Стрелок Кинг Стивен

НЕДОУМКИ-МУТАНТЫ

В накатывающих и отступающих наплывах сна стрелок говорил, обращаясь к мальчику.

— Нас было трое: Катберт, Жами и я. Вообще-то нам не полагалось там находиться, ведь мы еще, как говорится, не вышли из детского возраста. Если бы нас там поймали, Корт бы нас выпорол от души. Но нас не поймали. Я так думаю, что и до нас никто не попадался. Ну, как иной раз мальчишки тайком примеряют отцовские штаны: повертятся в них перед зеркалом и повесят обратно. Вот так же и здесь. Отец делает вид, будто он не замечает, что штаны его висят не на том месте, а под носом у сына следы от усов, намалеванных ваксой. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Мальчик молчал. Он не промолвил ни слова с тех пор, как они углубились в расщелину, оставив солнечный свет снаружи. Стрелок же, наоборот, говорил не умолкая — горячечно и возбужденно, — чтобы заполнить молчание. Вступив во тьму под горами, он ни разу не оглянулся на свет. А вот мальчик оглядывался постоянно. В мягком зеркале щек парнишки стрелок читал, как угасает день: вот они нежно-розовые, вот молочно-прозрачные, вот — как бледное серебро, вот — как последние отблески вечерних сумерек, а вот — темнота, ничего. Стрелок зажег факел, и они двинулись дальше.

Теперь они остановились. Разбили лагерь. Даже эхо шагов человека в черном не доносилось до них. Быть может, он тоже остановился, Или, может быть, так и несся вперед без ходовых огней по чертогам, залитым вечной ночью.

— Это все происходило один раз в году, — продолжал стрелок. — В Большом Зале. Мы называли его Залом Предков, но это был просто Большой Зал.

Было слышно, как где-то о камень бьют капли воды.

— Придворная церемония. Ритуал, — стрелок неодобрительно хохотнул, и бездушные камни отозвались гулким эхом, превращая звук смеха в этакий мерзкий хрип. — В стародавние времена, как написано в книгах, это был праздник прихода весны. Но, знаешь ли, цивилизация…

Он умолк, не зная, как описать суть изменений, стоящих за этим механизированным, мертвым словом: гибель романтики и ее выхолощенное плотское подобие, существующее только на искусственном дыхании блеска и ритуала; геометрически выверенные па придворных, выступающих в танце на пасхальном балу в Главном Зале — танце, заменившем собою безумную пляску любви, дух которой теперь только смутно угадывался в этих чопорных фигурах. Пустое великолепие вместо простой всеобъемлющей страсти, что очищала когда-то людские души.

— Они сотворили из этого что-то испорченное, нездоровое, — продолжал стрелок. — Представление. Игру. — В его голосе явственно прозвучало безотчетное отвращение аскета. И будь там больше света, было бы видно, как он изменился в лице. Оно стало горестным и суровым, но сила его естества не ослабла, не дрогнула. Хронический недостаток воображения, который по-прежнему выдавало его лицо, был просто-напросто неподражаем.

— Но этот бал, — выдохнул он. — Этот бал…

Мальчик молчал.

— Там было пять люстр. Из прозрачного хрусталя. Толстое стекло и электрический свет. Казалось, весь зал состоит из света. Он был точно остров света.

— Мы прокрались на старый балкон на балюстраде. Из тех, которые считались небезопасными. Но были еще мальчишками. Мы пробрались на самый верх. Надо всем. И смотрели на все сверху вниз. Я даже не помню, чтобы мы там болтали друг с другом. Мы просто смотрели — часами.

Там стоял большой каменный стол, за которым сидели стрелки и их женщины. Сидели и наблюдали за танцами. Кое-кто из стрелков танцевал, но таких было немного и только самые молодые. Остальные же просто сидели, и мне казалось, что во всем этом ярком свете, в этом цивилизованном свете, они себя чувствуют неуютно. Их глубоко уважали, их даже боялись. Они были стражами и хранителями. Но в этой толпе вельмож и их утонченных дам они выглядели точно конюхи…

Там было еще четыре стола — четыре круглых стола, уставленных яствами. Они вращались. Поварята сновали туда-сюда с семи вечера до трех ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи: жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там было мороженое и конфеты. И громадные вертела с мясом.

Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились. И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, все им рукоплескали. Стрелки, правда, не хлопали, но отец медленно поднялся из-за стола и протянул маме руки. А она подошла к нему, улыбаясь.

Да, малыш, это было мгновение перехода. Время — такое же, каким оно должно быть в самой Башне, когда вещи сближаются, соединяются и обретают силу во времени. У отца была власть. Его признали и отличили среди прочих. Мартен был из тех, кто признает власть за кем-то. Отец — из тех, кто действует. А жена его, моя мать, подошла к нему, как связующее звено между ними. А потом изменила.

