Поэт и Русалка Бушков Александр
— Немного меньше, — сказал граф. — Если считать в метрах, чуть более пятисот. Самое пикантное, барон, что вы, не зная того, очень верно определили суть Карлова моста. Дату его основания пятьсот лет назад специально выбирали с учетом числовой магии. Ходят старые легенды, что строить его помогал черт, который взамен попросил первое живое существо, которое пройдет по мосту. Но хитрец-архитектор пустил первым петуха… Говорят еще, что с наступлением сумерек на мосту можно встретить привидения. Нам сюда, направо. В эту улочку. Собственно, мы уже почти пришли…
Они прошли по узенькой средневековой улочке с тесно прильнувшими друг к другу домами, над которыми виднелась лишь узенькая полоска голубого неба. Граф показал тростью на низкую дверь с полукруглым верхом, судя по виду, предназначенную в старину для того, чтобы с успехом выдерживать натиск целой банды ландскнехтов с топорами и таранами. Сказал задумчиво:
— Странное дело: у меня прямо-таки занозой сидит в голове эта фамилия, Руджиери. Сдается мне, я ее уже где-то слышал раньше, и при достаточно серьезных обстоятельствах, но вспомнить никак не могу… Сам я, во всяком случае, никогда не сталкивался с человеком с такой фамилией, и тем не менее…
Не поворачивая головы, он бросил зоркий взгляд через левое плечо и, подойдя к двери, решительно ее распахнул не без некоторых усилий, очень уж массивна была, окована железом в незапамятные времена.
За дверью обнаружилось нечто вроде крохотной прихожей. Узкая крутая лестница, закручиваясь штопором, уходила вверх, слабо освещенная проникавшим через высокие окна шириной с ладонь, с запыленными стеклами, дневным светом. Они поднимались в совершеннейшей тишине, нарушаемой лишь звуками их собственных шагов. Вокруг куда ни глянь было старинное, добротное, массивное дерево — лестничные перила, более подходившие толщиной балясин и шириной перил для сказочных великанов, стенные панели с грубым выпуклым узором, выступавшие посреди штукатурки балки потолка. Пахло кошками и затхлостью.
— Седая старина… — сказал Пушкин. — Нимало не удивлюсь, если перед нами внезапно объявится чей-то грешный дух. В таких декорациях ему самое место.
— Не накаркайте, Александр, я вас душевно умоляю, — пропыхтел барон. — Тысяча чертей, когда-нибудь эта верхотура кончится?
Они оказались перед единственной на крохотной лестничной площадке дверью, столь же массивной, с огромным железным кольцом вместо ручки. Стучать не пришлось — когда они, тяжело дыша, встали на расстоянии двух шагов от двери, она распахнулась с натужным скрипом, из нее появился человек в черной пелерине и черном цилиндре, с бледным лицом, обрамленным черными кудрями, и прошел мимо с видом замкнутым и нелюдимым, бросив навстречу лишь один цепкий взгляд.
Пушкин посмотрел ему вслед с некоторой оторопью, замеченной его спутниками, но не было времени на посторонние разговоры, дверь все еще оставалась приоткрытой, граф решительно взялся за кольцо, рванул его на себя, они все трое бесцеремонно ввалились в обширную, скудно обставленную прихожую, оттеснив на ее середину оторопевшего хозяина.
Барон по-хозяйски притворил дверь и, поразмыслив секунду, задвинул с жутким лязгом широкий старинный засов, опять-таки рассчитанный на героев саг или мифологических персонажей. Приосанился, подкрутил усы и рявкнул вместо приветствия:
— Ну вот, старина, вы нас не ждали, а мы все равно пришли! Замашки у нас такие, что поделаешь. Ни лоска, ни воспитания… Что глаза таращишь, раб божий? Не ты ли будешь Джакопо Руджиери?
Отступивший на середину прихожей человек, к сожалению, взирал на них без особого страха. Это был довольно высокий мужчина с растрепанными черными волосами и окладистой бородой (то и другое украшено было первыми проблесками седины), расхаживавший по-домашнему, в мятых панталонах и расстегнутой рубашке не первой свежести, позволявшей с первого взгляда определить, что грех чревоугодия ему, безусловно, не был чужд. Толстые сильные пальцы его были прямо-таки унизаны многочисленными перстнями дутого золота с самоцветными камнями поразительных размеров, вызывавших сильное подозрение в том, что они были не творением природы, а изделием стеклодувов.
— Чем могу служить, господа? — спросил он с видом совершенно благонадежного человека, удивленного столь бесцеремонным вторжением. — Действительно, я и есть Джакопо Руджиери, не вижу оснований этого скрывать — имя мое ничем не запятнано…
Граф сказал холодно, резко:
— Разговор у нас будет долгим. Может быть, пройдем в комнаты?
— О, разумеется! — с лучезарной улыбкой произнес итальянец. — Сделайте такое одолжение. Мы люди честные, и скрывать нам нечего. Правда, должен сразу предупредить: комнаты мои в совершеннейшем беспорядке… творческом, я бы выразился. Предаюсь на досуге излюбленному своему занятию. Домохозяин не возражает, а полиция тем более не может иметь претензий. Вы, часом, не из полиции, господа мои? Есть в вас что-то неистребимо полицейское… Спеша предупредить все возможные вопросы, сообщаю, что паспорт у меня в порядке.
Барон, услышав столь нелестную для себя характеристику, начал было наливаться кровью, но граф, быстрым движением стиснув на миг его локоть, выступил вперед и сказал тем же холодным тоном:
— В чем-то вы попали в самую точку, любезный, мы — из тайной полиции.
— Вот теперь я в совершеннейшем недоумении, господа! — воскликнул итальянец. — Ума не приложу, чем вас могла заинтересовать моя скромная персона? Тайная полиция, насколько известно мне, профану, занимается заговорщиками, политикой и прочими малоаппетитными делами, к которым я, клянусь, никогда не имел ни малейшего отношения. Отроду не состоял в карбонариях, господа. Меня прямо-таки удручают эти распространившиеся в последнее время предрассудки: считается, что если ты итальянец, то непременно карбонарий… Могу вас заверить, ничего подобного. Перед вами — скромный труженик, кукольных дел мастер, на жизнь зарабатываю честно… Прошу, проходите! К превеликому моему сожалению, не могу предложить вам сесть — стул один-единственный, если угодно, можете бросить жребий, кому сидеть…
Его речь звучала так непринужденно, а взгляд был таким безмятежным и по-детски наивным, что не оставалось никаких сомнений: прохвост над ними потешался самым откровенным образом. Впрочем, в первую минуту они не почувствовали злости и оглядывались с неподдельным любопытством.
