7 историй для девочек Чарская Лидия
– А как же Бельская? – не потерялась я.
И обе мы звонко расхохотались.
Княжна прилегла головой ко мне на подушку и, поглаживая мои непокорные стриженые вихры, говорила, как тяжело ей было без меня последнее время.
– Ни есть, ни спать не хотелось.
– Как же ты ко мне пробралась?
– А вот! – И она торжествующе в полутьме подняла свою правую ручку, обвязанную чем-то белым.
– Что это?
– Взяла чинить карандаш, да и обрезала палец перочинным ножом, ну и попала на перевязку, – гордо зазвенел ее гортанный голосок.
В ответ она обняла меня и чуть слышно прошептала:
– А что ты за меня вынесла, Люда!
«Люда!» Как восхитительно звучало мне мое имя в милых губках княжны: не Галочка, а Люда.
– Вы что, шалуньи, притаились, – вдруг прозвучал у нас над ухом знакомый голос Матеньки. – Вы ведь, ваше сиятельство (она всегда так обращалась к княжне), под кран идти изволили ручку смочить, а сами к подруге больной свернули… Не дело… Им покой нужен.
– Матенька, милушка, дайте еще посидеть, – упрашивала Нина.
– Ни-ни, что вы, матушка! А как в классе хватятся? Пойдите, родимая, – ответила старушка.
– Завтра приду, если не выпишешься! – шепнула Нина, целуя меня.
– Выпишусь, – с уверенностью произнесла я, находя себя совсем здоровой.
Она ушла, а я еще чувствовала ее около себя – милую, добрую, великодушную Нину!
В эту ночь я уснула крепким, здоровым сном, унесшим с собою всю мою болезнь.
На другой день к вечеру я уже выписалась из лазарета.
Едва я появилась в классе, девочки устроили мне шумную овацию. Меня обнимали, целовали наперерыв, громко восхваляя за геройский подвиг. Потом всем классом просили инспектрису простить Нину – и на красной доске снова появилось ее милое имя.
Только двое из всего класса не приветствовали меня и бросали на нас с княжной сердитые взгляды. То были мои две прежние подруги, так не долго господствовавшие надо мной. Им обеим – и Крошке и Мане – было крайне неприятно распадение «триумвирата» и мое примирение с их врагом – моей милой Ниной.
ГЛАВА XIII
Печальная новость. Подписка
– Mesdam'очки, mesdam'очки, знаете новость, ужасную новость? Сейчас я была внизу и видела Maman, она говорила что-то нашей немке – строго-строго… A Fraulein плакала… Я сама видела, как она вытирала слезы! Ей-Богу…
Все это протрещала Бельская одним духом, ворвавшись ураганом в класс после обеда… В одну секунду мы обступили нашего «разбойника» и еще раз велели передать все ею виденное.
– Это Пугач что-нибудь наговорил на фрейлейн начальнице, наверное, Пугач, – авторитетно заявила Надя Федорова и сделала злые глаза в сторону Крошки: «Поди, мол, сплетничай».
– Да, да, она! Я слышала, как Maman упрекала фрейлейн за снисходительность к нам, я даже помню ее слова: «Вы распустили класс, они стали кадетами…» У-у! противная, – подхватила Краснушка.
– А вдруг фрейлейн уйдет! Тогда Пугач нас доест совсем! Mesdam'очки, что нам делать? – слышались голоса девочек, заранее встревоженных событием.
– Нет, мы не пустим нашу дусю, мы на коленях упросим ее всем классом остаться, – кричала Миля Корбина, восторженная, всегда фантазирующая головка.
– Тише! Кис-Кис идет!
Мы разом стихли. В класс вошла фрейлейн. Действительно, глаза ее были красны и распухли, а лицо тщетно старалось улыбнуться.
Она села на кафедру и, взяв книгу, опустила глаза в страницу, желая, очевидно, скрыть от нас следы недавних слез. Мы тихонько подвинулись к кафедре и окружили ее.
