Без ума от шторма, или Как мой суровый, дикий и восхитительно непредсказуемый отец учил меня жизни Оллестад Норман
– Ты простудишься, если выйдешь на улицу в таком виде, – заметил он.
– Ну, я же все равно буду кататься в воде, – возразил я.
Ник немного подумал.
– Да, пожалуй, ты прав, – сказал он.
В машине он включил печку, и к тому времени, как мы припарковались на утесе над Топанга-Бич, я обливался потом. По ветровому стеклу стекали дождевые струйки, а дорога на пляж представляла собой грязевой поток. Я внимательно посмотрел на океан. Ветер, волны и капли дождя сливались воедино, и на замутненном фоне словно из ниоткуда появлялись и устремлялись к оконечности мыса белые ленточки гребней.
– Мы собираемся выйти из машины в это месиво? – спросил Ник.
– Ветер береговой, – сказал я, глядя, как ветки растений изгибаются в сторону океана. Это означало, что ветер дует в передние стенки волн и разглаживает их.
Лицо Ника было закутано в шерсть и пластик, и овальное обрамление вокруг головы делало его похожим на монаха в капюшоне. Мне на память пришли истории о том, как его наказывали монахини и вышибали из католических школ.
Я потянулся за своим гидрокостюмом. Сбросил одежду и влез в плотную черную резину.
– Норман, по-моему, это чертовски глупая затея, – заметил Ник.
– Почему?
– Почему?! Там льет как из ведра и собачий холод. Волн даже и не видно. К тому же там наверняка будет обратное течение зверской силы.
Я еще раз выглянул из окна. Под дождем сновали прозрачные завитки белой пены. Я представил, как гребни волн ложатся плашмя под береговыми бризами, и ощутил восторг полета в волнах.
– Выглядит круто! – сказал я.
Ник пристально вгляделся в меня. Я и он – мы оба знали, что именно так сказал бы сейчас мой отец. Внезапно я понял, словно кто-то отдернул занавеску на огромном окне: а ведь Ник очень уважал его и, наверное, хотел бы быть таким же замечательным отцом, как Большой Норм. Буря удерживала Ника в машине, как в западне, и я посочувствовал ему – в первый раз в жизни.
Я не хотел, чтобы он прочел это на моем лице, поэтому юркнул вниз надевать ботинки для серфинга. Когда я распрямился, Ник смотрел на океан. По выражению блуждающих глаз было ясно, что окружающий пейзаж очаровывает его и в то же время кажется слишком опасным, чтобы иметь с ним дело. За струями дождя, в конце грязевого потока, в нескольких нырках от берега расстилался рай для тех, кто готов вступить в схватку с бурей.
Я открыл дверцу, и в лицо мне хлынул дождь – он оказался сильнее, чем я ожидал. Я взял свою старенькую 218-сантиметровую доску. В тусклом свете ее желтые борта казались цвета ржавой воды. Я закрыл дверь ногой. У начала дорожки присел и съехал вниз на заднице и подошвах.
Я подбежал к мысу и увидел Шейна на волне. Она нависала у него над головой, огромная и зияющая. Я почувствовал страх и в то же время такую жажду прокатиться, что бросился в воду. Течение в ручье было быстрым, и меня вынесло прямиком в волны. Я занырнул в пену и начал грести, лавируя между бревнами, мусором и пучками перекати-поля. Меня затянуло в поперечный поток на границе ручья и океанического течения. Потом потащило к югу, словно щепку, и когда я, наконец, выбрался из потока, то был на полпути к бухте, за кирпичной лестницей Бэрроу. Ступеньки шли вниз по насыпи, и за струями дождя сливались в одну смазанную красную полоску.
Я погрузил руки глубоко в воду. Пальцы у меня онемели и не сжимались вместе, поэтому весла из них получились с трещинами. Все мои силы ушли только на то, чтобы добраться до мыса.
В волнах я увидел Шейна, Рохлоффа и какого-то незнакомого парня.
– Привет, Малыш Норм, – сказал Шейн. – Скоро тут соберется вся шайка-лейка, так что лучше выходи сейчас!
– Однозначно! – выпалил я, тяжело дыша.
Оценить размах прибоя было трудно: под береговым ветром струи дождя свивались на горизонте в завитки, не отличимые от волн. Рохлофф не поднимался с доски, и я последовал его примеру. Мы молчали и наблюдали за Шейном. Вот он погреб против течения к мысу, и мы за ним.
Волна высотой в два с половиной метра застала нас врасплох. Ветер на мгновение задержал ее наверху, и мы как раз успели скользнуть внутрь. Следующая волна была еще больше. Поначалу невидимая за брызгами разбившейся первой волны, она низверглась с неба, как птица с огромными крыльями, заслонив свет, так что вокруг стало на десять тонов темнее. Верхушка гребня обрушилась мне на спину и столкнула с доски, а остальная масса воды загнала меня в черную глубину. Меня завертело, и я приказал себе отдаться на волю волн. Я надеялся, что не ударюсь о скалу. Когда я вынырнул, доски на том конце шнура не оказалось, а сам я находился напротив спасательной станции, почти в ста метрах от мыса.
Я поплыл к берегу, и течение сносило меня к югу. Прилив был довольно высокий, и я смог лечь на воду всем телом и проскочить над скалами на крутой прибрежной волне.
Я оглядел бухточку в поисках доски и увидел Ника – он стоял над спасательной станцией в своем желтом дождевике и с зонтом. Доска валялась у него под ногами. Он помахал мне, и я помахал в ответ.
Я побежал против ветра, и, когда добрался до Ника, язык у меня был на плече.