Огромная комната с высоким потолком, под которым перекрещивались потемневшие от времени балки, больше всего напоминала мастерскую столяра: пол ее был завален аккуратными, ровно напиленными чурбаками, горами светло-желтой, приятно пахнущей стружки, повсюду лежали разнообразные инструменты, а у стены рядком стояли шесть деревянных изваянных птиц с распростертыми крыльями, больше всего напоминавших орлов. Вот только головы у них были скорее змеиные, крайне неприятные, вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.
Барон первым выразил общее мнение:
— Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…
Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:
— Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…
— Фантазия у вас, надо сказать… — покрутил головой барон. — Болезненная какая-то…
— Ну что поделать, — с поклоном сказал итальянец. — Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…
Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:
— Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? — и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. — Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…
— Совершенно верно, барон, — сказал Пушкин. — Торчит кукишем похабным…
Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно-вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.
— Кровь и гром, это по-нашему! — захохотал барон.
И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:
— Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца,[1] умоляю, уймите этих буянов!
Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.
— Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, — деловито сказал барон. — Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…
— Стены толщиной в человеческий рост, — сказал Пушкин. — Сдается мне, снаружи если что и услышат, так только пушечный выстрел, а кухенрейтер бьет не так уж и звучно…
— Эччеленца, это же натуральный разбой! — воззвал кукольник.
Граф, стоя со скрещенными на груди руками, сказал без тени улыбки, с некоторой грустью:
— Что я могу поделать, любезный, эти господа не солдаты, а я им не капрал… Должен признать, к сожалению, что манеры этих молодых людей и впрямь оставляют желать лучшего. Уж не посетуйте, они воспитывались в провинции, вдали от блистающих столиц… Но вы ведь сами виноваты отчасти. Очень уж дерзко и вызывающе себя ведете.
— Я?! Помилуйте! Ведь это вы ворвались ко мне в дом…
— А что прикажете делать, если к вам накопилось немало серьезных вопросов?
— Ко мне? Синьоры, я простой кукольник…
— Вы жили в Петербурге… — сказал Пушкин.
— Но это же не преступление, синьор? Ну да, разумеется, глупо было бы отрицать. Я там прожил несколько лет, о чем остались у меня наилучшие впечатления — ваша столица прекрасна и уступает разве что моей родной Флоренции… Петербургская публика, должен вам сказать, прекрасно принимает итальянское искусство, даже чуточку простонародное, такое, как марионетки, не идущие ни в какое сравнение с оперой и балетом… У меня сердце кровью обливается оттого, что пришлось покинуть столь великолепный город, но меня обуяла нешуточная тоска по родине… В этом опять-таки нет ничего преступного, верно? Бумаги мои в порядке…
— Вы знали в Петербурге Ивана Пантелеевича Ключарева?
— Минуту… Ах да, разумеется. Исключительно благородный и светский господин. Я имел честь давать его милости уроки итальянского, и продолжалось это довольно долго. Не хвастаясь, хочу сказать, что свои деньги я отработал сполна, синьор Ключарев довольно сносно овладел наречием великого Данте…
— Вот как? — сказал Пушкин. — И вы настолько сблизились, что стали вместе путешествовать?
— Я? Вы что-то путаете…
— А в Гогенау кто болтался вместе? — спросил барон. — Что вы там устроили, мошенники? Я имею в виду загадочную смерть банкира Коллерштайна?
— О чем вы?
— Вы оба были в Гогенау…
— Опять-таки, это не преступление, — сказал итальянец. — Ну да, я ненадолго останавливался в Гогенау проездом в Прагу… Но синьора Ключарева я после Петербурга не видел более, мы никогда не путешествовали вместе…
— Извольте говорить правду! — прикрикнул барон. — Ваши имена вписаны в книгу приезжающих в гостинице «Герб Гогенау», я своими глазами видел…
Синьор Джакопо, следя глазами за порхающим в опасной близости от его груди кончиком золингеновского клинка, пожал плечами:
— Вполне возможно, синьор Ключарев тоже посещал Гогенау, но я его там не видел, я его вообще не видел после Петербурга. Одно дело — давать уроки языка богатому русскому барину, и совсем другое — набиваться ему в спутники и компаньоны для путешествия. Я скромный человек, синьоры, и знаю свое место… Что нас могло связывать?
Пушкин усмехнулся:
— Ну, например, участие в кое-каких совместных проказах с оживающими статуями. В проказах, которые заканчивались очень скверно, несколькими смертями…
— Статуи? Оживающие? — итальянец прямо-таки вытаращил глаза. — Вы серьезно? Господа, я поверить не могу, что вы явились ко мне незваными и вооруженными, чтобы рассказывать сказки про оживающие статуи… Вы, насколько я могу судить, давно вышли из детского возраста, когда только и верят в такие глупости…
Незваные гости переглянулись с некоторой беспомощностью — стоявший перед ними человек откровенно выскальзывал из рук, словно угорь у неосторожного рыбака, и уличить его не было никакой возможности. На некоторое время воцарилось неловкое молчание, барон даже опустил шпагу.
— Синьор Руджиери, — сказал граф холодно, — интуиция мне подсказывает, что вы — человек с богатым жизненным опытом. Вам никогда не доводилось слышать, что иные департаменты тайной полиции как раз и созданы, чтобы заниматься такими, как вы? Если вы этого и в самом деле не знали, теперь знаете. У нас нет убедительных доказательств, у нас ничего нет… кроме твердого убеждения, что вы с Ключаревым причастны к нескольким убийствам, совершенным с помощью средств, о которых непосвященный человек даже не подозревает, что они возможны. Но мы-то, мы как раз и занимаемся тем, что лежит за порогом здравого смысла и обыденности. Мы в этом приобрели известный навык, ничему уже не удивляемся… Вы на крючке, понятно вам? Можете сколько угодно прикидываться невинным ягненком, но вы — на крючке. И более от вас не отстанем. Сплошь и рядом мы себя не утруждаем обращением к суду, ну подумайте сами, какой суд примет к рассмотрению обвинение против двух убийц, использующих в качестве орудия оживающие статуи… и, быть может, марионетки? Мы используем другие способы, еще более эффективные и надежные. Вы, может быть, отроду об этом не слышали, но в уголовном праве некоторых держав с недавних пор есть тайные параграфы, касающиеся таких, как вы, подобных вам… Советую помнить, что вы все еще пребываете в пределах владений австрийского императорского дома. Вряд ли из-за вашей персоны великое герцогство Тосканское затеет войну с Австрией… Надеюсь, я понятно изъясняюсь и ясно обрисовываю ситуацию?