Мой отец был последним из правителей света.

Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик молчал, только лицо его стало задумчивым.

— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и колдун Мартен. Я помню, как они танцевали, то подступая близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.

Он поглядел на парнишку и улыбнулся.

— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Ибо власть шла путями, неведомыми никому. Пути ее неисповедимы, их не знает никто, но зато все понимают. И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился, верно? И взяла его за руку? И все им рукоплескали: весь этот зал, эти смазливые мальчики, отдающие голубизною, и их нежные дамы… ведь они рукоплескали ему? И восхваляли его? Так?

Где-то во тьме капли воды стучали о камень. Мальчик молчал.

— Я помню, как они танцевали, — повторил стрелок тихо-тихо. — Я помню…

Он поднял глаза к неразличимой во тьме толще камня над головою. Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и отчаянный вызов этой тупой многотонной массе гранита, который упрятал их хрупкие жизни в свою каменную утробу.

— В чьей руке был нож, оборвавший жизнь моего отца?

— Я устал, — тоскливо протянул мальчик.

Стрелок замолчал, и мальчик улегся, подложив ладошку между щекою и голым камнем. Пламя факела сделалось тусклым. Стрелок свернул себе сигарету. В преисполненной злобою зале его воспаленной памяти еще сиял тот хрустальный свет, еще гремели возгласы акколады, обряда древнего Посвящения — пустого обряда в пустынной стране, уже тогда безнадежно противостоящей серому океану времени. Остров света терзал его и теперь — горько, безжалостно. Стрелок отдал бы многое, чтобы не видеть этого никогда: как отцу его наставляют рога.

Он выпустил дым изо рта и ноздрей и подумал, глядя на мальчика: Сколько еще нам кружить под землей? Когда теперь мы увидим свет солнца?

Он уснул.

Когда дыхание его стало глубоким и ровным, мальчик открыл глаза и поглядел на стрелка с выражением, очень похожим на любовь. Последний отблеск догоревшего факела отразился в его зрачке и растворился там, утонул. Мальчик тоже уснул.

В неизменной, лишенной примет пустыне стрелок почти что утратил всякое ощущение времени, а здесь, в этих каменных залах под горной грядою, где только тьма и нет света, он утратил его окончательно. Ни у стрелка, ни у парнишки не было никаких приборов, измеряющих время, и само понятие о часах и минутах давно стало для них бессмысленным. В каком-то смысле они пребывали теперь вне времени. День мог быть неделей, или неделя — одним днем. Они шли, они спали, они скудно питались. Их единственным спутником был непрестанный грохот воды, пробивавшей себе дорогу сквозь камень. Они шли вдоль потока, пили воду из его минеральных безвкусных глубин. Временами стрелку представлялось, что на дне под текучей водою он видит блуждающие огоньки, но он каждый раз убеждал себя, что это всего лишь проекции его мозга, который еще не забыл, что такое свет. Но он все-таки предупредил мальчугана, чтобы тот не заходил в воду и не мочил в ней ног.

Пространственный видоискатель у него в голове уверенно указывал направление.

Тропинка вдоль речки (а это действительно была тропинка: гладкая, слегка вогнутая желобком по продольной оси) неуклонно вела наверх — к истокам реки. Через равные промежутки у тропы возвышались круглые каменные колонны с железными кольцами у оснований. Должно быть, когда-то к ним привязывали волов или рабочих лошадей. На каждом столбе сверху крепилось что-то вроде стального плафона с электрическим факелом, но в них давно уже не было жизни и света.

Во время третьей их остановки для «отдыха перед сном» мальчик решился немного пройтись вперед в одиночестве. Стрелок различал, как в глухой тишине шуршит галька под его неуверенными шагами.

— Осторожнее там, — сказал он. — Ни черта же не видно.

— Я осторожно. Здесь… ничего себе!

— Что там еще?

Стрелок привстал, положив руку на рукоять револьвера.

Зависла короткая пауза. Стрелок только зря напрягал глаза, пытаясь вглядеться в кромешную тьму.

— Это, по-моему, железная дорога, — с сомнением протянул мальчик.

Стрелок поднялся и двинулся осторожно на голос Джейка, ощупывая землю перед собою ногой, прежде чем сделать шаг.

— Вот здесь.

Рука, невидимая в темноте, прикоснулась к лицу стрелка. Мальчик хорошо ориентировался во тьме, даже лучше, чем сам стрелок. Зрачки его расширились так, что от радужной оболочки почти совсем ничего не осталось; стрелок это увидел, когда зажег худосочный факел, не дававший почти никакого света. В этой каменной утробе не было ничего, что могло бы гореть, а те запасы, которые были у них с собою, уже подходили к концу. Временами же желание зажечь огонь, чтобы стало хоть чуточку посветлее, становилось просто неодолимым.

