За чертой Лариков Андрей
— Кому из вас еще нет восемнадцати? — сказал он.
Никто не ответил.
— Обычно каждому четвертому, а я тут вижу четверых потенциальных новобранцев.
— Вообще-то, мне только семнадцать, — сказал Билли.
Сержант кивнул.
— Что ж, — сказал он, — тебе придется принести разрешение от матери.
— У меня нет матери. Она умерла.
— А как насчет отца?
— Он тоже умер.
— Ну, тогда от какого-нибудь другого близкого родственника. Дяди или еще там кого-нибудь. Разрешение должно быть заверено нотариально.
— У меня нет никаких близких родственников. Есть только брат, так он еще младше меня.
— Где ты работаешь?
— Нигде не работаю.
Сержант откинулся в кресле.
— А ты, вообще, откуда такой? — сказал он.
— Мы жили вон там, около Кловердейла.
— Но должны же у тебя быть какие-нибудь родственники.
— Насколько я знаю, у меня нет никого.
Сержант постучал карандашом по крышке стола. Глянул в окно. Бросил взгляд на остальных претендентов.
— Вы все хотите записаться в армию? — сказал он.
Они переглянулись.
— Да, сэр, — сказали все.
— Что-то в голосах уверенности нет.
— Да, сэр, — снова сказали все.
Он покачал головой, покрутился во вращающемся кресле и закатал в машинку печатный бланк.
— Я хочу в кавалерию, — сказал мальчишка с ранчо. — В прошлую войну мой папа в кавалерии служил.
— Это ты, сынок, не мне говори. Это ты скажешь там, в Форт-Блиссе, чтобы тебя направили, куда ты хочешь.
— Да, сэр. Мне седло как — с собой брать?
— Тебе ничего, вообще ничего не нужно брать с собой. Там о тебе позаботятся не хуже родной мамки.
— Да, сэр.
Сержант переписал их имена, даты рождения и какие у кого есть близкие родственники с соответствующими адресами, подписал и отдал им ваучеры на доппитание и направления на врачебный осмотр, снабдив бланками, на которых доктор должен будет написать заключение о состоянии здоровья.
— Все это вы должны сделать прямо сейчас, и чтобы прибыли обратно ко мне сразу после обеда.
— А со мной как? — сказал Билли.
— Подожди здесь. Остальные свободны. Всех жду обратно после обеда.
Когда мальчишки вышли, сержант вручил Билли его направление на осмотр и его ваучер.
— Вот, обрати внимание вот здесь, внизу второй страницы, — сказал сержант. — Это графа согласия родителей. Если хочешь записаться в армию Дяди Сэма, будь любезен принести это за подписью мамочки. Если ей для этого придется спуститься с небес, не вижу проблем: пусть спускается. Ты понял, что я тебе говорю?
— Да, сэр. Наверное, вы хотите, чтобы на этом листе бумаги я расписался за свою покойную мать.
— Этого я не говорил. Разве ты такое от меня слышал?
— Нет, сэр.
— Тогда давай, вперед. Жду тебя здесь после обеда.
— Слушаюсь, сэр.
Повернулся, пошел. Дверь заслоняли какие-то люди, они расступились, давая ему пройти.
— Парэм, — окликнул его сержант.
Он повернулся:
— Да, сэр.
— Возвращайся после обеда сюда, ты меня понял?
— Слушаюсь, сэр.
— Тебе же и идти-то больше некуда!
Билли перешел через улицу, отвязал коня и, сев верхом, вернулся в центр сперва по Серебряной улице, потом по Западной Еловой; бумаги все это время держал в руке. Названия всех улиц, шедших с востока на запад, были древесные, а тех, что с севера на юг, — металлические. Коня привязал перед кафе «Манхэттен», наискосок от автобусного вокзала. Рядом с ним оказалась земельная и скотоводческая компания «Виктория», а около нее на тротуаре беседовали двое мужчин в шляпах с узкими полями и сапогах хотя на вид и ковбойских, но с «ходибельными», более низкими каблуками, какие предпочитает начальство. Когда проходил мимо, они на него покосились, и он кивнул, но на кивок ему не ответили.
Протиснувшись в выгородку за столик, он разложил на нем свои бумаги и заглянул в меню. Подошла официантка, он стал заказывать ланч, но она сказала, что время ланча начинается в одиннадцать. А сейчас он может заказать только завтрак.