— Сдохнешь в кандалах, прощелыга, — зловеще пообещал барон. — Бьюсь об заклад на что угодно, куколки твои разлюбезные решетку не перепилят и из тюрьмы тебя не вытащат… Кишка тонка!
Он стоял перед итальянцем, ухмыляясь с хищным и упрямым видом охотничьей собаки, загнавшей наконец зайчишку и твердо намеренной его не упустить. Наблюдавшему за ними Пушкину не без оснований показалось, что кукольных дел мастер далеко не так спокоен, как старается представить: на лбу у него посверкивали многочисленные бисеринки пота, взгляд так и рыскал по комнате, а движения приобрели определенную нервность.
— Вас ведь могут и вернуть в Петербург, — сказал Пушкин, опустив пистолет. — Вы там прожили достаточно, чтобы ознакомиться с такой достопримечательностью Северной Пальмиры, как Петропавловская крепость… а ведь есть еще и Сибирь, где птицы на лету замерзают…
— Да и в Пруссии найдется о чем потолковать, — подхватил барон. — А прусская каторга, да будет вам известно, мало похожа на веселый дом с девицами и шампанским… Вовсе даже наоборот.
— Позвольте подытожить результаты нашей милой беседы, — вмешался граф. — Вы ввязались в скверную историю, любезный. Насколько мне представляется, в известных событиях вы все же играли второстепенную роль, а главным действующим лицом был как раз другой… Или я ошибаюсь, и первую скрипку играете все же вы?
— Помилуйте, эччеленца! — сказал Руджиери с вымученной улыбкой. — Ну какую такую первую скрипку может играть бедный кукольник? Простонародью, вроде меня, вечно достается роль подчиненная…
— Ну, тогда ваше упорство мне тем более непонятно. Запомните вот что, — граф наставительно поднял указательный палец. — Маленькому человечку как раз крайне опасно ввязываться в серьезные дела, потому что он обязательно сломит шею там, где субъект поблагороднее может и выскользнуть… И лучше бы вам быть с нами откровенным. — Он оглянулся на своих спутников, все еще стоявших с оружием в руках, усмехнулся: — Не подумайте, что мы собрались использовать исключительно сталь. Есть и другие металлы…
Оглянувшись, он сделал шаг вправо, небрежно смел ладонью с уголка стола невесомую горку стружек и достал кошелек. Принялся выкладывать на потемневшую от времени столешницу золотые дукаты с профилем императора Франца I на одной стороне и двуглавым австрийским орлом на другой — медленно, звучно, сначала ставя каждую монету на ребро, а потом звонко прищелкивая ею. Кукольник следил за ним, не в силах унять загоревшуюся в глазах искорку алчности.
— Это, если хотите, наглядная демонстрация, — сказал граф, когда вдоль края столешницы протянулся рядок из примерно дюжины сверкающих золотых кружочков. — Чтобы напомнить вам, как выглядит доброе австрийское золото. Признаюсь вам по чести, я с превеликим удовольствием устроил бы вам допрос по всей форме где-нибудь в подземелье… но готов и заплатить за искренность. Скажите сами, какая сумма вас устроит. Триста дукатов, пятьсот? Для человека вроде вас — целое состояние, позволившее бы вам до конца дней прожить в достатке. Не правда ли, это ж гораздо предпочтительнее, нежели браться за убийства с нешуточным риском попасть однажды под действие тайных уголовных параграфов? Слово дворянина, я не пожалею золота…
Руджиери с видимым усилием оторвал взор от золотых дукатов. Он стиснул пальцы в кулаки, словно придавая себе этим бодрости и решимости, выпрямился и уверенно сказал:
— Господа, я вас убедительно прошу удалиться. В противном случае я возьму стул, выбью окно, устрою скандал на весь квартал… Даже у маленького человека есть кое-какие права, если он ничем не запятнан… Поверьте, я твердо намерен!
Вновь на какое-то время воцарилось молчание. Потом граф, печально усмехнувшись, сказал:
— Пойдемте, друзья мои. Синьор Руджиери проявил глупое упрямство… а значит, добровольно возлагает на себя ответственность за возможные последствия. Уберите оружие. Я вас прошу.
Металлические нотки в его голосе были таковы, что барон с горестным кряхтением довольно быстро спрятал клинок в трость, вновь обретшую мирный вид, а Пушкин, осторожно спустив курок, убрал пистолет под сюртук. Они вышли первыми. Граф задержался в дверях и, небрежно полуобернувшись, сказал с расстановкой:
— Очень глупо, Руджиери. У вас был великолепный случай избежать серьезных неприятностей да вдобавок получить приличные деньги. Зарубите себе на носу: мы прекрасно знаем, кто вы такой и чем промышляете. Рано или поздно придется отвечать… искренне надеюсь, скорее рано, чем поздно. Если вы не окончательный болван, подумайте как следует, пока не поздно. Додумаетесь до чего-нибудь здравого, спросите в отеле «У золотой русалки» графа Тарловски, или господина Пушкина, или барона. Подумайте…
— Вы забыли золото, эччеленца, — сладким голоском произнес кукольник. — Мы люди бедные, но честные, нам чужого не надо…
Граф ледяным тоном ответил:
— Можете забрать себе. Австрийский дворянин не возвращает в кошелек денег, валявшихся черт-те где… Честь имею!
Они спускались по лестнице в угрюмом молчании — и сохраняли его, шагая по узенькой средневековой улочке, где двум встречным прохожим приходилось едва ли не прижиматься к стене боком, чтобы разойтись. В конце концов барон горестно вздохнул:
— Я б ему с удовольствием обломал бока его же собственным рубанком…
Граф улыбнулся ничуть не принужденно:
— Оставьте, Алоизиус. В конце концов, мы и не ставили себе целью добиться от него истины при первой же беседе. Цель, как вы помните, была более прозаична: поднять зверя с лежки. Кажется, мы этого добились, потрогали черта за хвост, и осталось теперь ждать последствий. Он знает, кто мы, где нас искать… а значит, наверняка это будет знать и кто-то еще. Посмотрим… Интересно, на что они способны?
— А если он кинется в бега? — спросил барон.