– Ну что, с тебя хватит? – спросил он.
Руки у меня повисли, как плети. В голове все звенело, и из-за головокружения мне казалось, что на лице Ника мелькают белые блики. Я потряс головой и поднял доску с земли. Не глядя на него, я побежал обратно к мысу. Привязал все, что осталось от моего шнура, к штифту доски и сделал три узла. Я знал: если накроет большая волна, привязь все равно меня не удержит. Мне не удастся стравить шнур и занырнуть вглубь: он порвется, и опять придется плыть против течения, а сил у меня оставалось уже гораздо меньше.
Я продирался сквозь пенные стены и жалел, что так мало поел. Я снова оказался к югу от лестницы Бэрроу. Сделал десять гребков, передохнул, сделал еще десять. За каждую передышку течение сносило меня на пять гребков назад. Тогда я решил двигаться медленнее, но не останавливаться. Через двадцать минут мне все-таки удалось добраться до мыса. В море были Шейн и Трэфтон.
– А где Рохлофф? – спросил я.
– Может, его уделал последний сет, – предположил Шейн.
Я высматривал Рохлоффа на пляже, но его нигде не было. Увидел я только желтый силуэт Ника на песке. Вспомнив, как он сказал: «Ну что, с тебя хватит?» – я преисполнился решимости прокатиться на этих огромных волнах. Почему-то мне казалось, что, если я спасую, Ник окажется прав насчет моего характера. Я сам дал ему эту возможность, а теперь должен был отобрать ее.
Я погреб к мысу, дальше Шейна и Трэфтона. Я знал, что они считают, будто я захожу слишком глубоко, но не оглядывался и внимательно всматривался в едкую взвесь воды и ветра, застилавшую горизонт.
Накатила волна, и я погреб к ней. Трэфтон и Шейн завизжали, желая поддержать мой боевой дух. Я забрался под «губу» и повернул голову, подставляя макушку береговому ветру. Чтобы разглядеть хоть что-то за косыми струями дождя, приходилось скашивать глаза. Тут «губа» надо мной раскололась под ветром. Я начал задыхаться от хлынувших брызг, так что пришлось закрыть рот.
Хвост доски задрался, я устремился прямиком вниз и прыжком встал на ноги. Ветер задувал под доску, я перенес вес на стоявшую впереди ногу и попытался прорваться в «карман», но доска лишь зарылась носом в воду. Я изо всех сил уперся ногами в хвост доски, и нос высвободился. Я спустился по стенке волны только наполовину, а гребень уже нависал надо мной. Под доску задувало, потому что она шла с небольшим скосом, и береговой бриз, царапавший стенку волны, едва не перекинул меня через «губу». Я как раз успел опустить борт под гребень, как вдруг меня опять сбросило на стенку. Доску швырнуло назад, и нос задрался вверх, как у мотоцикла, выполняющего маневр на заднем колесе. Мне пришлось раскинуть руки в стороны, чтобы хвост не зарылся в воду. Я потерял скорость, а стенка волны вздувалась и ширилась, грозя поглотить меня. Размахивая руками вверх-вниз, я лихорадочно завертелся и принялся пружинить ногами. Как только борта сцепились с поверхностью и доска начала слушаться, я пригнулся, уклоняясь от надвигавшегося гребня. Еще несколько пружинящих движений, и доска, сильно дергаясь, заскользила по поверхности. Тогда я согнул колени, чтобы скомпенсировать вибрацию, и доска ровно зашла в «карман».
Я направлял ее вверх-вниз, хотя и рисковал оказаться слишком близко к гребню и ухнуть вниз вместе с волной. Из-за этого я развил бешеную скорость: береговой ветер подгонял меня снизу, как реактивная струя. Гребень в очередной раз чуть не снес мне голову, и на секунду пробудились опасения. Однако я отогнал их прочь, еще энергичнее сгибая и разгибая колени. Я развил такое же ускорение, как бобслейные сани на вогнутом участке трассы. Казалось, мне передается сила волны; я словно бы вырастал из нее. Я подстроился под ее ритм, и внезапно двигаться стало очень легко. Вместе мы взлетели ввысь, сильные и свободные.
Рохлофф сидел на песчаной отмели. Когда я выбрался на берег, он подбежал ко мне и дал мне пять.
– Безумный полет, Норм! – сказал он.
Я издал радостный клич, и он похлопал меня по спине.
– Давай со мной, прокатимся еще, – предложил я.
Рохлофф взял свою доску, и мы побежали к пляжу.
– Видал? – бросил я Нику, пробегая мимо.
Он кивнул. Теперь я знал, что сделал то, чего никогда не сделает он сам: не хватит пороху. Катание по волнам дарило мне такие ощущения, каких Ник никогда не испытает. Я погреб прочь от берега, сильный и смелый, чувствуя себя частью чего-то такого, что возвышало меня над всем житейским мусором.
Я не мог открыть дверцу машины – так задубели пальцы. Нику пришлось открыть дверь изнутри. Виниловый пол был застелен полотенцами. Я подставил руки под струю теплого воздуха из обогревателя. Ник включил заднюю передачу.
– А у тебя кишка не тонка, парень, – признал он, давая задний ход.
– Спасибо, что пустил меня, – сказал я.
– Все было бы куда проще, если бы ты не врал, Норман.
– Знаю, – ответил я. – И все было бы куда проще, если бы ты не пил.
– Ну что тут скажешь, – отозвался Ник. – Ты прав. В чем в чем, а в этом ты абсолютно прав.
