Тропы песен Чатвин Брюс
Уинстон вместо ответа скрестил руки перед лицом и стал глядеть в образовавшуюся щелку, как ребенок, играющий в «куку».
— Так использовал ты титановые белила — или нет?
— НЕТ! — выкрикнул Уинстон, не опуская рук.
— Так я и думала, — сказала женщина и с удовлетворенным видом задрала подбородок.
Потом она снова взглянула на холст и заметила крошечную дырку, не больше дюйма в длину, у края одного из кругов.
— Да ты погляди! — закричала она. — Ты же ее порвал. Уинстон, ты порвал холст! А знаешь, что это значит? Картину придется ремонтировать. Мне придется отправить эту картину к реставраторам, в Мельбурн. И обойдется это самое малое в триста долларов. Очень жаль.
Уинстон, уже убравший руки-заслонки, снова поднял их к лицу и предъявил распекавшей его даме пустой фасад.
— Очень жаль, — повторила она.
Присутствовавшие глядели на картину так, словно перед ними был труп.
У миссис Хаустон начала дрожать челюсть. Она зашла слишком далеко, теперь пора было переходить к примирительному тону.
— Но это хорошая картина, Уинстон, — сказала она. — Она подойдет для нашей гастрольной выставки. Я же говорила тебе, что мы хотели сделать коллекцию, да? Картины самых лучших художников-пинтупи? Разве я не рассказывала? Ты меня слышишь?
В ее голосе зазвучало беспокойство. Уинстон не отзывался.
— Ты меня слышишь?
— Да, — протянул он и опустил руки.
— Ну, значит все хорошо, да? — она попыталась рассмеяться.
— Да.
Она вынула из наплечной сумки блокнот с карандашом.
— Ну, так что тут за история, Уинстон?
— Я написал картину.
— Я сама знаю, что ты ее написал. Я спрашиваю — что за история за ней стоит, чье это Сновидение? Я же не могу продавать картину без истории. Тебе это хорошо известно!
— Разве?
— Да.
— Старик, — ответил он.
— Благодарю, — она начала что-то записывать в блокнот. — Значит, на картине изображено Сновидение Старика?
— Да.
— И?
— Что — «и»?
— Где же сама история?
— Какая история?
— История этого Старика, — потеряв терпение, выкрикнула она. — Что делает этот твой Старик?
— Идет, — сказал Уинстон, прочертив на песке двойную точечную линию.
Понятно, что идет, — сказала миссис Хаустон. — А куда он идет?
Уинстон вытаращил глаза на свою картину, потом взглянул на своего «полицейского».
Бобби подмигнул.
— Я тебя спрашиваю, — повторила миссис Хаустон, нарочито четко выговаривая каждый слог. — Куда идет этот Старик?
Уинстон поджал губы и ничего не ответил.
— Ладно, что это такое? — она ткнула в один из белых кругов.
— Соляная яма, — ответил он.
— А вот это?
— Соляная яма.
— А это?
— Соляная яма. Они все — соляные ямы.
— Значит, Старик идет по соляным ямам?
— Да.
— Ну и история! Не густо, — миссис Хаустон пожала плечами. — А что это за закорючки между ними?
— Питджури, — ответил Уинстон.
Питджури — это слабый наркотик, аборигены жуют его, чтобы подавить чувство голода. Уинстон повращал головой и глазами из стороны в сторону, как человек, нажевавшийся питджури. Зрители засмеялись. Не засмеялась только миссис Хаустон.
— Понимаю, — сказала она. Затем, как бы думая вслух, она начала записывать скелет истории: — Древний белобородый Предок, умирая от жажды, устало бредет домой по сверкающей соляной яме и вдруг находит на дальнем берегу растение питджури…
Она прикусила карандаш и посмотрела на меня, как бы ища подтверждения.
Я любезно улыбнулся.
— Да, прекрасно, — сказала она. — Это хорошее начало.
Уинстон оторвал взгляд от холста и уставился прямо на нее.
— Понятно, — сказала она. — Мне все понятно! А теперь нам нужно сговориться о цене, так? Сколько я заплатила тебе в последний раз?
— Пятьсот долларов, — ответил он угрюмо.
— А какой задаток я давала тебе за эту работу?
— Двести.