— Не сомневайтесь, найдется кому за ним проследить. Но не думаю, что он сбежит. Зачем-то же обосновался в Праге, вовсе не спеша к родным пенатам? Кстати, что вы думаете о его поведении? Ручаться могу, он и в самом деле мелок, а первую скрипку играет кто-то другой. И тем не менее он, не моргнув глазом, отказался от золота, хотя глаза у него от жадности готовы были выскочить из орбит, а пальцы непроизвольно скрючивались на манер граблей, его неудержимо подмывало сгрести дукаты в карман, и все же он отказался после долгой внутренней борьбы… Почему, как по-вашему?
— Есть кто-то, кого он боится сильнее нас, — сказал Пушкин, почти не замедлив.
— В точку, Александр, — задумчиво сказал граф. — В самую точку. Никакого благородства или бессребренничества — у субъектов такого рода подобных высоких движений души не сыщешь. Кто-то пугает его сильнее, чем исходящие от нас угрозы. Хотел бы я полюбоваться на этого господина… Александр, вот кстати. Вы смотрели на того незнакомца, что вышел из квартиры, как на привидение. Такое у меня создалось впечатление. Он вас чем-то напугал? Но у вас ведь нет ни единого знакомого в Праге, если не считать затаившегося где-то Ключарева…
— Не в страхе дело. Я просто удивился.
— Чему?
— Он невероятно похож на лорда Байрона. Вылитый портрет. Но лорд Байрон не так давно скончался в Греции от лихорадки…
— Дурно говорить такое о покойниках, но я бы рискнул сказать, что это был не самый лучший исход…
— Граф! — Пушкин даже остановился. — Это был великий поэт…
— Не спорю, — сказал граф. — Вот только, о чем значительно менее известно, этот молодой человек, будучи на Балканах, поддерживал связи как раз с теми тайными обществами, которые мы с вами безоговорочно числим среди наших клиентов. Еще с Британских островов за ним тянулся неприятный шлейф — сатанистические интересы, подозрительные ритуалы в уединенных поместьях и многое другое… Я вас огорчил, мой друг? Огорчил, я же вижу…
— Он был великим поэтом, — грустно повторил Пушкин.
— Помилуйте, кто же спорит? — мягко произнес граф. — Но это, друг мой, еще не означает, что человек такой исполнен моральных достоинств и может считаться благородным… Поверьте, о нем известно много такого, что с его поэтическими талантами не имеет ничего общего. Вам это покажется странным, но он был объектом пристального внимания турок. У турок, представьте себе, в глубокой тайне действует некий аналог нашего департамента. Вы у себя не знали? И тем не менее. Во время греческого восстания мне приходилось встречаться на южной границе с крайне любопытным человеком из Стамбула, занимавшимся примерно тем же, чем мы сейчас. Я вам когда-нибудь расскажу, если выдастся время… Значит, незнакомец ваш как две капли воды похож на Байрона… Что ж, двойники на этом свете встречаются. Барон?
— Мне только сейчас в голову пришло! — хлопнул себя ладонью по лбу барон. — Нужно же было за ним проследить! Все знакомства этого прохвоста Джакопо, сдается мне, для нас небезынтересны…
— Алоизиус… — с мягким укором усмехнулся граф. — Неужели вы меня считаете настолько нераспорядительным? Дом остается под постоянным наблюдением… не вертите головой, я вас прошу! Во-первых, вы обращаете на себя внимание не привыкших к столь бурным проявлениям чувств простых пражан, а во-вторых, мои люди не отираются на улице, они достаточно ловки… За вашим незнакомцем, без сомнения, уже двинулся агент, так что мы вскоре будем знать, куда он направился и что собой представляет…
Глава III
НОЧЬ В ГОСТИНИЦЕ
Свеча догорела до половины. Тени по углам стояли ровно, не колыхаясь, — потому что никакое дуновение воздуха не тревожило высокого желтого пламени.
Господин Пушкин, Александр Сергеевич, поэт и сотрудник департамента, которого словно бы не существовало на свете вовсе, сидел у стола совершенно неподвижно, временами поглядывая на свечу и в который раз повторяя про себя привязавшуюся банальную сентенцию: темнее всего, как всякий может убедиться, именно под самым пламенем свечи. Поза вполне соответствовала поэтическим раздумьям, но мысли были предельно далеки от поэтических. Он был недоволен собой. Что-то ускользало — некая догадка, так и не оформлявшаяся в четкую мысль. Что-то было подмечено в окружающем, но не понято рассудком — быть может, оттого, что представлялось слишком необычным. В конце концов, он всего лишь второй год жил этой странной, укрытой от посторонних жизнью и свыкнуться с ее неприятными тайнами, тягостными чудесами еще, пожалуй, не успел.
Следовало вспомнить, но никак не удавалось. К недовольству собой примешивалась горечь — как всегда в подобные минуты, казалось, что он в свое время сделал большую ошибку, согласившись на нынешнюю службу. Стихи, по крайней мере, были каторгой тягостной, но привычной, не сулившей поражений — а теперь собственная беспомощность перед очередной загадкой делала слабым и никчемным.
Умом он понимал, что нельзя так падать духом из-за некоей смутной догадки, никак не дававшейся в руки, но вот излишняя впечатлительность, старый грех, который он знал за собой…
Тени по углам явственно колыхнулись. Пламя свечи трепетало, как листва на ветру. Прохладное дуновение неприятно погладило затылок.
Он обернулся. Высокие створки выходившего на тихую улочку окна неспешно, бесшумно распахивались, и оттуда, с улицы, проникало зыбкое, неяркое сияние. Этому не полагалось быть, и все же…
Сияние становилось ярче. Отметив, что не чувствует ни малейшего страха, Пушкин порывисто вскочил и подошел к окну. Остановился как завороженный.
Там, снаружи, уже не было тихой по ночному времени улочки, вымощенной брусчаткой мостовой, высоких узких домов, куда-то подевались уличные фонари, тумбы, вывески. Вместо привычной картины простиралось зеленое поле, покрытое высокой, неестественно яркой травой, окаймленное с боков темными стенами толстых деревьев, освещенное словно бы призрачным лунным светом. Дальний конец поля скрывался в белесоватом тумане, медленными клубами подползавшем ближе и ближе. Туман внезапно остановился, колыхаясь, завиваясь прихотливыми струями.
Послышался размеренный глухой топот. Что-то мелькнуло в тумане — и на поляну коротким галопом вылетела белая лошадь. Белая как снег, с длинной развевавшейся гривой, она резко свернула, взрывая копытами землю, взметая траву, описала короткую дугу — и снова метнулась к окну, распахнутому настежь. Пушкин невольно отшатнулся от подоконника, а лошадь взмыла на дыбы с коротким ржанием, чрезвычайно похожим на злорадный хохот. В лицо ударил запах свежесорванной травы и лошадиного пота, до ужаса реальный.
