Теллурия Сорокин Владимир
– Да, душегубство… – Граф задумчиво глянул в высокое осеннее небо. – А как без него? Гекатомбы необходимы. Перенаселение. Всем хорошей жизни хочется.
– Большевики изнасиловали упавшую навзничь Россию индустриализацией. – Князь потянулся за фляжкой. – И она умерла. Сталинские троглодиты семьдесят лет плясали свои буги-вуги на ее прекрасном трупе.
– Они хотя бы нищих накормили. Сколько их при царях побиралось по России-матушке? – усмехнулся граф.
– Вы все ерничаете… – махнул князь рукой. – Накормили! А сперва расстреляли.
– Нет, князь, сперва все-таки накормили.
Они вдруг замолчали, глядя, как два егеря принялись проворно свежевать лося. Запахло потрохом. Подбежал Тришка с шампурами.
– Только не печень! – распоряжался князь.
– Сердечко, ваше сиятельство?
– И филейчика.
– Слушаюсь.
Над поляной пролетели утка и селезень.
Граф отхлебнул из фляжки, посмотрел на полуприкрывшийся глаз лося, задумчиво произнес:
– В каждом глазе – бег оленя, в каждом взоре – лет копья…
– Что? – переспросил князь.
– Так, вспомнилось… Ежели говорить серьезно, у меня претензий больше не к немцам и жидам, а к русским. Нет на свете народа, более равнодушного к своей жизни. Ежели это национальная черта – такой народ сочувствия не заслуживает.
– Как говорил Сталин: другого народа у меня нет.
– Надо, надо было вовремя подзаселить Россию немчурой. Большевики не догадались. Екатерина начала это, да некому закончить было…
– Россия существовала для того…
– …чтобы преподать миру великий урок. Читали. Преподала. Такой, что волосы встанут дыбом.
– Вечная ей память, – отхлебнул коньяку князь. – Зато сейчас все хорошо.
– С чем?
– С образом России. Да и вообще – хорошо! Во всяком случае, нашим государством я доволен.
– Ну… – Граф с улыбкой огляделся по сторонам. – Рязанское царство, конечно, поприличней Уральской Республики.
– Эва, с кем сравнить изволили! С “Дуркой”! Мы, граф досточтимый, после воцарения нашего Андрюшеньки будем поприличнее в плане экономики и культуры не токмо тверских-калужских, но и вашей Московии.
– Мою Московию, князь, нынче только мертвый не пинает. А раньше-то как к нам за ярлыками приползали…
– Ненавидел всегда! С детства! – взмахнул руками князь. – Уж не обессудьте. Когда Постсовдепия рухнула, я был подростком. Мало чего понимал. Но люто не-на-видел Москву! И дед мой ненавидел ее, когда ездил “фонды утрясать”! И прадед, когда с шабашниками тащился туда на заработки! Наследственная ненависть-с! Даже потом, когда Московия по миру пошла, когда голодала, когда проспекты распахивали под картошку, когда каннибализмом запахло. А когда коммуноцарствие возникло – еще больше возненавидел. Тоже мне, новый НЭП: отдать Подмосковье китайцам! И стеною отгородиться! Умно-с! Не-на-вижу!
– Смотрите, как бы наши на ваших не напали.
– Батенька, у нас есть шесть прелестных водородных бомбочек! Такие красивые, расписаны умельцами, как матрешки. Если что – метнем московитам такую матрешечку! В подарочек-с!
– Вольному воля, князь… однако есть хочется.
– Еть, вы сказали?
– Вы ослышались. Есть, есть…
– Конечно, непременно! Пойдемте на бивуак.
Князь взял графа под руку, повел к дубу. Массивная фигура графа нависала над маленьким, подвижным князем. Глуховатый на одно ухо князь говорил громче и быстрее обычного:
– Вы, граф, моложе меня вдвое, многого не помните. Задумайтесь, батенька, на каком языке мы с вами говорим?
– Мне кажется, на русском.
– Вот именно-с! На русском! А не на постсоветском суржике! Тридцать лет понадобилось, дабы вернуться к чистому ручью. Ordo ab chao[9]. Государство – это язык. Каков язык – таков и порядок. Кто впервые поднял вопрос сей? Мы, рязанцы. Кто первым провел реформу языка? Кто запретил суржик? Дурацкие иностранные слова? Все эти ребрендинги, холдинги, маркетинги? Кто подал пример всем? И вашей Московии в том числе? Мы!
