.
– Потому что мы нашли скопытившегося птенчика на Мерсер-стрит, в моем округе, – ответил Вал. – Одежды сан, весь разделанный, увидишь – срубишь весь завтрак на пол. Клёвый маленький пацан был. Симпатичный такой, как их делают. Мы стараемся приберечь эдакие новости, но проще сказать, чем… а где, дьявол тебя раздери, твоя медная звезда, юный Джек Денди?
К своему собственному величайшему удивлению, когда я достал звезду из кармана, я не швырнул ее брату в лицо. Я прицепил ее на место.
Глава 6
Все гонения, которым истинная Церковь подвергалась со стороны язычников, евреев и всего мира, ничто в сравнении с теми, которые она переживает от неумолимой жестокости самого ненасытного убийцы людей.
О папе, от Оранжистского общества протестантской реформации, 1843 год
В то утро я так и не вернулся к своему патрулированию. Мэтселл отправил меня с Валом в новое здание полицейского участка Восьмого округа, на углу Принс и Вустер-стрит. Конечно, я яростно отстаивал свою линию. Тем временем разошлись слухи о моей находке Айдана Рафферти, и это наверняка было принято к сведению. Полагаю, шеф решил не давить на потрясенного недавнего рекрута, поскольку тело младенца занимает одну из первых строчек в списке наихудших способов провести утро, даже в Нью-Йорке. О чем Валентайн, с присущим ему беспредельным тактом, напомнил мне, пока мы рысили на север в наемной повозке.
– Слышал о том задушенном ирландском крохотуле. Небось тебе здорово захотелось свалить, а? – спросил он, сложив руки на набалдашнике трости и небрежно расставив ноги, насколько это возможно в двухколесном экипаже.
Молодое лицо Вала стягивало раздражение, вечные мешки под глазами заметно припухли.
– Веселенькое бы время ты мне обеспечил, Тим. Я обещал Мэтселлу, что ты будешь на высоте.
– Не припомню, чтобы я просил тебя о чем-то таком.
– Ничего, пустяки. Не будь такой язвой.
Мой взгляд лениво прошелся по рукам брата, переплетенным на трости. Пальцы чуть подрагивали. Я перевел взгляд и посмотрел на зрачки.
– Ты трезв, – вслух размышлял я; когда я увидел брата, то предположил, что он, тоскуя по любимым пожарам, остекленел от морфина. – Интересно, с чего бы.
– Потому что я капитан, доверенная фигура, а сегодня днем у нас встреча комитета демократов. Интересно, а с чего это тебе захотелось взглянуть на другого окоченевшего птенчика? Проснулся вкус к карликовым ухмылкам?
Под ухмылками, разумеется, он подразумевал черепа.
– Не пори чушь. Лучше расскажи, что там случилось.
Валентайн объяснил. На рассвете некая шлюха по имени Дженни прогуливалась своим обычным бездумным маршрутом в поисках очередного клиента и проходила мимо мусорного бочонка рядом с каким-то ресторанчиком. По-видимому, этот бочонок был неиссякаемым источником еды, а Дженни потратила последнюю монету на утреннюю порцию виски, и потому она сняла крышку, рассчитывая, как часто случалось, отыскать корки устричного пирога или утиные кости. А может, если повезет, недоеденную жареную телятину. Но содержимое бочонка снесло ей крышу, и она заорала. В конце концов, Дженни отыскала патрульного, и тот отнес тело в участок. Неожиданно я с легким удивлением задумался, а что бы случилось с телом до появления нас, полиции. Но об этом можно только гадать. Мне хотелось думать, что сторож хотя бы тщательно осмотрит тело, наверное, даже вызовет своего начальника, и только потом отправит на кладбище для бедняков.
– Слава богу, он сразу потащил тело в участок, – добавил Вал, когда мы свернули к обочине, и бросил пару монет вознице. – Хреновый хлебушек выйдет – не успели создать полицию, а повсюду уже валяются мертвые дети вперемежку с устричными раковинами. Сюда, он в погребе. Через пару минут должен подойти доктор.