Пальцы чувствовали твердое дерево подоконника. Это был не сон. Он всегда отличал сон от яви. В сердце поневоле закрадывался страх, не меньший, чем тогда, в Новороссии, когда к нему в лунном свете медленно приближались те, кто уже не был людьми. Правда, тогда у него не было при себе оружия… но чем оружие могло помочь?
Голова оставалась ясной. Он стоял, не в силах сдвинуться с места либо предпринять что-то, — что в такой ситуации можно предпринять? — а белая лошадь, глухо, тяжело дыша, испуская нечто похожее на злой хохот, стояла прямо перед распахнутым окном, так что их разделяло расстояние не длиннее протянутой руки. Он видел свое отражение в огромных выпуклых глазах, но шевельнуться все еще не мог. Чертово животное уставилось прямо в глаза…
И вдруг прянуло в сторону, шумно ударив копытами оземь. Лошадь остановилась у деревьев справа, замерев, будто статуя. В слабо колышущейся стене тумана вновь обозначилось движение, темный силуэт понемногу оформился в человеческую фигуру, приближавшуюся медленным, церемонным шагом. Ее полностью скрывал плащ, достигавший травы, а лицо скрывалось под низко надвинутой шляпой-боливаром. Фигура остановилась примерно на середине расстояния меж стеной тумана и окном. Послышался вкрадчивый голос, странно шелестящий и звучавший словно бы не в ушах, а в голове:
— Любезный Александр Сергеевич, вы удручаете меня, право. Променять славу первого пера России на сомнительное ремесло сыщика, преследующего некие смутные образы, в которые большинство людей просвещенного века все равно не верит… Нельзя же так варварски обращаться со своим талантом, который является не только вашим собственным достоянием, но и достоянием общества тоже… Я вам не враг, поверьте, я всего лишь искренне пытаюсь направить вас на верный путь… Великий поэт неизмеримо ценнее для человечества, нежели вульгарный тайный агент, гоняющийся за миражами. Поверьте искреннему другу…
Этот бестелесный голос завораживал и дурманил, окружающее, полное впечатление, стало подергиваться дымкой, ощущавшейся физически, как липкий тяжелый дым. Сердце ударило в груди необычно резко, а потом словно бы остановилось.
Он отчаянно боролся, делая движения руками, словно всплывал на поверхность. Темная фигура придвинулась, бормоча что-то убаюкивающее, затягивая в некий омут, где не было ни движения, ни жизни; где человеческие чувства спали мертвым сном, а любые стремления казались смешными и неуместными…
— Прочь, нечисть! — отчаянно вскрикнул он, нечеловеческим усилием дотянувшись до вычурной медной ручки и рванув на себя створку.
Ухватил вторую и рванул на себя. Створки сомкнулись с громким, явственно различимым, реальным стуком — и наваждение схлынуло, словно налетевшая на берег высокая волна.
Пушкин стоял у подоконника, ощущая, как бешено колотится сердце, утопая в холодном поту. За окном уже не было ничего необычного, там тускло светил квадратный фонарь на высоком столбе, вырывая из ночной темноты кусочек мощеной мостовой и стену дома с высокими узкими окнами, за которыми не горело ни огонька — мирные горожане почивали безмятежно.
Он повернулся к столу. И едва не отпрыгнул.
Напротив того стула, на котором он только что сидел, располагался человек в белой рубахе, с распахнутым воротом и голой шеей, опустивший голову на руки, так что Пушкин видел только его курчавый затылок.
Потом незваный гость медленно поднял голову, и Пушкин увидел собственное лицо, мертвенно-бледное, неподвижное, напоминавшее скорее алебастровую маску, — глаза были совершенно тусклые, казавшиеся скорее черными провалами, за которыми не было жизни.
На сей раз страха не было. Только нешуточная злость. Он, не глядя, протянул руку вправо, схватил что-то твердое с ночного прикроватного столика — табакерка, кажется, — и запустил в своего двойника. Табакерка пролетела сквозь него, словно он был создан из того самого белесого тумана, — и странный гость моментально исчез, как будто не бывало.
Мир вокруг был реальным, твердым, нисколечко не зыбким. Опустив руку на столик, где, как обычно, лежала пара пистолетов, Пушкин коснулся кончиками пальцев граненого прохладного ствола, выгнутого курка, и это придало уверенности, крепче привязывая к миру без видений и наваждений.
— Вы меня так просто не возьмете, господа бесы, — произнес он отчетливо. — Здесь вам не Новороссия, и я уже не тот… Я имею честь за вами охотиться, как за зайцами по свежей пороше…
Он не знал, слышит его кто-нибудь или нет, но это было неважно — насмешливый тон, нисколько не дрожащий голос прибавляли уверенности и холодного, рассудочного охотничьего пыла. Вопреки его же собственным строфам, служенье муз требовало порой и обыкновенной человеческой суеты, потому что без этого не обойтись…
Он поднял ладони и с радостью убедился, что пальцы не дрожат. Вокруг стояла тишина, голова сохраняла спокойную ясность, и сна не было ни в одном глазу. Подумав, он достал из гардероба сюртук, накинул его, тщательно застегнул и, не утруждаясь завязываньем галстука, вышел в коридор. Почти на ощупь добрался до лестницы, спустился в гостиную.
Обширное помещение почти полностью тонуло во мраке, только на камине в конце зала догорали полдюжины свечей в двух подсвечниках. Взяв со стола канделябр, Пушкин тщательно зажег все его шесть свечей от подсвечника справа, примостил канделябр на широкую каминную доску. Сразу стало светлее. Тихонько распахнув дверцы высокого пузатого буфета, он уверенно снял с полки высокий круглый кофейник, чувствуя по весу, что он полон, — господин Фалькенгаузен предусмотрительно заботился о капризах постояльцев, среди которых попадались и любители одиноких ночных бдений. Наполнил чашку из тонкого фарфора до краев, присел за стол. Холодный кофий казался необыкновенно вкусным, простывшей горечью еще крепче привязывая к реальности.
— Вы позволите войти? — послышался от двери мелодичный женский голос.
