7 историй для девочек Чарская Лидия
Тогда была весна, Лика, и магнолии цвели и апельсинные деревья стояли все белые-белые, как невесты под фатою своих чудесных цветов.
Лика, Лика, моя девочка, помнишь ли ты также и ту весну, когда впервые сознала в себе острую потребность отдаться всем своим существом на пользу людям. Помни, Лика моя, – будут говорить кругом тебя: «один в поле не воин, одна ласточка не может сделать весны». Но, дитя, если каждая из нас проникнется общей идеей любви к беднякам и сознанием необходимости прийти им на помощь, отдать все свои силы на труд, работу и пользу людям, легче, поверь мне, станет жить не только тем, кому помогаешь, но и самой себе!!.»
– Да, да, да!
Безумный восторг, охватил снова Лику по прочтении этого письма. Чем-то теплым, ласковым, чудным и бодрым повеяло на нее от этих ласковых строчек…
– Да, да, да! именно, так и надо поступить, как пишет незабвенная тетя Зина. И как вовремя подоспело оно, это милое, родное письмо!
Как раз вовремя подоспело, когда Лику уже начал закруживать этот водоворот светской сутолоки, в котором утонули уже ее сестра и Толя, и все ее здешние знакомые, и который, действительно, способен заманить, втянуть в свою с виду соблазнительную и увлекательную пучину.
Нет, тысячу раз нет, он не осилит ее, не затянет ее, Лику!
И перед молодой девушкой мысленно встала та дивная весенняя ароматичная итальянская весна, о которой писала в своем письме тетя Зина, когда Лика впервые почувствовала, ощутила в себе эту жгучую потребность служить людям. Да, тогда была весна, теплая, ласковая, голубая… Пахло апельсинами и миндальными цветами… Море курилось серебряной дымкой, а в зеленой траве синели фиалки. И на террасе виллы она, Лика, поет свое «Addio Napoli»… И весна поет вместе с нею, и море, и фиалки. И самый воздух поет, ароматичный и чудо-прекрасный в этой благословенной южной стране.
Лика забылась в своем сладком дурмане! В голове встали грезы, а душа ее уже томилась и тосковала по звукам песен. Губы раскрылись, невольно, глаза заблестели и вдруг, неожиданно, розовая комнатка огласилась первыми звуками прекрасной, как мечта, неаполитанской песни.
Лика распахнула окно. Студеная волна ночного воздуха ворвалась в комнату. С вокзала долетали умирающие звуки музыки, с неба глядела луна, таинственная и точно робкая, под легкой дымкой облаков. «Addio Napoli», – пела Лика и, глядя на эту северную студеную ночь, на испещренное золотистыми бликами небо, на таинственный палевый месяц и молчаливо замерший в своей жуткой непроницаемости сад, она думала о другом небе, ясном и прозрачном, о других ночах, благовонных и горячих ночах юга…
В саду под самыми окнами Лики блеснул огонек сигары…
– Лика! – послышался чей-то не громкий голос.
Девушка разом отпрянула от окна. Песнь круто оборвалась, замолкла, неоконченная, на полуслове.
– Это – я, Лика, не бойтесь… – и Андрей Васильевич Карский выступил из тени в полосу лунного света.
– Ах, это вы, petit papa! А я не узнала вас! Думала чужой! – произнесла Лика дрогнувшим голосом.
– А вы хотели бы увидеть вместо меня волшебника той дивной страны, о которой вы так очаровательно сейчас пели? Но какой у вас голос, Лика! Я и не воображал и не подозревал даже, что вы поете, как настоящая певица.
– Я училась три года пению! – скромно отвечала ему Лика.
– Но вы поете бесподобно, как никто. Я ничего подобного не слышал вне сцены театра. Однако послушайте, Лика, вам сейчас еще не хочется спать, – спросил отчим и не дожидаясь ее ответа, прибавил: – накиньте что-нибудь на плечи потеплее и сойдите в сад. Мы потолкуем с вами.
– С удовольствтем, – вскричала Лика, обрадованная как ребенок возможностью найти собеседника, и через минуту вышла к отчиму, закутанная в белый оренбургский платок.
Он взглянул на нее и улыбнулся.
– О чем вы, papa? – изумилась она.
– Знаете ли, Лика, на кого вы похожи так? На какую-нибудь белую виллису скандинавской древней саги или фею волшебной страны. Но, впрочем, оставим фантазии! Я нахожу, что вы сегодня совсем иная, нежели всегда.
– И вы тоже иной, papa, совсем иной, нежели прежде, – в тон ему отвечала падчерица.
– То есть? – изумленно приподнял свои строгие брови отчим.
– Вы не рассердитесь, если я буду откровенна с вами? Не обидитесь на меня? – и Лика, нежно прижавшись к нему, продернула ему под руку свою тонкую ручку.
– Можно ли сердиться на вас, Лика. Вы сама – доброта.
– Ну, так слушайте же, что я буду говорить вам. Вы сегодня совсем, совсем иной, чем эти две недели, что я вас знаю. Вы всегда такой деловой, такой озабоченный, и строгий, как в министерстве. Вид у вас такой замкнутый, такой серьезной, какой-то непроницаемый, сказала бы я… И, когда вы с гостями даже или на музыке, от вас холодком веет, деловым холодком.
– Что поделаешь! Я – «человек портфеля», как про меня весьма остроумно выразился один шутник. У меня своя система жизни.
– Ха, ха, ха! – звонко расхохоталась Лика и ее смех так и прорезал восстановившуюся было тишь мглистой осенней ночи. – У вас система, у Рен – метода, Господи, что за люди такие собрались! А по-моему – жить «по мерке» – ужас.
Тут смех ее разом прервался и сама она нервно вздрогнула, кутаясь в платок.
– А вы как понимаете жизнь, Лика?