Мальчик стоял у изогнутой каменной стены, по которой тянулись, теряясь во тьме, параллельные металлические полоски, оплетенные какими-то черными жилами. Должно быть, когда-то они проводили электрические заряды. А по земле, выступая на несколько дюймов из каменного пола, шла металлическая колея. Что за кареты ходили по ней в стародавние времена? Стрелок мог только представить себе черные электрические снаряды, летящие сквозь эту вечную ночь, пронзая тьму полыхающими глазами прожекторов. Он ни о чем таком в жизни не слышал. Но в мире еще существуют останки былых механизмов, как существуют и демоны тоже. Когда-то он знал одного отшельника, возымевшего едва ли не религиозную власть над жалкою паствой окрестных скотоводов лишь потому, что у него в безраздельном владении была древняя бензоколонка. Отшельник садился на землю, хозяйским жестом приобнимал колонку одной рукой, и выкрикивал свои дикие, грязные и зловещие проповеди. Время от времени он просовывал все еще блестящий стальной наконечник, прикрепленный к прогнившему резиновому шлангу, себе между ног. На колонке — вполне отчетливо, пусть даже и тронутыми ржавчиной буквами — было написано что-то совсем уже непонятное: АМОКО. Без свинца. Амоко прекратился в тотем Бога Грома, и они поклонялись Ему и приносили в жертву Ему овец, убивая их прямо отарами в приступах полубезумного религиозного рвения.

Обломки кораблекрушений, подумал стрелок. Всего лишь бессмысленные обломки в песке, который когда-то был морем.

А теперь еще — железная дорога.

— По ней и пойдем, — сказал он.

Мальчик в ответ промолчал.

Стрелок загасил факел, и они легли спать. Когда же стрелок проснулся, оказалось, что мальчик уже не спит. Он сидел на железном рельсе и смотрел на стрелка, ничего не различая в кромешной тьме.

Они зашагали вдоль рельсов, точно парочка слепых: стрелок — впереди, мальчик — следом. Они шли, пробираясь наощупь, стараясь, чтобы одна нога все время касалась рельса. И снова единственным спутником их был рев бегущей по правую руку реки. Они шли молча, и так продолжалось три периода бодрствования подряд. Стрелку не хотелось даже связно мыслить, не говоря уж о том, чтобы биться над составлением плана дальнейших действий. И спал он без сновидений.

А во время четвертого периода они в полном смысле слова наткнулись на брошенную дрезину.

Стрелок ударился о нее грудью, мальчик — он шел по другой стороне — головой. Прямо лбом. Он даже упал, вскрикнув.

Стрелок немедленно зажег факел.

— Ты как там, нормально?

Слова прозвучали резко, едва ли не раздраженно. Даже сам он невольно поморщился.

— Да.

Мальчик осторожно потрогал голову, потом тряхнул ею, как будто затем, чтобы самому убедиться, что все действительно с ним в порядке. Они подошли, чтобы взглянуть, во что же такое они вписались.

Оказалось, что это какой-то плоский квадрат из металла, безмолвно стоящий на рельсах. В центре платформы из пола торчала какая-то ручка наподобие тех, которые нужно качать как рычаг: взад-вперед. Стрелок не знал, что это за штуковина, но мальчик узнал ее сразу:

— Это дрезина.

— Что?

— Дрезина, — нетерпеливо повторил мальчик. — Как в старых фильмах. Смотрите.

Парнишка взобрался наверх и подошел к рычагу. Ему удалось опустить его вниз, но для этого парню пришлось повиснуть на ручке всем своим весом. Мальчик натужно закряхтел. Дрезина продвинулась немного вперед по рельсам — бесшумно, точно фантом вне времени.

— Работает, только тяжеловато идет, — сказал парнишка, словно извиняясь.

Стрелок тоже взобрался на платформу и нажал на рычаг. Дрезина послушно двинулась вперед, немного проехала и остановилась. Стрелок почувствовал, как у него под ногами провернулась ведущая ось. Ему понравилось это новое ощущение. Понравился сам процесс. Это был первый за многие годы древний механизм, не считая того насоса на станции, который работал исправно. Ему это понравилось, но и встревожило тоже. Эта машина гораздо быстрее доставит их по назначению: к месту, где свершатся их судьбы. Опять — поцелуй Иуды, подумал стрелок и понял вдруг, что человек в черном подстроил и это тоже: чтобы они нашли эту машину.

— Правда, здорово? — Голос парнишки был преисполнен искреннего отвращения.

— Что это — фильмы?

Джейк не ответил. Они так и стояли посреди этой черной тишины, как будто в могиле, где нету жизни. Стрелок слышал только, как внутри его тела работает организм, и еще — дыхание мальчика. Вот и все.

— Вы станете с той стороны, а я — с этой, — распорядился Джейк. — Вам придется немного ее потолкать самому, пока она как следует не разгонится. А потом я могу помочь. Раз вы толкнете, раз — я. И мы поедем. Понятно?