Пушкин повернулся в ту сторону, гордясь собой за то, что воспринял все совершенно спокойно. В дверях, насколько он мог разглядеть в полумраке, стояла женская фигура в светлом платье, четко вырисовывавшаяся на фоне темного коридора. В женском голосе не было и тени той шелестящей бестелесности, которой отличались слова загадочной тени из тумана. Приятный был голос, чуть низковатый, словно бы исполненный кокетливой насмешливости.
— Разумеется, сударыня, — сказал он, торопливо встав. — Я здесь не хозяин, и дерзостью с моей стороны было бы распоряжаться гостиной единолично…
Женщина, не колеблясь, направилась к столу. Сказала с той же милой насмешкой:
— Я, признаться, боялась, что вы примете меня за привидение, не хотела вас пугать…
— Полноте, — сказал Пушкин, вновь обретая легкий светский тон, оказавшись в привычной для себя атмосфере. — В наш просвещенный век никто уже не верит в сверхъестественное…
Незнакомка приблизилась, и он увидел очаровательное юное личико, обрамленное безупречно завитыми светлыми локонами, с озорными синими глазами, нисколечко не напоминавшее белую застывшую маску, что была вместо физиономии у его двойника. Привычным взглядом светского человека он отметил сшитое по последней моде палевое платье с накладками блонд и черными кружевами, черную бархатную ленточку на шее, скрепленную брошкой из стекляруса, и такие же серьги — опять-таки последняя петербургская мода на недорогие украшения, едва-едва завоевавшая общество. Прямой пробор дамы был украшен фероньеркой — цепочкой, надетой наподобие обруча, со спускавшейся на лоб бриллиантовой капелькой. В том, что это была дама из общества, сомневаться не приходилось.
— Бог мой, Александр Сергеевич! — воскликнула незнакомка с неподдельным удивлением. — Вы?! Здесь?! Все полагают, что вы, как встарь, затворились в деревне и пишете самозабвенно…
Все и в самом деле так полагали. Игривые мысли улетучились моментально, и он с досадой подумал, что это очаровательное создание, сама того не ведая, доставит немало хлопот не только ему, но и Особой экспедиции…
И тем не менее следовало сохранять полнейшее хладнокровие — не притворяться же каким-нибудь немцем-булочником, удивленным тем, что он, оказывается, имеет большое сходство с русским поэтом? Такое лишь прибавит сложностей…
— Неужели мы были представлены друг другу? — спросил он без тени растерянности.
— Ну конечно же. Бал у Балашовых, в августе… — красавица грустно вздохнула. — Нас представил Корсаков, но я, должно быть, показалась вам настолько скучной и незаметной персоною, что вы меня забыли начисто, едва отвернувшись… Екатерина Павловна Мансурова, вы, конечно же, запамятовали…
— Нет, что вы, — сказал Пушкин, уверенностью тона пытаясь исправить положение (он и в самом деле ее не помнил). — Назвать вас скучной и незаметной означало бы погрешить против истины, и невероятно. Я просто…
— Можете не объяснять, — сказала она без малейшей обиды. — Я же вижу, что вы творили всю ночь, у вас столь недвусмысленный вид…
— Ну конечно, — с облегчением подхватил он. — Просидел всю ночь, с совершенно замороченной головой спустился поискать кофию, словно мальчишка-ученик… Тысячу раз простите, Екатерина Павловна, но в подобном состоянии я, пожалуй что, и батюшку родного способен не узнать…
— Ну что вы, не упрекайте себя. Я прекрасно понимаю ваше состояние, вы ведь живете по другим правилам…
В ней была та милая непринужденность, не переходящая в развязность, и та простота, ничего общего не имеющая с глупостью, которые Пушкин крайне ценил в женщинах. И оттого чувствовал себя легко, полностью успокоился, забыл о недавних ночных страстях.
Покачал головой:
— И все же ваше появление, Екатерина Павловна…
Она лукаво улыбнулась:
— Но ведь я, кажется, одета самым что ни на есть подобающим образом, без тени неприличия? Мы приехали поздно, спать совершенно не хотелось, и я решила побродить по отелю. В конце-то концов, не одним англичанам позволено быть эксцентричными? Мы как-никак в приличном месте, в мирном европейском городе, а не в диких песках Аравии, где на мою добродетель покушались бы бедуинские варвары. У меня даже появилась мысль — в случае, если попадется кто-то навстречу, добросовестно прикинуться лунатичкой… Все лишь жалели бы бедную русскую девицу, пораженную недугом лунатизма… — Она вытянула перед собой руки, закинула голову и на миг прикрыла глаза. — Получается у меня?
— Пожалуй, — сказал Пушкин, откровенно любуясь ею.
— А что это вы пьете?
— Холодный кофий.
— Какая прелесть! Если я попрошу чашечку, это не будет вопиющим нарушением приличий?
— Не думаю, Екатерина Павловна, — сказал Пушкин. — Счастлив оказать вам эту пустяковую услугу. Наш исправный хозяин держит кофий как раз для подобных случаев…
Он повернулся от стола к буфету, сделал даже шаг.
И остановился как вкопанный. Осознал то, что только что заметил краем глаза, но понадобилось какое-то время, чтобы сознание отреагировало.
Девушка стояла как раз напротив каминной доски, где ярко горели свечи в канделябре и двух подсвечниках, и ближайший стул, и массивный стол, и сам Пушкин отбрасывали четкие, длинные тени… все в гостиной отбрасывало тень, кроме очаровательной синеглазой девушки, одетой по последней петербургской моде.
Должно быть, он сделал непроизвольное движение или выдал себя как-то иначе, потому что белокурое очаровательное создание метнулось к нему, одним отчаянным, невозможным рывком преодолев разделявшее их расстояние. Полное впечатление, что она преодолела этот путь в полете, не касаясь туфельками пола — волосы разметались, глаза расширились, милое личико исказилось отвратительной гримасой. Огоньки свечей дружно колыхнулись, иные из них погасли.
В следующий миг Пушкин ощутил, что в него вцепились словно бы не субтильные девичьи руки, а два стальных прута, стиснувшие горло так, что в глазах потемнело. Не потеряв ни секунды, он перехватил ее запястья, силясь оторвать от горла, — и в первый миг почувствовал, что не в состоянии совладать с удушающим захватом. Дыхание перехватило, перед глазами замелькали круги — а совсем близко было лицо, потерявшее всякое сходство с человеческим, огромные синие глаза казались отлитыми из холодного стекла, кожа казалась мертвенно-зеленой, а губы кроваво-красными, и среди белоснежных зубов щелкнувших в опасной близости от его горла, обнаружились длинные, игольчато-острые, чуть загнутые клыки…
Она зашипела, как змея, пытаясь вцепиться в горло. Разжав пальцы правой руки, Пушкин наотмашь ударил в лицо это жуткое создание — и вновь обеими руками принялся отрывать от себя тонкие, гибкие, невероятно сильные конечности, в то же время крутя головой, чтобы увернуться от белоснежных влажных клыков. Они топтались меж камином и буфетом, яростно ломая друг друга, Пушкин ударился бедром об угол стола и не почувствовал боли. Мелькнула мысль, что следует позвать на помощь, но из перехваченного горла вырвалось лишь беспомощное хрипенье.