– Папаша покойный рассказывал, как у них в школе ставили на горох за слово “интернет”.
– Да, ставили на горох, пороли! Зато нынче – каков результат? Живая, правильная русская речь, заслушаешься! Государственный порядок! У нас, во всяком случае… Не согласны?
– Насчет порядка… не знаю. Речь правильная, кто спорит. Вот носители ее…
– Вызывают у вас вопросы?
– Собственно, даже не сами они, а образ их. Слишком много морд.
– А это, граф, батенька вы мой, еще советское наследие.
– Да сколько уж можно на совок валить…
– Тотальный геноцид народа русского за шестьдесят лет не восполнишь. Большевики истребляли цвет нации, расчищая поле для жидовских репьев да быдляцкой лебеды. Вот она и дала потомство, лебеда-матушка! Ее с корнем трудненько выдернуть!
– М-да… мурло, мурло по всей земле, во все пределы…
– Что?
– Так, вспомнилось…
– А архитектура? А внимание к жилищу своему? Когда, в какие времена оно было у русского народа?
– Никогда. Народ жил в хлеву, а элита строила себе черт знает что.
– Не имея при этом понятия о том, что она, собственно, хочет – Версаль, Дворец Советов или…
– Эмпайр-стейт-билдинг.
– Спрашиваю вас, граф: а когда же это понятие впервые у нас возникло?
– Когда распались.
– Да-с, батенька! Когда распались! Вот тогда и обратили внимание на собственные жилища! На города! В моем городе нынче – ни одного случайного дома! Городской архитектор – бог! Ему у нас все кланяются! Особые полномочия-с! Лицо города! Мо-е-го го-рода! Я в нем живу, я за него и отвечаю перед историей, перед мировой культурой, простите за пафос!
– Не прощу… – усмехнулся граф, отпивая из фляжки.
– Как у нас теперь строят? Вни-ма-тельно! Ответственно! Вкус! Наследие! Осторожность! Осмотрительность!
– Осмотрительность… – повторил граф, глянув в сторону темнеющего леса. – Теперь она – вечный спутник русского человека.
– Русью, батенька, на Среднерусской возвышенности запахло токмо после распада.
– Согласен. До этого были другие запахи…
– Святая правда! Располагайтесь, выпьем, а я вам случай один расскажу.
Они уселись на ковер, расстеленный под старым, уже потерявшим свою листву дубом. На ковре стоял походный столик князя с традиционной бивуачной закуской и перцовкой в круглой зеленой бутылке, оплетенной медной проволокой. Слугам на охоте быть не полагалось, князь сам наполнил серебряные стопки.
– С полем, граф! – поднял стопку князь своей чуть дрожащей тонкопалой рукой.
– С полем, князь. – Стопка исчезла в широкой длани графа.
Выпили, стали закусывать. Проворный Тришка тем временем, насадив на шампуры кусочки лосиного сердца и филея, стал обжаривать их на пламени костра.
– Когда развалилась постсоветская Россия и стали образовываться так называемые государства постпостсоветского пространства, наш первый правитель, Иван Владимирович, однажды пригласил нас, новых рязанских дворян, к себе. Обмен мнениями, банкет, гусляры, как обычно. А потом, за полночь, когда остался токмо избранный круг, он повел нас… куда бы вы думали?
– В девичью?
– Плосковато, голубчик… Он повел нас в бильярдную.
– Он же, по-моему, предпочитал всем играм городки?
– Святая правда! Так вот, подвел он нас к бильярдному столу, взял шар и говорит: сейчас, господа новые дворяне, я продемонстрирую вам наглядно феномен истории XXI века. Взял один шар и пустил его в лузу. Шар туда благополучно свалился. Берет он другой шар, спрашивает: сейчас я пущу его по тому же пути. Что будет с шаром? Мы хором отвечаем: упадет в лузу. Он пускает его, а сам нажимает кнопочку на пультике. Шар перед лузой взрывается, разваливается на куски. И куски слоновой кости, драгоценнейший вы мой, лежат перед нами на столе.
– Красиво.
