За чертой Лариков Андрей
— S.
Врач кивнул.
Когда закончил и это, попросил женщину держать полотенце под раной у мальчика на груди и стал ее тоже промывать и чистить. Вновь и вновь лил в нее жидкость и промокал тампоном. Наконец сел выпрямившись, вынул фонарик изо рта, положил его на полотенце и поглядел на Билли.
— Es un muchacho muy valiente,[576] — сказал он.
— Es grave?[577] — сказал Билли.
— Es grave, — сказал доктор. — Pero no es muy grave.[578]
— Qu sera muy grave?[579]
Доктор поправил очки, вновь осадив их тылом запястья. В комнате тем временем похолодало. Хотя и еле-еле, но все же видны были клубы пара от дыхания доктора. И вместе с каждым его выдохом колебался зыбкий свет. На его лбу мерцала капля пота. Он сотворил в воздухе перед собой крестное знамение.
— Eso, — сказал он. — Eso es muy grave.[580]
Протянув руку, он снова поднял фонарик, обернутый одним из миткалевых квадратов. Сунул в зубы, взял грушу-спринцовку, опять наполнил ее, положил рядом, а потом медленно расцепил замок первого из кровоостанавливающих зажимов, которые кружком металлических прищепок лежали вокруг раны у Бойда на спине. Очень медленно его снял. Потом расцепил замок следующего.
Взял грушу и осторожно промыл рану, промокнул ее, взял ляпис-карандаш и осторожно потыкал им в рану. Начинал с верха раны, постепенно переходя вниз. Убрав последний зажим и бросив его в кювету, он некоторое время посидел, держа обе руки над спиной Бойда, будто заклиная его поправляться. Потом взял жестянку с висмутом, отвинтил крышку и, держа ее над ранами, натряс на них белого порошка.
Наложил на раны марлевые квадраты, а на рану в спине поверх квадрата еще и небольшую чистую салфетку, которая имелась у него среди стерильных перевязочных материалов, все это закрепил лейкопластырем, после чего они вдвоем с Билли помогли Бойду сесть, и доктор стал быстро бинтовать его вокруг туловища, пропуская рулон бинта у него под мышками, пока рулон не размотался весь. Конец бинта закрепил двумя маленькими стальными скрепками, и они вновь надели на Бойда блузу и уложили его. Голова раненого безвольно запрокинулась, он долго с хрипом ловил ртом воздух.
— Fu muy afortunado,[581] — сказал доктор.
— Cmo?[582]
— Que по se le han punzando le pulmn. Que no se le ha quebrado la gran arteria cual era muy cerca de la direccin de la bala. Pero sobre todo que no hay ni gran infeccin. Muy afortunado.[583]
Он завернул инструменты в полотенце и убрал их в саквояж, потом выплеснул всё из кювет в ведро, протер их и, сунув в саквояж, закрыл его. Ополоснул и вытер руки, встал, вынул из кармана запонки, раскатал рукава рубашки и застегнул манжеты. Хозяйке сказал, что вернется завтра, сделает перевязку, а потом оставит материалы ей и покажет, как это нужно делать. Сказал, что мальчику надо как можно больше пить. И надо держать его в тепле. Затем он вручил Билли свой саквояж, повернулся, и женщина помогла ему надеть пиджак; он взял у нее свою шляпу, поблагодарил за помощь и, пригнувшись, шагнул за низенькую дверь.
Билли вышел за ним следом с саквояжем в руке и как раз успел перехватить доктора, когда он выходил к капоту машины с заводной рукоятью. Билли отдал ему саквояж и взял у него рукоять.
— Permtame,[584] — сказал он.
Нагнувшись, он долго искал в темноте, но потом все же нащупал пальцами овальное отверстие в решетке радиатора, вставил туда рукоять и задвинул ее в гнездо на переднем конце коленвала. Выпрямился, крутнул рукоять. Мотор завелся, доктор кивнул.
— Bueno, — сказал он.
Подойдя к открытой дверце, сунул руку в кабину, опустил рычажок ручного газа, повернулся и, взяв у Билли рукоять, убрал ее под сиденье.
— Gracias,[585] — сказал он.
— A usted.[586]
Доктор кивнул. Бросил взгляд в сторону двери, где все еще стяла хозяйка, потом опять посмотрел на Билли. Вынул из кармана пачку сигарет, вставил сигарету в рот.
— Se queda con su hermano,[587] — сказал он.
— S. Acepte el caballo, por favor.[588]
Но принять коня в уплату за лечение доктор отказался. Сказал, что утром он пришлет своего работника, тот коня вернет. Оглядел небо на востоке, где начинал проявляться первый сероватый свет, отделивший крышу асьенды от вмещавшей ее черноты.
— Ya es de maana, — сказал он. — Viene la madrugada.[589]
— Да, — сказал Билли.
— Не оставляйте брата одного. Коня я вам пришлю.
После этого он залез в машину, хлопнул дверцей и включил фары. Хотя в этом не было ничего особо зрелищного, изо всех дверей того крыла здания, что было отведено под жилье, повысыпали эхидитариос — мужчины и женщины в бесцветных одеждах из небеленого холста, бледные в свете фар, тут же дети, цепляющиеся за их колени, — и все они, разинув рот, смотрели, пока автомобиль не прополз с тарахтеньем мимо и, свернув за угол ограды, не исчез из виду, уже на большой дороге все еще провожаемый собаками, которые бежали рядом, лаяли и припадали, пытаясь укусить за шины, мягко сминающиеся при наезде на очередную глиняную кочку.
Когда поздним утром Бойд проснулся, Билли сидел рядом, и когда проснулся среди дня, и когда опять проснулся вечером, Билли был поблизости. Сидел в полумраке, то опуская, то вскидывая тяжелеющую голову, а услышав, что его позвали по имени, удивился.
— Билли!
Открыл глаза. И весь подался вперед.
— У меня вода кончилась.
— Сейчас принесу. А где стакан?
— Да вот он. Билли!
— Что?
— Тебе надо съездить в Намикипу.
— Никуда мне не надо.
— Она подумает, что мы ее бросили.
— Да не могу я тебя оставить.