Неизвестно, сколько времени продолжался этот жуткий поединок. Он имел дело с вполне материальным, мало того, наделенным недюжинной силой существом — и стал всерьез опасаться, что гибнет. Удавалось еще держать ее на расстоянии, но не было никакой возможности освободиться.
Паники не было, вообще не было мыслей и чувств, все ушло в яростные попытки вырваться — и потому он, ведомый скорее инстинктом, вспомнил об однажды спасшем его поступке. Не без внутреннего сопротивления разжал пальцы правой руки, пошарил по своей груди, немилосердно царапая кожу длинными ногтями, наткнувшись на цепочку нательного креста, рванул ее изо всех сил.
И тонкая серебряная цепочка лопнула, крест остался в руке, и Пушкин, выбросив руку, ударил непонятное существо маленьким распятием прямо в лоб, словно молотком бил или накладывал со всего маху печать.
Показалось, что он и в самом деле ударил по мягкому расплавленному сургучу, подавшемуся, вмявшемуся. Раздался дикий вопль, девушка отпрянула, отпрыгнула спиной назад, налетела на каминную доску и замерла, не сводя с него ненавидящего взгляда. На лбу у нее дымился большой, мало напоминавший крест разлапистый отпечаток, насколько удавалось разглядеть в пляшущем пламени оставшихся свечей, его поверхность вздувалась крупными пузырями, прямо-таки клокотавшими, словно густая каша…
Ободренный, он сделал шаг вперед, держа серебряный нательный крест в поднятой руке, заслоняясь им, как щитом, только теперь почувствовав боль в бедре, и боль в горле, и саднящие царапины на груди. Выдохнул сквозь зубы:
— Убирайся к себе в преисподнюю, тварь поганая!
Она ответила шипением, уже не имевшим ничего общего с человеческой речью. Сделала быстрое движение вправо-влево, определенно не чувствуя себя побежденной и пытаясь улучить момент для броска. Зорко сторожа каждое ее движение, Пушкин передвинулся к буфету, чтобы не опасаться нападения сзади, ощупью запустил левую руку в распахнутые дверцы: он прекрасно помнил, что Фалькенгаузен, заботившийся о репутации своего заведения, олова не признавал, и столовые приборы у него были из доброго серебра…
Нашарив что-то продолговатое — то ли ложку, то ли нож, — размахнулся и швырнул его в жуткую гостью, и еще один предмет, и еще… Два из трех угодили в цель, на ее шее и груди появились еще две дымящихся отметины, она, широко разинув рот, разразилась жутким воем. Пушкин двинулся вперед, грозя занесенным крестом.
Она метнулась в сторону так быстро, что человеческий глаз едва оказался способен ухватить это движение — и вырвалась из-под угрозы, с нелюдской быстротой обогнула большой стол, словно бы и вовсе ногами не передвигала, а по воздуху неслась, вмиг оказалась возле двери. Обернулась, сверкая огромными, словно бы налитыми огнем глазами, выкрикнула:
— Еще встретимся, весельчак!
И исчезла с неприятным хохотом, напоминавшим треск бурелома, ее словно бы вынесло в дверь, как подсеченную рыбу. Настала оглушительная тишина. Пушкин перевел дух, превозмогая боль, — и тут где-то неподалеку громыхнул пистолетный выстрел.
Он кинулся в коридор на подгибавшихся ногах, спешил, как мог, но все равно оказался не первым: когда он взбежал по лестнице, в коридоре третьего этажа уже толпились, высоко подняв свечи, человека четыре постояльцев, в шлафроках и ночных колпаках. Метавшиеся по стенам тени придавали этой картине вид очередного бесовского шабаша.
Барон Алоизиус стоял перед распахнутой дверью своего номера, держа дулом вниз дымящийся пистолет. Постояльцы опасливо косились на него, молчали, но и с места не двигались, обуреваемые тем приступом нерассуждающего любопытства, что свойственен роду человеческому посреди самых опасных катаклизмов.
За их спинами мелькнула заспанная физиономия господина Фалькенгаузена и еще одна фигура устрашающих размеров, в которой Пушкин не сразу опознал Готлиба. Потом собравшихся бесцеремонно раздвинул граф Тарловски, встал рядом с застывшим, как изваяние, бароном, ободряюще похлопал его по руке и обернулся к собравшимся:
— Господа, все в порядке. Убедительно прошу вас, разойдитесь, у бедного юноши случился очередной приступ лунатизма… Бедняге нужно посочувствовать, а не пялиться на него, как на экспонат какой-нибудь кунсткамеры. Разойдитесь, прошу вас, чтобы я мог привести его в чувство…
Сочетание в его голосе властности и убедительной мягкости подействовало на присутствующих магически: они, пожимая плечами и крутя головами, стали расходиться. Оставшийся почти в одиночестве господин Фалькенгаузен попробовал было разразиться недовольной тирадой, но, встретив ледяной взгляд графа, стушевался и покорно направился к лестнице, сопровождаемый своим Санчо Пансой.
Не теряя времени, граф схватил барона повыше локтя и втолкнул его обратно в комнату. Пушкин вошел следом, притворил за собой дверь и огляделся. Все здесь вроде бы было в порядке, только кресло перевернуто, а постель усыпана пухом из подушки, в которую, надо полагать, и угодила пуля.
Только теперь барон опомнился, положил пистолет на стол и опустился в другое кресло, с силой провел рукой по лицу, криво усмехнулся:
— Простите, господа, нашумел. Не сдержался, когда оно из-под кровати полезло…
— Кто? — спокойно поинтересовался граф.