Тихая улица была утыкана зеленью. На фасаде неприметного здания висела очень официальная доска, а у входа стоял полицейский, черный ирландец, с замершим взглядом, от которого у меня по шее пробежали мурашки. Замкнутый, больной взгляд. Когда мы прошли небольшую комнатку, я даже обрадовался, что брат шагает рядом. А потом сказал себе, его выражением: «Хватит быть чертовым молокососом».
Мы спустились по черной лестнице, не беря фонаря – в нижнем помещении горел свет. Комната, в которую мы спустились, больше напоминала сухую пещерку, чем подвал. В углу валяется мешок с яблоками, для голодных ночных дежурных, три большие масляные лампы превращают тени в нечто резкое и черное, как угрозы. Внизу было градусов на десять холоднее, чем снаружи. Здесь пахло деревом, дерном, подземный аромат, приятный еще с тех пор, как я лазал в погреб за картошкой для мамы. Но к нему примешивался другой запах – мерзко-сладостный и ободранный. На столе посреди комнаты лежал предмет, прикрытый серой парусиной.
– Ну, давай, – подзадорил меня Вал. – Хотел увидеть, что это за работенка? Ну так прошу к столу, Тимми.
Если и есть какое-то слово, которое действует на меня, как открытый вызов, то это слово «Тимми». Я подошел и отдернул парусину. Под ней было такое, что поначалу я не смог с собой совладать. Вал прав, для такого у меня недостаточно мужества. Меня накрыла та же тошнотворная, выворачивающая волна, что и тогда, при виде маленького сжатого кулачка Айдана Рафферти. Я смотрел на тело, и тут в моей голове раздался щелчок. Мне все же стоило подробнее расспросить Птичку, узнать у нее смысл фразы «они разрежут его на части». Не знаю почему, но это желание шло из каких-то глубин души.
Однако тут еще какая-то ерунда.
– Маловато крови, а? Учитывая, что с ним случилось.
– Ты прав, – только и ответил он.
Удивился. Вал скрестил на груди могучие руки и подошел ко мне.
Мальчику было около двенадцати. Явно ирландец. Прекрасная чистая кожа и светло-песочные кудри, искаженное лицо, но глаза мирно прикрыты, будто в изнеможении. Правда, он был не просто мертв. Он был именно разделан, как и сказал Вал. Торс парнишки вскрыли чем-то вроде ножовки, в форме креста. На нас пялились обрывки мышц и внутренние органы, наружу торчали куски ребер. Два огромных пересекающихся разреза. Я не знал, как правильно называются все эти разорванные жилы и осколки распиленных костей. Но я точно знал, что на теле бедного птенчика вырезали крест и что вскрытая грудная клетка странно чиста. Залитая кровью ночная рубашка Птички металась перед моими глазами, как флаг, принесенный с войны.
– Кто он?
– Откуда, черт возьми, я-то знаю? – раздраженно бросил Вал, зеленые глаза сверкнули.
– Он есть в списках пропавших? Какой-нибудь ребенок, похожий на него?
– Ты что, башка? Думаешь, мы не проверили это первым делом? Во всяком случае, он стопудовый ирландец. Ты вообще представляешь, как они ищут пропавших детей? Ты еще посоветуй родителям завести дворецкого, присматривать за блохами.
– Когда именно эта Дженни открыла бочонок?
– В четверть седьмого.
– И бочонок был полон крови?
– Если подумать, вроде нет. Я затеял болтовню с владельцем ресторана, поваром и устричным мальчишкой. Там еще есть два официанта, но они еще не подошли. Мы говорили тут, внизу, ну, для чутка атмосферы, – добавил он, неосознанно потирая костяшки руки; жест, к которому я остался равнодушен. – Это их чертова бочка, они должны знать, что в ней. Кто в ней. Ну, в общем, они не знали, и не знали мальчишку. Я убедился, они не знают. Не важно, как.
Я уже собирался сказать Валу, что не спрашиваю и даже предпочитаю не знать, как, но тут сверху послышались шаги. Мы одновременно оглянулись на лестницу. Весьма раздражает.