— Со мной все будет в порядке.
— Не могу же я куда-то уехать, чтобы ты тут один валялся.
— Еще как можешь.
— Тебе нужен уход.
— Слушай, — сказал Бойд, — я уже всё, справился в лучшем виде. Езжай, ну я прошу тебя. За коня-то ты же все равно волнуешься.
В полдень верхом на ослике приехал работник доктора, привел за собой на веревочном аркане Ниньо. Рабочие были в полях, и, едва переехав мост, еще на подступах к асьенде, как только по сторонам дороги пошли жилые домики, он принялся громко всех оповещать, что ему нужен сеньор Парэмо. Билли вышел на крыльцо, мосо подъехал, остановил ослика и кивнул ему.
— Su caballo,[590] — сказал он.
Билли посмотрел на коня. Конь был накормлен, вычищен, напоен, видно было, что он отдохнул, отчего стал, можно сказать, совершенно другим конем, о чем Билли и поведал посланцу доктора. Тот с легкостью согласился, кивнул, отвязал от рожка на своем седле веревку лассо и слез с ослика.
— Porqu по montaba el caballo?[591] — сказал Билли.
Moco пожал плечами. Сказал, это же не мой конь, что ж я буду на нем ездить.
— Quiere montarlo?[592]
Тот вновь пожал плечами. Стоит, держит в руках веревку.
Билли подошел к коню, отвязал примотанные к седельному рожку поводья, взнуздал коня, поводья бросил, а аркан с шеи Ниньо снял.
— Andale,[593] — сказал он.
Свернув веревку, мосо повесил ее на рожок седла, которым был поседлан ослик, обошел коня вокруг, потрепал его по холке и, взяв в руку поводья, встал в стремя и взлетел в седло. Он развернул коня, проехал по paseo[594] между домиками поселка, пустил коня рысью и, проскакав мимо центральной усадьбы, взлетел на холм, однако там повернул, чтобы не уводить коня за пределы видимости. Он и задом его осаживал, и разворачивал так и сяк, сделал на нем несколько восьмерок, на спуске с холма бросил в галоп, а у крыльца, где ждал Билли, остановил его так, что конь аж присел и его копыта пошли юзом. Лихо спрыгнул.
— Legusta?[595] — сказал Билли.
— Claro que s,[596] — сказал мосо.
Полуобернувшись, погладил коня по шее, потом кивнул, повернулся и, вскарабкавшись на своего ослика, не оглядываясь, уехал по пасео из поселка.
Билли выехал, когда было почти темно. Хозяйка Муньос пыталась отговорить его, предлагала отложить отъезд до утра, но напрасно. Доктор приезжал на закате дня, оставил ей перевязочные материалы, к ним пакетик английской соли, а от себя она заварила Бойду питье из ромашки с арникой и корнем эуфорбии макулаты,{84} которую в здешних местах называют «ласточкиным кустом», потому что она зацветает весной с прилетом ласточек и цветет аж до самого их отлета. Припасы на дорогу хозяйка выдала Билли в старом брезентовом рюкзачке, который он повесил на седельный рожок, вскочил в седло, развернул коня и посмотрел на женщину.
— Dnde est la pistola?[597] — спросил он.
Она сказала, что он под подушкой у его брата. Билли кивнул. Окинул взглядом дорогу, ведущую к мосту через реку, снова посмотрел на женщину. И спросил ее, не приезжали ли к ним в эхидо какие-нибудь люди.
— S, — сказала она. — Dos veces.[598]
Он снова кивнул:
— Es peligroso para ustedes.[599]
Она пожала плечами. Сказала, что жизнь вообще вещь опасная. Сказала, что человеку из народа куда ни кинь — все клин.
Он улыбнулся:
— Mi hermano es hombre de la gente?[600]
— S, — сказала она. — Claro.[601]
Он поехал на юг по дороге, проходящей через прибрежную тополиную рощу, проехал городок Мата-Ортис, потом скакал на запад, прямо на луну, сияющую в холодном своем зените, но, заметив с дороги на горизонте купу деревьев, свернул и провел там остаток ночи. Завернулся в одеяло-серапе, поставил рядышком сапоги, на них положил шляпу и не просыпался до рассвета.
Весь следующий день ехал без остановок. Мимо пропылило несколько машин, всадников он не встретил ни одного. Вечером, натужно воя, в медленной круговерти дорожной пыли с севера подкатил грузовик, который отвозил его брата в Сан-Диего, и с лязгом остановился. Опять он вез полный кузов рабочих, которые принялись окликать его, махать руками; он к ним подъехал и, сбив шляпу на затылок, тоже приветственно поднял руку. Сгрудившись у края платформы, они тянули руки, и он, наклонясь с коня, с каждым обменялся рукопожатием. Они наперебой остерегали его: дескать, на дороге ему опасно. Про Бойда не спрашивали, а когда он стал что-то рассказывать, замахали на него руками: оказывается, они только что, сегодня заезжали с ним повидаться. Сообщили, что он поел и даже выпил для бодрости стаканчик пульке,{85} так что по всем признакам он определенно идет на поправку. Но только Матерь Божья могла сохранить его от гибели: все же такая ужасная рана! Herida tan grave, качая головой, говорили они. Tan horrible. Herida tan fea.[602]
Громким шепотом они рассказывали ему о том, как его брат лежит там с пистолетом под подушкой.
— Tan joven, — говорили они. — Tan valiente. Y peligroso por todo eso. Como el tigre herido en su cueva.[603]
В ответ Билли лишь молча хлопал глазами. Окинул взглядом остывающую прерию на западе, испещренную полосами тени. Слышно было, как среди листвы акаций перекликаются голуби. Рабоче думали, что его брат убил однорукого в перестрелке на улицах городка Бокилья-и-Анексас. Что этот манко вдруг взял и ни с того ни с сего в него пальнул — ну так тем хуже для манко: надо было думать, прежде чем связываться с таким мужественным гюэрито. Они требовали, чтобы Билли рассказал им подробнее. Как гюэрито, лежа в пыли и крови, приподнялся, вытащил пистолет и метким выстрелом сшиб манко с коня, уложив его наповал. Обращаясь к Билли очень уважительно, они просили его рассказать, как получилось, что они с братом отправились сюда наводить справедливость.