— А пес его знает, как оно по-научному именуется, и именуется ли вообще, — сказал барон почти нормальным голосом. — Сидел это я, покуривал трубочку, думал о разных вещах — отчего-то не спалось, знаете ли. Тут по комнате зашмыгало что-то мохнатое, вроде крысы, только побольше и определенно без хвоста — из-под кровати за гардероб и обратно. А за ним и второе. По одному я все же попал креслом, да что толку — только пискнуло и дальше побежало. А потом из-под кровати полезло что-то такое посолиднее, уже чуть ли не с медведя размером. Ну, дело знакомое, нас после оборотня голыми руками не возьмешь и так просто не напугаешь… Вот я по нему и шарахнул серебряной пулей. Надобно вам знать, я после той истории свинцовых пуль больше не признаю вовсе, забивая одни серебряные, — мало ли какая нужда возникнет…
— И что же?
— Кровь и гром! — с досадой сказал барон. — Да взяло и растворилось в воздухе самым пошлым образом, не оставив мне ничего в качестве трофея. И эти, маленькие, сгинули за компанию, так что мне нечем и доказать, что все это было на самом деле…
— Бросьте, я вам верю, — спокойно сказал граф. — Тем более что еще до выстрела снизу донеслись какие-то звуки, которые вряд ли способно издавать обычное человеческое существо… и господин Пушкин, как легко убедиться, выглядит так, словно с ним тоже произошло нечто необычное… Причем, в отличие от вас, его явно пытались душить довольно, я бы сказал, обстоятельно… Что случилось, Александр? Вас тоже навестили?
Пушкин в нескольких фразах изложил суть дела, отчего-то чувствуя себя так, словно видел дурной сон — хотя боль от ссадин и царапин этому решительно противоречила. Граф прохаживался по комнате от стола к окну, задумчиво склонив голову.
— Признаюсь, у меня тоже были… гости, — сказал он как будто весело. — Не стану подробно описывать происшедшее, это, в общем, неинтересно… Видения вперемежку с какими-то вполне реальными тварями, пытавшимися вытрясти из меня душу. Ни на что из известного по личному опыту или старинным книгам они не походили… но серебра, как выяснилось, боялись не на шутку и довольно быстро ускользнули после парочки ударов по тому, что у них считается физиономией…
Он разжал кулак и продемонстрировал довольно массивную серебряную цепочку, прикрепленную к овальному медальону с изображением Пресвятой Девы.
— Пришлось лишний раз убедиться, что древние способы — самые действенные, — сказал граф с улыбкой, показавшейся все же несколько вымученной. — Ну что же, примите мои поздравления, господа. Теперь приходится отбросить мысли о каком-то диковинном совпадении. Мы предельно откровенно поговорили с синьором Руджиери, дав ему понять, что многое о нем знаем, — и в ту же ночь все трое подверглись нападению всевозможных тварей, не имеющих отношения к материалистическому, я бы так выразился, миру… Совпадения, по-моему, следует решительно отмести. Судя по вашему молчанию, вы со мной согласны. Прекрасно. — И он улыбнулся гораздо веселее. — Ну, отчего вы так унылы? Никто, если разобраться, не пострадал всерьез — царапины и переживания не в счет. У меня остается впечатление, что теперь уже противодействующая сторона предприняла против нас пресловутую разведку боем. Попыталась запугать, проверить крепость нервов… Надеюсь, своей цели они не достигли?
Барон сказал яростно:
— Да я их буду гнать до самой преисподней, или откуда они там выползли, куманьки чертовы… Меня такой нечистью не запугаешь!
— Действительно, понадобится что-то большее… — сказал Пушкин, осторожно касаясь вспухших царапин по обе стороны горла.
— Возможно, дождемся и большего, — произнес граф, подавая ему флакон с одеколоном. — У вас есть при себе носовой платок? Прекрасно, смочите как следует и протрите на всякий случай, это крайне действенно от возможной заразы… Возможно, господа, дождемся и большего, поэтому заранее рекомендую быть готовыми ко всему на свете. Главное, мы идем верной дорогой…
Глава IV
ТЕНИ ПРОШЛОГО
Все, что только находилось в обширной комнате со сводчатым потолком, имело отношение исключительно к печатному или писаному слову: полки, покрывавшие все четыре стены, забиты книгами, порой огромных размеров фолиантами, переплетенными в потемневшую кожу, издававшую специфический запах, явственно чувствовавшийся в воздухе. Три стола завалены рукописями, все как одна вышедшими из-под пера неизвестных авторов задолго до рождения любого из присутствующих — это видно было с первого взгляда. Единственным посторонним предметом оказался пузатый кофейник на спиртовке в углу комнаты, из которого хозяин нацедил им безнадежно остывшего и не особенно крепкого напитка.
Профессор Гаррах как нельзя более отвечал расхожим представлениям об ученых затворниках, не знающих ничего на свете, кроме предмета своей научной страсти: небольшого роста, с обширной лысиной, обрамленной растрепанными прядями совершенно седых волос, в круглых очках с простой стальной оправой, каким-то чудом державшихся на кончике крючковатого носа. Одежда его была в полном беспорядке, выдававшем долгую разлуку с утюгом и прачечной.
Пушкину он с самого начала показался совершенно неподходящим для их целей человеком, но он держал свои мысли при себе, зато барон, откровенно не числивший дипломатию среди своих талантов, при каждом удобном случае, перехватив взгляд Пушкина, иронически усмехался за спиной профессора и корчил гримасы. В конце концов подметивший это граф ледяным взором заставил Алоизиуса несколько угомониться.
Тем временем вот уже четверть часа продолжалось одно и то же: профессор, проворно, с грохотом и большой сноровкой передвигавший вдоль высоченных полок лестницу-стремянку, то и дело буквально взлетал по ней, выхватывал очередную книгу, открывал, пробегал взглядом несколько страниц, совал ее на место, подняв облачко пыли, спускался вниз — а потом все повторялось. Порой профессор выхватывал из бокового кармана врученный ему графом список, сверялся с ним и по какой-то своей неведомой системе продолжал изыскания.
Барон покосился на Пушкина, но, встретив предупреждающий взгляд графа, вздохнул и ограничился тем, что трагически воздел глаза к потолку. Профессор метался вдоль полок с удивительной для его почтенных лет энергией.
Внезапно он, в очередной раз спустившись на грешную землю, решительно отодвинул лестницу в угол, к дверному косяку, выхватил из кармана многострадальный список, превратившийся уже в совершенно мятый лист бумаги, расправил, подержал перед глазами. Уставился на гостей поверх опустившихся на самый кончик носа очков, став невероятно похожим на угрюмого филина.
— Ну что же, господа, — произнес он чуточку сварливо. — Жаловаться на потраченные усилия грех: вы преподнесли не самую скучную загадку, с которой приятно иметь дело…
Граф усмехнулся: