7 историй для девочек Чарская Лидия
В последнюю аллею стали приходить старшие, в таких же безобразных клеках, как и наши, но на их тщательно причесанных головках были накинуты вместо полинялых лиловых косынок «собственные» шелковые шарфы разных цветов.
Они разгуливали чинно и важно и разговаривали шепотом.
– Смотри, вот она, – и Нина до боли сжала мне руку.
В конце аллеи появились две институтки в возрасте от 16 до 18 лет каждая. Одна из них темная и смуглая девушка с нечистым цветом лица, другая – светлая льняная блондинка.
– Вот она, Ирочка, – волнуясь, шептала княжна, указывая на блондинку, – с ней Анюта Михайлова, ее подруга.
Девушки поравнялись с нами, и я заметила надменно вздернутую верхнюю губку и бесцветные, водянистые глаза на прозрачно-хрупком, некрасивом личике.
– Это и есть твоя Ирочка? – спросила я.
– Да, – чуть слышно, взволнованным голосом ответила княжна.
«Душка» Нины мне не понравилась. В ее лице и фигуре было что-то отталкивающее. А она, моя милая княжна, вся вспыхнув от удовольствия, подошла поцеловать Ирочку, ничуть не стесняясь ее подруги, очевидно, посвященной в тайну… Белокурая шведка совершенно равнодушно ответила на приветствие княжны.
– Ты ее очень любишь? – спросила я Нину, когда молодые девушки были далеко от нас.
– Ужасно, Галочка! Я ее люблю первой после папы!.. За нее я готова претерпеть все гонения «синявок»… Я ее буду обожать до самого выпуска.
Все это было сказано так восторженно-пылко, что у меня на душе, где-то далеко-далеко, зашевелилось незнакомое мне до сих пор чувство ревности. Я ревновала мою милую, славную подружку к «белобрысой» шведке, как я уже мысленно окрестила Ирочку Трахтенберг.
ГЛАВА VII
Суббота. В церкви. Письмо
Прошло шесть дней с тех пор, как стены института гостеприимно приняли меня. Наступила суббота, так страстно ожидаемая всеми институтками, большими и маленькими. С утра субботы уже пахло предстоявшим праздничным днем. Субботний обед был из ряда вон плох, что нимало не огорчало институток: в воображении мелькали завтрашние пирожные, карамели, пастилки, которые приносились «в прием» добрыми родными. Надежда на приятное «немецкое» дежурство в воскресенье тоже немало способствовала общему оживлению. М-lle Арно, Пугач, как ее называли институтки, была дружно презираема ими; за то милая, добрая Булочка, или Кис-Кис, – фрейлейн Генинг – возбуждала общую симпатию своим ласковым отношением к нам.
В половине шестого нас отвели наверх в дортуар и приказали переодеться перед всенощной в чистые передники.
За последние шесть дней я не жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной делалась все теснее и неразрывнее с каждым днем. Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую теплую привязанность, что моя жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы сноснее.
В тот день мы решили после «спуска газа», то есть после того как погасят огонь, поболтать о «доме». Нина плохо себя чувствовала последние два дня; ненастная петербургская осень отразилась на хрупком организме южанки. Миндалевидные черные глазки Нины лихорадочно загорались и тухли поминутно, синие жилки бились под прозрачно-матовой кожей нежного виска. Сердитый Пугач не раз заботливо предлагал княжне «отдохнуть» день-другой в лазарете.
– Ни за что! – говорила она мне своим милым гортанным голоском. – Пока ты не привыкнешь, Галочка, я тебя не оставлю.
Мне хотелось в эти минуты броситься на шею моей добровольной покровительнице, но Нина не терпела «лизанья», и я сдерживалась.
Суббота улыбалась нам обеим. Мы еще за три дня решили посвятить время после церкви на писание писем домой.
Ровно в шесть часов особенный, тихий и звучный продолжительный звонок заставил нас быстро выстроиться в пары и по нашей «парадной» лестнице подняться в четвертый этаж.
На церковной площадке весь класс остановился и, как один человек, ровно и дружно опустился на колени. Потом, под предводительством m-lle Арно, все чинно по парам вошли в церковь и встали впереди, у самого клироса, с левой стороны. За нами было место следующего, шестого класса.