Он смотрел на них, переводя глаза с одного на другого. То, что он видел, его глубоко трогало. Водитель и еще двое мужчин, сидевших в кабине, вылезли и тоже встали у заднего борта. Все ждали, что он скажет. В конце концов он объяснил им, что слухи об этом конфликте сильно преувеличены, что его брату всего пятнадцать, так что во всем случившемся виноват он, ибо, будучи старшим братом, должен был лучше заботиться о младшем. Не следовало брать его с собой в чужую страну, где его чуть было не застрелили на улице как собаку. Удивленные столь юным возрастом героя, они в ответ качали головой, повторяя: Quince aos. Que gyapo. Que joven tan enforzado.[604] В результате Билли поблагодарил их за заботу о брате и коснулся поля шляпы, после чего все опять сгрудились вокруг него и стали тянуть руки, и он опять пожал руки рабочим, водителю и двоим мужчинам, вышедшим из кабины, а потом развернул коня и, объехав грузовик, направился дальше на юг. Он слышал, как хлопнули сзади дверцы кабины, слышал, как водитель воткнул передачу, и вот уже они, в грохоте и пыли, медленно поплыли мимо. Рабочие, ехавшие в открытом кузове, махали руками, некоторые поснимали шляпы, а один подпрыгнул и, опершись на плечо своего товарища, воздел кверху кулак и выкрикнул: Hay justicia en el mundo.[605] С тем они и исчезли.
Той ночью он проснулся оттого, что земля под ним затрепетала. Он сел и поискал глазами коня. Конь стоял и, подняв голову, озирал пустынный горизонт на западе. Там шел поезд, его бледно-желтый прожектор медленно и неуклонно полз по пустыне, слышался даже отдаленный стук колес, такой странно-механический в этой первозданной глуши. В конце состава светилось маленькое квадратное окошко служебного вагона. Поезд пронесся, оставив за собой повисший над пустыней белесый след дыма пополам с паром из котла, а потом раздался долгий тоскливый вой гудка, прокатившийся по прерии, чтобы все знали: поезд приближается к переезду у Лас-Бараса.
Держа ружье поперек передней луки седла, Билли въехал в Бокилью в полдень. На улицах никого. Свернул на дорогу к югу, на Санта-Ана-де-Бабикора. Уже в сумерках навстречу стали попадаться всадники, едущие в Бокилью, молодые мужчины и мальчики с напомаженными и тщательно приглаженными волосами, в начищенных башмаках и пускай дешевых и ситцевых, но отпаренных между горячими кирпичами рубахах. То был субботний вечер, все ехали на танцы. Проезжая мимо на своих осликах или заезженных рудничных мулах, они серьезно кивали. Он кивал в ответ, ловя глазами каждое движение, а ружье держал перед собою вертикально, уперев затыльником приклада себе в бедро. Хороший конь, на котором он ехал, раздувал ноздри и презрительно на них фыркал. Когда проезжал через Ла-Пинту, расположенную на горном можжевеловом плато над долиной реки Рио-де-Санта-Мария, уже вовсю светила луна, а когда въехал в Санта-Ана-де-Бабикора, была полночь, городок лежал темный и пустой. На alameda[606] нашел, где напоить коня, и свернул к западу, на дорогу к Намикипе. Через час езды на пути попался небольшой ручеек, один из истоков Рио-де-Санта-Мария, там Билли с дороги съехал, среди пойменных трав стреножил коня, завернулся в серапе и, изможденный, провалился в сон без сновидений.
Когда проснулся, солнце уже несколько часов как взошло. С сапогами в руке вошел в ручей, постоял в воде, умыл лицо. Выпрямившись, бросил взгляд в сторону коня, а тот стоит и смотрит на дорогу. И через несколько минут — ба, надо же! — на том самом коне, на котором ездила мать, из-за деревьев появилась их девчонка в новом ситцевом голубеньком платье и маленькой соломенной шляпке с зеленой лентой, свисающей вдоль спины. Билли проводил ее взглядом, а когда она скрылась из глаз, сел в траву и стал смотреть на свои сапоги — как они там стоят в траве, как медленно течет эта маленькая речка и как сгибаются, а потом выпрямляются колоски травинок под легким утренним ветерком. Потом взял сапоги, надел их, встал, пошел к коню, взнуздал и, поседлав, сел верхом, выехал на дорогу и поскакал вслед за девушкой.
Услышав сзади стук копыт, она взялась рукой за тулью шляпы и, повернувшись в седле, оглянулась. Потом остановила коня. Он тоже замедлил аллюр, подъехал к ней. Ее черные глаза его так и пронзили.
— Est muerto? — сказала она. — Est muerto?[607]
— No.[608]
— No me mienta.[609]
— Le juro por Dios.[610]
— Gracias a Dios. Gracias a Dios.[611]
Она слезла с коня, бросила поводья и встала на колени в новом платье прямо в пыльную сухую глину дороги, осенила себя крестным знамением и, закрыв глаза и сложив перед собою руки, стала молиться.
Битый час они ехали обратно, проезжали уже через Санта-Ана-де-Бабикора, а она не сказала еще почти ни слова. Перед самым полднем они проехали по единственной немощеной улочке, состоящей из двух неровных рядов низеньких глинобитных хижин и полудюжины беленых чахленьких акаций бульвара. Потом дорога снова пошла по пустыне. Ничего похожего на магазин он в городке не заметил, а если бы какая-нибудь лавка и нашлась, у него все равно нечем было бы там платить. Девушка ехала, для приличия соблюдая дистанцию шагов в десять, пару раз он на нее оглянулся, но она не улыбнулась, да и вообще не выказала никакого дружелюбия, так что через некоторое время он оглядываться перестал. Он знал, что из дому она выехала не с пустыми руками, но она об этом не заговаривала, и он тоже. Отъехав от города немного к северу, она что-то сзади начала говорить, и он остановился, повернул коня.
— Tienes hambre?[612] — сказала она.
Сбив на затылок шляпу, он окинул ее взглядом.
— Да я бы сейчас слопал слоновий окорок, — сказал он.
— Mnde?[613]
Поесть устроились в рощице акаций у обочины. Постелив свое одеяло-серапе, она выложила на него завернутые в тряпочку тортильи и перевязанные веревочками тамалес{86} в обертках от кукурузных початков; туда же выставила банку фасоли, крышку с нее сняла и вставила туда деревянную ложку. В тряпочке с тортильями оказалось и несколько блинчиков empanadas. И два початка вареной кукурузы, обильно посыпанные красным перцем. И четвертушка небольшого круга козьего сыра.
Подобрав под себя ноги, она села и голову повернула так, чтобы поле шляпки прикрывало лицо. Стали есть. Когда он спросил ее, почему она не интересуется состоянием Бойда, она сказала, что все уже знает. Он молча на нее смотрел. Тонкое платье подчеркивало ее хрупкость. На левом запястье темнел голубой синячок. В остальном ее кожа была столь совершенна, что синяк казался ненастоящим. Будто он на ней нарисован.
— Tienes miedo de los hombres,[614] — сказал он.
— Cules hombres?[615]
— Todos los hombres.[616]
Повернувшись, она посмотрела на него долгим взглядом. Опустила глаза. Он подумал, что она задумалась нд его вопросом, но она лишь смахнула с одеяла escarabajo,[617] после чего протянула руку, взяла один из блинчиков и аккуратно его надкусила.
— Y quizs tienes razn,[618] — сказал он.
— Quizs.[619]
Она смотрела туда, где в придорожной траве стояли, обмахиваясь хвостами, их кони. Билли подумал, что она больше ничего уже не скажет, но она вдруг заговорила о своей семье. Сказала, что ее бабушка во время революции потеряла мужа, потом снова вышла замуж, но не прошло и года, как она опять овдовела, в третий раз вышла замуж, овдовела в третий раз и с тех пор больше в брак не вступала, хотя возможностей у нее было полно, потому что она была очень красива, а лет ей еще не было и двадцати, когда ее последний муж, сражавшийся при Торреоне под началом у собственного дяди, пал, клятвенным жестом прижимая руку к сердцу — схватив пулевое ранение так, как хватают, прижимая к себе, дар, и уронив ставшие бесполезными шашку и револьвер куда-то в заросли агавы, на песок, по которому долго потом топтался потерявший седока конь, сбитый с толку среди сумятицы боя, выстрелов, разрывов и криков раненых; пустые стремена били коня по бокам, он то куда-то кидался, то возвращался назад, мельтеша вместе с другими такими же лошадьми, мечущимися среди тел погибших по бесчувственной равнине, мало-помалу погрязающей во тьме, благодаря которой мелкие пташки, согнанные с гнезд в колючих зарослях, понемногу возвращались, порхали вокруг и чирикали, а потом на востоке взошла слепая белая луна и рысцой набежали мелкие не то волки, не то шакалы, чтобы терзать тела погибших, выедая их из одежды.
Она сказала, что ее бабушка ко многим вещам в этом мире относилась с большим недоверием, но особенно это касалось мужчин. А еще бабушка говорила, что талантливые и энергичные мужчины добиваются успеха в любом деле, кроме войны. На войне они просто гибнут. Бабушка часто говорила с ней о мужчинах, причем говорила очень серьезно, и сказала, в частности, что мужчины, отважные до безрассудства, являют собой для женщин большой соблазн и это само по себе истинное несчастье, хотя бороться с ним вряд ли реально. Говорила, что женщина по самой своей природе обречена на жизненные невзгоды и горести, а кто утверждает иное, тот просто не хочет смотреть в лицо фактам. Еще бабушка говорила, что, поскольку это так и этого не изменишь, надо просто следовать велениям сердца в радости и в горе, а не искать в жизни тихую гавань, потому что таковой нет в принципе. Искать ее — значит навлекать на себя несчастье и больше ничего в этой жизни уже не знать. Она говорила, что все это вещи известные, их знают все женщины, хотя и редко об этом говорят. А напоследок сказала, что если женщин все же тянет к мужчинам, отважным до безрассудства, так это всего лишь потому, что втайне, не признаваясь самим себе, они понимают, что если мужчина не способен ради тебя убить, то от него и вовсе нет никакого проку.
С едой девушка уже покончила. Сидела, сложив руки на коленях, и то, что она говорила, странно не вязалось с ее тихим голосом и спокойной позой. Дорога была пуста, вокруг все тихо. Билли спросил ее, уж не думает ли она, что Бойд способен убить человека. Она повернулась и вперила в него изучающий взгляд. Так, словно для разговора с ним ей требовалось подыскивать какие-то особо взвешенные слова, специально для его понимания. В конце концов она сказала, что слова в здешних местах ничего не значат. А значит здесь только то, что этот gerito убил gerente[620] асьенды Лас-Варитас. Человека, который когда-то предал и Сокорро Риверу, и весь свой народ, продавшись «Белой гвардии» из Ла-Бабикоры.{87}
Билли все это выслушал, а когда она закончила, сказал, что манко всего лишь сломал спину, упав с лошади, чему он сам был непосредственным свидетелем.
Он подождал. Через некоторое время она подняла взгляд.
— Quieres algo ms?[621] — сказала она.
— No. Gracias.[622]
Она принялась собирать остатки их пикника. Он на это смотрел, но свою помощь так и не предложил. Он встал, а она сложила одеяло, закатала в него остатки припасов и перевязала бечевкой.
— No sabes nada de mi hermano,[623] — сказал он.
— Quizs,[624] — сказала она.
Она стояла, вскинув скатанное одеяло на плечо.
— Por qu no me contesta?[625] — сказал он.
Оглядев его, она сказала, что уже ответила. А потом сказала, что в любой семье есть кто-то такой, кто не похож на других, при этом остальные думают, что они его знают, но они его не знают. Сказала, что она и сама такая, так что понимает, о чем говорит. После чего повернулась и направилась туда, где в придорожном пыльном бурьяне паслись кони, привязала одеяло к задней луке седла, подтянула подпругу и вскочила в седло.