– О, совсем, совсем иначе! Я бессистемная какая-то, papa, право, – и она рассмеялась, – я понимаю жизнь…
– В вечном празднике и в погоне за удовольствиями. Не так ли? – подсказал отчим.
– Бог с вами, papa! – и Лика с нескрываемым негодованием блеснула на спутника своими большими глазами, – я хотела бы жить исключительно для других, хотела бы стать нужной, необходимой людям, хотела бы сделать многих счастливыми кругом… и потом трудиться, учиться, самосовершенствоваться… Я хотела бы отдать свое лучшее «я» тем, кто нуждается в этом.
– Вы, значит, хотите заняться делами милосердия… да? – ласково обратился к ней с вопросом отчим…
– Да, да, это – главное, – горячо сорвалось у нее. – Вы знаете, papa: стыдно бездействовать и купаться в довольстве, когда… Ах, Господи… нужды бедноты, лишений кругом сколько, ужас! Заграницей бедность не так сильно бьет в глаза. Они все там изворотливы, как кошки, и умеют устроиться. А у нас эти жалкие лачуги в дебрях России, этот хлеб с мякиной и песком… и полное невежество в глуши, незнакомство с букварем, с грамотой. – Конечно, я не видела всего этого, а по книгам и по словам тети Зины знаю много, очень много.
– А, а, вот она, ваша капризница тетушка, всегда недовольная ничем! – пошутил Андрей Васильевич.
– Тетя Зина не то, что о ней думают, – строго остановила его Лика. – Вы ее не поняли. У нее одна жажда, стремление увидеть все у нас в России, так же благоустроенно и хорошо, как и заграницей.
– И потому-то она и заперлась в Италии и не показывается сюда, – снова своим обычным ледяным тоном проронил Карский.
– Papa! – совсем уже серьезно произнесла Лика, – вы и не подозреваете сколько она делает тайного добра людям. Она отрывает от себя больную часть своей души, больную от людских нужд и горя, но переменить жизнь ей не под силу. Она уже старушка, моя тетя Зина! – пылко вырвалось из груди Лики. – Ведь под конец жизни очень трудно менять свои привычки на старости лет. – Я же, хочу дела, большого, огромного, чтобы всю меня захватило оно, всю без изъятия. Я не могу довольствоваться долей светской барышни, я не могу всю себя передать спорту, как Рен и всегда веселиться, как Толя, я хочу иного, поймите? Мне с мамой не приходилось говорить об этом. Да и потом, у мамы свои взгляды. Она предложила мне заниматься кроме моего пения английским языком и рисованием по фарфору или выжиганием, чтобы убить время. Но я не хочу его убивать. Оно мне нужно, как святыня, нужно. У меня голос, хороший голос; синьор Виталио сумел эксплуатировать свой голос на пользу других, я хочу так же идти по его стопам, я выступала в Милане и помогла несчастным своим концертом. И тут я могу так же… тем же способом, если…
– Это не удобно, Лика, – прервал девушку Карский, – вы барышня из общества, из большого свъта. Приходится считаться с этим. А, впрочем, – мама устраивает какой-то концерт в-пользу их общества.
– Какого общества?
– Филантропического общества, в котором принцесса Е. председательницей. Ваша мама ее помощница. Общество носит название «Защиты детей от жестокого обращения».
– Как, у мамы есть общество? И она ни слова не сказала мне, моя голубушка, об этом! – горячо воскликнула Лика. – Боже мой! – да ведь я и там могу работать. Papa! Позволит мне это мама, как вы думаете? А?
– Разумеется. Я поговорю с нею, если вы уполномочиваете меня, Лика.
– И потом еще, – заторопилась молодая девушка, – этого мало… Я хотела бы где-нибудь в захолустье школу основать… но только, чтобы самой там учить. Около «Нескучного», мне говорила тетя, есть такие деревушки; избы там у них бедные-прибедные, закоптелые, детвора там бегает без призора, чуть ли не нагая… Тетя Зина говорила…
– Ох уж эта нам тетя Зина! – смеясь погрозил Карский, а затем сочувственно, пожав ручку Лике и еще раз пообещав поговорить о ней с матерью, проводил ее до крыльца.
– Какой он славный и совсем, совсем не строгий, как я думала прежде, – решила девушка пока шаги отчима затихали в отдалении. – А я еще боялась его! И как он меня понял скоро! Милый, хороший, славный petit papa!
VII
Было около двух часов солнечного сентябрьского дня, когда Карская, в сопровождении Лики, поднималась по застланной коврами лестнице, ведущей в роскошное помещение большого дома особняка на Милионной, где жили две пожилые двоюродные сестры, две светские барышни, княжны Столпины. Обеих звали одинаково Дарьями, и обе имели сокращенные имена Дэви в большом свете. Обе княжны Дэви были большие филантропки и им исключительно принадлежала благая мысль устройства общества «защиты детей от жестокого обращения». Обе княжны Дэви очень гордились своим делом. Им посчастливило привлечь в председательницы высокую попечительницу принцессу Е., в члены общества многих светских дам и барышень из лучших семейств.
– Мы выбрали неудобное время для нашего заседания, однако, – произнесла Мария Александровна, когда она и Лика остановились перед большим трюмо в княжеском вестибюле, чтобы поправить шляпы, – теперь не «сезон» и большая часть публики, многие члены нашего общества разъехались в Крым и заграницу, присутствовать будут очень не многие из дам. А главное, жаль, что не придется тебя представить принцессе Е.; она прибудет в Петербург только в октябрь месяце… А то мне очень кстати было бы похвастать своей хорошенькой дочуркой, – улыбкой закончила Карская эту маленькую тираду.
Лика вся смущенная похвалою матери и предстоящим ей новым знакомством со светским обществом, только молча ласково-ласково улыбнулась в ответ на слова Марии Александровны.
Посреди большого, светлого зала, посреди которого стоял длиннейший стол, покрытый зеленым сукном, сидело большое дамское общество.