— Но я сегодня уже один раз завтракал.
— В нашем городе насчет этого ограничений нет — можно завтракать столько раз, сколько хочешь.
— А какой самый большой завтрак вы можете мне предложить?
— А какой самый большой завтрак вы можете съесть?
— Я к тому, что у меня ваучер из рекрутского пункта.
— Это я поняла. Вижу — вон лежит.
— Четыре яйца можно?
— Надо только сказать, как вам их приготовить.
Завтрак она принесла на продолговатом фаянсовом блюде, где поместились все четыре яйца, с обеих сторон поджаренные, чтобы белок весь схватился, и ломтик жареной ветчины с овсянкой и кусочком масла, а ко всему этому еще тарелочка с крекерами и маленький судочек с соусом.
— Захотите добавки, дайте мне знать, — сказала она.
— Хорошо.
— Хотите сладкую булочку?
— Да, мэм.
— Добавки кофе хотите?
— Да, мэм.
Он поднял на нее взгляд. Ей было лет сорок, черноволосая, с плохими зубами. Глядя на него, обнажила их в улыбке.
— Люблю смотреть, как мужчина ест, — сказала она.
— Что ж, — отозвался он, — сейчас вам предстоит увидеть, как едят действительно не по-детски.
Когда с едой было покончено, он сидел, пил кофе, изучая бланк, на котором полагалось расписаться матери. Смотрел на него, думал-думал и наконец спросил официантку, не найдется ли у нее авторучки.
Ручку она принесла и дала ему.
— Только не уносите, — сказала она. — Ручка не моя.
— Не унесу.
Официантка вернулась к себе за прилавок, а он, нагнувшись над бланком, в соответствующей графе вывел: «Луиза Мэй Парэм». Тогда как его мать звали Кэролин.
Выходя наружу, встретил троих других рекрутов, которые шли по тротуару к кафе. Они шли и так между собой болтали, словно были друзьями детства. Увидев его, смолкли, и он заговорил с ними сам, спросив, как у них дела, на что они ответили, что хорошо, и вошли в заведение.
Фамилия доктора была Муар, а его кабинет располагался на Западной Сосновой. К тому времени, как Билли туда добрался, в прихожей ждали человек шесть, в основном молодые люди и мальчики, с документами новобранцев в руках. Назвав медсестре за стойкой свою фамилию, он сел в кресло и стал дожидаться очереди.
Когда медсестра в конце концов его пригласила, он спал, проснулся как ужаленный и принялся озираться, не понимая, где он.
— Парэм, — повторила она.
Он встал:
— Это я.
Медсестра вручила ему бланк и поставила в коридоре, где, прикрывая ему один глаз картонкой, заставила вычитывать буквы с таблицы на стене. Он дочитал до самой нижней строчки, и она стала проверять второй глаз.
— Хорошие у вас глаза, — сказала она.
— Да, мэм, — отозвался он. — Этим я и раньше мог похвалиться.
— Ну, наверное, — сказала она. — Куда реже бывает, чтобы сначала глаза были плохие, а потом становились хорошими.
Когда зашел в кабинет, доктор усадил его в кресло и стал смотреть в глаза, светя туда фонариком, потом чем-то холодным залез в ухо, стал смотреть туда. Велел расстегнуть рубашку.
— Приехали верхом? — спросил он.
— Да, сэр.
— И откуда же?
— Из Мексики.
— Вот как. Ваши родные чем-нибудь болеют?
— Нет, сэр. Они все умерли.
— Вот как, — опять сказал доктор.
Приложил к груди мальчика холодный конус стетоскопа, послушал. Постучал ему по груди кончиками пальцев. Снова приложил стетоскоп к его груди, послушал зажмурившись. Сел выпрямившись, вынул трубки из ушей и откинулся в кресле.
— У вас шумы в сердце, — сказал он.
— Что это значит?
— Это значит, что в армию вам нельзя.
Десять дней он работал на конюшне рядом с шоссе, спал там же в деннике, пока не накопил денег на одежду и на автобус до Эль-Пасо. Оставив коня на хранение владельцу конюшни, на восток поехал в новой синей рубашке с перламутровыми пуговицами и новой равендуковой рабочей куртке.