— Правильно, Уинстон. Ты все хорошо помнишь. Ну, а теперь придется возмещать ущерб. Допустим, мы вычитаем сотню за реставрацию — и я плачу тебе еще триста? Это на сотню больше, чем в прошлый раз. Тогда мы будем квиты.
Уинстон не шевельнулся.
— А еще мне нужна будет твоя фотография, — продолжала она щебетать. — Думаю, тебе стоит одеться поприличней. Нам нужен хороший новый снимок для каталога.
— НЕТ! — проревел Уинстон.
— Что значит — «нет»? — Миссис Хаустон была ошарашена.
— Ты не хочешь фотографироваться?
— НЕТ! — проревел он еще громче. — Я хочу больше денег!
— Больше денег? Я… я… не понимаю.
— Я сказал: БОЛЬШЕ… ДЕНЕГ!
Она изобразила на лице расстройство, как будто ей приходится иметь дело с неблагодарным ребенком, а потом холодным тоном спросила:
— Сколько?
Уинстон опять загородил лицо руками.
— Сколько ты хочешь? — настаивала она. — Я здесь не для того, чтобы попусту тратить время. Я назвала свою цену. Теперь ты называй свою.
Тот не проронил ни звука.
— Это просто смешно, — заявила она.
Он по-прежнему молчал.
— Я не собираюсь делать других предложений, — сказала она.
— Ты сам должен назначить цену.
Ни слова.
— Ну, давай, выкладывай. Сколько?
Уинстон выбросил вниз ту руку, что была ниже, проделав треугольную щель, и прокричал через нее:
— ШЕСТЬ ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ!
Миссис Хаустон чуть не упала со стула.
— Шесть тысяч долларов! Да ты смеешься, что ли?
— А почему тогда вы запрашиваете семь вонючих тысяч долларов за одну мою картину на своей вонючей выставке в Аделаиде?
Принимая во внимание расстановку сил настоящих чудовищ, угрожавших Первому Человеку, нелепо даже предполагать, что племенная вражда или войны были частью изначального устройства общества, нет, — только классические формы сотрудничества.
Ибн-Халдун пишет, что, наделив животных естественными средствами защиты, Бог даровал человеку способность думать. Сила мысли позволила ему изготовлять разные виды оружия — копья вместо рогов, мечи вместо когтей, щиты вместо толстой шкуры, — и устраивать общины для их производства.
Поскольку каждый человек по отдельности был бессилен против дикого зверя — особенно хищного зверя, — то люди могли защитить себя, только держа оборону сообща. Однако в условиях цивилизации обладание оружием, придуманным для обороны от хищников, привело к возникновению войн «всех против всех».
Что же за оружие помогло отогнать такого монстра, как динофелис?
Конечно огонь. Я почти уверен, что когда-нибудь исследователи найдут свидетельства тому, что Homo habilis действительно использовал огонь.
А как же «обычное» оружие или каменные топоры? Бесполезно! Дубинка? Хуже чем бесполезно! Лишь копье или дротик, вроде того, что Святой Георгий вонзает в челюсти дракона, могли бы принести желанный результат: дротик, брошенный с безошибочной точностью молодым человеком в расцвете физических сил.
Демокрит (фр. 154) говорил, что негоже людям хвалиться своим превосходством над животными, потому что во многих очень важных вещах именно они были нашими учителями: у паука мы научились ткать и штопать; у ласточки — зодчеству; у лебедя и соловья — пению.
Список этот можно продолжать до бесконечности: летучей мыши мы обязаны радаром; дельфину — сонаром; и, как отметил Ибн-Халдун, рога навели нас на мысль о дротике.
Стаи страусов, стада зебр и сернобыков (африканских ориксов) движутся в первых лучах солнца по оранжевым дюнам. Дно долины представляет собой море серых камешков.
Смотритель Парка говорил, что прямые рога сернобыка — идеальное оружие против леопарда, однако на деле они стали ошибкой излишней специализации: два самца, вступая в битву из-за самки, иногда пропарывают друг друга.
Когда мы вышли из машины, неподалеку, за кустом, стоял сернобык. Служитель остерег нас: известны случаи, когда сернобыки насмерть протыкали человека.
Согласно одному библейскому преданию, «знаком», которым Бог отметил Каина, были «рога»: чтобы защищаться от зверей пустыни, которые жаждали отомстить за убийство своего повелителя, Авеля.
Необычный образ из «Моралий» папы Григория Великого: тело Христово как наживка для Зверя.