— Понятно.

Стрелок сжал кулаки в беспомощном жесте отчаяния.

— Но вам придется толкать одному, пока она не разгонится, — повторил мальчик, глядя прямо на стрелка.

А перед мысленным взором стрелка неожиданно встала живая картина: Большой Зал через год после весеннего бала. Зал, лежащий в руинах, разоренный восстанием, гражданской войной и вторжением. Следом нахлынули воспоминания об Элли, той, со шрамом, женщине из Талла, которая упала сраженная пулями из его револьверов. Он убил ее своими руками — рефлекторно, безо всякого злого умысла. Потом стрелок вспомнил Жами. Его лицо, такое печальное в смерти. Лицо Сьюзан — искаженное плачем. Все мои старые друзья. Стрелок улыбнулся зловещей улыбкой.

— Значит, буду толкать, — сказал он.

И взялся за дело.

Они катились сквозь тьму, теперь гораздо быстрее, поскольку им больше не надо было вслепую нащупывать путь. Постепенно застарелая неподвижность дрезины, копившаяся веками, раскочегарилась, и машина пошла более гладко. Мальчик честно пытался помочь, и стрелок иной раз давал ему потолкать, но большей частью он трудился один, размашистыми движениями качая рычаг вверх-вниз. Река оставалась единственным их попутчиком, то подступая поближе, то уходя дальше вправо. Однажды они пронеслись сквозь громадную и грохочущую пустоту, словно по гулкому нартексу доисторического собора. А в другой раз шум воды почти замер вдали.

Казалось, скорость и ветер, бьющий в лицо, заменили собою зрение и вернули обоих их в рамки времени и пространственных связей. Стрелок примерно прикинул, и вышло, что они делают от десяти до пятнадцати миль в час. Дорога шла вверх, поднимаясь пологим, обманчиво незаметным уклоном, который, однако, утомлял его ощутимо. Едва они остановились на отдых, стрелок сразу уснул. И спал как убитый. Провизии снова осталось всего ничего, но ни стрелка, ни парнишку это уже не волновало.

Стрелок не сумел еще распознать напряжения приближающейся кульминации, но оно было столь же реальным и нарастающим, как и усталость. Он продолжал толкать ручку дрезины вверх-вниз. Они уже приближались к концу первоначальной фазы. Он себя чувствовал как актер, стоящий посередине громадной сцены за минуту до того, как поднимется занавес: актер, который уже принял позу для первой сцены, в голове у которого уже наготове первая реплика — ему слышно, как невидимые пока зрители шуршат программками, рассаживаясь по местам. Он теперь постоянно ощущал в животе тугой комок нечестивого предвкушения и приветствовал физическое утомление, которое помогало ему засыпать.

Почти все время мальчик молчал. Он вообще перестал разговаривать, но однажды во время привала, еще до того, как на них напали недоумки-мутанты, он спросил у стрелка, робко так и застенчиво, о том, как он стал взрослым.

Стрелок сидел, привалившись спиной к рычагу и держа во рту сигарету. (Кстати, запас табака тоже уже подходил к концу.) Он был готов погрузиться уже в свой обычный мертвый сон, но мальчик вдруг задал вопрос.

— А зачем тебе?

— Просто мне интересно. — Голос мальчишки был на удивление упрямым, как будто он хотел скрыть смущение. Помолчав, он добавил: — Мне всегда было интересно, как люди становятся взрослыми. А спросишь у взрослых, так они обязательно будут врать.

— Я стал взрослым не вдруг, — проговорил стрелок. — Не так вот, чтобы бац — и ты уже взрослый, а понемножечку: там чуть-чуть повзрослел, там — чуть-чуть. Однажды я видел, как вешали человека, и немножечко повзрослел. Хотя тогда я еще этого не понимал. Двенадцать лет назад я бросил девушку. В одном местечке, называлось оно Королевский Городок. И тоже немножечко повзрослел. Но когда что-то подобное происходило, сразу я никогда этого не понимал, а понимал только потом.

До него вдруг дошло, что он пытается сейчас уйти от ответа, и стрелок почувствовал себя неловко.

— Наверное, ритуал совершеннолетия тоже был частью взросления, — нехотя выдавил он. — Такой официальный, едва ли не стилизованный. Как танец. — Стрелок издал неприятный смешок. — Как любовь. Вся моя жизнь — это любовь и смерть.

Мальчик молчал.

— Нужно было проявить себя в бою. Доказать, что ты вырос и стал мужчиной, — начал стрелок.

Лето и зной.

Август набросился на истомленную землю, точно любовник-вампир, жаром своим убивая почву, а вместе с ней и посевы фермеров. Поля вокруг города-замка превратились в стерильную белую пустошь. А в нескольких милях на запад, у самых границ, где кончается цивилизованный мир, война уже началась, и все новости, что приходили оттуда, были самыми неутешительными. Но все они меркли перед безжалостным зноем, поселившимся здесь — в самом центре. Скотина в загонах на скотных дворах стояла, тараща пустые глаза, не в силах даже пошевелиться. Свиньи вяло похрюкивали, позабыв о мясницких ножах, уже наточенных в преддверии осени. Люди, как это всегда бывает, жаловались и проклинали налоги вместе с военным призывом, но за этою апатичной при всем показном ее энтузиазме игрою в политическое самосознание стояла одна пустота. Центр пообтрепался, как протершийся старый ковер, который сотню раз мыли, потом снова топтали ногами, выбивали и вывешивали посушиться на солнышко. Нити и петли шитья, что держало последние самоцветы на истощенной груди мира, уже распускались. Все распадалось. Земля затаила дыхание в то лето близящегося затмения.

Мальчик бесцельно бродил в одиночестве по верхнему коридору того каменного мешка, который был его домом. Он чувствовал это, но не понимал. Он тоже был пуст и опасен.

С тех пор, как повесили повара — того самого Хакса, у которого всегда находилось чего-нибудь вкусненькое для голодных мальчишек, — миновало уже три года. За это время мальчик поправился и возмужал. И вот теперь, — одетый только в повылинявшие штаны из хлопчатобумажной ткани, — четырнадцати лет отроду, широкогрудый и длинноногий, он выказывал все внешние признаки наступающего взросления. Уже было видно, что он станет крепким и сильным мужчиной. Он был еще девственником, но две бойких дочурки одного купца из Западного Города уже положили на него глаз. Он тоже испытывал к ним влечение, и теперь оно проявлялось еще острее. Даже в прохладе каменного коридора все его тело покрылось испариной.

Дальше по коридору располагались покои его матушки, но сейчас он собирался просто пройти мимо и подняться на крышу, где, обвеваемый легеньким ветерком, он сможет предаться подростковому наслаждению, которое он сам себе доставлял кулаком.

Он уже прошел мимо двери, как вдруг кто-то окликнул его.

— Эй, мальчик!

Это был Мартен, колдун, одетый с подозрительною, настораживающей небрежностью: черные габардиновые штаны, почти такие же тесные и облегающие, как леотард, и белая рубаха, расстегнутая на груди. Его волосы были взъерошены.

Мальчик молча смотрел на него.

— Входи, входи! Не стой в коридоре. Твоя мать хочет поговорить с тобой.

Губы его улыбались, но в чертах лица так и сквозила язвительная усмешка. А под этой усмешкой был только холод.

А мама, похоже, совсем не горела желанием его видеть. Она сидела в широком кресле с низкою спинкой у большого окна в центральной гостиной ее покоев — того самого, что выходило на горячие чистые камни внутреннего замкового двора. На ней было домашнее платье без пояса, и она только раз поглядела на сына — быстрый промельк печальной улыбки, как будто осеннее солнце отразилось в текучей воде. Потом она опустила глаза и все время, пока они говорили, пристально изучала свои руки.

Теперь они виделись редко, и призраки колыбельных песен уже почти стерлись в его сознании. Она стала чужой для него, но осталась любимой. Он ощутил приступ аморфного страха, и в душе у него поселилась неизбывная ненависть к Мартену, который был правой рукою отца. (Или теперь все было наоборот?)

И, конечно же, слухи уже поползли по городу, но мальчик так убеждал себя, что он ничего такого не слышит, что и сам в это поверил.

— Как ты? — тихо спросила она, изучая свои руки. Мартен встал рядом с нею. Его тяжелая, вызывающая у мальчика какую-то неосознанную тревогу ладонь легла ей на плечо в том самом месте, где белое плечо соединяется с белой шеей. И еще он улыбался. Им обоим. Когда Мартен улыбался, его карие глаза темнели и становились почти что черными.

— Нормально, — ответил мальчик.

— А учишься хорошо?

— Я стараюсь.

Они оба знали, что он не такой умный, как Катберт, и даже не такой смышленый, как Жами. Он был тугодумом. Медлительным и туповатым.

— А как Давид? — Она знала, как сын привязан к соколу.

Мальчик взглянул на Мартена. Тот по-прежнему покровительственно улыбался.

— Уже миновал свою лучшую пору.

Мать как будто вздрогнула; на мгновение лицо Мартена потемнело, и он еще крепче сжал ее плечо. Но потом она поглядела на раскаленную белизну знойного дня за окном, и все стало как прежде.

Это такая шарада, подумал мальчик. Игра. Вот только кто с кем играет?

— У тебя на лбу шрам, — сказал Мартен, продолжая улыбаться. — Так ты собираешься сделаться воином, как твой отец, или ты слишком медлителен?

На этот раз мать действительно вздрогнула.

— И то, и другое, — ответил мальчик, потом поглядел прямо в глаза Мартену и выдавил из себя улыбку. Даже здесь, в помещении, было слишком жарко.

Улыбка Мартена мгновенно стерлась.

— Теперь можешь пойти на крышу, малыш. Кажется, у тебя там дела.

Но Мартен кое-что недопонял. Недооценил его. До сих пор они говорили друг с другом на низком наречии, изображая непринужденную дружескую беседу. Теперь же мальчик перешел на Высокий Слог:

— Моя мать еще не отпустила меня, вассал!

Мартен поморщился, словно его хлестнули плетью. Мальчик услышал, как мать вздохнула — так жалко и горестно. Она назвала его по имени.

Но эта болезненная улыбка так и застыла на лице мальчика. Он шагнул вперед.

— Ты не хочешь мне поклониться, вассал, в знак верности? Во имя отца моего, которому ты, раб, служишь?

Мартен уставился на него, не веря своим ушам.

— Ступай, — произнес он мягко. — Ступай и займи свой кулак.

Улыбаясь, мальчик ушел.

Когда он закрыл за собою дверь, он услышал, как мать закричала. Это был вопль баньши, предвещающий смерть.

А потом он услышал смех Мартена.

Он продолжал улыбаться. И когда пошел на испытание, улыбался тоже.

Жами как раз возвратился из города, где наслушался всякого от горластых торговок, и как только увидел Роланда, пересекающего тренировочную площадку, сразу же поспешил пересказать другу все последние слухи о войнах и мятежах на западе. Но, увидев лицо Роланда, он даже не стал окликать его. Слова остались невысказанными. Они с Роландом знали друг друга с младенчества: подстрекали друг друга на всякие шалости, тузили друг друга, вместе исследовали потайные уголки замка, в стенах которого оба они родились.

Роланд прошел мимо друга с этой болезненною улыбкою на губах; взглянул на Жами, не видя его. Он шел к дому Корта, где над окнами были натянуты полотняные навесы, чтобы отгородиться от нещадно палящего солнца. Корт прилег вздремнуть после обеда, чтобы вечером насладиться сполна своим кобелиным набегом на бордели нижнего города.

Жами понял интуитивно, что сейчас будет, и в своем страхе и возбуждении разрывался теперь между желанием сразу пойти следом за Роландом или сначала позвать остальных.

Но потом чары рассеялись, и он со всех ног бросился к главному зданию, выкрикивая на ходу:

— Катберт! Ален! Томас!

В знойном воздухе крики его звучали тонко и слабенько. Они все это знали. Тем внутренним, непостижимым чутьем, которым наделены все мальчишки на свете. Они знали, что Роланд будет первым. Первым, кто попытается. Но чтобы вот так… не рановато ли?

Никакие слухи о бунтах, войнах и черной магии не могли бы зажечь Жами так, как эта пугающая ухмылка на лице Роланда. Это было реальнее и серьезней, чем досужие сплетни, прошамканные беззубым ртом какой-нибудь бабы-зеленщицы над засиженными мухами кочанами салата-латука.

Роланд подошел к дому учителя и пнул дверь ногою. Она распахнулась, хлопнула по грубо оштукатуренной стене и отскочила.

Он никогда не был здесь раньше. Дверь с улицы вела прямо в спартанскую кухню, сумрачную и прохладную. Стол. Два жестких стула. Два кухонных шкафчика. На полу — выцветший линолеум с черными дорожками от холодильника, втопленного в пол, до разделочного стола, над которым висели ножи, а оттуда — к столу обеденному.

Вот оно: тайное уединение человека, чья жизнь проходит на публике. Последняя поблекшая воздержанность неуемного полуночного бражника и кутилы, который, пусть грубо, по-своему, но все же любил ребятишек вот уже трех поколений и кое-кого из них сделал стрелками.

— Корт!

Он пнул ногой стол, так что тот пролетел через всю кухню и ударился в стойку с ножами. Ножи попадали на пол, точно град сверкающих фишек для игры в бирюльки.

В соседней комнате что-то зашевелилось, раздался полусонный хрип, который издает человек, прочищая горло. Но мальчик туда не пошел, зная, что это уловка, что Корт проснулся, как только он вошел в кухню, и ждет теперь за дверью, сверкая своим единственным глазом, готовый свернуть шею незваному гостю, ворвавшемуся к нему в дом.

— Корт, выходи! Я пришел за тобою, смерд!

Он говорил теперь только Высоким Слогом. Корт рывком распахнул дверь. Он был почти голым, только в семейных трусах. Коренастый и плотный, с кривыми ногами, весь в шрамах и буграх мышц. Шишковатая лысина — ни единого волоса на голове. Выпирающий круглый животик. Мальчик по опыту знал, что живот этот твердый, как сталь. Единственный зрячий глаз угрюмо уставился на него.

Как положено, мальчик отдал учителю честь.

— Ты больше не будешь учить меня, смерд. Сегодня я буду учить тебя.