В Эль-Пасо было холодно и шумно. Нашел рекрутский пункт, там ему клерк снова выписал все те же самые документы, он постоял в очереди вместе с другими мужчинами, все разделись, побросали одежду в корзину, каждому дали медный номерок, и опять они, с документами в руках, выстроились в голую очередь.
Дойдя до стола, где сидел доктор, он подал ему свои бумаги, доктор заглянул ему в рот и уши. Затем приложил стетоскоп к его груди. Велел повернуться спиной, приложил стетоскоп к спине, послушал. Потом снова стал слушать грудь. Потом взял со стола печать и, шлепнув ею по бланку, подал бумаги.
— Вас пропустить не могу, — сказал он.
— Что же со мной такого?
— У вас перебои с сердцем.
— Да нет у меня ничего с сердцем.
— Нет, есть.
— Я что — умру?
— Когда-нибудь — конечно. Это, скорее всего, не так уж серьезно. Но в армию вам с этим нельзя.
— Но вы меня могли бы пропустить, если бы захотели.
— Мог бы. Но не пропущу. Все равно это рано или поздно обнаружится. Не сейчас, так потом.
Еще не было полудня, когда он вышел и двинулся по улице Сан-Антонио. По улице Южная-Эль-Пасо дошел до «Кафе Сплендид», съел комплексный ланч, опять добрался до автобусного вокзала и прежде наступления темноты был уже снова в Деминге.
Когда утром он зашел в конюшню, мистер Чандлер разбирался с упряжью в седельной кладовой. Поднял взгляд.
— Ну, — сказал он, — взяли тебя в армию?
— Нет, сэр, не взяли. Не годен, говорят.
— Жаль, жаль.
— Да, сэр. Мне тоже.
— Что собираешься делать?
— Попробую еще раз в Альбукерке.
— Сынок, у них эти рекрутские конторы по всей стране. Так и будешь всю жизнь по ним шляться?
— Да знаю. Но все же попробую еще разок.
Доработал до конца недели, получил деньги и утром в воскресенье сел в автобус. А езды там на целый день. Ночь настала, когда проезжали Сокорро; небо полнилось стаями водоплавающих птиц, которые кружили и опускались на пойменные болота к востоку от шоссе. Он наблюдал, повернув лицо к холодному темнеющему стеклу окна. Прислушался, но птичьих криков слышно не было: все заглушал рокот автобусного мотора.
Переночевав в приюте Молодежной христианской ассоциации, к открытию был уже в вербовочной конторе, а незадолго перед полуднем опять сидел в автобусе, идущем на юг. Спросил доктора, нет ли какого лекарства, чтобы ему попить, но доктор сказал, что нет. Тогда спросил, нет ли чего-нибудь такого, что примешь — и сердце будет звучать нормально. Хотя бы временно.
— Вы откуда родом? — спросил доктор.
— Из Кловердейла, Нью-Мексико.
— И в скольких уже пунктах успели попытать счастья?
— Ну… этот третий.
— Сынок, если бы у нас тут даже и был какой-нибудь глухой доктор, ему бы не позволили слушать новобранцев. Ехали бы вы лучше просто домой.
— Да у меня и дома-то нет.
— А вы вроде говорили, что родом из какого-то там Дейла. Где это?
— Кловердейла.
— Вот-вот, Кловердейла.
— Родом-то я оттуда, да не живу там. Мне вообще идти некуда. Иначе как в армию, другой дороги мне нет. Если я все равно умру, почему бы меня напоследок хотя бы не использовать? Я не боюсь.
— По мне, так бога ради, — сказал доктор. — Но я не могу. Не от меня зависит. Я тоже подчиняюсь правилам, как и все. Мы тут каждый день хороших ребят заворачиваем.
— Да, сэр.
— А кто вам сказал, что вы больны и умрете?
— Не знаю. Но ведь, что не умру, тоже не говорят.
— Н-да… — сказал доктор. — Такого вам, по совести, никто не скажет, даже если бы у вас сердце было как у коня. Кто вам такое скажет?
— Да, сэр. Никто.
— Ну так идите же.
— Что-что, сэр?
— Идите, говорю.