– Красиво, граф! А Иван Владимирович спрашивает нас: что было бы, если бы этот шар не развалился на куски? Ответ: свалился в лузу. То есть исчез бы со стола? Да, Государь, исчез бы со стола. Правильно, дорогие мои верноподданные. Так вот, говорит он, этот стол – мировая история. А этот шар – Россия. Которая начиная с 1917 года неумолимо катилась в лузу. То есть к небытию мировой истории. И если бы она шесть лет назад не развалилась на части, то исчезла бы навсегда. Ее падение со стола – не геополитический распад, а внутренняя деградация и неумолимое вырождение населения в безликую, этически невменяемую биомассу, умеющую токмо подворовывать да пресмыкаться, забывшую свою историю, живущую токмо убогим настоящим, говорящую на деградирующем языке. Русский человек как этнос исчез бы навсегда…
– Растворившись в других этносах, – увесисто кивнул граф. – Полностью согласен. Но, князь, послушайте…
– Это вы послушайте! Постсоветские правители, чувствуя, так сказать, близкий кирдык, кинули всенародный клич: поищем национальную идею! Объявили конкурс, собирали ученых, политологов, писателей – родите нам, дорогие, национальную идею! Чуть ли не с мелкоскопом шарили по идеологическим сусекам: где, где наша национальная идея?! Глупцы, они не понимали, что национальная идея – не клад за семью печатями, не формула, не вакцина, которую можно привить больному населению в одночасье! Национальная идея, ежели она есть, живет в каждом человеке государства, от дворника до банкира. А ежели ее нет, но ее пытаются отыскать – значит, такое государство уже обречено! Национальная идея! Когда же она проросла в каждом русском человеке? Когда постсоветская Россия развалилась на куски! Вот тогда каждый русский вспомнил, что он русский! Вот тогда мы вспомнили не только веру, историю, царя, дворян, князей да графьев, обычаи предков, но и культуру, но и язык! Правильный, благородный, великий наш русский язык!
В глазах князя блеснули слезы. Тришка поднес шампуры с дымящимся мясом.
– Насчет своевременного распада – это очевидно, тут и спорить нечего. – Граф взял шампур, понюхал дымящийся кусок лосиного сердца. – Постсовдепия была оккупационной зоной, разумно управлять ею было невозможно… Но, князь, насчет национальной идеи… вот, скажи-ка мне, брат Трифон, какая у тебя национальная идея?
Тришка, выложивший шампуры на блюдо, с удивленной улыбкой уставился на графа, словно тот сказал что-то на птичьем языке.
– Какая у тебя в жизни главная идея? – спросил граф, раздельно выговаривая слова.
– Идея? – переспросил Трифон и глянул на князя.
Тот молчал, наполняя стопки.
– Наша идея, ваше сиятельство, барину своему служить, – произнес Тришка.
Своим тяжелым взглядом граф внимательно посмотрел на широкое, обветренное, улыбающееся лицо Тришки. Потом перевел взгляд на князя. Тот, закончив разливать водку, протянул стопку графу с таким выражением лица, словно ничего не расслышал. Граф медленно и молча принял своей дланью стопку с водкой.
Тришка, ничего не услышав от графа в ответ, побежал к костру и стал насаживать на шампуры новую порцию мяса.
Князь откусил от горячего куска, пожевал, проглотил:
– М-м-м… превосходно. Дымком-то, дымком-то! Молодец Триша! Профаны токмо жарят убоинку на углях. Настоящий охотник должен дружить с открытым пламенем… Нуте-с, граф, голубчик, за что выпьем?
– Выпьем? М-м-м… за что же… – Граф тяжело уставился на князя.
Взгляды их встретились.
“Господи, как же невыносимы эти московиты, – подумал князь. – Как чураются они всего искреннего, честного, непосредственного. В головах у них один теллур…”
“Как замшело все здесь, на Рязанщине, – подумал граф. – Покрылись мозги старым мхом. Даже теллуром не прошибить…”
Пауза затягивалась. Князь ждал.
– Выпьем, князь, за… – неопределенно начал граф.
Но тут во внутреннем кармане его замшевой, подбитой гагачьим пухом охотничьей куртки брегет зазвенел романсом из “Тангейзера”.
– За музыку, – произнес граф, внутренне радуясь подсказке старого отцовского брегета. – Ибо она выше политики.
– Прекрасно! – улыбнулся князь, светлея лицом.
Стопки их сошлись.