Он сел верхом и, проехав мимо нее, направил коня на дорогу. Потом остановился и обратился к ней. Сказал, что о его брате всё до конца могут знать только близкие и родные, а поскольку их родных всех убили, единственный, кто может о нем знать все на свете, — это он. Знать все до мелочей. О том, как он болел в детстве, или о том, как однажды его ужалил скорпион и он думал, что умирает, или про его жизнь в другой части страны — ту жизнь, которую даже сам Бойд помнит смутно, если вообще помнит, как, например, его бабушку или сестру-двойняшку, умершую и похороненную давным-давно в краях, которые он, скорее всего, никогда в жизни больше не увидит.
— Sabas que l tena una gemela? — сказал он. — Que muri cuando tena cinco aos?[626]
На это она сказала, что она не знала, что у Бойда была сестра-двойняшка, не знала и о том, что эта его сестра умерла, но это не важно, потому что у него теперь есть другая. С этими словами она взяла коня в шенкеля и, обогнав Билли, выехала на дорогу.
Часом позже они обогнали трех девочек, шедших пешком. Две из них несли корзину, прикрытую тряпкой. Они шли в пуэбло Сото-Майнес, до которого было еще топать и топать. Услышав позади себя стук копыт, они заозирались и, хохоча, сгрудились вместе, а когда всадники проезжали мимо, вышли, пихая друг дружку, опять на обочину, где, стреляя быстрыми черными глазками, продолжали смеяться, заслоняясь ладошками. Билли коснулся шляпы и проехал мимо, а девушка остановилась, спешилась, и, когда он оглянулся, она шла, ведя коня в поводу и что-то им с жаром внушая. Они были немногим младше ее, но она отчитывала их строгим и начальственным тоном. Кончилось тем, что они остановились вовсе и отошли к зарослям чапараля, но и она тоже вместе с конем остановилась и продолжала их ругать, пока все им не высказала. Потом повернулась, вскочила на коня и уехала, не оглянувшись.
Ехали весь день. Когда впереди показалась Ла-Бокийя, было уже темно, и он ехал по городу, как и в прошлый раз, держа ружье перед собою вертикально. Когда проезжали то место, где конь под манко завалился, девушка осенила его крестным знамением, поцеловав после этого кончики пальцев. Поехали дальше. Редкие беленые стволы деревьев на бульваре в свете, падающем из окон, были похожи на выбеленные временем кости. Некоторые окна блестели стеклами, но по большей части окна были прикрыты лишь заткнутой в щели рам промасленной оберточной бумагой, за которой ни движения, ни тени — слепые, землистого цвета прямоугольники, будто пергаменты от старых карт пустыни, с которых время и непогоды давно смыли последние контуры гор, рек и дорог. На окраине городишка у самой дороги горел костер, здесь они движение замедлили, проехав с осторожностью, но в костре, как выяснилось, всего лишь жгли мусор, рядом с ним никого не был, и никто не помешал им ехать дальше на запад, в темную пустыню.
Той ночью они сделали привал на болотистом берегу озера, где доели остатки припасенной ею провизии. Когда он спросил, не побоялась ли она, если бы ей пришлось ехать ночью одной, она сказала, что от страха лекарства нет и в любом случае приходится полагаться на милость Божию.
Он спросил, всегда ли осеняла ее Божья милость, на что она долго молча смотрела в костер, где угли то тускнели, то снова ярко разгорались на налетавшем с озера ветру В конце концов она сказала, что Господь милостив ко всему на свете, так что человеку так же трудно избегнуть Его милости, как и Его наказания. Еще сказала, что даже злодей не ускользнет от Его любви. Билли смотрел на нее во все глаза. В ответ он ей сказал, что сам он никогда о Боге так не думал, да и вообще почти что перестал уже Ему и молиться-то, на что она кивнула, не отрывая глаз от огня, и сказала, что об этом знает.
Она взяла свое одеяло и ушла по берегу озера прочь. Он долго смотрел ей вслед, а потом скинул сапоги, завернулся в серапе и погрузился в неспокойный сон. Посреди ночи или ближе к утру он проснулся и посмотрел на костер, чтобы определить, долго ли спал, но угли на земле уже почти совсем остыли. Глянул на восток — нет ли там признаков рассвета, не сереет ли мгла, но и там была лишь темнота да звезды. Пошуровал в костре палкой. Те несколько рдеющих углей, которые он обнаружил в черном сердце костра, показались ему чем-то невероятным. Какими-то глазами потревоженных существ, которых лучше было не трогать. Он встал и, подойдя в накинутом на плечи серапе к берегу озера, стал смотреть на отражающиеся в озере звезды. Ветер стих, и вода в озере была черна и неподвижна. Озеро было похоже на дыру в этом пустынном мире, в которую падали и тонули там звезды. Но что-то ведь разбудило его, и он подумал, что, может быть, он услышал на дороге всадников и они заметили его костер, но огня в костре давно не было, так что нечего было и замечать, и тогда он подумал: может быть, это девушка вставала и подходила к костру, стояла над ним, спящим, он даже ощутил вкус дождевых капель на губах, но дождя тоже не было, причем достаточно давно, и тут он вспомнил приснившийся ему сон. В этом сне он был в другой стране, совсем не в этой, и девушка, которая стояла рядом с ним на коленях, была совсем не эта девушка. Они стояли на коленях под дождем в большом темном городе, при этом он держал в объятиях умирающего брата, лица которого ему было не разглядеть, а имени не выговорить. Где-то на темных, мокрых от дождя улицах завыла собака. И все. Он поглядел вдаль, за озеро, где ветра тоже не было, а только неподвижная тьма и звезды, и тут он почувствовал холодное дуновение. Он съежился у берега в осоке и понял: испугался того, что этот мир придет забрать свое, потому что уже написаны вещи неоспоримые и неизбежные, как бы ни были они всем нежеланны. Словно бы медленно обходя стену, изрисованную фресками, он видел перед собой картины — и те, что на самом деле когда-то видел, и те, что нет. Видел мертвую волчицу в горах и кровь ястреба на камне, видел стеклянный гроб в черных драпировках — как слуги несут его по улице на шестах. Видел выброшенный лук, плывущий, будто мертвая змея, по холодным водам реки Бависпе, и одинокого церковного сторожа среди руин городка, где произошло терремото, и отшельника под наполовину рухнувшим куполом церкви в Каборке. Видел капли дождя, стекающие с лампочки, вкрученной в железную стену склада. Видел козла с золотыми рогами, привязанного на поле жидкой грязи.