Когда автобус зарулил на парковочную площадку позади вокзала в Деминге, было три часа утра. Дошагав до конюшни Чандлера, он зашел в седельную кладовую, забрал свое седло, вывел Ниньо из денника в проход и набросил на него вальтрап. Было очень холодно. Конюшня дощатая — дубовые доски, слегка утепленные войлоком, — так что каждый конский выдох, проходящий между рейками и подсвеченный через щели желтоватой лампочкой, висевшей снаружи, был отчетливо виден. Подошел конюх Руис, стал в дверях в наброшенном на плечи одеяле. Пронаблюдал, как Билли седлает коня. Спросил, как у него со вступлением в армию.
— Да никак, — сказал Билли.
— Lo siento.[647]
— Yo tambin.[648]
— Adonde va?[649]
— No s.[650]
— Regresa a Mexico?[651]
— No.[652]
Руис кивнул.
— Buen viaje,[653] — сказал он.
— Gracias.
Провел коня по проходу к воротам, вывел, сел верхом и поехал прочь.
Проехав через город, свернул на старую дорогу, ведущую на юг, в сторону Эрманаса и Ачиты. Конь был только что подкован и, благодаря питанию зерном, в хорошей форме; он ехал, не останавливаясь, до восхода, потом весь день до самой темноты, потом еще и ночью ехал. Спал на горном лугу, завернувшись в одеяло, встал, весь дрожа, перед рассветом и опять ехал. К западу от Ачиты с дороги свернул, ехал прямо по отрогам гор Малый Хатчет; по пути встретилась южная ветка заводской железной дороги металлургического производства «Фелпс — Додж», он ее пересек и на закате оказался на берегу мелководного соленого озера.
Всюду, куда хватало глаз, равнина была затоплена водой, которую закат превратил в озеро крови. Он попытался пустить коня вброд, но конь, не видя другого берега, упирался и не хотел идти. Пришлось свернуть на юг по плоской береговой кромке. Гора Гиллеспи{88} стояла вся в снегу, за ней вздымались вершины Анимас-Пикс, объятые последним в этот день солнцем, окрасившим в красный цвет снег в кулуарах. А далеко на юге, белесые и древние, виднелись очертания горных цепей Мексики, замыкающих собой видимый мир. Подъехал к остаткам старой изгороди, спешился, выдрал из земли несколько хилых столбиков, освободил их от проволоки, соорудил костер и сел перед ним, глядя в огонь и скрестив перед собою ноги в сапогах. Конь стоял у края светового круга в темноте и нехотя сощипывал скудную травку с бесплодной соленой земли.
— Ты сам с собой это сотворил, — сказал Билли. — Нет у меня к тебе никакого сочувствия.
Утром они с конем все же пересекли мелководное озеро и еще до полудня оказались на старой дороге Плайяс-роуд, по которой и двинулись на запад, к горам. На перевале лежал нетронутый снег без единого следа. Спустились вниз, в прекрасную долину Анимас-Вэлли и обогнули поселок Анимас с юга, так что через два часа после того, как стемнело, были у ворот ранчо Сандерса.
Он кликнул хозяина от ворот, и на крыльцо вышла девочка.
— Это Билли Парэм! — крикнул он.
— Кто?
— Билли Парэм.
— Так заходи же, Билли Парэм! — крикнула она.
Мистер Сандерс встретил его в сенях. Он стал старше, меньше ростом, похудел.
— Заходи в дом, — сказал он.
— Для дома я чересчур грязный.
— Давай-давай, заходи. Мы думали, тебя уже и в живых нет.
— А я — вот он. Жив покудова.
Старик пожал ему руку и задержал, не выпуская. А сам все смотрит через его плечо на дверь.
— А где же Бойд? — проговорил он.
Прошли в столовую, сели есть. Девочка накрыла им на стол, потом и сама села. Стали есть жареную говядину с картошкой и фасолью, а с принесенного девочкой подноса, накрытого салфеткой, брали кукурузный хлеб. Билли взял кусок хлеба, намазал маслом.
— А вкусно-то как! — сказал он.
— Она замечательно готовит, — сказал старик. — Главное, чтобы замуж вдруг не вышла, а то ведь бросит старика. Если мне придется самому готовить, от меня сбегут кошки.
— Да ну тебя, дедушка! — сказала девочка.
— Миллеру тоже сперва хотели белый билет дать, — сказал старик. — Из-за его ноги. Отправили его в Альбукерке. Но там, как я понял, всех гребут под гребенку.