Третьим изобретением, которое остается невидимым для археологов, была, пожалуй, перевязь — из ткани или кожи, — в которой мать переносила грудного ребенка: это приспособление оставляло руки свободными для сбора корней или ягод.
Таким образом, эта перевязь стала первым в мире средством транспорта.
Вот что пишет Лорна Маршалл о бушменах кунг: «Они переносят детей и пожитки в кожаных накидках. Голые младенцы едут у левого бока матери, их поддерживают перевязи из мягкой кожи дукеров».
У охотничьих народов нет молока от одомашненных животных; а, как замечает миссис Маршалл, именно молоко дает крепость ножкам ребенка. Поэтому их женщины не могут отлучать детей от груди, пока тем не исполнится три, четыре года или даже больше. Или матери, или отцу приходится нести ребенка, пока тому не под силу самому совершить дневной переход: иногда это расстояния в девяносто или даже сто пятьдесят километров, с двумя-тремя остановками для сна на пути.
Таким образом, супружеская пара — это устройство для переноски и защиты дитяти.
Покойный К. У. Пек записал миф о происхождении оружия из западного Нового Южного Уэльса. Мне кажется, его смысл имеет универсальную ценность:
Давным-давно, когда у людей не было оружия и они были беззащитны против диких зверей, множество людей стояло лагерем у стечения рек Лахлан и Муррумбиджи. Был очень жаркий день. Пейзаж искажали миражи, и все отдыхали в тени. Внезапно на лагерь напала тьма Гигантских Кенгуру и принялась мощными лапами крушить спящих. В панике люди бросились в бегство, но уцелели немногие..
Среди уцелевших был один вождь, который созвал людей на сходку, чтобы придумать всем вместе, как обороняться от зверей. И вот на этой сходке люди изобрели копья, щиты, дубинки и бумеранги. А поскольку многие молодые матери в спешке побросали своих младенцев, они изобрели и хитроумную колыбель из коры.
Дальше в этой истории говорится о том, как самый умный из людей, вымазавшись до неузнаваемости жиром и грязью, подкрался к кенгуру и прогнал их огнем.
В доисторической Австралии действительно водились гигантские кенгуру — и впрямь чрезвычайно опасные, если загнать их в угол, — однако они не были хищниками и не нападали на человека.
Что касается молодых героев, то они могли становиться «пригодными», только пройдя самые суровые испытания с равными себе: в борьбе, в схватках, в мастерстве владения разным оружием. Юность — «драчливый» период. Потом же все враждебные чувства выплескиваются — или должны выплескиваться — вовне, на главного Противника.
«Вечные воины» — это те, кто так и не сумел повзрослеть.
Начальником Лагеря была француженка, мадам Мари, с волосами цвета золотой рыбки. Она недолюбливала других белых людей. Разведясь с мужем из-за своих любовных связей с черными мужчинами, она лишилась виллы, «мерседеса», бассейна en forme de rognon [60], зато бриллианты она унесла с собой.
В третий вечер, что я там оставался, она организовала soiree musicale [61], на афишах набрав одинаковым шрифтом имена исполнителей: Anou et ses Sorciers Noirs [62] и свое собственное: Marie et son Go. Когда представление окончилось, она взяла одного из колдунов к себе в постель, а в 2.30 ночи у нее случился сердечный приступ. Колдун выбежал из ее спальни, лопоча: «Я не прикасался к мадам».
На следующий день она отвергла все попытки докторов отправить ее в больницу и лежала на кровати совсем не накрашенная, глядела сквозь окно на поросшую колючками пустыню и вздыхала: «La lumiere… Oh! La belle lumiere…» [63].
Около одиннадцати часов прибыли двое юношей-бороро. На них были легкомысленные короткие женские юбочки и соломенные шляпки.
Бороро — это племя кочевников, которые скитаются по всей пустыне Сахель, полностью презирая всякую материальную собственность и вкладывая всю свою энергию, все свои чувства в разведение красивого лиророгого скота, а также культивируя телесную красоту в самих себе.
Юноши — у одного были бицепсы «штангиста», второй был строен и прекрасен, — пришли спросить у Мари, нет ли у нее какой-нибудь лишней косметики.
— Mais surement… [64] — она позвала нас из спальни, и мы все зашли.