Небольшая, но красивая и богатая институтская церковь сияла золоченым иконостасом, большими образами в золотых ризах, украшенных каменьями, с пеленами, вышитыми воспитанницами. Оба клироса пока еще пустовали. Певчие воспитанницы приходили последними. Я рассматривала и сравнивала эту богатую по убранству церковь с нашим бедным, незатейливым деревенским храмом, куда каждый праздник мы ездили с мамой… Воспоминания разом нахлынули на меня…
Вот славный весенний полдень… В нашей церкви служба по случаю праздника Св. Троицы. На коврике с правой стороны, подле стула, склонилась милая головка мамы… Она, в своем сереньком простом оческовом «параде», с большим букетом белой сирени в руках, казалась мне такой нарядной, молодой и красивой. Рядом Вася, в новой красной канаусовой рубашечке и бархатных штанишках навыпуск, с нетерпением ожидал причастия… Я, Люда, в скромном и изящном белом платьице маминой работы, с тщательно расчесанными кудрями… Невдалеке Гапка, обильно напомаженная коровьим маслом, в ярком розовом ситце… Сзади нас старушка няня, кряхтя и вздыхая, отбивает поклоны… А в открытые окна просятся развесистые яблони, словно невесты, разукрашенные белыми цветами… Тонкий и острый аромат черемухи наполняет церковь…
Наш деревенский старичок священник – мой духовник и законоучитель, – еле внятно произносивший шамкающим ртом молитвы, и несложный причт, состоящий из сторожа, дьячка и двух семинаристов в летнее время, племянников отца Василия, тянущих в нос, – все это резко отличалось от пышной обстановки институтского храма.
Здесь, в институте, не то… Пожилой, невысокий священник с кротким и болезненным лицом – кумир целого института за чисто отеческое отношение к девочкам – служит особенно выразительно и торжественно. Сочные молодые голоса «старших» звучат красиво и стройно под высокими сводами церкви.
Но странное дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий мир… Здесь, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится, на губах, и вся я замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…
Около меня все та же неизменная Нина, подняв на ближайший образ Спаса свои черные глазки, горячо молилась…
Я невольно поддалась ее примеру, и вдруг меня самое внезапно охватило то давно мне знакомое религиозное чувство, от которого глаза мои наполнились слезами, а сердце билось усиленным темпом.
Я очнулась, когда соседка слева, Надя Федорова, толкнула меня под локоть.
Мы с Ниной поднялись с колен и посмотрели друг на друга сияющими сквозь радостные слезы глазами.
– О чем ты молилась, Галочка? – спросила она меня, осветленное личико ее улыбалось.
– Я, право, не знаю, как-то вдруг меня захватило и понесло, – смущенно ответила я.
– Да и меня тоже…
И мы тут же неожиданно крепко поцеловались. Это был первый поцелуй со времени нашего знакомства…
Придя в класс, усталые девочки расположились на своих скамейках.
Я вынула бумагу и конверт из «тируара» и стала писать маме. Торопливые, неровные строки говорили о моей новой жизни, институте, подругах, о Нине. Потом маленькое сердечко Люды не вытерпело, и я вылилась в этом письме на дальнюю родину вся без изъятия, такая, как я была, – порывистая, горячая и податливая на ласку… Я осыпала мою маму самыми нежными названиями, на которые так щедра наша чудная Украина: «серденько мое», «ясочка», «гарная мамуся» писала я и обливала мое письмо слезами умиления. Испещрив четыре страницы неровным детским почерком, я раньше, нежели запечатать письмо, понесла его, как это требовалось институтскими уставами, m-lle Арно, торжественно восседавшей на кафедре. Пока классная дама пробегала вооруженными пенсне глазами мои самим сердцем диктованные строки, я замирала от ожидания – увидеть ее прослезившеюся и растроганною, но каково же было мое изумление, когда «синявка», окончив письмо, бросила его небрежным движением на середину кафедры со словами:
– И вы думаете, что вашей maman доставит удовольствие читать эти безграмотные каракули? Я подчеркну вам синим карандашом ошибки, постарайтесь их запомнить. И потом, что за нелепые названия даете вы вашей маме?.. Непочтительно и неделикатно. Душа моя, вы напишете другое письмо и принесете мне.
Это была первая глубокая обида, нанесенная детскому сердечному порыву… Я еле сдержалась от подступивших к горлу рыданий и пошла на место.
Нина, слышавшая все происшедшее, вся изменилась в лице.
– Злюка! – коротко и резко бросила она почти вслух, указывая взглядом на m-lle Арно.