Романс Вольфрама фон Эшенбаха еле слышно плыл в бодрящем лесном воздухе.
К дымку костра примешивался запах жареного мяса.
Где-то неподалеку послышался нарастающий стрекот, и вскоре маленький серебристый беспилотник пролетел над голыми макушками деревьев и растаял в осеннем небе.
VIII
Ветер священной войны завывает над Европой.
Айя!
О древние камни Парижа и Базеля, Кельна и Будапешта, Вены и Дубровника. Страх и трепет да наполнит ваши гранитные сердца.
Айя!
О мостовые Лиона и Праги, Мюнхена и Антверпена, Женевы и Рима. Да коснутся вас истоптанные сандалии гордых воинов Аллаха.
Айя!
О старая Европа, колыбель лукавого человечества, оплот грешников и прелюбодеев, пристанище отступников и расхитителей, приют безбожников и содомитов. Гром джихада да сотрясет твои стены.
Айя!
О трусливые и лукавые мужи Европы, променявшие веру на рутину жизни, правду на ложь, а звезды небесные – на жалкие монеты. Да разбежитесь вы в страхе по улицам вашим, когда тень священного меча падет на вас.
Айя!
О красивые и слабые женщины Европы, стыдящиеся рожать, но не стыдящиеся грубой мужской работы. Да опрокинетесь вы навзничь, да возопите протяжно, когда горячее семя доблестных моджахедов лавой хлынет в ваши лона.
Айя!
О смуглолицые европейцы, называющие себя мусульманами, отступившиеся от старой веры в угоду соблазнам и грехам нового века, позволившие неверным искусить себя коварным теллуром. Да вскрикнете вы, когда рука имама вырвет из ваших голов поганые гвозди, несущие вашим душам сомнения и иллюзии. И да осыплются эти гвозди с ваших свободных голов на мостовые Европы подобно сухим листьям.
Айя!
IX
Секретарь горкома Соловьева нетерпеливо поправила свою сложную прическу. Сидя за своим большим рабочим столом, она нервничала все заметнее, поигрывая пустым теллуровым клином.
– Виктор Михайлович, – заговорила Соловьева, – вы понимаете, что люди не могут больше ждать? Им надо не только работать, но и отдыхать, растить детей, стирать белье, готовить еду!
– Я прекрасно понимаю, Софья Сергеевна! – Ким прижал свои холеные руки к груди, сверкнул его фамильный брильянтовый перстень. – Но невозможно перепрыгнуть через собственную голову, как говорили древние. Государевых фондов не будет до января! Это объективная реальность.
– Фонды у вас были в июле. – Малахов встал, заходил вдоль окон. – И какие фонды! Блоки, живород, крепления, фундаменты! Шестнадцать вагонов!
– Ну, Сергей Львович, опять сказка про белого бычка… – развел руками Ким и устало выдохнул. – Давайте я опять сяду писать докладную!
– А… ваша докладная… – теряя терпение, махнул рукой Малахов. – Вон, идите, доложите им!
Он кивнул на пуленепробиваемое окно, за которым на площади у памятника Ивану III пестрела толпа демонстрантов. Черные фигуры опоновцев ограждали ее.
– Нет, у меня в голове не укладывается до сих пор. – Соловьева откинулась в кресле, нервно разминая в левой руке свернутую валиком умницу, а правой играя теллуровым клином. – Как это – отозвать по скользящему договору? Наталья Сергеевна! Вы наш юрист уже третий год! И вы проморгали отзыв договора с нижегородцами!
Усталая после этих бесконечных трех часов Левит затушила тонкую сигарету:
– Виновата я одна.
– Ни в чем она не виновата! – стоя у окна, почти выкрикнул Малахов, резко ткнув большим пальцем через плечо в сторону Кима. – Вот кто виноват! Во всем!
– Конечно я, конечно я-я-я! – почти пропел Ким, складывая крест-накрест руки на груди и придавая своему широкому загорелому лицу плаксивое выражение. – И договор с нижегородцами заключал я, и в Тулу ездил я, и пожар запалил я, и квартальный план без угла утверждал я!
– Квартальный план утверждался здесь! – Соловьева сильно шлепнула ладонью по столу, отчего мормолоновые жуки в ее прическе зашевелились. – Вы тоже поднимали руку! Где был ваш дар, ваше яс-но-ви-дение?!