Ник бросил пить и держался в глубокой завязке, а вскоре умерла бабушка Оллестад. Он отвез нас с мамой на похороны. Панихида проходила в той же церквушке, где отпевали отца, – примерно в часе езды от Палисейдс. Все говорили, какая это была добрая и щедрая женщина, как много в ней было жизни. Несколько раз упомянули отца, и я содрогнулся от мысли, что все это время он наблюдал за мной и видел, насколько я озлоблен и слеп ко всему прекрасному. Я обратился к нему, словно отец витал у меня над головой, и сказал, что уже исправляюсь. «Видел, как я недавно ездил на серфинг?»
По дороге с похорон я неотступно думал о дедушке. Он стоял с очень прямой спиной, и когда все собрались у церкви, внимательно выслушал утешения каждого родственника. Сам он заговорил всего пару раз, и речи его были кратки и поэтичны, словно звуки музыки или краски картины, поднимавшие всех над суетой. В его глазах мерцали те же голубые огни, что и у нас с отцом. Еще я подумал, что папа очень скорбел бы по бабушке, но не был бы парализован горем и сыграл бы на гитаре для всех собравшихся у церкви.
Мы ехали по скоростной автостраде. Ник был за рулем, и я невольно сравнивал его резкие движения с плавными жестами отца. Нику тяжело давалось общение с людьми, и на похоронах он постоянно вздыхал и произносил натужные сентенции о жизни и смерти. Он действовал грубо, нахрапом, тогда как отец, по моим представлениям, брал обаянием. Я мысленно противопоставил шальную улыбку отца красной, напряженной физиономии Ника.
Когда мы выезжали из тоннеля Макклюр на шоссе Кост-Хайвей, Ник заговорил о том, что нужно быть хорошим человеком, об ответственности, упорном труде и честности. Он выбирал такие слова, как «колоссально» и «катастрофически». Казалось, что Ник напутствует солдат перед отправкой на фронт. Но вместо фронта мы прибыли в Палисейдс – сонный и ленивый в этот ясный, безветренный субботний полдень.
Погрузившись в воспоминания и сравнения, я побрел вниз по ступенькам к океану. Вдоль линии горизонта собирались морщинки свэлов. Вот-вот должны были подъехать дедушка, Элинор и Ли, и я побоялся спросить, можно ли мне сходить на серфинг.
Утро мы с дедушкой провели у Элинор, почти не разговаривая между собой. Ближе к полудню он сказал, что ему нужно чинить крышу, забрался в свою машину и уехал к себе в Вальярту.
В следующие выходные я занимался домашними делами и вдруг заметил, что на море поднимаются волны. Я подождал еще час, чтобы убедиться, что не ошибся. Но волны все росли и росли, и я решил поехать в Топангу на автобусе в 3.30. Мама и Ник уехали по делам. Перед уходом Ник напомнил мне, что Санни повадилась гоняться за койотами по каньону, где полным-полно ловушек, и теперь мы до темноты держим ее в доме или на верхнем крыльце, чтобы она не угодила в западню.
– Нет проблем, – ответил я.
Делая сэндвич с плавленым сыром, я еще раз напомнил себе, что нужно загнать ее в дом. Потом позвонил Рохлофф из телефонной будки в Топанге и сказал: «Волны зашкаливают!» Я пришел в такой восторг, что схватил свое снаряжение и побежал к остановке. Я прямо-таки видел, как доска взрезает «губу» волны, как я делаю катбэк[65] и как лечу в трубе.
Когда я сошел с автобуса, на море показался сет из четырех волн. Все «легенды» были в воде, и я наблюдал, как они разрывают сет, пока втискивался в гидрокостюм. Рохлофф примостился на нижнем ярусе спасательной станции. Он спросил, где я пропадал, и мне пришлось рассказать о похоронах бабушки. Рохлофф кивнул и сменил тему. Застегивая молнию, я заметил, что на меня пялится Бенджи. Он и его дружки сидели под деревом. Я проигнорировал его взгляд, а Рохлофф сказал, что слышал, как Бенджи грозится меня подрезать.
– Гляди в оба! – предупредил он.
Я пожал плечами и подумал, что важно только одно: кататься на волнах и не обращать внимания на всякую белиберду.
– Я приехал развлекаться, – сообщил я Рохлоффу.
– Вот и славно, – ответил он.
Я сосредоточился на волнах: смотрел, как они разбиваются, и прикидывал, откуда лучше стартовать, не обращая внимания на злобные взгляды Бенджи. Я неспешно дошел до мыса, взобрался на доску и прыгнул под маленькую прибрежную волну. С меня словно соскоблили слой тоски и печали, и мне показалось, что я могу видеть на тысячи километров вокруг. Потом я уселся на мысе рядом с «легендами», и они начали расспрашивать, где я пропадал. Я рассказал.
– Да, несладко тебе пришлось, – заметил Шейн.
Я пожал плечами.
– Норм, – продолжал он. – Ты давай держись. Все наладится.
Я катался на доске целый час. Непросто было заполучить волну, когда в море высыпали все самые крутые. Наконец Шейн вышел на берег, и доступного пространства стало чуть больше. Мне не терпелось поймать волну из сета, и я почувствовал, как внутри зашевелилась досада. Из глубин души поднималось что-то злобное – казалось, все, от чего я думал избавиться, возвращается с новой силой, и просто необходимо дать этому выход. Мне вдруг чертовски захотелось прорезать волну на глазах у Бенджи и его компашки.
Я услышал, как меня зовут с утеса. Скосив глаза, я по жестам узнал Ника. Одну руку он упер в бок, а другой махал мне.
– Норман, тащи свою задницу сюда! – завопил он.
Ребята на пляже смотрели на нас обоих.
Чтобы не раздувать из этого целую драму, я быстро погреб к берегу.
– Попался! – с улыбкой сказал Бенджи, когда я проходил мимо него.
Почти все местные знали Ника еще с тех времен, и пока я собирал свои манатки – шорты, рубашку и шлепанцы, – со всех сторон летели фразочки вроде «Он бесится» и «Скажи ему, пусть выпьет валерьянки».
На прощание я робко помахал серферам рукой и потащил свое снаряжение вверх по грунтовой дорожке.
Когда я добрался до верха, Ник стоял уперев руки в бока.
– Ты что же думаешь, мы все тут должны разруливать твои косяки? – начал он.
– Нет, – ответил я.
Он ткнул меня пальцем в грудь.
– Не надо думать, что ты – центр вселенной, – выговорил он, выделяя некоторые слова усиленными тычками.
– Я и не думаю, – сказал я.
– Еще как думаешь! Ты эгоистичный и неблагодарный маленький говнюк, мать твою.
Я покачал головой.
– Это не так, – возразил я.
– Так, Норман, так.
– Да что я сделал? – закричал я.
– Забыл запереть Санни.
– Вот черт! С ней все в порядке?
– Сейчас речь не об этом, а о том, что она могла умереть. Ее могли заживо сожрать чертовы койоты! Но тебе насрать на нее – как и на всех остальных, кроме самого себя.
– Неправда! – запротестовал я.
– Правда.
– Нет! Просто на радостях я обо всем забыл.
– Дрянная отмазка, Норман.
Ник прижал свой нос к моему. Белки глаз у него отдавали желтизной. Он собирался наказать меня, избить, заставить корчиться от боли. Я представил себя через много лет: вот я захожусь в гневном крике, бью по чьим-то рассерженным лицам, и мне так и хочется их уделать, как Нику сейчас охота уделать меня. Когда видение рассеялось, ярость отчима попросту заворожила меня. Я подумал: что ему остается, кроме как сразиться со своими демонами и попытаться уничтожить их, прежде чем они затянут его во тьму?
Я спихнул палец Ника с груди и отступил назад. Он отреагировал сдавленным смешком.
«Ни за что на свете я не стану таким, как ты», – объявил я про себя.
Откуда-то из середины груди поднялся поток горячих слез и скрыл Ника из виду. Я повернулся и пошел куда глаза глядят. Опомнившись, обнаружил, что бреду по утесу в другую сторону от мыса, к автобусной остановке. Я изо всех сил прижимал доску к себе, плакал и смотрел, как в бухточку накатывает свэл. Хотелось нырнуть в эти длинные извилистые волны. Я представил, как рвану в море, и тут же гнев и боль слились с мерцающим светом, исходящим от воды. Все смешалось воедино – так втекают друг в друга реки. Меня подхватил невидимый поток, и я готов был ему поддаться.
Я сбежал по насыпи и, преодолев песчаное возвышение в форме подковы, попал в бухточку. На пляже было пусто и пахло водорослями. Я поставил доску на песок и ринулся в океан. Вода обожгла кожу огнем, будто с меня содрали слой засохшей грязи. Теперь ничто не ограждало меня от боли.
– Пап, мне тебя не хватает.
В воду закапали слезы. Я открыл глаза. Там, внизу, было темным-темно. Неслабая буря.
– Ты исчез.
Я нырнул глубже и задел песчаное дно. Темнота.
– Ты оставил меня совсем одного. Совсем одного!
Мне не хватало воздуха. Я вынырнул на поверхность. Океан ходил ходуном у меня под подбородком. Я был вовсе не в норме, как хотел бы считать. Мне было грустно. Меня одолевал гнев. Из-за этого я почувствовал себя жалким и одиноким и в чем-то жестоким.
Я вышел на берег и заколотил кулаками по песку. Довольно долго пинал и крушил песок, а когда выдохся, повернулся на бок и стал смотреть на океан.
Я был совершенно разбит и никак не мог собрать себя по кусочкам, а когда оставил эти попытки, то оказалось, что быть разбитым не так уж плохо. Я чувствовал спокойствие, легкость и свободу. Но потом боль вгрызлась в меня еще глубже, охватила все тело. Я ощущал ее на уровне костей, но почему-то казалось, что в этом нет ничего страшного. Боль не сокрушила меня.
Передо мной расстилался океан. Тут и там прокатывались свэлы, а за мысом красиво разворачивались волны. Вот здесь, в этих самых волнах, отец научил меня летать. Они останутся со мной навсегда, как и целинная трасса, проходящая прямиком сквозь мое сердце. Я поднялся на ноги.
Песок доходил до лодыжек, равномерно поддерживая со всех сторон. В шелесте прибоя мне послышался шепот отца. Он просил довериться той вздымавшейся в Мексике волне, поверить, что угрожающая стена изогнется и примет меня в свою ласковую утробу. И тогда мне откроется самое главное – вожделенное пространство чистого счастья, где нет места всякой там шушере.
Стоя у оконечности мыса в Топанга-Бич, я всмотрелся в лицо далекой волны. Где-то в овальном просвете я, наконец, разглядел то, что всегда пытался показать мне отец. Жить – это больше, чем просто выживать. Внутри каждой бури скрыто спокойствие, а сквозь толщу тьмы всегда пробивается лучик света.
Эпилог
27 лет спустя я ехал…
…к Мамонтовой горе со своим шестилетним сыном Ноа. В Лоун-Пайн я, как всегда, указал ему на вершину Маунт-Уитни. Окруженная ореолом снежной пыли, она одиноко возвышалось в ярко-синем небе. Оторвавшись от своего «Геймбоя», Ноа мельком взглянул на массивную вершину, зевнул и внезапно спросил:
– А твой папа тоже всегда показывал тебе Маунт-Уитни, когда вы ехали к Мамонтовой горе?
– Ну да, – ответил я.
– Правда, что ты съезжал по карнизу в четыре года?
– Ага.
– Но ты ведь не будешь заставлять меня съезжать по нему, правда? – сказал он.
– Нет. Тогда были другие времена. Отец заставлял меня делать такие штуки, что если бы я вдруг решил повторить их с тобой, меня бы арестовали.
– Что, правда? – спросил Ноа.
– О да! – подтвердил я.
– А что, например?
К тому времени как мы добрались до Бишопа, я пересказал Ноа все наши лыжные хроники, от Лос-Анджелеса до Юты. «Геймбой» давно был убран в карман на заднем сиденье.
Ноа засыпал меня вопросами, и я отвечал на них как мог. А когда мы выехали из Бишопа и начали подниматься по склону Шервин Грейд, он спросил об авиакатастрофе. Я ненадолго замолчал. Голые факты Ноа уже знал – мой шрам на подбородке давно не давал ему покоя. Теперь пришло время добавить подробности, опуская лишь самые кровавые. Я хотел снять со своего испытания завесу тайны, чтобы Ноа понял главное: глубоко внутри каждый может найти в себе силы справиться с тем, что кажется непреодолимым. Каждый, а уж тем более он…
Через сорок минут, по дороге к нашей старой хижине, машину повело и занесло на снежную обочину. Был сильный снегопад. Я вырулил на дорогу, остановился и взглянул в зеркало заднего вида. Ноа, прищурившись, размышлял над подробностями жуткого путешествия, которые я только что ему изложил.
– Вот такая история, – подытожил я.
– А тебе было страшно? – спросил он.
– Да, но я был в шоке, – ответил я. – Думал лишь о том, чтобы спуститься. Некогда было бояться.
Я открыл свою дверцу, затем его, и Ноа ступил на свежую снежную целину. Он был в полном порядке, глаза ясные и блестящие. Ноа поддел снег ботинком, и кристаллики разлетелись в стороны.
– Завтра можно будет отлично скатиться по целине, – сказал он, повторяя мои восторженные интонации.
– Ага, – ответил я. – Если хочешь меня о чем-то спросить, не стесняйся, спрашивай. Ты можешь спросить меня о чем угодно, понимаешь?
– Я знаю, – ответил он.
Я всегда хотел узнать, что же именно пошло не так во время нашего полета в 1979 году. Мне понадобилось 27 лет, чтобы собраться с духом и, наконец, выяснить это. Я запросил официальный отчет Национального комитета безопасности на транспорте о нашем инциденте. В отчет была включена стенограмма переговоров пилота с диспетчерами.
Получив его, я встретился в аэропорту Санта-Моника со своим товарищем Майком Энтином. За плечами у него было более 25 лет полетов. Когда я уселся на переднее сиденье его четырехместной «Цессны», увидел все эти переключатели и рукоятки и разглядел через лобовое стекло радарную вышку, к горлу подкатил ком, а сердце бешено заколотилось. Небо было голубым, но на душе у меня сгустился сумрак, словно все вокруг внезапно заволокло тучами.
– Вы были обречены с момента взлета, – сразу же сказал Майкл.
Он указал на одно из первых сообщений Роба: «Я…эээ… лечу по ПВП (правила визуального полета[66])… миновал Лос-Анджелес, следую в аэропорт Биг-Бира на посадку, необходимо… эээ… радиолокационное сопровождение, не знаю местности».
– Через 30 секунд с момента взлета Роб уже заблудился и понятия не имел, куда он летит, – говорил Майкл. – Он вылетел в облачный день на самолете недостаточной мощности, да еще без приборов. Ваш пилот вообще не имел права взлетать, а уж тем более двигаться навстречу буре.
Оказывается, за время полета авиадиспетчеры трижды предупреждали Роба, чтобы он не летел по ПВП. Полет без приборов возможен лишь при условии, что пилот видит местность минимум на два километра во всех направлениях и нет никаких обозримых препятствий, которые могли бы затруднить движение.
– Хуже того, – сказал Майкл, – здесь говорится, Роб даже не запросил сводку погоды и не представил в диспетчерскую план полета. Норм, это азы! Если бы он это сделал, то понял бы, что взлетать нельзя.
«Какая нелепая смерть», – подумал я. Отец не погиб в лавине во время спуска по огромной целинной долине, его не сожрала заживо гигантская труба в момент серферского экстаза. Просто какой-то незнакомый мужик взял отца в заранее обреченный полет, которого легко можно было избежать, и убил его самого и его подругу и едва не погубил сына.
Когда мы закончили изучать стенограмму переговоров, меня тошнило и хотелось выйти из самолета. Майкл рассматривал составленную НКБТ маршрутную карту нашего полета, а я потянулся к дверной ручке.
– Хочешь пролететь по вашему маршруту? – спросил Майкл, и моя рука замерла на рукоятке. – Понять, где Роб сбился с курса?
Я выглянул в окно – на небе ни облачка. Сделал глубокий вдох. «Такая возможность выпадает один раз в жизни», – сказал я себе.
И тут к горлу подкатило содержимое желудка. «Ни за что», – подумал я.
– Да, было бы здорово. Давай слетаем, – произнес я вслух.
Майкл завел турбовинтовой двигатель и выполнил необходимые проверки по контрольной карте, а я устроился в пассажирском кресле и надел наушники – все как в тот день, когда мне было 11 лет.
Мы повторили маршрут 1979 года: сбились с курса над каньоном Сан-Антонио и спикировали над вершиной Онтарио. От всего этого мне стало не по себе, но я знал, что другого такого шанса у меня не будет, и безропотно терпел.
Затем Майкл повел самолет в аэропорт Биг-Бира. Посадочная полоса вгрызалась в горы на высоте почти в два километра, прорезала черную просеку в высоких хвойных зарослях и упиралась в озеро Биг-Бир.
– Это аэропорт без персонала, – сообщил Майкл. – Здесь нет никого, кто помог бы совершить посадку, – пилот предоставлен сам себе. Если бы Роб показал план полета и ознакомился с погодной сводкой, он бы знал, что аэропорт, в который он направляется, закрыт для посадки. Даже я, со своим турбодвигателем и всеми этими навороченными приборами, не рискнул бы приземляться там в тот день. Ни за что на свете!
На рассвете я вышел из машины и повернулся лицом к нависавшему надо мной пику Онтарио. Меня поразило, какой недружелюбной выглядела местность. Стоял ясный сентябрьский денек 2006 года. Я бродил у подножия тропы через каньон Айсхаус, что прямо над Болди-Вилладж, и размышлял, как добраться до того места у вершины, где, по моим прикидкам, разбился наш самолет. В это время женщина по имени Кати вышла на утреннюю прогулку вверх по тропе, и я спросил, знает ли она Чэпмэнов.
Через 15 минут я сидел рядом с Пат Чэпмэн в том же самом кресле-качалке и грел руки у той же пузатой печки, что и 27 лет назад. Мы пили горячий шоколад и вспоминали события 19 февраля 1979 года.
В то утро Пат разбудил грохот. Она сразу же подумала, что это удар самолета о землю. Затем протяжно завыл койот. Еще Пат вспомнила, что было какое-то странное гудение. Она не стала ничего говорить своему мужу Бобу, поскольку не была уверена, что слышала все это на самом деле.
Через какое-то время она повела двух своих сыновей на не самую легкую прогулку к поляне: ей не давало покоя смутное, но стойкое ощущение, будто на горе произошло что-то страшное. Они кричали в сторону пика Онтарио, и над скалистым гребнем, и в длинный желоб, который Пат назвала каньоном Гузберри. Хотя он располагался в сотнях метров оттуда, их голоса отражались от его стенок. В тот день ветер и густой туман несколько заглушили звуки голосов. Не получив ответа, женщина решила, что интуиция обманула ее.
Вскоре, после того как она в целости и сохранности передала меня детективам, к ней домой приехал помощник шерифа и попросил дать показания. Пат упомянула о шуме и о том, что она поднялась к поляне. Но помощник шерифа сказал, что она никак не могла слышать самолет и, вероятно, то был снегоочиститель, расчищающий шоссе.
– Я ничего не ответила. Некоторые вещи объяснить не так-то просто…
Ну и, наконец, я позвонил Гленну Фармеру – тому подростку, на которого наткнулся на грунтовой дороге. Думаю, мы оба были в шоке, услыхав в трубке голоса друг друга, – мы не виделись и не разговаривали с того самого дня, 27 лет назад, когда Гленн на руках донес меня до ранчо Чэпмэнов. Мы проговорили по телефону целый час. Беседа вышла очень содержательной, а в конце я спросил, как вышло, что он оказался на той дорожке в такую мерзкую погоду, да еще и пытался до кого-то докричаться.
Гленн объяснил мне, что привело его туда 19 февраля 1979 года. Около 14.30 возле закусочной у входа на ранчо Чэпмэнов он разговорился с ребятами из поисково-спасательной службы шерифа. Они показывали на пик Онтарио и обсуждали, за какое время смогут туда взобраться. Гленн спросил, что случилось, и они сказали, что там разбился самолет. Из-за тумана, скрывавшего пик Онтарио из виду, Гленн ошибочно решил, что они показывали на скалистый гребень – заднюю часть массивного хребта, – который находился на сотни метров ниже.
Когда спасатели уехали, Гленн решил сам подняться к нижнему гребню и поискать там. Но ему не удалось даже приблизиться к нему – такими густыми были заросли крушины. Гленн долго кричал, потом сдался и побрел обратно по грунтовой дороге, где и решил предпринять еще одну попытку.
Через месяц после первой встречи с Пат Чэпмэн я договорился с ее сыном Эваном Чэпмэном, чтобы он поднялся со мной на вершину. Эван провел меня по поляне сквозь заросли крушины, где на этот раз не было опасных снежных ловушек. Потом мы вскарабкались по каменистому руслу водопада (льда на нем не было) и поднялись по ущелью и длинному желобу прямо к тому месту, где я нашел Сандру. Эван знал, где это, потому что его покойный отец, Боб Чэпмэн, указал ему точное местоположение.
Когда мы нашли пятачок, на котором завершилось жестокое падение Сандры, Эван на несколько минут оставил меня одного. Я обратился к Сандре: сказал, что я очень сожалею о ее смерти, и попросил прощения за то, что облажался и неверно оценил траекторию падения. Затем Эван повел меня к лесистому островку, и мы обнаружили раму сиденья, которая соскользнула туда же.
На высоте 2225 метров я поблагодарил Эвана. Он передал мне рацию и указал на тот злосчастный скат – один из трех склонов, ведущих к пику Онтарио.