Дотянувшись до своей дамской сумочки, она высыпала ее содержимое на постельное покрывало и стала перебирать его, время от времени приговаривая: «Non, pas pa!» [65]. И все-таки ребята взяли по каждому из оттенков губной помады, лака для ногтей, теней для век и карандашей для бровей. Они завернули свою добычу в головной платок. Еще она дала им несколько старых номеров журнала «Elle». Потом, застучав сандалиями по террасе, они со смехом убежали.
— Это для их обряда, — объяснила мне Мари. — Сегодня ночью они оба станут мужчинами. Вы должны на это посмотреть! Un vrai spectacle [66].
— Обязательно посмотрю! — ответил я.
— За час до заката, — сообщила она. — Перед дворцом эмира.
С крыши дворца эмира мне открывался отличный вид на двор, где играли трое музыкантов — трубач, барабанщик и человек, дергавший за струны трехструнного инструмента с тыквой-горлянкой в качестве резонатора.
Человек, сидевший рядом со мной, ancien combatant [67], хорошо говорил по-французски.
Вышел «мастер обрядов» и велел двум молодым помощникам обозначить на земле круг, насыпав белого порошка, чтобы получилось подобие цирковой арены. Когда это было сделано, молодые люди встали на страже «сцены» и начали отгонять всех, кто пытался проникнуть за эту границу, пуками пальмовых волокон.
Среди зрителей было много женщин-бороро среднего возраста с дочерьми. На дочерях было нечто вроде белых вуалей. На матерях была одежда цвета индиго, а в ушах у них болтались большие медные кольца. Они смотрели на предполагаемых зятьев с видом бывалых посетительниц рынков чистокровных животных.
Во внутреннем дворе стояли юноши, которые в течение последних четырех лет должны были щеголять в женских нарядах. Мы услышали многоголосый крик — и вот под рокот барабанов вышли двое юношей, вымазанные гримом из косметички Мари.
У «крепыша» был нарисован вокруг губ розовый лук купидона; ногти у него были алыми, а веки — зелеными. На пышном платье без бретелек лавандовые полоски были нашиты на розовую нижнюю юбку. Впечатление портили ядовито-зеленые носки и кроссовки.
Его друг, «красавец», был выряжен в тугой лиловый тюрбан, облегающее платье с белыми и зелеными полосками; он явно лучше разбирался в современной моде. Губная помада была наложена очень аккуратно, а на обеих щеках розовыми и белыми чертами он нарисовал два четких прямоугольника. На нем были зеркальные черные очки, он любовался собой в маленькое зеркальце.
Толпа потешалась.
Еще один молодой бороро вынес им на выбор «геркулесовы» дубинки, все только что вырезанные из ствола акации. Выбор оружия он предоставил красавцу.
Сняв темные очки, красавец томно указал на самую большую дубинку, сунул что-то себе в рот и помахал своим друзьям на крыше. Они ревом выразили ему одобрение и подняли на остриях копий свои пластмассовые канотье.
Мастер обрядов взял выбранное красавцем оружие и с торжественным видом официанта, подающего на стол «шато-лафит», вручил дубинку крепышу.
Затем красавец вышел на середину круга и, держа солнечные очки над головой, запел фальцетом. Тем временем его друг, обеими руками держа дубину и размахивая ею, выделывал пируэты с другой стороны очерченного круга.
Барабанщик ускорил темп. Красавец пел так, что, казалось, у него вот-вот лопнут легкие; а крепыш, продолжая кружиться, подходил к нему все ближе. Наконец одним костедробительным ударом он обрушил дубину на ребра своего друга, а тот издал победный клич: «Яу…о…о…о…о…!», но не дрогнул.
— О чем он поет? — спросил я у соседа-ветерана.
— Он поет: «Я могу убить льва… У меня самый большой член… Я могу удовлетворить тысячу женщин…» — ответил тот.
— Ну, конечно, — сказал я.
После того как они проделали то же самое еще два раза, настал черед красавца дубасить крепыша. Когда с этим тоже было покончено, они оба — лучшие друзья и побратимы на всю жизнь — принялись скакать вокруг зрителей, а те протягивали к ним руки и совали им в размалеванные лица банкноты.
Держась за руки, юноши направились обратно во дворец. Потом через те же обряды прошли еще две пары, но те были уже не такими «шикарными». Потом они тоже удалились.
Помощники стерли белый круг, и зрители толпой потянулись во двор, ожидая какого-то события.