Я замерла от страха за свою подругу. Но та, нисколько не смущаясь, продолжала:
– Ты не горюй, Галочка, напиши другое письмо и отдай ей… – и совсем тихо добавила: – А это мы все-таки пошлем завтра… К Ирочке придут родные, и они опустят письмо. Я всегда так делала. Не говори только нашим, а то Крошка наябедничает Пугачу.
Я повеселела и, приписав, по совету княжны, на прежнем письме о случившемся только что эпизоде, написала новое, почтительное и холодное только, которое было благосклонно принято m-lle Арно.
ГЛАВА VIII
Прием. Силюльки. Черная монахиня
Утро воскресенья было солнечное и ясное. Открыв заспанные глаза и увидя приветливое солнышко, я невольно вспомнила другое такое утро, когда, глубоко потрясенная предстоящей разлукой, я садилась в деревенскую линейку между мамой и Васей…
Сладко потягиваясь, стала я одеваться. Некоторые из девочек встали «до звонка», будившего нас в воскресные и праздничные дни на полчаса позже.
Крошка и Маня Иванова – две неразлучные подруги – чинно прохаживались по «среднему» переулку, то есть по пространству между двумя рядами кроватей, и о чем-то шептались.
Обе девочки туго заплели волосы на ночь в мелкие косички и в чистых передниках, тщательно причесанные, выглядели очень празднично. Подле меня, широко раскинувшись на постели, безмятежно спала моя Нина.
– Сегодня у нас чай с розанчиками, – неожиданно выкрикнул чей-то звонкий голосок, разбудивший княжну.
– Влассовская, завяжи мне, душка, «оттажки», – говорила, подойдя к моей постели, Таня Петровская, рябая, курносенькая брюнетка, удивительно, до смешного похожая на Гапку.
Я завязала ей передник красивым бантом и, полюбовавшись несколько секунд своим произведением, принялась натягивать на ноги грубые нитяные казенные чулки.
Фрейлейн Генинг, Булочка или Кис-Кис, как ее прозвали институтки, вышла из своей комнаты, помещавшейся на другом конце коридора, около девяти часов и, не дожидаясь звонка, повела нас, уже совсем готовых, на молитву. Дежурная пепиньерка Корсак, миниатюрная блондинка – «душка» Мани Ивановой, – особенно затянулась в свое серое форменное платье и казалась почти воздушной.
– Увидишь, ее выведут сегодня из церкви, – говорила Нина, с нескрываемым удивлением оглядывая осиную талию Корсак, – ее каждый раз выводят.
Слова Нины оправдались. Леночка Корсак не достояла и половины службы: ей сделалось дурно. Ее едва успела подхватить стоявшая у стула Кис-Кис и при помощи другой классной дамы вывела из церкви.
Обедня прошла с еще большей торжественностью, нежели всенощная.
В 12 часов мы уже шли завтракать. Воскресный завтрак состоял из кулебяки с рисом и грибами. На второе дали чай с вкусными слоеными булочками.
Тотчас после завтрака, когда мы не успели еще подняться в класс, раздался звонок, возвещающий о приеме родных.
На лестницу уже поднимались желанные посетители с разными тюричками и корзиночками для своих любимиц.
– Знаешь, – оживленно шептала Миля Корбина своей «паре» Даше Муравьевой, – сегодня тетя обещала мне принести в муфте пузырек горячего кофе.
– Смотри, как бы не поймали, – озабоченно шепнула серьезная не по летам Даша, или Додо, как ее прозвали институтки.
– Дежурные в приеме, в зал, – раздался голос оправившейся после обморока Корсак.
Несколько девочек, и в том числе княжна, вышли на середину класса. Это были наши «сливки», то есть лучшие по поведению и учению институтки.
– M-lle Корсак, позвольте мне вам сказать по секрету, – робко произнес гортанный голосок Нины.
– Говори, малютка, – и Корсак, любившая покровительствовать маленьким, обняла Нину и отошла с ней к сторонке.
– Мне хочется уступить мою очередь кому-нибудь, – просящим шепотом говорила княжна.
При всем моем желании услышать, что говорила Нина, я не могла, только видела, как глаза ее поблескивали да бледные щечки вспыхивали румянцем.
Корсак улыбнулась, погладила княжну по головке и перевела глаза на меня.
– Влассовская, – сказала она, – Джаваха передает свою очередь дежурства в приеме из-за вас. Если бы вы были назначены с ней, она не лишила бы себя этого удовольствия. Вы только что поступили, но я попрошу фрейлейн Генинг назначить и вас дежурить в приеме. Одна ваша дружба с Ниной говорит уже за вас.
И, поцеловав княжну, симпатичная девушка пошла просить за нас классную даму.
Кис-Кис, разумеется, согласилась, и мы, веселые, торжествующие, побежали в приемный зал.
– Право, она премилая, эта Леночка Корсак, – говорила по дороге Нина, – и я жалею, что смеялась над ней. Знаешь, Галочка, мне кажется, что она вовсе не затягивается.
– Спасибо, – горячо поблагодарила я мою добрую подружку.
– Э, полно, – отмахнулась она, – нам с тобой доставит удовольствие порадовать других… Если б ты знала, Галочка, как приятно прибежать в класс и вызвать к родным ту или другую девочку!.. В такие минуты я всегда так живо-живо вспоминаю папу. Что было бы со мной, если бы меня вдруг позвали к нему! Но постой, вот идет старушка, это мама Нади Федоровой, беги назад и вызови Надю.
Я помчалась исполнять данное мне Ниной поручение. Когда я вернулась в зал, меня поразило шумливое жужжанье говора, по крайней мере, двух сотен голосов. Княжна подвинулась и дала мне место на скамейке у дверей, между собой и Дашей Муравьевой.
– Ты тоже дежуришь, привыкай, – со своим чуть заметным немецким акцентом шепнула мне фрейлейн Генинг и углубилась в вязание трехаршинного шарфа.
Невдалеке от нас сидела Маня Иванова со своим маленьким гимназистиком-братом. Она разделила принесенное им сестренке большое яблоко на две половины, и оба, смеясь и болтая, уплетали его. Еще дальше вялая Ренн, сидя между матерью и старшей сестрой, упорно молчала, поглядывая на чужие семьи, счастливые кратким свиданьем.
– Смотри, это к Ирочке, – воскликнула, вся вспыхнув, моя соседка, и, прежде чем я успела сказать что-либо, Ниночка приседала перед высоким седым господином почтенного и важного вида.
– Мадмуазель Трахтенберг сейчас выйдет, – произнесла она и бросилась звать свою «душку».
Постоянные посетители приема, увидя незнакомую девочку между всегдашними дежурными, спрашивали фрейлейн – новенькая ли я. Получив утвердительный ответ, они сочувственно-ласково улыбались мне.
Побежав вызывать кого-то из наших, я столкнулась в дверях 5-го «проходного» класса с княжной.
– Я отдала Ирочке твое письмо, будь покойна, оно будет сегодня же опущено в почтовый ящик… – шепнула она мне, вся сияющая, счастливая.
Снова бежала я в класс и снова возвращалась. Прием подходил к концу. Я с невольной завистью смотрела на разгоревшиеся от радостного волнения юные личики и на не менее довольные лица родных. «Если б сюда да мою маму, мою голубушку», – подумала я, и сердце мое замерло. А тут еще совсем близко от меня Миля Корбина, нежно прильнув к своей маме белокурой головенкой, что-то скоро-скоро и взволнованно ей рассказывает. И ее мама, такая добрая и ласковая, вроде моей, внимательно слушает свою девочку, тщательно и любовно приглаживая рукой ее белокурые косички…
Мне стало больно-больно.
«Больше полугода без тебя, моя дорогая мамуся», – горько подумала я и сделала усилие, чтоб не разрыдаться.
Прием кончился… Тот же звонок прекратил два быстро промелькнувшие часа свидания… Зашумели отодвинутые скамейки. Родители торопливо целовали и крестили своих девочек, и, наконец, зала опустела.
– Миля, давай меняться, апельсин за пять карамелек! – кричит Маня Игнатьева Миле Корбиной.
– Хорошо, – кивает та.
– Федорова, тебе принесли чайной колбасы, дай кусочек, душка, – откуда-то из-за шкапа раздается голос Бельской, на что Надя, податливая и тихенькая, соглашается без колебаний.
Мы идем в столовую.
Еще в нижнем коридоре передается отрадная новость: «Mesdam'очки, на третье сегодня подадут кондитерское пирожное».
Обед прошел с необычайным оживлением. Те, у которых были родные в приеме, отдавали сладкое девочкам, не посещаемым родителями или родными.
После молитвы, сначала прочитанной, а затем пропетой старшими, мы поднялись в классы, куда швейцар Петр принес целый поднос корзин, коробок и мешочков разных величин, оставленных внизу посетителями. Началось угощение, раздача сластей подругам, даже мена. Мы с Ниной удалились в угол за черную классную доску, чтобы поболтать на свободе. Но девочки отыскали нас и завалили лакомствами. Общая любимица Нина, гордая и самолюбивая, долго отказывалась, но, не желая обидеть подруг, приняла их лепту.
Надя Федорова принесла мне большой кусок чайной колбасы и, когда я стала отнекиваться, пресерьезно заметила:
– Ешь, ешь или спрячь, ведь я же не отказывалась от твоих коржиков.
И я, чтобы не обидеть ее, ела колбасу после пирожных и карамелей.
Наконец с гостинцами было покончено. Полуопустошенные корзины и коробки поставили в шкап, который тут же заперла на ключ дежурная; пустые побросали в особый ящик, приютившийся между пианино и шкапом, и девочки, наполнив карманы лакомствами, поспешили в залу, где уже играли и танцевали другие классы.
Институтки старших классов, окруженные со всех сторон маленькими, прохаживались по зале.
Ирочка Трахтенберг, все с той же неизменной Михайловой, сидели на одной из скамеек у портрета императора Павла.
– Княжна, пойдите-ка сюда, – кликнула Михайлова Нину.
Но моя гордая подруга сделала вид, что не слышит, и увлекла меня из залы на маленькую лесенку, где были устроены комнатки для музыкальных упражнений, называемые «силюльками».
– Если б меня позвала Ирочка, я бы, конечно, пошла, – оправдывалась Нина, когда мы остались одни в крохотной комнатке с роялем и табуретом, единственной в ней мебелью, – но эта противная Михайлова такая насмешница!
И снова полилась горячая дружеская беседа. Из залы доносились звуки рояля, веселый смех резвившихся институток, но мы были далеки от всего этого. Тесно усевшись на круглом табурете, мы поверяли друг другу наши детские похождения, впечатления, случаи… Начало темнеть, звуки постепенно смолкли. Мы заглянули сквозь круглое окошечко в зал. Он был пуст…
– Пойдем, Галочка, мне страшно, – вдруг шепнула Нина, и ее личико сделалось мертвенно-бледным.
– Что с тобой? – удивилась и вместе встревожилась я.
– Потом, потом, скорее отсюда! Расскажу в дортуаре.
И мы опрометью кинулись вон из силюлек.
В тот же вечер я услышала от Нины, что наш институт когда-то, давно-давно, был монастырем, доказательством чего служили следы могильных плит в последней аллее и силюльки, бывшие, вероятно, келейками монахинь.
– Не раз, – говорила Нина, – прибегали девочки из силюлек все дрожащие и испуганные и говорили, что слышали какие-то странные звуки, стоны. Это, как говорят, плачут души монахинь, не успевших покаяться перед смертью. А раз, это было давно, когда весь институт стоял на молитве в зале, вдруг в силюльках послышался какой-то шум, потом плач и все институтки, как один человек, увидели тень высокой, черной монахини, которая прошла мимо круглого окна в коридорчик верхних силюлек и, спустившись с лестницы, пропала внизу.
– Ай, замолчи, Нина, страшно! – чуть не плача, остановила я княжну. – Неужели ты веришь в это?
– Я? Понятно, верю, – и, подумав немного, она прибавила задумчиво: – Конечно, потому что иногда я сама вижу мою покойную маму…
– Джаваха, дай спать, ты мешаешь своим шептанием, – нарушила тишину дортуара Бельская.
Скоро весь дортуар затих, погруженный в сон.
Мне было невыразимо жутко. Я натягивала одеяло на голову, чтоб ничего не слышать и не видеть, читала до трех раз «Да воскреснет Бог», но все-таки не выдержала и улеглась спать на одну постель с Ниной, где тотчас же, несмотря ни на какие страхи, уснула как убитая.
ГЛАВА IX
Вести из дому. Подвиг Нины
Проходили дни и недели со дня моего поступления в институт.
Однажды, когда мы собирались спускаться завтракать, в класс вошел швейцар.
Появление швейцара всегда особенно волновало сердца девочек. Появлялся он единственно с целью вызвать ту или другую воспитанницу в неприемный час к посетившим ее родственникам. Поэтому один вид красной, расшитой галунами ливреи заставлял замирать ожиданием не одну юную душу.