Наткнувшись на прослойку глины без примесей сланца, которая пролегала по одной стороне ската, я понял, что тогда она была покрыта снегом и превратилась в жутко скользкую воронку. Чтобы вскарабкаться по ней наверх, мне пришлось встать на четвереньки. Примерно через час я узнал дерево – оно было самым высоким среди редкой поросли на скате. Желоб оказался таким крутым, что даже сейчас, без льда, мне пришлось опереться плечом на холм – только так я мог взглянуть на ту сторону и рассмотреть дерево. Чутье подсказало мне, что именно оно подпирало крыло самолета – наше убежище.
Усталый, весь в пыли и в поту, я присел на ровную скальную площадку, где, по моим представлениям, находилось место крушения (если ориентироваться по дереву). Я сразу же начал заново переживать все, что происходило со мной на этом месте 27 лет назад, под снегом и ветром. Спустя какое-то время мне, наконец, удалось сосредоточиться на отце.
– Видишь, папа, вот здесь все закончилось, – сказал я вслух. – Спасибо, что защитил меня. Мне очень жаль, что я не смог тебя спасти.
Я ощутил присутствие отца как облачко пара, поднявшееся от горы. Впустил его в себя. Из глаз потекли слезы, и я зарыдал. Интересно, слышат ли меня медведи и койоты? Я стоял там, заново переживая наши совместные свершения, изнурительные и изумительные.
Я припал к земле и поцеловал скалу – где-то здесь он погиб. Потом заметил, что под раздавленной сосновой шишкой, среди крошечных кусочков сланца, виднеется какой-то бело-оранжевый предмет. Я выковырял его. Это был обломок углепластика размером с мою ладонь. Оранжевая краска на нем выцвела и приобрела мучнистый оттенок. Я покопался еще и достал два почти таких же обломка. Наш самолет был красно-бело-оранжевым, а колесные ниши, как и другие внешние элементы, были изготовлены из углепластика. Я перевернул обломки, поражаясь своей находке, затем поцеловал камни и шишку и вновь сказал отцу, как сильно его люблю.
Я бросил взгляд поверх длинного желоба, известного как каньон Гузберри, и дальше через ущелье – в поисках поляны. Но ее не было видно. Я знал, где она, проходил по ней четыре часа назад, но разглядеть не мог: выраставший из ущелья массивный хребет скрывал из виду все, что находилось левее. Я был озадачен.
Приехав домой, я достал аудиокассету со сделанной с телевизора записью интервью, которое я дал на следующий день после катастрофы. Мое недоумение возросло еще больше. Я сказал журналистам: «Там была поляна, и я упорно шел к ней, потому что знал, что где-то поблизости стоит дом». Однако же ясным октябрьским днем 2006 года, в гораздо более комфортных погодных условиях, я вообще не увидел никакой поляны. Не нашел я ее и позже, когда спускался вниз. Поляну заслонял хребет, и разглядеть ее удалось лишь после того, как я пересек ущелье. Я просмотрел фотографии, снятые с самой удобной точки ската. Никакой ошибки – поляны оттуда не видно. Со ската можно увидеть только крышу – она находится прямо за ущельем. Видна и заросшая грунтовая дорожка, бегущая от дома. Но не поляна – она слишком далеко слева и скрыта хребтом.
Я всегда считал, что увидел поляну, крышу и грунтовую дорожку сразу после того, как улетел вертолет, и потом упорно шел к ним, потому что знал, что где-то поблизости стоит дом. Даже перед лицом фактов, недвусмысленно опровергающих такую возможность, я отчетливо помню, как двигался к поляне, как неодолимо тянулся к ней, искренне считая, что там – мое спасение.
Медведи и волки ориентируются на местности инстинктивно – их, как и перелетных птиц, ведет внутренний компас. Возможно, я тоже почувствовал ту поляну, а уж потом убедил себя, что видел ее.
Вероятно, я учуял место, где можно спастись от ледяных круч и пересеченного рельефа и куда потянутся другие человеческие существа (например, Пат), как чуют подобные места волки и медведи. Может быть, следы Пат и ее сыновей, эти человеческие метки, посылали мне сигналы, а поскольку я был отрезан от цивилизации, мне удалось услышать свой животный инстинкт и остаться в живых.
Когда родился Ноа, я очень беспокоился, что буду подталкивать его к достижениям в серфинге и лыжах, и он будет ощущать то же напряжение, в каком рос я сам. Я ждал, что сработает генетический код и я буду давить на сына точно так же, как отец давил на меня.
Я часто задумывался, что заставляло его напирать на меня с такой силой? Хотел ли он слепить меня по своему образу и подобию? Или то была попытка компенсировать его собственные нереализованные желания? Вероятно, и то и другое.
Не знаю, насколько верен был его подход к воспитанию. Да, он попахивает безрассудством. Но когда я погружаюсь в воспоминания, не вдаваясь в детали, ощущения безрассудства у меня нет. Суровый, дикий и восхитительно непредсказуемый, он вызывает те же эмоции, что и сама жизнь, какой я ее знаю. А может, моя реакция просто-напросто рефлекторна – отец приучил меня оставаться спокойным в разгар бури.
Это не означает, что я иду по жизни легко и играючи. Как и все люди, я спотыкаюсь и продираюсь сквозь обстоятельства. Вооружаясь далекими от совершенства инструментами и навыками, я прокладываю себе путь сквозь хаос в надежде отыскать скрытую в нем красоту.
Помня об этом, в процессе воспитания сына я часто задумываюсь о том, в какой мере и как часто мне позволено влиять на пробивающиеся ростки интересов Ноа, прививая ему свои увлечения. Я не хочу, чтобы наши с ним отношения повторили мои отношения с отцом, и не собираюсь эгоистично использовать сына для исцеления собственных ран. Но я чувствую, что просто обязан раскрыть перед ним страстную натуру отца, его способность жить на полную катушку. Найти середину между этими противоположными стремлениями – задачка не из легких.