Было уже почти темно, когда из внутреннего двора долетели леденящие кровь крики. Снова барабанная дробь — и вот стройным шагом вышли все шестеро, напряженные и блестящие от пота, в черных кожаных юбках, в шапках со страусовыми перьями, покачивая плечами, размахивая мечами: они шли соединяться с девушками.
— Теперь они мужчины, — сказал мне фронтовик.
Я поглядел сквозь полумрак вниз: множество сине-черных фигур напоминали ночные волны с парой беляков, а среди них крапинками свечения поблескивали серебряные украшения.
35
Рольф и Уэнди, чтобы не мешать друг другу, имели отдельные жилища. Рольф с книгами занимал караван. Уэнди в те ночи, когда ей хотелось побыть одной, спала в бетонном сарайчике. Раньше, когда уроки проводились на открытом воздухе, это был школьный склад.
Как-то раз она пригласила меня зайти посмотреть, как она работает над словарем. Моросил дождик. С запада двигалось легкое дождевое облако, и все попрятались по хижинам.
Я застал ее со стариком Алексом: они оба сидели на корточках над подносом с ботаническими образцами — стручками, засушенными цветами, листьями и корешками. На нем было фиолетовое бархатное пальто. Уэнди давала ему образец, тот вертел его так и сяк, подносил к свету, что-то шептал сам себе, а потом произносил его название на пинтупи. Она просила его повторять названия по нескольку раз — чтобы не ошибиться в фонетическом звучании. Затем она прикрепляла к образцу ярлычок с подписью.
Алекс не знал только одного растения: это была засушенная головка чертополоха.
— Это принес белый человек, — нахмурился он.
— Да, он прав, — сказала мне Уэнди. — Этот вид завезен сюда европейцами.
Она поблагодарила его, и он ушел, перебросив копья через плечо.
— Он — настоящий клад, — сказала она, улыбаясь ему вослед. — Но расспрашивать приходится понемногу: у него внимание рассеивается.
У Уэнди царила такая же строгость и простота, какой у Рольфа царил беспорядок. Одежду она держала в чемодане. В комнате стоял металлический серый остов кровати, умывальник и телескоп на треножнике.
— Это семейная реликвия, — пояснила она. — Он еще моему деду принадлежал.
Иногда она вытаскивала ночью кровать и засыпала, глядя на звезды.
Она взяла поднос Алекса и повела меня в другой, жестяной сарайчик, еще более тесный, где на подмостях было разложено еще множество разных образцов — не только растений, но и птичьих яиц, насекомых, рептилий, птиц, змей и пород камней.
— Я вроде как этноботаник, — рассмеялась она. — Но все это как-то постепенно вышло из-под контроля.
Алекс был ее лучшим информатором. Его познания в области растений были неиссякаемы. Он так и сыпал названиями разных видов, говорил, когда и где каждый из них цветет. Они служили ему чем-то вроде календаря.
— Когда работаешь здесь в одиночестве, — сказала Уэнди, — в голову приходят всякие сумасшедшие идеи, а проверить их не на ком, — она откинула голову и засмеялась.
— Хорошо, что у меня есть Рольф, — добавила она. — Ему-то ни одна идея не кажется сумасшедшей.
— Например?
Уэнди никогда профессионально не училась на лингвиста. Однако, работая над словарем, она заинтересовалась мифом о Вавилонской башне. Зачем, если жизнь всех аборигенов была более или менее одинакова, в Австралии существовало около 200 языков? Можно ли это объяснить только межплеменной враждой и обособлением? Конечно нет! Она уже склонялась к мысли, что сами языки были тесно связаны с распределением разных видов по земле.
— Иногда, — сказала она, — я прошу старика Алекса назвать мне какое-нибудь растение, а в ответ слышу: «Безымянное», что означает: «Это растение не растет на моей земле».
Тогда она разыскивала другого информатора, который ребенком жил там, где это растение росло, — и выяснялось, что все-таки название у него имеется.
«Сухая сердцевина» Австралии, продолжала она, представляет собой мозаику микроклиматов: в каждой местности имеются свои минералы в почве, произрастают разные растения, водятся разные животные. Человек, выросший в одной части пустыни, досконально знал «свою» флору и фауну. Он знал, какое растение привлекает ту или иную дичь. Он знал тамошние источники вод. Он знал, где искать съедобные клубни под землей. Иными словами, благодаря тому, что он знал по имени все «вещи» на своей территории, ему не грозила гибель.