На этот раз он никого не вызвал, а молча подал письмо дежурной даме и исчез так же быстро, как вошел. Кис-Кис вскрыла конверт и, едва пробежав первую страницу мелко исписанного листка, громко позвала меня:
– Влассовская, du hast einen Brief von deiner Mama bekommen (тебе письмо от твоей мамы).
Вся вспыхнув от неожиданной радости, я приняла письмо дрожащими руками.
Письмо было действительно от мамы.
«Деточка ненаглядная! – писала моя дорогая. – Долго не писала тебе, так как Вася был очень болен: бедняжка схватил корь и пролежал две недели в постели. Теперь наш мальчик поправляется. Он так часто вспоминает свою далекую сестренку. Даже в бреду он поминутно кричал: «Люда, Люда, позовите ко мне Люду».
Очень рада, деточка, что ты начинаешь привыкать к новой жизни… Поблагодари и крепко поцелуй от меня твою милую маленькую княжну за те заботы, которыми она окружила тебя. Бог да воздаст сторицей доброй девочке!
У нас стоит ясная, сухая украинская осень. Теперь заготовляем к зиме капусту. Пшеницу – увы! – продала не всю, и вряд ли мне придется увидеть тебя до лета, моя ясочка; ты знаешь, что наши средства так скромны.
Тебя крепко-крепко целуют няня и Вася; он просит переслать тебе вот этот цветок настурции, чудом уцелевший на клумбе. Гапка, Ивась, Катря – словом, все-все шлют тебе поклоны. Вчера была у отца Василия; он заочно благословляет тебя и молит Господа за твои успехи.
Пусто в нашем хуторе с твоего отъезда, моя деточка; даже Милка приуныла и долго искала тебя по саду и двору; теперь она не отходит от Васи и все время его болезни пролежала у кроватки нашего мальчика.
Ну прости, моя дорогая девочка, радость, счастье мое. Теперь я буду писать чаще. А пока горячо обнимаю мою стриженую головенку и благодарю за присылку милого черного локона. Христос Бог да поможет тебе в твоих занятиях. Не грусти, голубка, сердце мое, ведь о тебе день и ночь думает твоя
Мама».
Институтки, длинная столовая с бесконечными столами, давно стынувшая котлетка – все было забыто…
Слезы капали на дорогие строки, поднявшие во мне целый рой воспоминаний. Она стояла передо мной как живая, моя милая, чудная мамуня, и грудь моя разрывалась от желания горячо поцеловать дорогой призрак. А между тем вокруг меня шумел и жужжал неугомонный рой институток. Они о чем-то спорили, кричали, перебивая друг друга.
– Все это вздор, mesdam'очки, одни глупые сказки, – важно произнесла Петровская.
– В чем дело? – спросила я сидевшую подле Нину, сразу как бы разбуженная от сладкого сна.
– Видишь ли, хвастаются, что они ничего не боятся, да ведь ложь, трусишки они все. Вот та же Петровская боится выйти в коридор ночью… А Додо утверждает, что видела ночью лунатика.
– Что это такое – «лунатик»? – заинтересовалась я.
– А ты разве не знаешь? – закричала через стол Маруся Запольская, которую прозвали Краснушкой за ее ярко-красного цвета волосы.
– Нет.
– Это болезнь такая. Человек, у которого расстроены нервы, – объясняла с комической важностью Иванова, – вдруг начинает ходить по ночам с закрытыми глазами, взбирается на крыши домов с ловкостью кошки, ходит по карнизам, но избави Бог его назвать в такие минуты по имени: он может умереть от испуга. Вот таких больных и называют лунатиками.
Девочки, обожавшие все таинственное, слушали с жадным вниманием сведущую подругу.
– А ты кого видела, Додо? – набросились они разом на Муравьеву.
– Я, mesdam'очки, – таинственно сообщала Даша, – пошла пить воду под кран вчера ночью и вдруг вижу – в конце коридора, у паперти, идет что-то белое, будто привидение. Ну я, понятно, убежала в дортуар.
– И все ты врешь, душка, – недоверчиво оборвала ее Краснушка. – Верно, у кого-нибудь из старших зубы болели, а ты, на, уж и решила, что это лунатик.
– А-а, – разочарованно протянули девочки, недружелюбно поглядывая на Краснушку, так грубо сорвавшую маску таинственности с интересного случая.
– Ну да, ты ничему не веришь, ты и в черную монахиню не веришь, и в играющие на рояле в семнадцатом номере зеленые руки не веришь, – рассердилась Додо.
– Нет, в монахиню верю и в руки тоже, – призадумалась Краснушка, – а в лунатика не верю… Это чушь.
– Mesdam'очки, – вдруг раздался гортанный голосок до сих пор молчавшей княжны, – хотите, я сегодня же ночью пойду и узнаю, какой такой появился лунатик? – И глазки предприимчивой Нины уже засверкали от одушевления.
– Ты, душка, сумасшедшая! Тебя, такую больнушку, и вдруг пустить на паперть! Да и потом ты у нас ведь из лучших, из «сливок», «парфеток», а не «мовешка» – тебе плохо будет, если тебя поймают.
(«Сливками» или «парфетками» назывались лучшие ученицы, записанные за отличие на красной доске; «мовешки» – худшие по поведению.)
– Ну сотрут с доски – и все! – тряхнула беспечно головкой Нина. – Только ты, Крошка, не насплетничай, – крикнула она сидевшей на противоположном конце стола и внимательно прислушивавшейся к разговору Крошке.
Та презрительно передернула плечиками.
– Я правду говорю, – не унималась княжна, – от кого Арно узнала, что ее Пугачом называют, а? Ты передала. А что Вольской репу в прием принесли, ты тоже съябедничала, – горячилась княжна. – Нет, Маркова, уж ты не оправдывайся лучше – нехорошо.
И Нина отвернулась от нее, не желая замечать, как личико Крошки покрылось пятнами.
– А на паперть караулить лунатика я все-таки пойду, – неожиданно добавила княжна, задорно оглядывая нас своими черными глазами.
– Ниночка, тебя моя мама целует и благодарит, – сказала я, желая отвлечь подругу от неприятного предприятия.
– Спасибо, Галочка, – ласково улыбнулась она и крепко пожала своей тоненькой, но сильной ручкой мои пальцы.
Весь остальной день Нина вела себя как-то странно: то задумается и станет вдруг такая сосредоточенная, а то вдруг зальется громким, долго не смолкающим смехом. За уроком француза Нина особенно ясно и безошибочно перевела небольшой рассказ из хрестоматии, за что получила одобрение преподавателя.
За Ниной вызвали Крошку Маркову. Крошка вспыхнула: она не успела повторить урока, уверенная, что сегодня ее не вызовут, и переводила сбивчиво и бестолково.
Monsieur Ротье недоумевающе приподнял брови. Крошка шла одной из лучших учениц класса, а сегодняшние ее ответы были из рук вон плохи.
– Qu'avez-vous, petite? Je ne vous reconnais plus (что с вами? Я не узнаю вас больше)! Вы хорошо училь и зналь ваш урок, et maintenant (а сегодня…) oh, мне только остает хороший ученица маленькая princesse et plus personne (княжна и больше никто).
Monsieur Ротье в исключительные минуты жизни всегда объяснялся по-русски, немилосердно коверкая язык.
Я видела, как краска то отливала, то приливала к щекам взбешенной и сконфуженной Крошки.
– Ну, Ниночка, – сказала я моей соседке, – этого она тебе не простит никогда.
Нина только передернула худенькими плечиками и ничего не ответила.
В девять часов, когда фрейлейн, послав свое обычное «gute Nacht» лежащим в постелях девочкам, спустила газ и, побродив бесшумно по чуть освещенному дортуару, скрылась из него, меня охватил страх за Нину, которая еще раз до спуска газа подтвердила свое решение во что бы то ни стало проверить, правду ли говорят о лунатике институтки.
– Ну не ходи, Нина, милая, если не из-за меня, то хоть ради Ирочки, – молила я свою храбрую подружку.
– Нет, Люда, я пойду, ты не проси лучше… ради нее-то, ради Ирочки, я и пойду. Ведь я еще ничего особенного не сделала, чтобы заслужить ее дружбу, вот это и будет моим подвигом. И потом я уже объявила всем, что пойду. А княжна Джаваха не может быть лгуньей.
– Ну в таком случае позволь мне пойти с тобой.
– Ни за что! – пылко воскликнула она. – Иначе мы поссоримся.
И молча одевшись и накинув на плечи большой байковый платок, Нина осторожно выскользнула из дортуара.
Где-то чуть скрипнула дверь, и снова все стихло.
Долго ли, нет ли пролежала я, прислушиваясь к ночным звукам и замирая от страха за свою подружку, но наконец не вытерпела и, быстро накинув на себя грубую холщовую нижнюю юбку и платок, прокралась с величайшей осторожностью мимо спящих в умывальной прислуг в коридор, едва освещенный слабо мерцающими рожками.
Все двери, ведущие в дортуары остальных классов и в комнаты классных дам, расположенные по обе стороны длинного коридора, были плотно заперты. Я миновала его, дрожа от холода и страха, и подошла к высоким, настежь раскрытым стеклянным дверям, ведущим на площадку лестницы перед церковью, называемую папертью, и притаилась в углу коридора за дверью, где, не будучи сама замечена, могла, хотя не без труда, видеть происходящее на паперти. Она была не освещена, и только свет из коридорных рожков, слабо боровшийся с окружающей темнотой, позволил мне разглядеть маленькую белую фигурку, прижавшуюся к одной из скамеек.
То была она, моя взбалмошная, смелая Нина!
Она не двигалась… Я еле дышала, боясь быть открытой в моей засаде.
Прошло, вероятно, не менее часа. Мои ноги затекли от сидения на корточках, и я начала уже раскаиваться, что напрасно беспокоилась, – княжне, очевидно, не грозила никакая опасность, – как вдруг легкий шелест привлек мое внимание. Я приподнялась с пола и замерла от ужаса: прямо против меня в противоположных дверях стояла невысокая фигура вся в белом.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я чуть дышала от страха… Княжна между тем встала со своего места и прямо направилась к белому призраку.
Тут я не помню, что произошло со мной. Я, кажется, громко вскрикнула и лишилась чувств.
ГЛАВА X
Первая ссора. Триумвират
Очнулась я в дортуаре на моей постели. Около меня склонилось озабоченное знакомое лицо нашей немки.
– Лучше тебе, девочка? – спросила она. – Может быть, не свести ли тебя в лазарет, или подождем до утра?
В голове моей все путалось… Страшная слабость сковывала члены. Я вся была как разбитая.
– Где Нина? – спросила я классную даму.
– Sie schlaft bleib'ruhig! (она спит, будь покойна!) – строже произнесла Кис-Кис и, видя, что я успокоилась, хотела было отойти от моей постели, но я не пустила ее, схвативши за платье.
– Фрейлейн, что же это было? Что это было, ради Бога, скажите? – испуганно вырвалось у меня при внезапном воспоминании о белой фигуре.
– Dumme Kinder (глупые дети)! – совсем уже сердито воскликнула редко сердившаяся на нас немка. – Ишь, что выдумали! Просто запоздавшая прислуга торопилась к себе в умывальню, а они – крик, скандал, обморок! Schande (стыд)! Тебе простить еще можно, но как это княжна выдумала показывать свою храбрость?.. Стыд, срам, Петрушки этакие! (Петрушки было самое ругательное слово на языке доброй немки.) Если б не я, а кто другой дежурил, ведь вам бы не простилось, вас свели бы к Maman, единицу за поведение поставили бы! – хорохорилась немка.
– Да мы знали, что вы не выдадите, фрейлейн, оттого и решились в ваше дежурство, – попробовала я оправдываться.
– И не мы, а она! – сердито поправила она меня, мотнув головой на княжну, спящую или притворявшуюся спящей. – Это вы мне, значит, за мою снисходительность такой-то сюрприз устраиваете, danke sehr (очень благодарна)!
– Простите, фрейлейн.
– Ты что, ты – курица, а вот орленок наш и думать забыл о своем проступке, – смягчившись, произнесла менее ворчливым голосом фрейлейн и вторично взглянула на спавшую княжну.
Лишь только она скрылась, я приподнялась на локте и шепотом спросила:
– Нина, ты спишь?
Ответа не было.
– Ты спишь, Ниночка? – немного громче позвала я.
Новое молчание.
Я посмотрела с минуту на милое личико, казавшееся бледнее от неровного матового света рожков. Потом, зарывшись с головой под одеяло, я заснула крепким и тяжелым сном.
Проснулась я от громкого говора институток. Кто-то кричал, ссорился, спорил. Открыв глаза, я увидела Нину почти одетую, с бледным, нахмуренным лицом и сердитыми, глядящими исподлобья глазками.
– Никогда и ничем я не хвасталась, – холодно и резко говорила она Крошке, старательно заплетавшей свои белокурые косички. – Никогда! Оправдываться ни перед тобой, ни перед классом не буду. Я не струсила и шла на паперть одна. Больше я ничего не скажу и прошу меня оставить в покое!