И наконец увидел брата, стоящего в таком месте, куда ему не дотянуться, унесенного в такой мир, куда ему нет ходу. Когда он там его увидел, он вдруг понял, что уже видел его таким во снах и раньше, поэтому знал заранее, что брат сейчас ему оттуда улыбнется, и ждал этого, ждал его улыбки, для которой у него не было истолкования, а было лишь недоумение: неужто все, к чему он пришел, пережив столько всякого, — это одна сплошная невозможность отделить то, что происходило на самом деле, от того, что всего лишь казалось. Должно быть, он стоял там на коленях очень долго, потому что небо на востоке, чреватое рассветом, засерело, а звезды наконец утонули, сделавшись пеплом в побледневшем озере, птицы возобновили на дальнем берегу свои пересвисты, да и весь мир в который раз сделался видимым.
Выехали рано, тем более что завтракать было уже нечем, — осталось лишь несколько последних тортилий, по краям подсохших и затвердевших. Девушка ехала позади, они не разговаривали и так ехали до самого полудня, когда по деревянному мосту пересекли реку и въехали в Лас-Барас.
Народу на улицах было немного. В маленьком магазинчике они купили фасоли и тортилий, еще купили четыре тамалес у старушки, которая торговала ими на улице, вынимая их из масляного котла, вделанного в деревянную раму на чугунных колесах от рудничной вагонетки. Девушка расплатилась со старушкой, они сели у поленницы дров за магазином и молча поели. Тамалес пахли дымом, да и на вкус отдавали головешками. Когда ели, к ним подошел какой-то мужчина, улыбнулся и кивнул. Билли посмотрел на девушку, девушка на него. Тот бросил взгляд на коня и на приклад ружья, торчащий из кобуры за седлом.
— No me recuerdas,[627] — сказал мужчина.
Билли снова посмотрел на него. На его сапоги. Это оказался arriero,[628] которого они последний раз видели на ступеньках кибитки бродячих артистов в придорожной роще к югу от Сан-Диего.
— Le conosco, — сказал Билли. — Cmo le va?[629]
— Bien. — Он посмотрел на девушку. — Dnde est su hermano?[630]
— Ya est en San Diego.[631]
Арриеро понимающе кивнул. Как будто разгадал что-то недосказанное.
— Dnde est la caravana?[632] — сказал Билли.
Тот отвечал, что не знает. Сказал, что ждали они, ждали — ну, помните, тогда, у дороги? — но так к ним никто и не вернулся.
— Cmo no?[633]
Арриеро пожал плечами. Потом сделал жест рукой, рубанув по воздуху.
— Se fue,[634] — сказал он.
— Con el dinero.[635]
— Claro.[636]
Он рассказал, что их бросили без денег и без каких бы то ни было средств передвижения. На тот момент, когда он и сам ушел, duea[637] продала всех мулов, кроме одного, и между ними возникла ссора. На вопрос Билли, как же ей теперь быть, он снова пожал плечами. Окинул взглядом улицу. Вновь поглядел на Билли. И спросил, не может ли Билли дать ему несколько песо, чтобы он купил себе чего-нибудь поесть.
Билли сказал, что у него денег нет, но девушка тут же встала, подошла к коню, а вернувшись, дала арриеро несколько монет, тот долго ее благодарил, кланялся и мял в руках шляпу, после чего положил монеты в карман, пожелал им доброго пути, повернулся и ушел по улице в единственную в этом горном пуэбло кантину.[638]
— Pobrecito,[639] — сказала девушка.
Билли же только сплюнул в сухую траву. И сказал, что арриеро, скорее всего, врет, а кроме того, он явно пьяница, так что зря она дала ему денег. Потом он встал, подошел туда, где стояли кони, подтянул пряжку ремня латиго, разобрал поводья, вскочил верхом и поехал через город к железнодорожным путям, откуда начиналась дорога на север. Он даже не оглянулся посмотреть, едет она за ним или нет.
Все три дня, ушедшие у них на дорогу до Сан-Диего, она с ним почти не разговаривала. А последнюю ночь, чтобы скорей прибыть в эхидо, прывалась ехать в темноте без остановки, но он не согласился. Заночевали на вдававшейся в реку галечной косе в нескольких милях к югу от Мата-Ортис, он там развел костер из плавника, и она сварила последнюю фасоль, которую они съели с тортильями; это была их единственная трапеза с тех пор, как выехали из Лас-Бараса. Пока они, сидя лицом друг к другу, ели, костер прогорел, превратившись в бренную пригоршню угольков, на востоке поднялась луна, а с неба — откуда-то с огромной высоты, еле слышимая, — донеслась перекличка птиц в стае, улетающей на юг; птиц можно было даже разглядеть, как они летят друг за дружкой, унося быстрые строчки своей небесной тайнописи с густо тлеющего западного края горизонта сначала в сумерки, а потом и в грядущую тьму.
— Las grullas llegan,[640] — сказала она.
Билли стал смотреть, как летят журавли. Они летели на юг, и он смотрел, как их тонкие клинья движутся по невидимым коридорам, карта которых запечатлена у них в крови уже сто тысяч лет. Он смотрел на них, пока они не улетели и последний трубный зов, подобный звуку детской пищалки, не затерялся в наступающей ночи, тут она встала, взяла свое одеяло и, с каменным шорохом ступая по галечному наносу, ушла, растворившись среди тополей.
На следующий день в полдень переехали дощатый мост и поднялись к старому зданию асьенды. Из всех дверей жилых домиков высыпали люди, которым, по идее, положено быть в полях, из чего он понял, что нынче какой-то праздник или выходной. Следуя за девушкой, он остановил коня у дверей дома Муньос, спешился, бросил поводья и, стянув с головы шляпу и пригнувшись, нырнул в низенькую дверь.