– Доктор Палсгрейв, – сказал Вал, когда в комнату вошел маленький человечек. – Рад, что вы пришли.
– Ох, Боже милосердный, – воскликнул тот, когда увидел жуткий стол.
Как поразительно часто случалось в Нью-Йорке, особенно среди барменов, я знал его в лицо. Доктор Питер Палсгрейв был последним потомком известной старой семьи, счастливчиком, которому достались все деньги и дом на Бродвее. Он был известен во всем городе как специалист по детскому здоровью. Именно это делало его таким исключительным – никто не специализируется на здоровье детей. В конце концов, доктор есть доктор, если он не хирург или не смотритель в сумасшедшем доме. У доктора Палсгрейва были живые золотисто-янтарные глаза, аккуратно подстриженные серебристые бакенбарды и удивительно прямая осанка, происходящая от старомодной привычки носить под белоснежным жилетом корсет. На нем была высокая бобровая шапка и отлично сидящий темно-синий сюртук. Все вместе – привлекательная смесь растрепанных нервов и дорогой изысканности.
– Да, доктор, это и не мой конек, хотя Тим, мой брат, все никак не может оторваться.
Удивительно. Бывало, брат представлял меня и похуже.
Доктор Палсгрейв вытер широкий лоб зеленым шелковым платком.
– Прошу прощения, господа, у меня больное сердце, – признался он. – Ревматическая лихорадка, перенесенная в нежном возрасте, что привело ко многим неприятным последствиям. Если бы в нашей стране существовал Hpital des Enfants Malades[19] или подобное детское учреждение, возможно, я не был бы так уязвим для испуга. А пока у меня скачет пульс. Сейчас. Насколько я понимаю, вы капитан Уайлд?
– Он самый, – подтвердил мой брат.
– Вы прекрасно осведомлены, что я не коронер. Да? Однако же я получил срочный вызов от лица этой… так называемой полиции. Вот и объясните мне, почему, и немедленно.
– На самом деле, – ответил Вал, растягивая губы в бритвенно-острой улыбке и взмахом руки отбрасывая назад волосы, – сейчас вы как следует посмотрите на черепушку этого мальчишки и расскажете капитану Восьмого округа, приходилось ли вам когда-нибудь его лечить, или я на пару дней запру вас в Гробницы. Не пытайтесь рычать на меня. И да, благодарю вас за помощь.
Казалось, доктора Палсгрейва сейчас хватит второй сердечный приступ. Потом он утвердился поустойчивее и попытался выглядеть… ну, выше меня, поскольку мы были примерно одного роста, а Вал – намного крупнее. Ничего хорошего у него не вышло. В этот момент я ощутил редкостный всплеск семейной гордости, но раздавил его, как таракана в кладовке. Нельзя отрицать жесткость прямого подхода Вала, но нельзя отбрасывать и его потенциал.
– Это возмутительно! Мне приходилось заниматься тысячами детей, и вы хотите, чтобы я попытался опознать ребенка, которого, возможно, вообще никогда не видел?
– Оно самое, – хладнокровно согласился Вал, пробегая большим пальцем по пуговицам своего жилета. – И вдобавок сообщить нам все, что вам случится заметить, чисто как одолжение «медным звездам».
Я почуял запах денег, явственно металлический. Сейчас была та самая минута, когда – я знал своего брата – Валентайн мог бы предложить взятку. Если только он не решит, что вопрос того не стоит, и не станет напрягаться. Вал не сказал ничего. Он чертовски вжился в роль.
Доктор Палсгрейв пожал плечами и, заложив руки за спину, подошел к столу. Рядом с безжизненным телом лицо доктора быстро смягчилось, будто лицезрение смерти, несмотря на все анатомическое образование, все еще печалило его.
– Его возраст – между одиннадцатью и тринадцатью, – отрывисто сообщил доктор. – Я не вижу явных причин смерти, но это определенно не… двойная рана. Их сделали post mortem[20]. Возможно, какому-то чужестранцу, выросшему на языческих заклинаниях, потребовались внутренние органы, но его прервали. Возможно, мальчик проглотил какую-то ценность, и кто-то стремился ее вернуть. Возможно, кому-то отчаянно требовалось мясо. Так или иначе, он уже был мертв.