Когда я впервые повез Ноа кататься на лыжах, ему было четыре года. В его возрасте я уже объездил львиную долю «черных диамантов»[67] Мамонтовой горы, и теперь боролся с искушением подталкивать к этому Ноа. Каким-то чудом мне удалось отыскать в себе глубоко запрятанный запас терпения, и Ноа была дарована привилегия двигаться в собственном темпе.
Я держал себя в узде, пока ему не исполнилось семь лет. Недавно он съехал по Спуску Дейва – грозному «черному диаманту», – и я пришел в такой восторг, что повел его траверсировать[68] широченный склон под Хребтом Дракона. На одном из участков на узкой тропке стали попадаться камни и наполовину засыпанные снегом ветки. Я съехал чуть ниже по склону, чтобы подстраховать Ноа, если он вдруг заденет препятствие и сойдет с трассы.
Мы почти добрались до защищенного от ветра оврага. Насколько я помнил, снег там был мягкий, и, несмотря на крутизну склона, Ноа сможет легко выполнять повороты. Когда мы преодолели последние пять метров и приблизились к бровке оврага, который изгибался вниз, словно переливающаяся за кромку водопада струя воды, снег внезапно сменился льдом. Лыжи Ноа заходили ходуном, и ему стало гораздо труднее подниматься. Желая приободрить его, я посоветовал ему буравить лед кантами. Но у него от страха дрожали ноги. Ноа расплакался. Я встал прямо под ним и начал уговаривать его двинуться к бровке. «Я поймаю тебя, – сказал я. – Ты только попробуй». Он неохотно согнул колени и развернул лыжи под углом к склону. Мы вместе устремились к бровке.
Ноа затормозил у самой кромки и посмотрел вниз, в овраг. Он оказался круче, чем мне помнилось, но на самом его дне снег действительно был мягкий.
– Даже не думай, пап, – сказал Ноа, – я просто не
могу.
– Конечно, можешь! – ответил я. – Видишь, какой там мягкий снег? С твоей великолепной техникой удержаться на этом склоне – раз плюнуть. Проще, чем на льду.
– Зря ты притащил меня сюда, – был ответ.
– Как бы там ни было, мы уже тут, – заметил я.
Я отлично представлял, что чувствует Ноа, замерший у кромки оврага. Я и сам бывал в подобных ситуациях в его возрасте и понимал, что он не хочет страха, не хочет напрягать свое тело, даже если потом это все окупится сторицей. Ему хочется получать удовольствие без усилий.
В этот момент ярко проявилась сущность того же конфликта, какой был и у меня с отцом. Там, на дне, нас ждал свежий, нетронутый снег – маленькое сокровище, защищенное от солнца и ветра стенками оврага. Мягкий снежок позволит Ноа в полной мере ощутить ускорение свободного полета, влекущего его вниз по крутой дуге. Это ощущение не испытаешь больше нигде – только на свежем снегу. Ноа поймет, каково это: опираясь на тонкий кант, нестись вниз под воздействием самой мощной из всех сил – земного тяготения, и запомнит это состояние как проявление высшей свободы. Я уж не говорю об ощущении всемогущества, которое последует за спуском. Но чтобы поймать острый момент, он должен преодолеть страх, пугающую кромку и жесткую боковую стенку. Если я не вмешаюсь, могут пройти годы, пока Ноа самостоятельно справится со своим страхом. Моему отцу, а порой и мне самому, обидно было терять столько времени – парнишка должен испытать кайф сейчас, немедленно!
– Я застрял, – пожаловался Ноа. – Это полный отстой!
Я подумал, что мог бы отнести его вниз на руках. Но тут отцовские гены взяли верх, и он словно заговорил за меня:
– Ноа, у тебя все получится! Ты же у нас везунчик!
Продолжая свою линию, я устремился в овраг. Спуск был крутой, и пока я летел к мягкому снегу, лыжи так и швыряло от одной обледеневшей стенки к другой, словно я проходил сквозь строй вооруженных дубинками солдат. Теперь Ноа предстояло проделать то же самое.
Во мне зашевелилось сомнение: я почувствовал, что переступил черту и стал заложником собственной эгоистичной драмы. С другой стороны, ситуация оставалась под контролем: если Ноа вдруг кувыркнется в овраг, я тут же поймаю его. К тому же там, куда он приземлится, снег совсем мягкий. Я решил действовать по плану и ждал, когда мальчик сдвинется с места.
План провалился. Ноа зашелся в истерике.
Я смотрел на него со дна оврага и думал, что мог бы подняться лесенкой по крутой обледенелой стенке и прийти ему на помощь.
– И что мне делать? – крикнул Ноа.
– Либо ты спускаешься по льду вдоль бровки оврага, либо едешь по мягкому, пушистому снегу здесь внизу, – сказал я. – Выбирать тебе.
Я сделал вид, что у него и вправду есть выбор.
Его маленькая головенка повернулась сначала налево, потом направо, и внезапно он смело и решительно переехал за кромку. Пригибаясь, Ноа спускался по обледеневшей стенке и дрожал всем телом. Как только лыжи уперлись в мягкий снег, он мгновенно расслабился.
– Так держать, Оллестад! – сказал я, когда Ноа перемахнул через линию спада, собираясь с духом для такого страшного первого поворота.
Он переместил вес, зафиксировал лыжи и плечи в нужном направлении и выполнил великолепный поворот. А за ним еще один! Ноа приходилось буквально прижиматься к склону – такой он был крутой. Но если мальчик упадет, мягкий снег бережно удержит его и замедлит скольжение, и я успею поймать сына.