— Ты пришел рановато, сопляк, — проговорил Корт небрежно, но тоже Высоким Слогом. — Лет на пять раньше, чем нужно. Я спрошу только раз: может, отступишься, пока не поздно?

Мальчик лишь улыбнулся своею пугающей болезненною улыбкой. Для Корта, который видел, как улыбаются люди на кровавых полях бесчестия и чести под небом, окрасившимся в алый цвет, это было ответом вполне достаточным. Возможно, единственным ответом, которому он бы поверил.

— Плохо, — как-то рассеянно проговорил учитель. — Ты был моим самым многообещающим учеником. Лучшим, я бы даже сказал, за последние две дюжины лет. Мне будет жаль, когда ты сломаешься и пойдешь по слепому пути. Но мир сдвинулся с места. Грядут нехорошие времена.

Мальчик молчал (да и вряд ли сумел бы он дать какое-то связное объяснение, если б его попросили о том напрямую), но впервые за все это время ужасная его улыбка немного смягчилась.

— И все-таки есть право крови, — продолжал Корт угрюмо. — Не важно, какие там бунты на западе и колдовство, есть право крови. Я твой вассал, мальчик. Я признаю твое право всем сердцем и готов подчиниться твоим приказам, даже если — в последний раз.

И Корт, который бил его и пинал, сек до крови, ругал на чем свет стоит, издевался над ним, как только ни называл, даже прыщом-сифилитиком, встал перед ним на одно колено и склонил голову.

Мальчик протянул руку и с изумлением прикоснулся к загрубевшей, но уязвимой плоти на шее наставника.

— Встань, вассал, и примиримся в любви и прощении.

Корт медленно поднялся, и мальчику вдруг показалось, что за застывшей, натянутой маской лица учителя скрывается неподдельная боль.

— Только напрасная трата сил. Отступись, мальчик. Я нарушу свою же клятву. Отступись и обожди!

Мальчик молчал.

— Хорошо. — Теперь голос Корта стал сухим, деловитым. — Даю тебе ровно час. Выбор оружия — за тобой.

— А ты придешь со своей палкой?

— Как всегда.

— А сколько палок у тебя уже отобрали, Корт? — Это было равносильно вопросу: «Сколько мальчиков-учеников из тех, что вошли во двор на задах Большого Зала, вышли оттуда стрелками?»

— Сегодня ее у меня не отнимут, — медленно проговорил Корт. — И мне, правда, жаль. Такой шанс дается лишь раз, малыш. Только раз. И наказание за излишнее рвение такое же, как и за полную несостоятельность. Разве нельзя обождать?

Мальчик вспомнил Мартена: как он стоял перед ним точно утес, такой же высокий и неприступный.

— Нет.

— Хорошо. Какое оружие ты избираешь?

Мальчик молчал.

Корт растянул губы в улыбке, обнажив кривые зубы.

— Для начала вполне даже мудро. Стало быть, через час. Ты хоть понимаешь, что больше уже никогда не увидишь своих друзей, своего отца, этот замок?

— Я знаю, что значит изгнание, — тихо ответил мальчик.

— Тогда иди.

Он ушел, не оглядываясь.

В погребе под конюшней было обманчиво прохладно. Сыро. Пахло влагою и паутиной. Вездесущее солнце проникало своими лучами даже сюда, в подвал, но здесь хотя бы не чувствовалось изнуряющей дневной жары. Мальчик держал здесь сокола, и птице, похоже, было вполне удобно.

Теперь Давид состарился и больше уже не охотился в небе. Перья его поутратили былой блеск, — а еще года три назад они так и сияли, излучая животную бодрость, — но взгляд оставался пронзительным и неподвижным, как прежде. Говорят, что нельзя подружиться с соколом, если только ты сам не сокол, одиноко парящий в небе и лишь иногда опускающийся на землю, без друзей и без надобности в друзьях. Сокол не знает, что такое нравственность и добродетель.

Теперь Дэвид стал старым соколом. И мальчик очень надеялся (или же для того, чтобы надеяться, ему не хватало воображения? Быть может, он просто знал?), что он сам — тоже сокол, только молодой.

— Привет, — он протянул руку к колодке, на которой сидел Дэвид. Тот перебрался на руку мальчика и снова застыл неподвижно как был — без клобучка на голове. Свободной рукою мальчик залез в карман и вытащил оттуда кусочек вяленого мяса. Сокол проворно выхватил угощение из пальцев парнишки и проглотил.

Мальчик осторожно погладил Дэвида. Корт бы, наверное, глазам своим не поверил, если бы увидел такое диво, но ведь он не поверил и в то, что время Роланда уже наступило.

— Ты, наверное, сегодня умрешь, — сказал он, продолжая гладить Дэвида. — Мне, похоже, придется тобою пожертвовать, как теми мелкими пташками, на которых тебя обучали. Помнишь? Нет? Ладно, не важно. Завтра соколом стану я.

Дэвид сидел у него на руке молчаливый и немигающий: безразличный и к жизни своей, и к смерти.

— Ты уже старый, — задумчиво продолжал мальчик. — И быть может, ты мне не друг. Еще год назад ты предпочел бы мой глаз этому вяленому куску мяса, верно? Вот Корт посмеется. Но что-то же есть между нами, какая-то близость… что это, птица? Дружба или почтенный твой возраст?

Дэвид не ответил ему.

Мальчик надел на сокола клобучок и подобрал привязь. Они поднялись из подвала и и вышли из конюшни на свет.

Двор на задах Большого Зала на самом деле — вовсе не двор, а узкий зеленый коридор между двумя рядами разросшейся спутанной живой изгороди. Издавна здесь проходил ритуал посвящения мальчиков в мужчины: с незапамятных времен, задолго до Корта и даже его предшественника, который скончался именно здесь, от колотой раны, нанесенной слишком усердной и рьяной рукою. Многие мальчики вышли из этого коридора через восточный вход. Вход, предназначенный для учителя. Вышли мужчинами. Восточный конец коридора ведет к Большому Залу, к цивилизации и интригам просвещенного мира. Но еще больше ребят, окровавленных и избитых, вышло отсюда через западный вход, предназначенный для мальчишек, и эти уже навсегда оставались мальчишками. Этот конец коридора выходит к горам и к хижинам поселенцев. Дальше — дебри дремучих лесов, а еще дальше — пустыня. Те мальчишки, которые становились мужчинами, переходили от тьмы и невежества к свету и принимали ответственность. Тем, которые не выдерживали испытания, оставалось лишь отступить и смириться уже навсегда. Коридор был зеленым и ровным, как площадка для игр. Длиною ровно в пятьдесят ярдов.

Обычно у каждого входа толпятся возбужденные зрители и взволнованные родные, поскольку, как правило, день испытания известен заранее. Восемнадцать — вот самый обычный для испытуемых возраст (те же, кто не решался пройти испытание до двадцати пяти, уходили обычно из дома и становились свободными землевладельцами, и очень скоро про них забывали: про тех, кто не нашел в себе сил встретить лицом к лицу этот жестокий выбор «все или ничего»). Но в тот день не было никого. Только Жами, Катберт, Ален и Томас. Они столпились у западного, для мальчишек, входа и ждали там, затаив дыхание и не скрывая испуга.

— Оружие, идиот! — прошипел Катберт, и в его голосе явственно слышалась боль. — Ты забыл оружие!

— Я не забыл, — сухо отрезал Роланд. Интересно, спросил он себя, но отстраненно, как будто ему было все равно: знают ли уже в главном здании? Знает ли мать… и Мартен? Отец сейчас на охоте и вернется еще не скоро. Может быть, через пару недель. И Роланду было немного стыдно, что он не дождался его возвращения, потому что он знал, что даже если б отец не одобрил его решения, то уж понял бы наверняка.

— Корт пришел?

— Корт уже здесь, — донесся голос с того конца коридора, и показался сам Корт в короткой бойцовской фуфайке и с кожаной лентой на лбу, чтобы пот не заливал глаза. В руке он держал боевой посох из какого-то твердого дерева, заостренный с одного конца и притупленный на манер лопатообразной дубинки с другого. Не тратя времени даром, он затянул литанию, которую все они, слепо избранные по крови отцов, знали с самого раннего детства: учили ее к тому дню, когда они, может быть, станут мужчинами.

— Ты знаешь, зачем ты пришел, мальчишка?

— Я знаю, зачем я пришел, учитель.

— Ты пришел как изгнанник из дома отца своего?

— Я пришел как изгнанник, учитель.

И он будет изгнанником до тех пор, пока не одолеет Корта. Если же Корт одолеет его, он останется изгнанником навсегда.

— Ты пришел со своим оружием?

— Да, учитель.

— Каково же твое оружие?

Это было исконное право учителя — его преимущество, шанс приготовиться к бою с пращей, или копьем, или сетью.

— Мое оружие — Дэвид, учитель.

Корт запнулся, но только на долю секунды:

— Ты готов выйти против меня, мальчишка?

— Я готов.

— Тогда не мешкай.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Александра Дюма-отца давно и прочно вошли в круг любимого чтения миллионов. И роман «Двадцать ...
Самое знаменитое из произведений Александра Дюма. Книга, экранизированная бессчетное количество раз!...
Роман «Крейсера» – о мужестве наших моряков в Русско-японской войне 1904—1905 годов. Он был приуроче...
Роман «Слово и дело» состоит из двух книг: «Царица престрашного зраку» и «Мои любезные конфиденты». ...
«Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биог...
Из истории секретной дипломатии в период той войны, которая получила название войны Семилетней; о по...