Лика с матерью немного опоздали на заседание, которое уже началось.
– Мы думали, что вы не будете и уже отчаивались вас видеть. Bonjour, madame! O, la belle creature! C’est mademoiselle votre file, u’est-ce pas? Mais eu voils beaut, a perdre la tte,[7] – полетели им навстречу приветливые любезные возгласы.
– Можно вас поцеловать, малютка? – и маленькая полная пожилая, но подвижная чрезвычайно женщина, лет сорока пяти, заключила смущенную Лику в свои объятья. – Княжна Дэви старшая, – предупредительно отрекомендовалась она молодой девушке, – и вот княжна Дэви младшая, моя кузина, – быстро подведя Лику к красивой смуглой тоже пожилой даме с усталым печальным лицом добавила – Прошу нас любить и жаловать, как своих друзей.
– Покажите-ка мне ее, моя красавица, покаите-ка мне сокровище ваше! – послышался в тот же миг с противоположного конца стола громогласный, совсем не женский по своему низкому тембру голос.
Лика вздрогнула от неожиданности и подняла глаза на говорившую.
Это была громадного роста женщина с совершенно седыми волосами, с крупным некрасивым лицом, полным энергии, ума и какой-то, как бы светящейся в нем, ласковой необычайной доброты.
– Баронесса Циммерванд! – спешно шепнула Лике княжна Дэви старшая и подвела девушку к баронессе.
– Славная у вас девочка, моя красавица! – одобрительно загудел по адресу Марии Александровны бас титулованной великанши. – Хотелось бы мне очень, чтобы она с моими Таней и Машей знакомство свела покороче. А то они уже со старыми подругами и все переговорить, да и поссориться успели!
– Ах, maman! – в один голос, как по команде, соскочило с губ двух уже не молодых барышень, с нескрываемым недовольством вперивших в лицо матери свои вспыхнувшие смущением глазки, – вы уж скажете, тоже!
Лика сконфуженно пожала руку обеим баронессам и поспешила подойти к крошечной старушке с собачкой на руках. Эта старушка, как узнала Лика из слов княжны Дэви старшей, была отставная фрейлина большого двора, жившая теперь на покое. Звали ее Анна Дмитриевна Гончарина.
По соседству с нею сидела высокая, длинная и худая девушка, племянница ее, Нэд Гончарина, отравлявшая всем и каждому существование своим злым языком. Она сухо приветствовала Лику.
Обойдя прочих дам, молоденькая Горная опустилась на указанное ей место между худенькой Нэд и княжной Дэви старшей, понравившейся ей сразу своим симпатично грустным видом и большими печальными глазами.
Княжна Дэви старшая позвонила в серебряный колокольчик, заявляя этим, что заседание открыто.
– А князь Гарин? Разве он не будет? – спросила Мария Александровна, вопросительным взором обводя собравшееся общество. – Он так занят своей приемной дочуркой, этой маленькой дикаркой, что благодаря ей частенько манкирует своими обязанностями.
– Это – наш секретарь князь Гарин, – пояснила Лике ее соседка и племянница баронессы Циммерванд.
– С некоторых пор он совершенно игнорирует нашим обществом, – недовольным голосом произнесла баронесса. – Заперся дома и всячески ублажает свою дикую маленькую воспитанницу.
– Вы правы как и всегда, ma tante! Сейчас только убеждал Хану заняться французским чтением с ее гувернанткой! – произнес с порога залы красивый мужской голос.
– «Точно поет!» – разом мелькнула быстрая мысль в голове Лики при первых же звуках этого голоса, и она подняла глаза на говорившего.
Это был невысокий, тонкий и чрезвычайно изящный человек лет сорока в безукоризненно сидевшем фраке, с сильною проседью в волнистых волосах, с ясным смелым и добрым взором больших темных глаз, с несколько усталой усмешкой и опущенными углами рта, и с какою-то тихой печалью в чертах лица, во взгляде и в самой этой усмешке.
Когда Гарин улыбнулся, показав ослепительно белые зубы, Лике он напомнил синьора Виталио, ее далекого друга.
– Тетушка-баронесса права, я действительно был занят Ханой все это время! – повторил еще раз князь, входя в комнату и красивым движением головы и стана склонился в одном общем поклоне перед дамами. Потом он бросил портфель, который держал в руке, на сукно стола и тут только, заметя Лику, поклонился ей отдельно, официальным поклоном незнакомого человека, который в силу необходимости обязан быть представленным ей.
– Князь Гарин! – произнесла соседка Лики, в то время когда девушка отвечала смущенным наклонением головки в ответ на его молчаливое приветствие.
«Это – тот самый, который поет так хорошо», – вспомнила Лика относящиеся к князю слова ее брата Анатолия.
Несколько дней тому назад, когда дело концерта в пользу общества было уже решено и Мария Александровна дала свое согласие Лике участвовать в нем. Анатолий, стараясь успокоить светскую щепетильность матери, сказал:
– Отчего бы и не выступить Лике в качестве певицы, я не понимаю. Ведь сам князь Гарин – настоящий аристократ по крови и рождению, а дал вам свое согласие, мама, участвовать со своими песнями в вашем концерте, – и тут же попутно рассказал своей сестре, как дивно поет эти песни князь Гарин, каким успехом пользуются они у избранной публики их круга.
Лике князь понравился сразу своим открытым добрым лицом и смелыми проницательными глазами, где было много открытого благородства, честности и доброты. Баронесса Циммерванд ласково поглядывала на своего племянника.
– Утомился, небось, с Ханой. Все балуешь свою любимицу, вот и поделом тебе! Назвался груздем – полезай в корзину… – проговорила она шутливо, похлопывая по плечу князя.
– В кузов! – в один голос поправили ее обе юные баронессы, ее дочери.