Додо, наша первая ученица и самая безукоризненная по поведению из всего класса, робко произнесла:
– Fraulein!
– Was wollen sie, Kinder (что вам угодно, дети)? – дрожащим голосом спросила нас наша любимица.
– Вы плакали?.. – как нельзя более нежно и осторожно осведомилась Додо.
– Откуда вы взяли, дети?
– Да-да, вы плакали… Дуся наша, кто вас обидел? Скажите! – приставали мы…
Кис-Кис смутилась. Добрые голубые глаза ее подернулись слезами… Губы задрожали от бесхитростных слов преданных девочек.
– Спасибо, милочки. Я всегда была уверена в вашем расположении ко мне и очень, очень горжусь моими детками, – мягко заговорила она, – но успокойтесь, меня никто не обижал…
– А зачем же вы давеча плакали в коридоре, когда разговаривали с Maman? Я все видела! – смело вырвалось у Бельской.
– Ах ты, всезнайка! – сквозь слезы улыбнулась фрейлейн. – Ну, если видела, придется сознаться: я как мне ни грустно, а должна буду расстаться с вами, дети…
– Расстаться? – ахнул весь класс в один голос. – Расстаться навсегда! За что? Разве мы обидели вас, дуся? За что вы бросаете нас? – раздавались здесь и там печальные возгласы «седьмушек».
Потерять горячо любимую фрейлейн нам казалось чудовищным. Многие из нас уже плакали, прижавшись к плечу подруг, а более сильные духом осаждали кафедру.
– Но, Fraulein, дуся, – говорила Нина, встав за стулом нашей любимицы, – зачем же вы уйдете? Разве мы огорчили вас?
Глаза «Булочки» уже начали разгораться.
– О, нет! Вы были всегда милые, добрые детки, – ласково потрепав по щечке княжну, произнесла она. – Я вас очень, очень люблю и знаю, что вы не огорчите вашу сердитую Fraulein, но другие находят, что я очень слаба с вами и что вы поэтому много шалите.
– Я знаю, кто это сказал… У-у! Это противный Пугач, это Арно! – пылко воскликнула княжна.
– Wie kannst du so sprechen (как ты позволяешь себе так говорить)?! – строго остановила ее фрейлейн и, сильно нахмурясь, добавила: – Вы должны уважать ваших классных дам.
– Мы вас уважаем и очень любим, Fraulein, дуся! – вырвалось, как один голос, из груди 36 девочек.
– Да-да, знаю… я тронута, спасибо вам, ich danke sehr fur ihre Liebe (благодарю вас за вашу любовь), но вы не меня одну должны любить, у вас есть еще другая дама – mademoiselle Арно…
– Мы ее ненавидим! – звонко крикнула Бельская и юркнула за спины подруг.
– Стыдись, Бельская, так отзываться о mademoiselle Арно, твоей наставнице. Она заботится о вас не меньше меня. Она строгая – это правда, но добрая и справедливая, – усовещивала Кис-Кис.
– А за что она Запольскую с доски прошлый месяц стерла? – не унимались девочки. – А почему Нюшу в прием не пустила? Иванову за что в столовой поставила?..
– Ну, Иванова стоит, – серьезно произнесла Нина, недолюбливавшая Иванову.
– Ну довольно, genug! Что делать, что делать, расстаться нам с вами все-таки придется, – покачала головою добрая фрейлейн.
– Нет-нет, мы вас не пустим, мы знаем, что на вас наябедничали, и Maman, верно, что-нибудь вам неприятное сказала, а вы и уходите! Да-да, наверное!
Бедная немка не рада была, что допустила этот разговор.
Тихая и кроткая, она не любила историй и теперь раскаивалась в том, что посвятила пылких девочек в тайну своего ухода из института.
А девочки волновались, кричали, окружили фрейлейн, целовали ее по очереди и даже по нескольку сразу, так что чуть не задушили, – одним словом, всячески старались выразить искреннюю привязанность своих горячих сердечек.
Растроганная и напуганная этими шумными проявлениями любви, Кис-Кис кое-как уговорила нас успокоиться.
Весь остаток дня мы всеми способами старались развлечь нашу любимицу. Мы не отходили от нее ни на шаг, рано выучили все уроки и безошибочно, за некоторым разве исключением, ответили их дежурной пепиньерке и, наконец, тесно обступив кафедру, старались своими незатейливыми детскими разговорами занять и рассмешить нашу любимую немочку. Краснушка, самая талантливая в подражании, изобразила в лицах, как каждая из нас выходит отвечать уроки, и добилась того, что фрейлейн смеялась вместе с нами.
Придя в дортуар, мы поскорее улеглись в постели, чтобы дать отдых нашей любимице. Газ был спущен раньше обыкновенного, и ничем не нарушимая тишина воцарилась в дортуаре.
Утром держали совет всем классом и после долгих споров решили: 1) изводить всячески Пугача, не боясь наказаний; 2) идти в случае чего к начальнице и просить не отпускать Fraulein; 3) сделать любимой немочке по подписке подарок.
К исполнению последнего решения было приступлено немедленно. Распорядителем-казначеем по покупке подарка выбрали Краснушку, славившуюся у нас знанием счета.
В следующий же прием все посещаемые родными «седьмушки» выпросили у своих родных денег, кто рубль, кто двадцать – тридцать копеек, каждая сколько могла, и отдали эти деньги Краснушке на хранение.
Краснушка тщательно пересмотрела, пересчитала серебро и уложила в большой ящик от печенья, на крышке которого она старательно вывела самыми красивыми буквами: «Касса».
– А как же я дам денег? Присланные мне мамой десять рублей находятся у Fraulein? – искренно взволновалась я.
– Ты, Людочка, не беспокойся, – ласково проговорила княжна (она уже давно заменила данное мне ею же прозвище ласкательным именем). – У меня еще много своих денег у Пугача. Завтра спрошу себе и тебе.
– А если она спросит, зачем?
– Тогда я прямо скажу, что мы собираем на подарок.
– Ай да молодец, Нина! Ужели так и скажешь? – восторгались наши.
– Так и скажу, ведь я ненавижу Пугача! Воображаю, как она озлится, когда узнает, что мы все за нашу немку.
И действительно, в французское дежурство Джаваха смело подошла просить из своих денег, отданных на попечение Арно, три рубля.
– Зачем так много? – удивилась та.
– Мы хотим делать по подписке подарок нашей Fraulein. Дайте мне, пожалуйста, mademoiselle, для меня и на долю Влассовской, она отдаст, как только мы купим подарок, а то ведь ее деньги у Fraulein, и она, наверное, не даст ей, узнав, на что мы берем деньги.
– Пустые выдумки! – процедила озлобленно m-lle Арно, однако отказать не решилась и выдала княжне три рубля. Краснушка торжественно присовокупила их к сумме, лежащей уже в кассе.
После вторичного совещания решили купить на собранные деньги альбом, в котором все должны написать что-нибудь самым лучшим почерком на память. «Только из своей головы, а не выученное», – прибавила Додо Муравьева, враг зубрежки. Альбом было поручено купить матери Федоровой, которая охотно исполнила нашу просьбу. В ближайшее же воскресенье Надя Федорова не без труда притащила в класс тяжелый, в папку увязанный сверток. Краснушка влезла на кафедру и, развязав бумаги, торжественно извлекла альбом из папки. Все мы запрыгали от радости.
Это оказалась прелестная, крытая голубым плюшем и с бронзовыми застежками книга, с золотыми кантами, с разноцветными страницами. В правом углу на бронзовой же доске было четко награвировано: «Незабвенной и дорогой нашей заступнице и наставнице Fraulein Гертруде Генинг от горячо ее любящих девочек». В середине был вензель Кис-Кис. Каждая из нас должна была оставить след на красивых листах альбома, и каждая по очереди брала перо и, подумав немного, нахмурясь и поджав губы или вытянув их забавно трубочкой вперед, писала, тщательно выводя буквы. Краснушка, следившая из-за плеча писавшей, только отрывисто изрекала краткие замечания: «Приложи клякс-папир… тише… не замажь… Не спутай: е, а не е… ах какая!.. Ну вот, кляксу посадила!» – пришла она в неистовство, когда Бельская действительно сделала кляксу.
– Слижи языком, сейчас слижи, – накинулась она на нее.
И Бельская не долго думая слизала.
Лишь только надписи были готовы, Краснушка на весь класс прочла их. Тут большею частью все надписи носили один характер: «Мы вас любим, любите нас и будьте с нами до выпуска», – и при этом прибавление самых нежных и ласковых наименований, на какие только способны замкнутые в четырех стенах наивные, впечатлительные девочки.
Не обошлось, конечно, без стихов.
Петровская, к величайшему удивлению всех, написала в альбом:
- Бьется ли сердце, ноет ли грудь,
- Скушай конфетку и нас не забудь.
– Ну уж и стихи! – воскликнула Федорова, заливаясь смехом.
– А ты, Нина, тоже напишешь стихи в альбом? – спросила Бельская.
– Нет, – коротко ответила княжна.
Я невольно обратила внимание на надпись Нины.
«Дорогая Fraulein, – гласили каракульки моего друга, – если когда-нибудь вы будете на моем родимом Кавказе, не забудьте, что в доме князя Джавахи вы будете желанной гостьей и что маленькая Нина, доставившая вам столько хлопот, будет рада вам как самому близкому человеку».
– Как ты хорошо написала, Ниночка! – с восторгом воскликнула я и недолго думая, взяв перо, подмахнула под словами княжны:
«Да, да, и в хуторе под Полтавой тоже.
Люда Влассовская».
Когда все уже написали свое «на память», решено было торжественно всем классом нести альбом в комнату Кис-Кис.
– Мы попросим ее остаться, а если она не согласится – пойдем к начальнице и скажем ей, какая чудная, какая милая наша Fraulein, – пылко и возбужденно говорила Федорова.
– Да-да, идем, идем, – подхватили мы и толпою бросились через коридор на лестницу, пользуясь минутным отсутствием Арно.
– Куда? Куда? – спрашивали нас с любопытством старшие.
– «Седьмушки» бунтуют! – кричали нам вдогонку наши соседки – шестые, ужасно важничавшие перед нами своим старшинством.
Никому ничего не отвечая, мы миновали лестницу, церковную паперть и остановились перевести дыхание у комнаты Fraulein.
– Ты, ты говори, – выбрали мы Нину, пользовавшуюся у нас репутацией очень умной и красноречивой.
– Kann man herein (можно войти)? – произнесла княжна, постучав в дверь.
Голос ее дрожал от важности возложенного на нее поручения.
– Herein (войдите)! – раздалось за дверью.
Мы вошли. Fraulein Генинг, донельзя удивленная нашим появлением, встала из-за стола, у которого сидела за письмом. На ней была простая утренняя блуза, а на лбу волосы завиты в папильотки.
– Was wunscht Ihr, Kinder (что вы желаете, дети)?
– Fraulein, дуся, – начала Нина, робея, и выступила вперед, – мы знаем, что вас обидели и вы хотите уйти и оставить нас. Но, Frauleinehen-дуся, мы пришли вам сказать, что «всем классом» пойдем к Maman просить ее не отпускать вас и даем слово «всем классом» не шалить в ваше дежурство. А это, Fraulein, – прибавила она, подавая альбом, – на память о нас… Мы вас так любим!..
Голос княжны оборвался, и мы увидели то, чего никогда еще не видали: Нина плакала.
Тут произошло что-то необычайное. Весь класс всхлипнул и разревелся, как один человек.
– Останьтесь!.. любим!.. просим!.. – лепетали, всхлипывая, девочки.
Fraulein, испуганная, смущенная и растроганная, с альбомом в руках, не стесняясь нас, плакала навзрыд.
– Девочки вы мои… добренькие… дорогие… Liebchen… Herzchen… – шептала она, целуя и прижимая нас к своей любящей груди. – Ну как вас оставить… милые! А вот зачем деньги тратите на подарки?.. Это напрасно… Не возьму подарка, – вдруг рассердилась она.
Мы обступили ее со всех сторон, стали целовать, просить, даже плакать, с жаром объясняя ей, как это дешево стоило, что Нина, самая богатая, и та дала за себя и за Влассовскую только три рубля, а остальные – совсем понемножку…
– Нет, нет, не возьму, – повторяла Кис-Кис.
С трудом, после долгой просьбы, удалось нам уговорить растроганную Кис-Кис принять наш скромный подарок.
Она перецеловала всех нас и, обещав остаться, отослала скорее в класс, «чтобы не волновать mademoiselle Арно», прибавила она мягко.
– И чтобы это было в последний раз, – заметила еще Кис-Кис, – никаких больше подарков я не приму.
Этот день был одним из лучших в нашей институтской жизни. Мы могли наглядно доказать нашу горячую привязанность обожаемой наставнице, и наши детские сердца были полны шумного ликования.
Уже позднее, через три-четыре года, узнали мы, какую жертву принесла нам Fraulein Генинг. Ее действительно не любили другие наставницы за ее слишком мягкое, сердечное отношение к институткам и не раз жаловались начальнице на некоторые ее упущения из правил строгой дисциплины, и она уже решила оставить службу в институте. Брат ее достал ей прекрасное место компаньонки в богатый аристократический дом, где она получала бы вчетверо больше скромного институтского жалованья и где занятий у нее было бы куда меньше… Уход ее был решен ею бесповоротно. Но вот появилось ее «маленькое стадо» (так она в шутку называла нас), плачущее, молящее остаться, с доказательствами такой неподкупной детской привязанности, которую не купишь ни за какие деньги, что сердце доброй учительницы дрогнуло, и она осталась с нами «доводить до выпуска своих добреньких девочек».
ГЛАВА XIV
14 ноября
Тезоименитство Государыни Императрицы – 14 ноября – праздновалось у нас в институте с особенной пышностью. После обедни и молебна за старшими приезжали кареты от Императорского двора и везли их в театр, а вечером для всех – старших и младших – был бал.
С утра мы поднялись в самом праздничном настроении. На табуретах подле постелей лежали чистые, в несколько складочек праздничные передники, носившие название «батистовых», такие же пелеринки с широкими, жирно накрахмаленными бантами и сквозные, тоже батистовые рукавчики, или «манжи».
За утренним чаем в этот день никто не дотронулся до казенных булок, предвкушая более интересные блюда. Старшие явились в столовую тоненькие, стянутые в рюмочку, с взбитыми спереди волосами и пышными прическами.
Ирочка Трахтенберг воздвигла на голове какую-то необычайную шишку, пронзенную красивою золотою пикой, только что входившую в моду. Но, к несчастью, Ирочка попалась на глаза Елениной, и великолепная шишка с пикой в минуту заменилась скромной прической в виде свернутого жгута.
– Mesdames, у кого я увижу подобные прически – пошлю перечесываться, – сердилась инспектриса.
Богослужение в этот день было особенно торжественно. Кроме институтского начальства были налицо почетные опекуны и попечители. После длинного молебна и зычного троекратного возглашения диаконом «многолетия» всему царствующему дому, мы, разрумяненные душной атмосферой церкви, потянулись прикладываться к кресту. Проходя мимо Maman и многочисленных попечителей, мы отвешивали им поясные поклоны (реверансов в церкви не полагалось) и выходили на паперть.
– Ну что, привыкаешь? – раздался над моей почтительно склоненной головой знакомый голос начальницы.
– Oui, Maman, – смущенно прошептала я.
Княгиня-начальница стояла передо мной величественная, красивая, точно картина, в своем синем шелковом платье с массою орденов на груди и бриллиантовым шифром. Она трепала меня по щеке и ласково улыбалась.
– C'est la fille de Wlassovsky, heros de Plevna (дочь Влассовского, героя Плевны), – пояснила она толстому, увешанному орденами, с красной лентой через плечо господину.
– А-а, – протянул тот и тоже потрепал меня по щечке.
Потом я узнала, что это был министр народного просвещения.
За завтраком нам дали вместо кофе по кружке шоколаду с очень вкусными ванильными сухариками. Барышни наскоро позавтракали и, не обращая внимания на начальство, заглянувшее в столовую, побежали приготовляться к выезду в театр.
– Счастливицы, – кричали мы им вслед, – возьмите нас с собою.
Праздничный день тянулся бесконечно… Мы сновали по залу и коридорам, бегали вниз и вверх, раза четыре попадались на глаза злющей Елениной и никак не могли дождаться обеда. Более деловитые играли в куклы или «картинки» – своеобразную институтскую игру, состоящую в том, чтобы подбросить картинку, заменяющую институтку, кверху; если картинка упадет лицевой стороной – это считалось хорошим ответом урока, а обратного стороной – ошибка. За ответы ставились баллы в особую тетрадку и затем подводились итоги. Игра эта была любимою у маленьких институток.
Серьезная Додо извлекла из своего стола толстую книгу с изображением индейцев на обложке и погрузилась в чтение.
К обеду вернулись старшие. С шумом и хохотом пришли они в столовую. Их щеки горели от удовольствия, вынесенного ими из театра. Они не дотронулись даже до обеда, хотя обед с кулебякой и кондитерским пирожным, с тетерькою на второе был самый праздничный.
В пять часов нас повели в дортуар, чтобы мы успели выспаться до предстоящего в этот вечер обычного бала, на котором нам, «седьмушкам», было позволено оставаться до 12 часов.
На лестнице нас обогнала Ирочка Трахтенберг с неизменной Михайловой под руку. Она с улыбкой сунула в руки смущенной Нины полученную в театре коробку конфект с вензелем Государыни на крышке.
– Merci, – могла только пролепетать сконфуженная Нина и ужасно покраснела.
Спать легли весьма немногие из нас, остальные же, большая половина класса, разместились на кроватях небольшими группами.
Кира Дергунова, «второгодница», то есть оставшаяся на второй год в классе и, следовательно, видевшая все эти приготовления в прошлом году, рассказывала окружившим ее институткам с большим увлечением:
– И вот, mesdam'очки, библиотека будет украшена елками, и там будет гостиная для начальства, а в четвертом классе будет устроен буфет, но чай будут пить только кавалеры. Кроме того, для старших будут конфекты… фрукты…
– А для нас? – не утерпела Маня Иванова, начинавшая глотать слюнки от предстоящего пиршества.
– А нам не дадут… – отрезала Кира. – Нет, то есть дадут, – поспешила она поправиться, – только по яблоку и апельсину да по тюречку конфект…
– А-а, – разочарованно протянула Маня.
– Тебе скучно? – спросила меня Нина, видя, что я лежу с открытыми глазами.
– Да, домой тянет, – созналась я.
– Ну, Люда, потерпим, ведь теперь ноябрь уже в середине, до праздников рукой подать, а второе полугодие так быстро промелькнет, что и не увидишь… Там экзамены, Пасха… и лето…
– Ах, лето! – с восторженным вздохом вырвалось у меня.
– И вот, mesdam'очки, войдет Maman, оркестр заиграет марш… – тем же тягучим, неприятным голосом повествовала Дергунова.
В 7 часов началось необычайное оживление; «седьмушки» бежали под кран мыть шею, лицо и чистить ногти и зубы. Это проделывалось с особенным старанием, хотя «седьмушкам» не приходилось танцевать – танцевали старшие, а нам разрешалось только смотреть.
В 8 часов к нам вошла фрейлейн, дежурившая в этот день. На ней, поверх василькового форменного платья, была надета кружевная пелеринка, а букольки на лбу были завиты тщательнее прежнего.
– Какая вы красавица, нарядная! – кричали мы, прыгая вокруг нее.
И действительно, ее добродушное, с жилочками на щеках личико, с сиявшей на нем доброй улыбкой, казалось очень милым.
– Ну-ну, Dummheiten (глупости)! – отмахнулась она и повела нас вниз, где выстроились уже шпалерами по коридору остальные классы.
Внизу было усиленное освещение, пахло каким-то сильным, в нос ударяющим курением.
В половине девятого в конце коридора показалась Maman, в целом обществе опекунов и попечителей, при лентах, орденах и звездах.
– Nous avons l'honneur de vous saluer (имеем честь вас приветствовать)! – дружно приседая классами, восклицали хором институтки.
За начальством прошли кавалеры: ученики лучших учебных заведений столицы, приезжавшие к нам по «наряду». Исключение составляли братья и кузены старших, которые попадали на наши балы по особому приглашению начальницы или какой-нибудь классной дамы.
Под звуки марша мы все вошли в зал и прошлись полонезом, предводительствуемые нашим танцмейстером Троцким, высоким, стройным и грациозным стариком, с тщательно расчесанными бакенбардами. Maman шла впереди, сияя улыбкой, в обществе инспектора – маленького, толстенького человечка в ленте и звезде.
Наконец начальство подошло к небольшому кругу мягкой мебели, подобно оазису уютно расположенному в почти пустой зале, и заняло место среди попечителей и гостей.
Проходя мимо начальства, мы останавливались парами и отвешивали низкий, почтительный реверанс и потом уже занимали предназначенные нам места.
Полонез сменился нежными, замирающими звуками ласкающего вальса. Кавалеры торопливо натягивали перчатки и спешили пригласить «дам» – из числа старших институток. Минута – и десятки пар грациозно закружились в вальсе. Вон белокурая Ирочка несется, тонкая и стройная, согнув немного талию, с длинным, угреватым лицеистом, а вон Михайлова кружится как волчок с каким-то розовым белобрысым пажом.
По окончании условных двух туров (больше двух с одним и тем же кавалером делать не позволялось) институтки приседали, опустив глазки, с тихим, еле уловимым «Merci, monsieur». Отводить на место под руку строго воспрещалось, а еще строже – разговаривать с кавалером, чему плохо, однако, подчинялись старшие.
Я с Ниной и еще несколькими «седьмушками» уселись под портретом императора Павла, основателя нашего института, и смотрели на танцы, как вдруг передо мной как из-под земли вырос длинный и худой как палка лицеист.
– Mademoiselle, – произнес он шепелявя, – puis-je vous engager pour un tour de valse (могу я вас пригласить на тур вальса)?
Я обомлела и крепко стиснула руку Нины, как бы ища защиты.
– Merci, monsieur, – вся краснея от смущения пролепетала я, – je ne danse pas (я не танцую), – и, встав, отвесила ему почтительный поклон.
Но было уже поздно. Длинный лицеист не понял меня и, быстро обняв мою талию, понесся со мною в вихре вальса.
Лицеист кружился ужасно скоро. Мои ноги не касались пола, и я в воздухе выделывала с изумительной точностью все те па, которым учил нас Троцкий на своих танцклассах.
К счастью моему, музыка прекратилась, и длинный лицеист почти бесчувственную усадил меня на место, с изысканной любезностью прошепелявив: «Merci, mademoiselle».
– Счастливица! Счастливица! Танцевала с большим кавалером, – со всех сторон слышала я завистливые восклицания.
Зал стали проветривать, и весь институт разбежался по коридорам и классам, превращенным в гостиные.
– Пойдем пить! Хочешь? – шепнула Нина, и мы побежали к двум красиво задрапированным бочонкам, один с морсом, другой с оршадом, из которых с невозмутимым хладнокровием институтский вахтер Самойлыч черпал стаканом живительную влагу.
Несмотря на упрощенный способ нашего водочерпия, несмотря на большой палец вахтера, перевязанный тряпкой, пропитанной клюквенным морсом, я жадно выпила поданный мне стакан.
– Ай-ай, пойдем скорее, сюда идет опять этот длинный лицеист! – невольно вскрикнула я, увидя опять знакомого уже мне лицеиста, и потащила Нину в сторону.
– Постой, погоди, вон пришел батюшка!
Действительно, в коридоре, окруженный младшими классами, сверкая золотым наперсным крестом на новой лиловой рясе, нам улыбался отец Филимон, пришедший полюбоваться весельем своих «деточек».
Мы с Ниной бросились к нему.
– Что, веселишься, чужестраночка? – ласково улыбнулся и кивнул он своей любимице Нине.
Между тем из зала раздавались звуки контрданса.
– Mesdam'очки, идите гостинцы получать! – кричала Маня Иванова, запихивая в рот целую треть апельсина, данного ей по дороге инспектором.
Мы получили по тюречку кондитерских конфект, по яблоку и апельсину.
– Что же, пойдем в зал? – спросила меня Нина.
– Ай, нет! Ни за что! – в ужасе произнесла я, невольно вспоминая лицеиста.
А между тем там царило веселье, насколько можно было назвать весельем это благонравное кружение по зале под перекрестным огнем взглядов бдительного начальства.
Мы стояли в дверях и смотрели, как ловкий, оживленный Троцкий составил маленькую кадриль исключительно из младших институток и подходящих их возрасту кадет и дирижировал ими. В большой кадрили тоже царило оживление, но не такое, как у младших. «Седьмушки» путали фигуры, бегали, хохотали, суетились – словом, веселились от души. К ним присоединились и некоторые из учителей, желавшие повеселить девочек.
В 12 часов нас, «седьмушек», повели спать, накормив предварительно бульоном с пирожками.
Издали доносились до нас глухим гулом звуки оркестра и выкрики дирижера.
Я скоро уснула, решив написать маме все подробно об институтском бале.
Мне снилась большая зала, кружащиеся в неистовом вальсе пары и длинный лицеист, шепелявивший мне в ухо: «Puis-je vous engager, mademoiselle?»
ГЛАВА XV
Итог за полгода. Разъезд. Посылка
Прошло два дня, и институтская жизнь снова вошла в прежнюю колею.
Потянулись дни и недели, однообразные донельзя. Наступало сегодня, похожее как две капли воды на вчера.
Занятия шли прежним чередом. Крикливый голос инспектрисы и несмолкаемое «пиление» Пугача наводили ужасную тоску.
Я взялась за книги с жаром, граничившим с болезненностью. Дело в том, что первое полугодие приходило к концу и наступало время считать учениц по полугодовым отметкам. За поведение я уже получала 12, что и поставило меня в число «парфеток». Моя фамилия красовалась на классной доске. По воскресеньям голова моя украшалась белым и синим шнурками. Эти шнурки давались нам в институте как знак отличия за хорошее поведение и успехи. За дурное же поведение шнурки отнимались, иногда на неделю, а другой раз и навсегда.
Наступало Рождество – первый и самый большой отдых институток в продолжение целого года. «Седьмушки» подсчитывали свои баллы, стараясь высчитать собственноручно, кто стоит выше по успехам, кто ниже. Слышались пререкания, основанные на соревновании.
Нина еще больше побледнела от чрезвычайного переутомления. Она во что бы то ни стало хотела стоять во главе класса, чтобы поддержать, как она не без гордости говорила, «славное имя Джаваха».
Ровно за неделю до праздников все баллы были вычислены и выставлены, а воспитанницы занумерованы по успехам.