— А меня вот не загребли. И куда его теперь — в кавалерию?
— Да вряд ли. По-моему, теперь такого рода войск вообще нет.
Неторопливо жуя, Билли смотрел мимо хозяина, на буфет, на полках которого, в желтоватом свете люстры с плафонами из прессованного стекла, стояли старые фотографии, казавшиеся древними артефактами, случайно вырытыми в ходе раскопок. Даже сам старик на их фоне смотрелся так, будто не имеет к ним никакого отношения. К этим вирированным в сепию домишкам с крышами из замшелой дранки. К этим горделивым всадникам. К мужчинам, сидящим среди картонных кактусов в студии фотографа в сюртуках, при галстуках и в бриджах, забранных в сапоги с крагами, — и непременно каждый при винтовке, упертой прикладом в пол. На женщинах старинные наряды. А в глазах у всех — усталость или испуг. Словно их фотографируют насильно, из-под пистолета.
— Кстати, вон тот, на крайнем фото, — Джон Слафтер.{89}
— На котором?
— Да вон на том, на самом верхнем, что под аттестатом Миллера. Здесь он снят у себя перед домом.
— А кто эта индейская девочка?
— Так это Апачка Мэй. Ее привезли после налета на индейский лагерь, когда отучали местных апачей угонять скот. Это год тысяча восемьсот девяносто пятый, девяносто шестой, что-нибудь в этом роде. Он там кое-кого из них и поубивал небось. Вернулся с ней, она еще маленькая была. На ней было платье, сделанное из предвыборного плаката, украденного апачами в том доме, хозяев которого они зарезали, а он забрал ее к себе, и они с его женой Виолой растили ее как родную дочку. Насчет нее он прямо будто с ума сошел. Но долго-то она у них не прожила — погибла во время пожара.{90}
— Вы были знакомы с ним?
— Конечно. Одно время я у него работал.
— А вам когда-нибудь случалось убить индейца?
— Мне — нет. Пару раз был близок к этому. Пришлось схлестнуться кое с кем из тех, что у меня работали.
— А на муле там кто?
— Это Джеймс Отри. Ему все равно было, на чем ездить.
— А это кто? С пумой, навьюченной на лошадь.
Старик покачал головой.
— Это я знаю кто, — сказал он. — Но не скажу.
Старик допил свой кофе, встал, взял с буфета сигареты и пепельницу. Пепельница была с Чикагской Всемирной выставки — литая, чугунная и с надписью: «1833–1933». А с другой стороны — «Столетие Прогресса».
— Пошли-ка в гостиную, — сказал он.
Они перешли в гостиную. Там у стены, мимо которой они шли из столовой, стояла отделанная дубовым шпоном фисгармония. На ней круевная салфетка. А на салфетке — раскрашенный вручную фотопортрет жены старика в молодости.
— Стоит тут у меня, стоит, — показывая на фисгармонию, сказал старик, — но не играет. Да и некому теперь на ней играть-то.
— Моя бабушка на такой играла, — сказал Билли. — В церкви.
— Да, раньше женщины любили музицировать. А теперь — что ж… Теперь виктролу ручкой завел, она и играет.
Нагнувшись, он кочергой отворил печную дверцу, расшевелил огонь и, подложив полешко, закрыл дверцу.
Они сели, и старик стал рассказывать ему истории о том, как в молодости он перегонял стада из Мексики, и как на город Коламбус в девятьсот шестнадцатом напал Панчо Вилья, и как вместе с шерифом и его помощниками-добровольцами они по пятам преследовали плохих парней, которые пытались удрать через границу, и про засуху в восемьсот восемьдесят шестом, когда тут все мерли от голода, а они гнали стадо тощих коровенок староиспанской породы корриенте, — купили-то за гроши, но надо было вывести их отсюда на север, гнали через горные пастбища — глядь, а и там все выжжено. А коровенки были уже так плохи, что при вечернем солнце, когда оно так и палит, окончательно дожигая западные пустынные склоны, они против него прямо что чуть не насквозь уже светились.
— И что ты теперь собираешься делать? — потом сказал он.
— Не знаю. Пойду куда-нибудь наймусь, наверное.
— У нас-то тут уже дело к закрытию идет.
— Да, сэр. Я понимаю. Я не прошусь.