– Он все ясновидел, – угрюмо хохотнул грузный Гобзев. – Все, что ему надо для перхушковской стройки, он проясновидел прекрасно. Теперь там небоскреб. Никаких демонстраций, никакого ОПОНа. Результат, так сказать, ясновидения!
– Товарищи, мне подать в отставку? – зло-удивленно спросил Ким. – Или продолжать строить бараки для рабочих? Что мне делать, я не по-ни-маю!
– Тебе надо честно рассказать, как ты позволил тульским спиздить нижегородский состав из шестнадцати вагонов, – произнес Гобзев.
– Софья Сергеевна… – Ким встал, застегивая свой серебристо-оливковый пиджак.
– Сядь! – приказала Соловьева.
Ким остался напряженно стоять. Она сощурила на него свои и без того узкие, подведенные иранской охрой глаза:
– Скажи нам, товарищ Ким, кто ты?
– Я православный коммунист, – серьезно ответил Ким и перевел взгляд поверх головы Соловьевой на стену, где висел живой портрет непрерывно пишущего Ленина, а в правом углу темнел массивный киот и теплилась лампадка.
– Я не верю, – произнесла Соловьева.
Возникла напряженная пауза.
– Я не верю, что ты в июле не знал про брейк-инициативу тульской городской управы.
С непроницаемым лицом Ким молча размашисто перекрестился на киот и громко, на весь кабинет произнес:
– Видит Бог, не знал!
По сидящим за столом прошло усталое движение, кто-то облегченно выдохнул, а кто и негодующе вздохнул. Соловьева встала, подошла к Киму совсем близко, в упор глядя ему в лицо. Он не отвел взгляда.
– Виктор Михайлович, через полгода съезд партии, – произнесла Соловьева.
Ким молчал.
Соловьева молча расстегнула жакет, обнажила правое плечо, повернула к Киму. На плече алела живая татуировка: сердце в окружении двух скрещенных костей. Сердце ритмично содрогалось.
Ким уставился на сердце.
– Когда Государь объявил Третий партийный призыв, мне было двадцать лет. Муж воевал, ребенку – три года. Работала номинатором. Денег – двадцать пять рублей. Даже на еду не хватало. Копала огород в Ясенево, сажала картошку. На ночь брала подработку, месила для китайцев умное тесто. Утром встану – глаза после ночного замеса ничего не видят. Хлопну бифомольчика, ребенка накормлю, отведу в садик, потом на службу. А после службы – в райком. И до десяти. Зайду в садик, а Гарик уже спит. Возьму на руки и несу домой. И так каждый день, выходных в военное время не полагалось. А потом в один прекрасный день получаю искру: ваш муж Николай Соловьев героически погиб при освобождении города-героя Подольска от ваххабитских захватчиков. Вот тогда, Виктор Михайлович, я сделала себе эту памятку. И перешла из технологического отдела в отдел соцстроительства. Потому что дала себе клятву: сделать нашу послевоенную жизнь счастливой. Чтобы мой сын вырос счастливым человеком. Чтобы его ровесники тоже стали счастливыми. Чтобы у всех трудящихся подмосквичей были дешевые квартиры. Чтобы наше молодое московское государство стало сильным. Чтобы больше никогда никто не дерзнул напасть на него. Чтобы никто и никогда не получал похоронки.
Она замолчала, отошла от Кима, застегнулась, села за стол.
– Что я должен делать? – глухо спросил Ким.
Соловьева не спеша закурила, постучала красным ногтем по столу:
– Вот сюда. Завтра. Девять тысяч. Золотом. Первой чеканки.
– Я не соберу до завтра, – быстро ответил Ким.
– Послезавтра.
Он неуютно повел плечом:
– Тоже нереально, но…
– Но ты сделаешь это, – перебила его Соловьева.
Он замолчал, отводя от нее злой взгляд.
– И никаких рекламаций, никаких затирок. – Она откинулась в кресле.
Сцепив над пахом свои руки, Ким зло закивал головой.
– Девять тысяч, – повторила Соловьева.
– Я могу идти? – спросил Ким.
– Иди, Виктор Михалыч. – Соловьева холодно и устало посмотрела на него.
Он резко повернулся и вышел, хлопнув дверью.
– Гнать эту гниду надо из партии, – угрюмо заговорил долго молчавший Муртазов.