– Ну и в кузов! – ворчливо пробурчала их мать своим басом, – точно я не знаю сама, что в кузов. Обрадовались, что мать в ошибке уличить могли. Вы, детка, не удивляйтесь, – неожиданно обратилась она к Лике, – что они меня ловят на словах. У меня хоть и фамилия немецкая, да и супруг – настоящий немецкий барон, а я вот взяла да и стала на зло всему – русскою. Щи да кашу люблю до смерти, габерзуппы немецкие разные и всякие там миндальности терпеть не могу, а по-немецки знаю два слова лишь: Donnervetter (гром и молния) да «клякспапир» еще, и ничегошеньки больше. Честное слово.
– Клякспапир – не немецкое слово, – пискнула одна из баронесс, которую звали Машенькой.
– Эх, умна! Эх, умна, матушка! – так и набросилась старуха Циммерванд на дочку, в то время как князь Гарин, обе княжны Столпины и Лика громко и весело рассмеялись шутке старухи.
– Silense,[8] mesdames! – внезапно прозвучал голос Марии Александровны, занимавшей сегодня место отсутствующей председательницы, принцессы Е.
Князь Гарин встал со своего места и прочел месячный отчет общества. Потом стали обсуждать дела о приеме в него многих детей, которых за последние дни отобрали у их хозяек и родственников, дурно обращавшихся с ними.
В ушах Лики замелькали имена и фамилии то смешные, то звучные и красивые, то самые обыкновенные, каких можно много встретить на каждом шагу.
– Двадцать человек детей! – присовокупил секретарь общества, закончив чтение отчета.
– Вы справлялись насчет их бумаг, князь? – спросила его старшая из хозяек дома.
– Как же, как же! Был даже лично, – поклонившись в ее сторону по-французски ответил тот.
– А ты по-русски говори. Нечего тут французить. Господи! совсем они все свой родной язык загнали! – накинулась на него неугомонная баронесса. – Что это? Минуты без французского кваканья прожить не могут, – возмущалась она ни то шутливо, ни то серьезно.
– Слушаю, ваше превосходительство! – вытягиваясь в струнку перед теткой, шутя отрапортовал племянник.
– А есть дети, которые сами пришли, Арсений? – обратилась княжна Дэви старшая, повернув голову к высокому представительному лакею, обносившему в эту минуту чаем общество, помещавшееся за столом.
– Есть, ваше сиятельство, как же! Мещанка Федосья Архипова в кухне дожидается, сидит. Просит позволения войти. Девочка, этак лет четырнадцати, от «мадамы» убегла, от модистки… Говорит били ее там шибко, жизни не рада была своей.
– Зови же ее, Арсений! Зови скорей! – приказала княгиня Дэви лакею.
Тот бесшумно удалился, ступая по ковру мягкими подошвами, и через минуту снова появился в сопровождении чрезвычайно миловидной девочки с наивным бледным личиком и испуганными детскими глазами.
– Какая хорошенькая! – успела шепнуть княжна Дэви младшая, наклонившись к уху Лики. – Просто картинка! И такую бедняжку они могли обидеть!
Однако, «картинка» была далеко не в приятном настроении духа от внимания стольких нарядных и важных барынь. Она пугливо смотрела на них изподлобья своими детскими глазами и, то и дело закрываясь рукавом кофты, стыдливо краснела и потупляла глаза.
– Не бойся, милая, подойди сюда, – ласково обратилась к ней хозяйка дома.
Но Феня Архипова только метнула на нарядную барыню тем же смущенным и испуганным взором и приблизилась лишь по новому приглашению к зеленому столу.
– Как тебя зовут, мой голубчик? – обратилась к Фене Архиповой, княжна Дэви старшая.
– Федосьей-с, Феней звать, – отвечала та и вспыхнула до корней волос.
– Чем недовольна, на что нам жалуешься, голубушка? – обратилась Мария Александровна к Архиповой.
По свеженькому личику Фени пробежала судорога; оно разом искривилось в плачущую гримасу, и прежде чем кто-либо мог того ожидать, девочка с громким рыданием упала к ногам старшей княжны, сидевшей у края стола, и запричитала, всхлипывая, как маленький обиженный ребенок:
– Барыня… голубушка… родненькая… да, что же это такое! Да сколько же времени это продолжаться будет. Господи! Что за напасть такая! Ведь били меня, так били у мадамы нашей, чуть что не пондравится ей самой, али мастерицам, за волосы, либо за ухо трепали. А реветь зачнешь, еще того хуже осерчает хозяйка, грозилась и вовсе в гроб вогнать… Ну я и прибежала сюды, значит, потому, как слыхала, что заступятся здесь, – всхлипывала Феня.
– А что же ты слышала? – вмешалась старая баронесса, обращаясь к девушке.
Плач Фени разом прервался. Глаза блеснули, она поборола остаток робости и смущения и, доверчиво взглянув на старуху, она сказала:
– Слыхала, значит, как при мне у мадаминых заказчиц разговор был, что барыни ласковые «обчество» собирают такое, в котором обиженных детей в приют определяют, али на места. Услыхала, значит, и побегла сюда кряду, тишком побегла, чтобы никто не узнал. Думала не здеся, выгонят, – чуть слышно закончила девочка свою сбивчивую, расстроенную речь и вдруг бухнула снова на колени и снова заголосила истошным голосом.
– Барыньки! Миленькие! Хорошие, пригожие, – не гоните меня отселева. Дайте мне от колотушек и щипков отойти; заступитесь за меня, ласковые, хорошие! Места живого на мне нет, вся в синяках хожу от щипков да палок. Господа милостивцы, заставьте за себя Бога молить! Родненькие! Добренькие! Заступницы вы наши! – и совсем припав лбом к паркету, Феня пуще зарыдала отчаянными рыданиями измученного, в конец обездоленного, ребенка.
Все присутствующие были очень потрясены и взволнованы этим неподдельным порывом детского горя.
Старая баронесса Циммерванд налила воды из графина в стакан, стоявший тут же на столе и подала его своему племяннику Гарину. Тот встал со своего места и передал воду плачущей девочке.
Мария Александровна, сочувственно покачивая головою, первая прервала молчание.
– Mesdames et monsieur, – прозвучал под сводами нарядной большой комнаты ее звучный, красивый голос. Она обвела всех присутствующих взволнованным взглядом. – Эта бедная девочка нуждается в немедленной защите. Нам необходимо записать все то, что она сейчас говорила здесь, необходимо тотчас же навести подробные, верные справки, о жестоком обращении с ней хозяйки мастерской и ее помощниц.
– Непременно навести справки, – в один голос произнесли обе княжны Дэви, а за ними и остальные дамы.
– Успокойся, девочка, – обратилась затем старшая княжна к продолжавшей все еще плакать и всхлипывать Фене, – утри свои слезы и возвращайся с Богом в мастерскую, а завтра мы пришлем полицию к твоей хозяйке. Поедет князь наш секретарь за тобою и велит сделать протокол о дурном с тобою обращении. А затем возьмет тебя уже оттуда совсем и ты уже никогда туда не вернешься больше.
– Да, да, – глухим старческим голосом проговорила фрейлина, тетка Нэд, – ты потом туда никогда уже не вернешься больше. Иди же с Богом, крошка, и да хранит Он тебя!
При этих словах Феня снова округлившимися от ужаса глазами взглянула на теснившихся за зеленым столом присутствующих.
– Как назад? – проронили ее побелевшие губы, – да как же я могу назад то таперича вертаться? Да она, хозяйка моя, до полусмерти изобьет меня, лиходейка, за то, что без спросу от нее убегла.
– Что ты! Что ты, девочка! Да кто же ей позволит сделать это! – произнесла Мария Александровна, гладя Феню по головке, – да мы Арсения с тобой снарядим в мастерскую. Она не посмеет пальцем тронуть тебя, не то, чтобы бить.
– Как же не посмеет! – неожиданно резко, почти в голос выкрикнула Феня, – так и спросила она позволения у вас! До смерти заколотит таперича, до утра не дожить мне, коли к ней вернуться!
И она опять запричитала слезливым, протяжным голосом, плаксиво растягивая отдельные слова:
– Барыньки, голубоньки, милые, родненькие… Оставьте вы меня у себя здесь… Ради Христа Спасителя, я на кухне побуду, убирать посуду повару пособлю… Я умеющая, ни какая-нибудь лентяйка, не дармоедка какая! Вот вам Христос, заслужу вам за вашу доброту.
Все молча потупились при этих словах взволнованной девочки. Всем было бесконечно жаль Феню.
Никто ни высказывал волновавших в эти минуты душевных настроений, но далеко неспокойно было в сердцах всех собравшихся здесь людей.
Бледная, без кровинки в лице, сидела Лика на своем месте. В продолжении всей этой тяжелой сцены, она была как на иголках. Ей было бесконечно жаль эту бедную жалкую плачущую Феню, и она искренно негодовала в глубине души на всякие правила и уставы общества, которые мешали вырвать сразу маленькую жертву из рук ее мучителей.
Когда же бедная девочка вне себя от волнения зарыдала еще громче, еще сильнее, сердце Лики замерло от боли сострадания и жалости к ней.
Какая-то горячая волна прилила к сердцу молодой девушки и захлестнула ее с головою. Какое-то мучительное чувство, нестерпимое по своей остроте переживаний заставило Лику привстать со своего места и задыхаясь, не помня себя проговорить:
– Ах, нет! Нет! Не делайте этого, не делайте, ради Бога! Это жестоко! не надо ждать до завтра! Оставьте ее сегодня у вас!
– Явите такую Божескую милость, не отсылайте никуда отседа! – эхом отозвалась и Феня, и в ожидании ответа, слезливо заморгала припухшими, красными от слез веками.
Худая, тонкая Нэд теперь поднялась со своего места:
– Ты просишь чересчур многого уже, моя милая! – проговорила она сухим деревянным голосом обращаясь к Фене, – не забудь, что наше общество должно твердо выполнять раз и навсегда установленное правило: прежде нежели взять откуда бы то ни было обиженного злыми людьми ребенка, мы должны навести справки о нем, затем отправить дитя к его «обидчикам» для составления протокола и тогда только можно будет взять тебя от твоих угнетателей, тогда, но не раньше! – ледяным тоном заключила она.
– Убьет она меня, бесприменно убьет, – скажет: «Господам нажалилась, потихоньку от меня бегаешь, так-то» и забьет до смерти, пока что, до завтра-то, – не слушая никаких доводов и увещаний, по-прежнему шептала в смертельной тоске Феня.
– Ах, какая ты скучная, однако, девочка, – вмешалась сидевшая княжна Дэви, – сказано тебе: ты можешь идти спокойно, тебя проводит лакей и пристращает твою хозяйку, а завтра…
Но Феня и не дослушала того, что ей обещано было княжною завтра. Жестом отчаяния всплеснула она руками и крикнула уже в голос:
– Увидите, до смерти забьет она меня! – и как безумная бегом бросилась из залы заседания.
Гробовое молчание воцарилось в зале после ее ухода. Все дамы застыли, как мраморные изваяния, на своих местах. Темные брови высоко поднялись на красивом лице Марьи Александровны Карской, и Лика услышала, сдержанное: – «Какая мука» долетевшее до ее ушей. Что было потом, Лика едва ли запомнила впоследствии… Волнуясь и спеша, она снова поднялась со своего места, сознавая только одно: она не могла молчать. Ей надо было высказаться во что бы то ни стало. Волна, прихлынувшая бушующим потоком к сердцу молодой дъвушки, окончательно поглотила ее. Дрожащая, бледная стояла она теперь, опираясь руками о края зеленого стола и из ее маленького ротика внезапно полилась горячая речь в защиту убежавшей из зала Фени:
– Так нельзя! Нельзя! – захваченная своим волнением, пылко говорила, торопясь и несказанно горячась Лика: – вы доводите до полного отчаяния таким отказом бедную девочку. Поймите одно: она же говорила, ей нельзя возвращаться в мастерскую, хозяйка ее там прибьет до смерти. Кто знает? еще могут ее искалечить побоями. Ведь она просила, ах, как просила оставить ее здесь… Верните же ее… нельзя ее пускать! Господи! Господи! как страшно все это! До полусмерти забьют неповинного ребенка. Что тогда будет со всеми нами? Да наша совесть замучает нас всех, членов общества защиты от жестокого обращения с детьми! Разве мы ее защитили, эту Феню? Разве мы сделали для нее все, что надо было… Завтра уже может быть поздно будет. Завтра. Да если бы я, кажется… Господи… не знаю только, только…
Лика не договорила. Крупные слезы, все время наполнявшие ее большие серые глаза, медленно выкатились из них и повисли на длинных ресницах.
Едва только она закончила свою так неожиданно вырвавшуюся из уст ее пылкую речь, как тотчас же, вслед за нею загудел могучий бас баронессы Циммерванд, в свою очередь с волнением ловившей каждое слово молодой девушки.
– Пойди ты ко мне, моя прелесть, дай ты мне, старухе, как следует расцеловать тебя! – и когда золотистая головка Лики прильнула к ее могучей груди, великанша продолжала гудеть своим неописуемым басом, оглядывая собрание торжествующими и умиленными в одно и тоже время глазами: – А ведь она права. Устами детей Сам Господь глаголет! Девочка, ребенок, всех нас, взрослых да старых, уму-разуму научила. Мы тут бобы разводим, тути-фрутти всякие, а там молодые жизни гибнут. Куда как хорошо!
– Девочка моя! – обратилась она к смущенной Лике, – большое тебе спасибо, что ты меня, старуху глупую, уму-разуму научила! Ведь и я тоже… против Фени этой грешна была, а ты мне точно страницу из Евангелия прочла, как мне поступать велено. Ах ты, умница моя, родная!
– Арсений! Что эта девочка, не ушла еще? – обратилась она к почтительно склонившемуся пред нею лакею.
– Никак нет-с, ваше превосходительство, она здесь, еще на кухне!
– Так подавай нам ее сюда да скажи ей по дороге, кто за нее ходатайствовал, – обрадовалась и заторопилась старая баронесса.
– Слушаю-с!
И Арсений вышел, мягко шурша подошвами.
– Ну, что притихли? – снова обратилась старуха ко всему действительно притихшему обществу, – не по-формальному, не по-законному Циммервандша поступила скажете? а? «сбрендила»? на старости лет старуха? – Да, пусть «сбрендила», по вашему по-законному вышло. Что делать? Что делать, друзья мои! Еще раз повторяю, устами детей сам Бог… – она не договорила, махнула рукой и повернула голову к двери, на пороге которой уже стояла Феня. Баронесса улыбнулась девочке своей доброй улыбкой: – Вот твоя ходатайша, благодари ее! – и она указала рукой ребенку на смущенную Лику.
– Барышня моя золотая! Ангел вы мой! Спасительница! всю мою жисть неустанно за вас Богу молиться буду. Спаси вас Господи, – снова залепетала Феня и, как сноп, рухнула к ногам Лики.
– Господи! Ей худо! Худо ей! Помогите, – взволнованно пролепетала испуганная девушка, – ах, Боже мой, какое несчастье! Воды! Капель… Феня! Феня… Что ты!
Лика сама была близка к обмороку в эту минуту от потрясающего ее волнения. Почва точно уходила из-под ее ног, голова кружилась. Ей хотелось и плакать и смеяться в одно и то же время.
Все переживаемое ею давало себя сильно чувствовать молодой девушке.
– Успокойтесь! – вдруг раздался звучный мужской голос над ухом Лики, – вот вода! Выпейте! Она вас несомненно успокоит, бедное дитя! – и чья-то рука протянула ей стакан, до краев наполненный водою.
Лика повернула голову и встретилась глазами с князем Гариным.
– Благодарю вас, – тихо, чуть слышно прошептала она.
– Нет, уж не вам, мне, старику, позвольте лучше поблагодарить вас, дорогое дитя, – произнес он своим певучим красивым голосом, – за то, что познакомили меня сегодня с настоящим драгоценным порывом настоящей русской души! – и низко склонив перед вспыхнувшей до ушей Ликой свою красивую седеющую голову, князь отдал всем короткий общий поклон и исчез за толпою окружавших Лику дам из глаз девушки.
В ту же минуту Лика услышала взволнованный голос матери, и перед ней предстало нахмуренное лицо бледной Марии Александровны со следами явного волнения на нем.
Лика едва узнала в нем прежнее, всегда обаятельное, чудно ласковое лицо прежней ее чаровницы мамы.
От Марии Александровны как бы веяло ледяным холодом. Что-то суровое залегло между бровями.
– Pardon! – еще раз сухо проронила едва пробираясь сквозь толпу дам к креслу дочери. Потом взяла под руку Лику и вывела ее из залы.
На пороге вестибюля их догнала великанша баронесса.
– Послушайте, chere ami, вы должны привести ко мне вашу прелестную девчурку! – прогудела она вслед им своим неподражаемым басом.
– Что за ужас вы выкинули сегодня! – словно чужим, деревянным голосом, вдруг ставшим внезапно похожим на голос Рен, начала Мария Александровна, лишь только она с дочерью очутилась в карете, все время ожидавшей их у дома княжена.
– О, мама! – могла только выговорить Лика.
– Ты скомпрометировала меня перед обществом, Лика, – еще строже произнесла Мария Александровна. – Эта Нэд Гончарина и обе княжны Дэви сегодня же разнесут по городу, что у меня невоспитанная оригиналка-дочь. Какой ужас!