Бойд сидел на своей постели, прислонясь спиной к стене. Освещенный пламенем церковной свечки, метавшемся в стакане над его головой, весь в бинтах, он походил на покойника, восставшего во время собственного отпевания. Лежавший перед ним немой пес встал и завилял хвостом.
— Dnde estabas?[641] — сказал Бойд.
Но это он сказал не брату. А девушке, которая с улыбкой появилась в дверях вслед за ним.
На следующий день Билли уехал на реку и отсутствовал целый день. В вышине на юг летели призрачные стаи перелетных птиц, с ив и тополей в реку сыпались листья, тоже собираясь стайками в водоворотах течения. Их тени, скользящие по каменьям речного ложа, походили на письмена. Когда он вернулся, было темно, и по поселку он ехал от дыма к дыму, от костра к костру, будто верховой караульный, объезжающий костры дозорного отряда. Потом много дней он работал вместе с пастухами, сгонял овец с холмов и заводил стадо в высокие арочные ворота усадьбы; входя в узкость ворот, стадо устраивало толкучку, животные лезли друг на друга, а внутри их уже поджидали esquiladores[642] с ножницами наготове. Овец загоняли по шесть голов сразу в высокий полуразрушенный цейхгауз, где эскиладорес зажимали каждую между колен и вручную стригли, тогда как мальчики помладше собирали шерсть с подгнивающих под дождями досок пола, а потом складывали в холщовые мешки и уминали ногами.
Вечерами начинало холодать, и он сиживал с общинниками у огня, попивая кофе и глядя, как поселковые собаки ходят от костра к костру, подбирают остатки. К этому времени и Бойд начал выезжать на вечерние прогулки, хотя в седле сидел еще скованно и коня пускал только шагом; при этом девушка всегда его сопровождала по пятам верхом на Ниньо. Еще во время стычки у реки он потерял шляпу и ходил теперь в старой соломенной, которую ему подыскала хозяйка, и в рубашке, сшитой из полосатой наволочки от матраса. После их возвращения с прогулки Билли обычно уходил от дома подальше, куда-нибудь под гору, где паслись стреноженные кони; там без седла садился на Ниньо и ехал на реку, въезжал прямо в темнеющую воду в том самом месте, где его взгляду когда-то предстала во время купания нагая примадонна; там он поил коня, конь то опускал, то подымал морду, с морды капало, и они вместе слушали, как течет река и как перекликаются плавающие в отдалении утки, а иногда с высоты доносился резкий трубный клич — это над рекой на высоте мили все летели и летели стаи журавлей. В сумерках он переходил реку вброд на тот берег и там выискивал на береговой глине уходящие в тополиную рощу следы двух коней, по цепочке следов определял, куда Бойд с девушкой ездил, и пытался угадать, о чем каждый из участников прогулки при этом думал. Возвращаясь в усадьбу поздно, он входил в низенькую дверь и садился на тюфячок, на котором спал брат.
— Бойд, — говорил он.
Брат просыпался и, опершись на локоть, лежал в скудном свете свечи и смотрел на него. В комнате вечерами было тепло: за день солнце нагревало глинобитные стены, и они потом всю ночь исходили теплом в помещение, поэтому Бойд лежал по пояс обнаженный. В тот день бинты с его груди как раз сняли, и кожа сделалась бледнее, чем Билли помнил, а когда брат повернулся, на глаза Билли в красноватом свете попалась затянувшаяся дырка в груди — он увидел ее лишь на миг и тут же отвел глаза, как человек, ненароком подсмотревший нечто тайное, чего ему видеть не полагалось и к лицезрению чего он никоим образом не готов. Бойд натянул на себя сатиновую простыню и лег на спину, продолжая смотреть на Билли. Его длинные светлые нестриженые волосы разметались по подушке, подчеркивая худобу лица.
— Чего тебе? — сказал он.
— Поговори со мной.
— Ложись спать.
— Мне нужно, чтобы ты со мной поговорил.
— Да все путем. Все в полном порядке.
— Я бы этого не сказал.
— Ты зря тревожишься. Я в порядке.
— Ты-то да, это я знаю, — сказал тогда Билли. — А я вот нет.
Когда три дня спустя он утром проснулся и вышел, обоих в доме не было. Он прошелся до конца жилой улочки, окинул взглядом берег реки. Стоявший в поле отцовский конь поднял голову, посмотрел на него, а потом стал смотреть туда, где дорога сбегала к реке, уходила за мост и терялась в прерии.
Он собрал в доме свои пожитки, поседлал коня, сел на него и поехал прочь. Прощаться ни с кем не стал. За рекой в тополиной роще коня остановил и, не сходя с седла, оглядел местность впереди, открытую до самых гор, потом оглядел прерию на западе, где собирались грозовые тучи, отрезанные от темного горизонта узким синюшным промежутком, потом оглядел глубокое цианозное небо, натянутое сводом над всей Мексикой — страной, где древний мир еще живет в камнях, пронизывает поры всего живого и проникает в кровь здешних мужчин. Он повернул коня и направил его по дороге к югу. Пустившись ехать по дороге, странно серой и лишенной в этот серый день теней, он вынул ружье из кобуры и держал поперек луки седла. Потому что враждебность мира, открывшаяся ему в тот день с новой ясностью, предстала перед ним холодной и неприкрашенной, как и должна она видеться всякому, кто утратил какую бы то ни было другую цель, кроме собственного ему личного противостояния.
Неделями он их искал, но нашел только тени и кривотолки. Нашел в часовом кармашке джинсов маленький амулетик в виде сердечка, выудил оттуда пальцем и, положив его на ладонь, долго-долго рассматривал и изучал. На юг доехал аж до Куаутемока. Потом опять на север до Намикипы, но и там не обнаружил никого, кто обладал бы сведениями об этой девушке; на запад добрался до водораздела в районе Ла-Нортеньи, стал тощим, изможденным и белесым от дорожной пыли, но так их больше и не увидел. На рассвете, сидя в седле на скрещении дорог у Буэнавентуры, он смотрел на летящие над рекой и пойменными озерами стаи водоплавающей птицы, наблюдая темные чернильные прочерки крыльев на фоне рдеющей зари. Снова проехал к северу через убогие глинобитные деревушки плоскогорья, через Аламо и Галеану — поселения, где он уже проходил и где poblanos[643] при его появлении начинали уже посмеиваться: дескать, совсем парень в своих скитаниях заблукался — можно сказать, чисто сказочный персонаж! В высокогорье ночами сделалось холодновато, что естественно: стояло уже начало декабря, а теплых вещей унего почти не было. Когда еще раз попал в Касас-Грандес, не ел перед этим два дня, вокруг стояла кромешная ночь, а сверху лил дождь.
Он долго стучал в ворота. Где-то в глубине двора, за домом, залаяла собака. В конце концов зажегся свет.
Когда работник доктора отпер ворота и, выглянув, увидел под дождем его с конем в поводу, он вроде даже и не удивился. Спросил, как чувствует себя его брат, на что Билли ответил, что рана у брата зажила, но он исчез, после чего, извинившись за позднее вторжение, осведомился, нельзя ли повидаться с доктором. Moco сказал, что время суток не имеет значения, потому что доктор умер.
Билли не стал его спрашивать ни когда доктор умер, ни отчего. Стоял, держа шляпу перед собой в руках.
— Lo siento,[644] — наконец сказал он.
Moco кивнул. Они еще постояли молча, а потом мальчик надел шляпу, повернулся, поставил ногу в стремя и, вскочив на вороного мокрого коня, опустил взгляд на мосо. И сказал, что доктор был хорошим человеком, после чего бросил взгляд вдоль улицы — туда, где горел огоньками город. Потом снова посмотрел на мосо.
— Nadie sabe lo que le espera en este mundo,[645] — сказал мосо.
— De veras,[646] — сказал мальчик.
Еще раз кивнув, он прикоснулся к полю шляпы, повернул коня и поехал назад по темной и мокрой улице.
IV
Границу он пересек в Коламбусе, штат Нью-Мексико. Постовой у шлагбаума скользнул по нему быстрым взглядом и махнул рукой — проходи, мол. Как будто таких, как он, последнее время здесь видят слишком часто, чтобы задавать вопросы. Но Билли все же остановил коня.
— Я американец, — сказал он, — хотя по мне этого сейчас, наверное, не скажешь.
— По тебе скажешь, что ты на той стороне жирок-то порастряс, — отозвался постовой.
— Да уж, богатства не заработал.
— Вернешься, небось, и в армию?
— Куда ж еще. Если найду такой полк, где меня ждут не дождутся.
— А это не беспокойся. Плоскостопия нет?
— Плоскостопия?
— Ну. Если плоскостопие, тогда не возьмут.
— Не пойму, что это вы мне талдычите?
— Ничего я не талдычу. В армию тебе дорога.
— В армию?
— Ну да. В армию. Ты дома-то давно не был?
— А я и сам не знаю. Даже не знаю, какой сейчас месяц.
— И ты не знаешь, что произошло?
— Нет. А что произошло?
— Да ч-черт подери, парень! Страна вступила в войну.
Длинная прямая глинистая дорога привела в Деминг. День стоял холодный, и он ехал, накинув на плечи одеяло. Колени торчали в дыры штанов, сапоги просили каши. Висевшие на ниточках накладные карманы рубашки он давно оторвал и выбросил, разошедшаяся на спине материя зашита волокном агавы, воротник от куртки отвалился, и разлохмаченные махры торчат вокруг шеи, как какое-то дикое кружево, придавая носителю невероятный вид поиздержавшегося денди. Несколько прошедших мимо автомобилей объезжали его как можно дальше, насколько позволяла узкая дорога, а ехавший в них народ оглядывался, сквозь поднятую пыль пытаясь разобрать, что это еще за фрукт такой, для здешних мест совершенно чуждый. Что-то в нем было старообразное, присущее временам, о которых они если и знали, то исключительно понаслышке. Что-то, о чем они разве что где-то читали. Он ехал весь день, вечером перевалил невысокие отроги гор Флорида-Маунтенз и по нагорному плато въехал в сумерки и в темноту. Вскоре встретил пятерых всадников, гуськом двигавшихся на юг, ему навстречу; пожелав им доброго вечера, заговорил с ними по-испански; на его приветствие тихо откликнулся каждый, и они проехали. Как если бы близость темноты и прямизна дороги сделала их союзниками. Или как если бы союзников можно было сыскать лишь в темноте.
Въехав в Деминг около полуночи, промахнул всю его главную улицу из конца в конец. Неподкованные копыта глухо хлопали по гудрону. Стоял жуткий холод. Все заведения закрыты. Ночь провел на автобусной станции на углу Еловой и Золотой; улегся на кафельном полу, завернувшись в грязное серапе, подложив под голову седельную сумку, а лицо прикрыв засаленной и замызганной шляпой. Черное от впитавшегося пота седло стояло при этом у стены вместе с ружьем в кобуре. Спал, не снимая сапог, и дважды за ночь просыпался, выходил проведать коня, привязанного веревкой для лассо к фонарному столбу.
Утром, когда открылось кафе, подошел к прилавку и спросил стоявшую за ним женщину, куда надо идти, чтобы записаться в армию. Она сказала, что вербовочный пункт открыли рядом с учебным плацем на Южной Серебряной, да только вряд ли он открыт в столь ранний час.
— Спасибо, мэм, — сказал он.
— Хотите кофе?
— Нет, мэм. У меня денег нет.
— Садитесь, — сказала она.
— Да, мэм.
Он сел на один из табуретов, и она принесла ему кофе в белой фарфоровой чашке. Поблагодарив ее, стал пить. Через некоторое время она отошла от гриля и поставила перед ним тарелку, на которой была яичница с беконом, и еще одну с гренками.
— Только не говорите никому, откуда это у вас взялось, — сказала она.
На момент его прибытия вербовочный пункт был закрыт, и пришлось сидеть на крылечке, ждать с двумя мальчишками из Деминга и еще одним с дальнего ранчо; наконец подошел сержант и отпер дверь.
Они выстроились перед его столом. Окинул взглядом.