— Но если, скажем, с завязанными глазами отвести его в чужую землю, — сказала Уэнди, — то он может заблудиться и умереть с голоду.
— Потому что он утратит привычную опору?
— Да.
— Ты хочешь сказать, что человек как бы «делает» территорию своей, называя все «вещи», имеющиеся на ней?
— Да, именно! — ее лицо осветилось радостью.
— Тогда, выходит, никакой основы для всемирного языка никогда не существовало?
— Да. Да.
Уэнди рассказала, что и в наши дни мать-туземка, заметив у своего ребенка первые признаки речи, дает потрогать ему «вещи», которые имеются на их земле: листья, плоды, насекомых и так далее.
Ребенок, сидя у материнской груди, начинает играть с «вещью», лопотать ей что-то, пробовать на зуб, запоминает ее название, повторяет его — и наконец выбрасывает ее.
— Мы дарим нашим детям пистолеты и компьютерные игры, — сказала Уэнди. — Они дарили своим детям землю.
Величайшая задача поэзии — наделять смыслом и страстью бесчувственные вещи; детям как раз свойственно брать в руки неодушевленные предметы и разговаривать с ними, играя, как будто они — живые существа… Эта филогогически-философская аксиома доказывает нам, что в пору детства мира люди по природе своей были величайшими поэтами…
Джамбаттиста Вико, «Новая наука», XXXVII
Люди дают выход бурным страстям, разражаясь песней: такое мы наблюдаем у тех, кто объят страшным горем или, наоборот, преисполнен великой радости.
Вико, «Новая наука», LIX
Древние египтяне считали, что вместилищем души является язык: язык был тем рулем или веслом, с помощью которого человек плыл по реке жизни.
В «первобытных» языках слова очень длинные, они состоят из очень сложных сочетаний звуков; их скорее поют, чем просто проговаривают… Вероятно, первые в мире слова были по сравнению с современными словами тем же, чем были плезиозавр и гигантозавр по сравнению с современными пресмыкающимися.
О.Йесперсен, «Язык»
Поэзия — это родной язык человеческого рода; точно так же и сад старше поля, рисунок старше письма, песня старше декламации, притчи старше умозаключений, а обмен старше торговли…
И. Г. Гаманн, «Aesthetica in Nuce»[68].
Всякий страстный язык невольно делается музыкальным — с музыкой более тонкой, нежели просто музыка ударений; речь человека, охваченного праведным гневом, становится настоящей поэмой, песнью.
Томас Карлейль, цитируется у Йесперсена в «Языке»
Слова добровольно льются из груди, без нужды и без намерения, и не было, наверное, ни в одной пустыне ни одного кочевого племени, у которого не было бы собственных песен.
Как животный вид, человек есть певчее создание, однако с музыкальным мотивом он сопрягает мысли.
Вильгель Фон Гумбольдт, «Языковая изменчивость и развитие интеллекта»
Согласно Штрелову, на языке аранда слово tnakama означает «называть по имени», а также «доверять» и «верить».
Собственно поэзия никогда не выступает просто более возвышенным тоном (мелосом) повседневной речи. Скорее, все наоборот: повседневный язык является забытой и потому затертой поэмой, в которой почти не слышно прежнего зова.
Мартин Хайдеггер, «Язык»
Ричард Ли подсчитал, что бушменский ребенок «проезжает» на руках родителей расстояние примерно в 7400 км, прежде чем сам начинает ходить. Поскольку на протяжении этой ритмической фазы он постоянно повторяет названия всего, что только ни есть на его территории, он просто не может не вырасти поэтом.
Пруст — с большей проницательностью, чем какой-либо другой писатель, — напоминает нам о том, что сырьем нашего сознания становятся детские «прогулки»:
Цветы, которые я вижу теперь впервые, кажутся мне ненастоящими. Направление в Мезеглиз с его сиренью, боярышником, васильками, маком, яблонями, направление в Германт с рекой, где было полно головастиков, с кувшинками и лютиками навсегда сложили для меня представление о стране, где мне хотелось бы жить… Васильки, боярышник, яблони, которые попадаются мне теперь, когда я гуляю, расположены на глубине, на уровне моего прошлого, они мгновенно находят доступ к моему сердцу [69].