– Но, мамочка! – снова взмолилась Лика.
– Молчи лучше! Ты была неподражаема с твоей защитительною речью! Точно какой-то присяжный адвокат в юбке. Ужас! О чем думала тетя Зина! Как она воспитала тебя! Разве можно молоденькой девочке таким образом разговаривать со старшими? Что ты хотела показать, наконец, своим поступком; что все мы отсталы, бессердечны и глупы, а что ты одна только сумела вникнуть в самую суть дела и придать ему истинную оценку? И эта странная, вроде тебя самой, баронесса, прославившаяся на весь Петербург своей оригинальностью, и князь такой же оригинал и эксцентрик! Что скажет обо всем этом принцесса Е…, высокая покровительница нашего общества?.. А графиня Муримская и графиня Стоян? У них дочери воспитаны в полном повиновении старшим и твоя выходка поразила их всех.
«Мама! – хотелось крикнуть Лике в порыве детского отчаяния и тоски, – не будь такою суровою, мама! Прости меня, ради Бога. Не сердись, умоляю тебя, милая, золотая! Мамочка! сердце мое, голубушка! Будь прежней ласковой, вернись ко мне, вернись».
Но, внезапно поймав на себе критическо-строгий, чуть насмешливый взгляд матери, Лика разом осеклась и замолчала на первом же слове.
И мать и дочь впервые в этот вечер разошлись опечаленные, огорченные по своим комнатам. Мария Александровна негодовала на Лику за ее резкую выходку, не вязавшуюся по ее мнению с условиями светских приличий. Лика страдала.
VIII
Князь Всеволод Михайлович Гарин жил в роскошном доме-особняке на самом конце Каменностровского проспекта.
Это было чудесное здание старинного барского типа, какое очень трудно встретить между новыми постройками Петербурга. Дом стоял среди огромного сада. Разросшиеся липы, буки и дубы почти скрывали его от любопытных глаз прохожих со стороны улицы.
Было около восьми часов вечера, когда князь Всеволод после утомительного дня разъездов по делам общества остановился в своем изящном кэбе у ворот своего роскошного сада, еще не потерявшего вполне своей багровой и желтой в это осеннее время листвы.
Князь возвратился домой сегодня позднее обыкновенного.
После отъезда матери и дочери Горных с заседания общества, он побыл еще около четверти часа в гостиной княжен, потом отправился хлопотать по делам общества, исполнять не легкие обязанности его секретаря. По пути мысли князя то и дело возвращались к сегодняшнему случаю, происшедшему на заседании.
Добрый, отзывчивый и очень чуткий по натуре человек он не мог не оценить поступка Лики Горной, вызванного горячностью и добротою девушки. Ее личико, возбужденное, дышащее восторженным порывом, взволнованное и прекрасное в своем порыве, стояло перед ним, как живое в ореоле золотистых кудрей. Большие, серые глаза, чистые и исполненные огня, неотступно светили князю с той самой минуты, как он увидел в них слезы, – эти прозрачные слезинки, так беспомощно повисшие на длинных ресницах Лики. А молодой звучный сильный голос девушки, напоминающий ему другой такой же сильный, врывающийся прямо в душу голос его умершей жены, не переставал слышаться князю и заставлять его вспоминать Лику.
И потом эта страстная сила, этот чистый экстаз, скрывающий в гибком, стройном, духовном облике девушки в соединении с ее изящной головкой еще более напоминали ему его любимую жену-покойницу, такую же экзальтированную молодую и прекрасную, но ни одной внешней красотою, сразу привлекла его к себе почти не знакомая ему чужая девушка. Лика Горская совсем не походила на тех светских барышень, которых он встречал до сих пор. Разве которая-нибудь из них решилась бы произнести в присутствии большого собрания свою пылкую защитительную речь в пользу бедной обездоленной девочки? Разве бы другая молоденькая барышня выступила бы так смело со своей просьбой! Разве все эти эгоистичные, жаждущие только удовольствий, девушки осмелились бы защищать права человеколюбия и милосердия?
Князь печально усмехнулся, живо вообразив себе одну из молодых баронесс Циммерванд или Нэд Гончарину на месте Лики.
Когда князь только что вошел в зал Столпиной, он сразу увидел ее с ее большой шляпой и чудным личиком.
Он сразу заметил ее сходство с покойной женой Кити, которую он обожал и которую пять лет тому назад схоронил от скоротечной чахотки – в далекой, чужой стране, где тогда служил в консульстве.
– Какое сходство! Точно то были две сестры, две родные сестры Кити и Лика!
Князь сошел со своего высокого, щегольского кэба, приказав откладывать лошадь, а сам по широкой аллее прошел к дому. Войдя в просторный вестибюль его, он проследовал оттуда дальше, минуя ряд больших просторных комнат, поражавших роскошью убранства, достиг, наконец, кабинета, сплошь заставленного массивными шкафами красного дерева и бюстами Вольтера, Ницше, Шопенгауэра, Спенсера и прочих крупных философов мира.
Князь любил философию больше прочих родов науки. Не меньше ее любил и путешествия князь Гарин. Почти всю свою жизнь он проводил за границей. Его манила красота, та античная красота древней Греции, которая водила слепца Гомера во время его создания «бессмертной» «Илиады», которая создавала людей, похожих на богов и титанов, которая воздвигла мощную силу классической Эллады. Манила не менее и красота в природе. Только причудливо переплетенные кисти плюща, чуть дышащие лепестки розы и готические колонны древних развалин какого-нибудь греческого портика действовали в почти одинаковой силе на причудливую натуру князя.
Он рыскал по свету, делал огромные концы, кидался от холодных волн Ледовитого океана к певучим водам теплой Адриатики, ища чего-то неуловимого и неопределенного, чего-то смутного, как сон.
И только когда он погружался в чтение своих философов, отыскивая в них решение того, что казалось ему самому непонятным и что они решали так просто и легко или же занимался пением своих излюбленных, им самим скомпонованных песен, князь Гарин находил некоторое удовлетворение и затихал на время от своей печали.
А печаль у него была крупная, большая, мучительная и неизлечимая. Пятнадцать лет тому назад он встретил на своем пути хрупкую, нежную и очаровательную девушку и назвал ее своей женой. Счастье их брачной жизни было не прочно. Прелестная Екатерина Аркадьевна таила злой недуг в груди. Ее родители передали ей в наследство этот семейный недуг. Чтобы поддержать эту хрупкую жизнь, князь Гарин увез жену за границу. Там она тянула десять мучительных лет, чтобы растаять, умереть на одиннадцатом. За год до смерти своей, молодая еще, двадцатисемилетняя княгиня, не имея собственных детей, привязалась к маленькой японочке-сироте, которую они с мужем подобрали на улице. Это было в Токио, столице Японии, в стране «Восходящего солнца». Малютка Хана, княжеский приемыш, так привязалась к умирающей, так полюбила княгиню, что перед смертью молодая женщина умоляла мужа оставить у себя девочку, перевезти ее в Россию, лелеять и холить, как родную дочь. И князь Гарин без малейшего колебания исполнил просьбу обожаемой супруги. Княгиня Екатерина Аркадьевна умерла под кровом далекого восточного неба… Там, на берегу Тихого океана, потерявшийся от горя и отчаяния князь, ухватился как утопающий за соломинку – за свою последнюю привязанность на земле, оставшуюся ему в наследство после княгини, – за маленькую еще тогда семилетнюю японочку Хану. Благодарный и тронутый ее рабским обожанием покойной воспитательницы князь Гарин, в свою очередь, как родной отец, привязался к девочке. О ней думал он и теперь, сейчас, вместе с мыслями о доброй, милой Лике, сидя в своем огромном кабинете, с потухшею сигарою в руке.
Внезапный легкий стук в дверь вывел князя из его глубокой задумчивости. Он спросил по-французски:
– Ты, Хана? Войди, малютка!
Портьера зашевелилась и между двумя половинками тяжелых бархатных драпри появилась странная, маленькая фигурка, совсем молоденькой девочка в голубом, расшитом цветными шелками по лазурному фону, кимоно,[9] особенный род платья, какие носят японки. Вошедшая была еще совсем ребенком. Она казалась крошечной куколкой с ее прелестным, как бы фарфоровым личиком, по которому то здесь, то там ясно и отчетливо проступали голубые жилки; с черными кротко-шаловливыми глазками и с алым ротиком, похожим на два маковые лепестка. Ее изжелта-белое личико напоминало своим цветом цвет слоновой кости. Высокий, розовый оби (шелковый пояс) с золотыми шнурами на концах был завязан громадным щегольским бантом на узкой тонкой спине этой маленькой куколки; из-под распахивающихся пол халатика-кимоно выглядывали крошечные ножки девочки, обутые в щегольские, шитые золотом европейские туфельки, на голове вздымалась высокая прическа из блестящих, словно глянцем покрытых волос, прическа, обильно снабженная всевозможного рода черепаховыми гребнями, золотыми ободками и металлическими стрелами и шарами. Руки этого миниатюрного создания были почти сплошь унизаны бесчисленными браслетами и запястьями, которые при каждом движении производили металлический звон.
Ее можно было бы свободно принять за семилетнюю по росту, хотя Хане было уже от роду двенадцать лет.
– Здравствуй, papa Гари! – проговорила она едва понятно по-русски. (Этому языку выучил ее князь). И, подбежав к отцу, вскарабкалась на ручку его кресла.
– А ты опять по-своему оделась, Хана! Зачем? Сколько раз я просил тебя, дитя мое, приучаться к нашему европейскому платью, – недовольно нахмурив брови, но скорее печально нежели строго, произнес князь, бросив беглый, проницательный взгляд на прелестный костюм японочки.
– Так ты никогда не приобретешь европейский образ, моя девочка.
– Но ведь Хана надела же русские сапожки, – засмеялась звонким совсем детским смехом, похожим на шелест весеннего ветерка, Хана, забавно ломая и коверкая слова. – Гляди! они золотые, точно желтые хризантемы нашей страны. А если бы и так, – прибавила она с лукавой усмешкой, – а если бы и так! Хана не любит русского платья, в нем тесно, неудобно; у себя в Токио Хана его же не носила никогда.
– Но у себя Хана была маленькой дикаркой. А теперь, когда Хана в России, ей надо вести себя иначе, – с улыбкой проговорил князь, ласково гладя блестящую, черную головку своей воспитанницы.
– А papa Гари разве едет сегодня куда-нибудь? – с любопытством, понятным ее возрасту, осведомилась японочка, не отвечая на замечание отца.
– Нет, твой papa проведет с тобою вечер, будет читать тебе книжку и учить тебя русской азбуке, – печально и ласково говорил князь. Таким печальным и ласковым он был всегда со дня смерти любимой жены, в лице которой лишился большого друга.
– Вот славно! – обрадовалась Хана и даже, подпрыгнув на своем месте, захлопала в крошечные ладоши, причем все ее бесчисленные браслеты зазвенели еще музыкальнее и звонче на ее руках. – А потом Хана споет тебе песенку о красавице-мусме (девушке), взятой морем? Хорошо, papa Гари? Хочешь, папа Гари? Да?
– Нет! Не пой мне сегодня, Хана! Мне не до песен, моя малютка.
– Ты опять скучаешь по маме Кити? ты болен? – уж тревожно спрашивала маленькая японочка, подняв свои тоненькие, словно выведенные кисточкой с тушью брови и делаясь уже совсем похожей на маленького ребенка с этим, замечательно шедшим к ней, наивно-милым выражением лица.