Все это было несколько чересчур, особенно упоминание о каннибализме. Я неосознанно взглянул на брата, рассчитывая найти в нем некий якорь реальности, и потрясенно обнаружил, что он смотрит на меня. Я отвернулся и вновь стал следить за доктором.
Сейчас взгляд доктора Палсгрейва был почти нежным, глубоко печальным. Он вытянул руку из-за спины и мягко провел ею по закоченевшей конечности птенчика.
– Бедный малыш. Но я не имею ни малейшего понятия, кто он такой. Несомненно, уличный мальчишка, который рылся в объедках в поисках хлеба насущного и повстречался с фатальным исходом.
– Он не с улицы, – сказал я, едва узнав собственный голос. – У него чистые ногти. Вам следует посмотреть получше.
Вся яркая грудь Вала качнулась, когда он рассмеялся. Вздрагивая, как и всегда во время смеха, поскольку в теме не было ни капли юмора. А я мысленно услышал: «У нас с тобой, Тим, новая профессия… она тебе понравится, как птице – воздух», и подавил желание то ли разозлиться, то ли улыбнуться себе.
– Вы хотите сказать, – зашипел доктор Палсгрейв на моего брата, – что я должен терпеть наглость… этого парня?
– Да, но только пока он бьет вас по части медиканства. Давай дальше, Тим. Откуда он прибыл, этот малыш?
– Из респектабельного дома или из борделя, – очень осторожно сказал я. – Но даже если он просто вымыл руки, цвет лица не подходит для летних улиц. Он слишком бледный. Доктор Палсгрейв, вы не хотите сказать нам, от чего, по-вашему, он умер?
Краска гнева неохотно сползла с лица доктора, и он вновь склонился над телом. У нас не было никаких инструментов, поэтому он только отстегнул манжеты и принялся ощупывать тело руками; угрюмый Валентайн ободряюще возвышался над ним. Доктор приподнял веки мальчика, ткнул рукой в грудную клетку и, наклонившись, понюхал его губы. В его движениях чувствовалось ощутимое почтение, уважение к тому, что некогда было ребенком. Наконец доктор отвернулся и принялся мыть руки в каменном углублении возле стола.
– Отметины на теле почти исчезли, но судя по ним, около года назад он переболел ветряной оспой. Неспециалисты называют ее птичьей оспой, и она очень заразна. В общем, мальчуган был не очень здоров. Он, как вы и сказали, следил за гигиеной, однако он слишком худ, и, судя по легким, к моменту смерти у него был явный и очень тяжелый случай пневмонии. Я вынужден считать ее причиной смерти, поскольку не вижу на теле никаких следов насилия, исключая эти ужасные раны post mortem, но полной уверенности у меня нет.
Он откашлялся. Поколебался.
– Его селезенка… отсутствует, что несомненно примечательно. Однако ее легко могли утащить крысы – внутри вскрытой брюшной полости есть явные следы этих вредителей.
Валентайн, решив наградить нас за хорошее поведение, сам прикрыл парусиной тело безымянного птенчика. В воздухе остался запах мертвой плоти, которая еще не начала гнить. А еще – моя быстро растущая неприязнь к вопросам, на которые не нашлось ответа.
– Так вы стопудово уверены, что до сего дня никогда не лечили этого щенка? Ни в больнице, ни в частном доме? – упорствовал мой брат.
– Я, вместе с коллегами, лечил тысячи детей. Не понимаю, с чего бы мне, доктору медицины, запоминать их лица, – фыркнул доктор Палсгрейв, вытирая руки. – Вам лучше поспрашивать тех, кто занимается благотворительностью. Желаю вам хорошего дня.
– С кем из них лучше всего поговорить? – протянул Вал с улыбкой, которая подразумевала неблагосклонное отношение к незавершенным делам.
– С тем, кто хорошо запоминает лица, достоин доверия и, конечно, готов навещать католиков, – отрезал доктор Палсгрейв, пристегивая манжеты. – Аномалия среди людей, занятых благотворительностью. Не удивлюсь, если для этого вам потребуется мисс Мерси Андерхилл. Я часто работаю с бедняками-протестантами вместе с преподобным Томасом Андерхиллом. Но мало кто занят тем, чем мисс Мерси, и ее отец не из их числа. А теперь в последний раз желаю вам всего хорошего.
Его торопливые нервные шаги простучали по лестнице. С моим ртом было что-то не так. Он был сух, как кость. Начни я говорить, и он расколется на куски.
– Ну, разве это не капелька удачи? – спросил Валентайн, хлопнув меня по спине. – Ты отыщешь Мерси Андерхилл даже в темноте, слепым и со связанными руками, так что давай…
– Нет, – четко произнес я. – Нет. Я только хотел помочь тебе, помочь с телом. И всё.
– Какого дьявола ты захотел мне помочь? И если уж захотел по каким-то кривым причинам, с чего тепрь останавливаться?
– Я не хочу, чтобы Мерси на это смотрела. Ни за что.
– И даже ради самого мертвого птенчика?
Когда я в ярости открыл рот, Вал поднял широкую и, надо признать, авторитетную руку.
– Ты увидел придушенного ирландского крохотулю и струсил. Поэтому пошел со мной узнать, хватит ли у тебя смелости на второй раз. Тим, я неплохо кумекаю, и ты меня обставишь. Слушай, я собираюсь позаботиться о теле и натянуть на него тряпки, так что ей придется размышлять только над его именем. Я даже сперва отправлю его в церковь Святого Патрика, она всего в шести кварталах по Принс, и посмотрю, не признают ли его они. Может, священник знает, откуда мальчишка родом.
– Но меня даже не отправили на…
– Сегодня утром Мэтселл собирался тебя выставить, и плевать на младенца, поэтому я заявил, что ты нужен мне, уладить эту ерунду в Восьмом. И отлично. Я упомяну, что ты сказал о ногтях. Здорово подмечено. Я так понимаю, опыт бармена?
– Но я не знаю, как…
– Тим, а кто знает? Все мои люди опрашивают соседей на своих маршрутах, и я сброшу тебе свежие новости, когда ты отчитаешься вечером. После десяти я буду в «Крови свободы». Взведешь со мной органчик.
– Пожалуйста, пусть это означает просто выкурить трубку.
– А какую, к дьяволу, хрень это еще может значить?
– Я не могу просто пойти и оторвать Мерси от…
– Тут у нас убийство. Ничего, она боевая, и мозгов хватает, так что справится. Давай, Тим, и удачи тебе.
– Дело не только в убийстве! – в отчаянии воскликнул я, потирая лоб.
Валентайн был уже на середине лестницы.
– А, – приостановившись, сказал он.
Я приготовился к насмешкам. Но он только понимающе ухмыльнулся и выщелкнул в мою сторону монету.
– Вроде шиллинг. Купи себе какую-нибудь маску в пару к шляпе. Что-нибудь патриотично-красное, хулиганское и таинственное.
Стиснув монету, я возразил:
– Маска никогда не решит…
– Тимоти, дай отдых своей красной тряпке во рту. Я ничего не говорил про решение. Ты не поверишь, сколько всего я не могу решить.
Он просто истекал сарказмом. Потом быстро, как волк, ухмыльнулся мне, сверкнув зубами.
– Но она поможет, а? Она поможет. Давай, займись. А потом найди Мерси Андерхилл и выясни, кто же распилил ирландского парнишку навроде лобстера. Скажу честно, я и сам здорово хочу это знать.
Глава 7
Ежегодные отчеты городского инспектора свидетельствуют, что почти половина смертей от истощения приходится на иностранную часть населения и что более трети всех смертных случаев составляют иностранцы. Такую огромную диспропорцию можно объяснить только предположением, что смертность среди чужаков, приехавших поселиться здесь, во многих случаях вызвана некими экстраординарными причинами
Санитарное состояние трудящегося населения Нью-Йорка, январь 1845 года
Красные маски – для бандитов в спектаклях Бауэри и, возможно, артистов итальянской пантомимы. Хотя мой брат-прохиндей вряд ли их различает. Однако сама идея звучала невыносимо привлекательно. Поэтому я купил ленту мягкого темно-серого хлопка и обвязал ею наискось голову, подложив снизу тонкую промасленную тряпицу, чтобы глаз остался открытым. Затем направился в церковь на Пайн-стрит.
Пока я торопливо шел по Пайн, мимо таких знакомых трехэтажных домов стряпчих и витрин, полных современными масляными лампами и тепличными цветами, я думал, почему же я не поспешил к Птичке, чтобы расспросить ее о мальчике с крестом в груди. Пока я размышлял, мне в голову пришли две причины. Во-первых, Птичка сказала «они разрежут его на части», и мне очень не хотелось говорить ей, что она не ошиблась. Конечно, если счесть куриную кровь еще одной выдумкой. Но важнее, думал я, что никому вне моего дома пока не нужно знать о Птичке. Ведь так? О симпатичной юной лгунье, которая пришла залитая кровью и, возможно, видела слишком много. Я помогу Птичке, а потом посмотрю, как она пойдет своей дорогой.
Я не заходил к югу от Сити-Холл-парка с тех пор, как здоровенный кусок города выгорел дотла. Чем ближе я подходил, тем медленнее шел. Ноздри забивал дым, которого не было, в мусорных кучах мигали угли. Нетерпеливые молотки стучали, как пульс города. Чем дальше, тем больше было зданий – поначалу нетронутых, облепленных торговыми, медицинскими и политическими объявлениями – с явными следами огня. Кое-где, на месте деревянных домов, виднелись пустые провалы. Отсюда и шел стук: ирландцы, сотни и сотни ирландцев в пропотевших рубашках держали в зубах гвозди, а местные жители пялились на них, пили из фляжек и выкрикивали насмешки.
– Я всю жизнь занимаюсь распиловкой, учился еще у отца, и вы станете называть это хорошей работой? – крикнул румяный бородатый мужчина, когда я подошел к Уильям-стрит. – Даже ниггер не станет так ковыряться, да еще и справится с работой получше вас!
Парень-ирландец стиснул зубы и очень разумно промолчал, предпочитая заниматься делом, а не устраивать уличную потасовку. Но побагровел, когда мужчина, продолжая выкрикивать эпитеты, перешел к его матери. Я прошел мимо эмигранта и, заглянув ему в глаза, увидел хорошо знакомый мне тусклый, беспомощный взгляд. Я видел, как такое сносили оборванные аиды в поношенных шапках, цветные, которых буквально вышвыривали из магазинов, забавные квакеры-фермеры, индейцы-ремесленники, по чьим черным косам тек дождь, пока они стоически сидели перед лотками с бисером и резной костью. В здешних местах всегда находили, кого унизить, кому приходилось сносить такое отношение. Я и сам не был исключением. Ощущение не из приятных.
Когда я вышел на улицу Мерси, то увидел разруху. Больше тут не на что было смотреть. По крайней мере, человеку, который здесь вырос, который знал Нью-Йорк до того, как его забрал пожар. Я смотрел в прекрасный улей головокружительных человеческих выдумок. В зданиях неким образом прорывались десятки полуоформленных мыслей. Свежеобтесанные камни среди обломков, цветные, обливающие водой мужчин, которые едва не падают от теплового удара, почерневшие корни деревьев с сожженными ветвями, а рядом – цветочные ящики, доставленные из Бруклина или Гарлема.
И поскольку Нью-Йорк – единственное подобное место во всем мире, одно лишь наблюдение за происходящим делало его частью меня. Я ждал, что от одного вида обломков мое лицо вновь запылает. Но вместо этого я смотрел и думал: «Да. Мы идем дальше. Может, в другую сторону, может, даже не в ту, куда следует. Но какого бы Бога вы ни любили, мы идем дальше».