Общее правило биологии гласит, что мигрирующие виды менее «агрессивны», чем оседлые.
И под этим кроется одна объективная причина. Сама миграция, как и паломничество, — это полное тягот странствие: «уравнитель», в котором «пригодные» выживают, а отставшие погибают.
Таким образом, странствие отменяет необходимость в иерархии и в демонстрации господства. «Диктаторами» животного царства являются те, кто живет в обстановке достатка. Анархисты же, как всегда, — это «рыцари большой дороги».
Что поделаешь? Мы появились на свет с Великой Тревогой. Отец учил нас, что жизнь — это долгий путь, с которого сбиваются лишь негодные.
Эскимос-карибу в беседе с доктором Кнудом Расмуссеном
Эта выписка приводит мне на ум неопровержимую находку — ископаемые останки двух особей Homo habilis, которые были притащены в пещеру Сварткранс и там съедены: одним был мальчик с опухолью мозга; второй — старуха, больная артритом.
Из работ, которые рекомендовала мне почитать Элизабет Врба, одна называлась «Состязание или мирное существование?» и принадлежала перу Джона Уинса.
Уинс — орнитолог, работающий в Нью-Мексико, — изучал поведение перелетных певчих птиц — американских спиз, пустынных овсянок, горных кривоклювых пересмешников, — которые каждое лето возвращаются вить гнезда в засушливые земли Западных Равнин.
В тех краях, где вслед за голодным годом может наступить внезапная пора изобилия, птицы вовсе не увеличивают свою численность, что как-то объяснялось бы количеством пищи; не возрастает и конкуренция между соседями. Похоже на то, заключил Уинс, что в сообществе мигрантов существует некий внутренний механизм, благоприятствующий товариществу и сосуществованию.
Далее он утверждает, что великий дарвиновский принцип «борьбы за существование», как это ни парадоксально, возможно, гораздо более актуален для устойчивого климата, чем для непостоянного. В местах гарантированного изобилия животные метят свои границы и защищают свои участки территории очень воинственно. В неблагополучных, бедных кормом местах, где природа редко бывает щедрой — зато обычно достаточно пространства для перемещения, — животные ухитряются извлекать пользу из имеющихся скудных ресурсов и потому приучаются жить без драк.
В книге «Традиции аранда» Штрелов противопоставляет два центрально-австралийских народа: один — оседлый, второй подвижный.
Аранда, живущие в земле, где есть надежные источники и в изобилии водится дичь, были архиконсерваторами, чьи церемонии оставались неизменными, обряды инициации крайне жестокими, а наказанием за святотатство была смерть. Они считали себя «чистым» народом и редко покидали свою зёмлю.
Люди Западной Пустыни, напротив, были настолько же открыты, насколько аранда были замкнуты. Они свободно заимствовали друг у друга песни и танцы, любили свою землю ничуть не меньше, но вечно находились в пути. «Самое поразительное в этих людях, — пишет Штрелов, — это их смех. Это веселый, смешливый народ, который ведет себя так, словно никогда в жизни не ведал забот. Аранда, приобщившиеся к цивилизации на овцеводческих станциях, говорят про них: „Они вечно смеются. Не могут смех сдержать“».
Поздний летний вечер на Манхэттене; толпы устремляются прочь из города, едут по нижней Парк-авеню, куда с поперечных улиц падает косой свет, а целые стаи бабочек-монархов, попеременно то коричневых в тени, то золотых в солнечных лучах, вылетают из-за Пан-Ам-билдинга, спускаясь от статуи Меркурия на вокзале Грэнд-сентрал и продолжая двигаться через нижнюю часть города в сторону Карибского моря.
Читая о миграциях разных животных, я узнал о странствиях трески, угря, селедки, сардины и о самоубийственных массовых исходах леммингов.
Я взвешивал все доводы «за» и «против» существования «шестого чувства» — магнетического чувства направления, — которое таилось бы в глубинах центральной нервной системы человека. Я видел переход антилоп гну по Серенгети [70]. Я читал о птенцах, которые «учатся» перелетам от своих родителей, — и о кукушатах, которые никогда не знали своих родителей, и потому, наверное, тяга к странствиям у них в генах.
Все миграции животных были изначально обусловлены сдвигами климатических поясов, а в случае зеленой черепахи — сдвигом самих континентов.