– Гнать к чертовой матери! – тряхнул массивной головой Гобзев.
– На первом же собрании! – хлопнул умницей по столу Малахов.
Умница пискнула и посветлела.
– Не надо, – серьезно произнесла Соловьева, глядя в окно на толпу демонстрантов. – Пока не надо.
По-деловому загасив окурок, она встала, одернула жакет, тронула прическу, успокаивая все еще шевелящихся мормолоновых жуков, и произнесла громко, на весь кабинет:
– Ну что, товарищи, пойдемте говорить с народом.
X
Дверь осторожно приотворилась.
– Есть, есть, – едва шевеля губами, произнес Богданка.
Дверь захлопнулась. Богданка не услышал, а скорее почувствовал, с каким трудом руки Владимира справляются с дверной цепочкой.
“Да есть же, все в порядке!” – хотелось выкрикнуть ему в эту проклятую старую, убогую дверь, обитую черт знает каким дерьмовым материалом еще с доимперских, а может, и с постсоветских или даже с советских времен.
Но он сдержался из последних сил.
Владимир распахнул дверь так, словно пришел его старший брат, безвозвратно пропавший без вести на Второй войне. Богданка почти впрыгнул в теплую полутьму прихожей, и едва Владимир захлопнул и запер за ним дверь, не раздеваясь, бессильно сполз по стене на пол.
– Что? – непонимающе склонился над ним Владимир.
– Н-ничего… – прошептал Богданка, улыбаясь сам себе. – Просто устал.
– Бежал?
– Нет, – честно признался Богданка, вынул из кармана спичечную коробку, протянул Владимиру.
Тот быстро взял и ушел из прихожей.
Посидев, Богданка скинул с себя на пол куртку, размотал и бросил шарф, стянул заляпанные подмосковной грязью сапоги, встал, зашел в ванную, открыл кран и жадно напился тепловатой невкусной воды. Сдерживая себя, глянул в зеркало. На него ответно глянуло серое осунувшееся лицо с темными кругами вокруг глаз.
– Спокойный вечер, – произнесли обветренные губы лица и попытались улыбнуться.
Богданка оттолкнулся от пожелтевшей раковины, пошел в комнаты.
В гостиной на ковре кругом сидели молча двенадцать человек. В центре на сильно потрепанном томе “Троецарствия” лежала открытая спичечная коробка. В коробке серебристо поблескивал теллуровый клин.
Богданка сел в круг, бесцеремонно потеснив подмосквича Валеного и замоскворецкую вторую подругу Владимира Регину. Они не обратили внимания на грубость Богданки. Взгляды их не отрывались от кусочка теллура.
– Ну что, сбылась мечта идиотов? – попробовал нервно пошутить Валеный.
Все промолчали.
Владимир нетерпеливо выдохнул:
– Ну давайте тогда… чего глазеть-то, честное слово…
– Господа, надобно бросить жребий так, чтобы все были удовлетворены и не было даже тени обиды, даже малейшего намека на какую-то нечестность, на передергивание, на что-то нечистое, мелкое, гнилое, на чью-то обделенность, – с жаром заговорил щуплый, субтильный Снежок.
– Никаких обид, никакого жульничества… – замотал бульдожьей головой вечно сердитый Маврин-Паврин.
– Послушайте, какие же могут быть обиды? – забормотала полноватая, плохо и неряшливо одетая Ли Гуарен.
– Меня обидеть легко… – еле слышно пробормотал сутулый Клоп.
– Не о том говорим! Решительно не о том! – ударил себя по колену Бондик-Дэи.
– Нет уж, давайте оговорим, давайте, давайте, давайте, – зловеще закивал Самой.
– Послушайте! Черт возьми, мы собрались не для жульничества! – повысил голос Владимир, и все почувствовали, что он на пределе. – Вы у меня в доме, господа, какое, на хуй, жульничество?!
– Владимир Яковлевич, речь идет не о жульничестве, оно, безусловно, невозможно среди нас, людей вменяемых, особенных, умных, ответственных, но я хотел бы просто предостеречь от… – затараторил Снежок, но его перебили.
– Жребий! Жребий! Жребий!! – яростно, с остервенением захлопал в ладоши Владимир.
На него покосились.
Сидящая рядом пухлявая Авдотья обняла, прижалась: