Азарт Гравин Терентий

– Борьба за право и лагеря – несопоставимы! Вам, колонизаторам, рожденным во дворцах, не понять логику баррикад.

– Право существует помимо борьбы, а процесс труда вне личной заинтересованности делает труд рабским. Твой Камю и не предполагал, что его «Миф о Сизифе» есть оправдание Беломорканала.

– Но если личный интерес – в службе коллективу?

– Раствориться в общей чашке с коллективной цикутой?

– Почему с цикутой?

– А здесь что, амброзию наливают?

Я (представитель пролетариата) наблюдал, как беседуют идеологи, и чувство классовой ненависти охватывало меня. Ненависть была сродни той, что возникала при созерцании советского начальства, когда правительство являлось народу на парадах. Вот дармоеды, думал я, мы тут работаем, а они в это время… Любопытно, что ни в пору советской власти, когда население поголовно, включая грузчиков на Казанском вокзале, сачковало, ни сейчас, в порту Амстердама, где мы таскали мешки исключительно по своей прихоти, начальство дармоедами назвать было нельзя. Дармоедами были абсолютно все.

– А что, – протянул Адриан раздумчиво, – если квалифицировать деятельность этих безумцев как высокий досуг?

– Досуг? – И впрямь, прогулка с мешком на отдых не походила.

– Я говорю в терминах Аристотеля. – Оксфордский историк зевнул.

Парижский куратор современного искусства, подобно всем левым, читала только короткие статьи в журналах, где в трех репликах пересказывались работы властителей дум марихуанно-концептуальной молодежи. Имя Аристотеля в статьях не фигурировало. Присцилла обиделась:

– А вот Фуко писал… – но поскольку она не знала, что именно писал Фуко, реплика не сложилась. Куратор современного искусства попробовала еще раз: – Если вспомнить о Бурдье…

Профессор наслаждался ее беспомощностью.

– Поведайте нам о Бурдье, уважаемая Присцилла, прошу вас.

Когда Присцилла произносила волшебные слова «Пьер Бурдье» или «Ален Бадье», ее взор туманился, она словно вкалывала дозу наркотика, и ее существо неслось по пенным волнам интеллектуального блаженства. То был принятый стиль общения: сказать заклинание «бурдьеееее, бадьееее» – и тут же пенился прибой мысли в дискурсе современного искусства. И напротив, если из дискурса изъять знакомые слова, то дискурс, словно океан при отливе, уходил к горизонту. Если Присцилла долго не слышала магических слов, то она задыхалась, как рыба на мелководье, у нее начиналась ломка, как у наркомана, лишенного очередной порции наркотика, и жестокий профессор Оксфордского университета этим пользовался. С вопиющим садизмом он уснащал свою речь терминами, бытующими в иной среде, – называл имена Аристотеля и Декарта – от этих слов левая активистка мрачнела, как наркоман, если бы ему вместо героина вкололи кефир.

Пока идеологи беседовали, а мы им внимали, мимо нас трижды прошли немецкие рыбаки с мешками. Немцы работали без остановки, дышали тяжело, но ровно.

Штефан приговаривал: «Айн-цвай-драй» – и снова: «Айн-цвай-драй» – так он считал шаги.

– Высокий досуг, – продолжал Адриан, – не связан с производительностью труда. Высокий досуг – это нравственная потребность в деятельности: люди вкалывают потому, что не могут иначе состояться как мыслящие индивиды.

– В чем-то ты прав, – заметила Присцилла, дымя марихуаной. – Вот шагают бесправные рабочие, и обрати внимание, как тевтон нуждается в регламентации рабского труда. Они только и ждут, кто бы им скомандовал! Немцу не нужен подарок, немцу нужен порядок. Тем более не нужна свобода. Что же требуется? Братство в труде, заменяющее идею республики. Заметь, как эти братья дружно маршируют. Но тот Сизиф, о котором пишет Камю, – он одиночка.

– Сизиф – прото француз? – хохотнул Адриан.

– Вуаля! Ты понял мою мысль! А вот Калигула – прото британец!

– Император сизифов… Наводит на мысль… – зевая, заметил историк. – А нашего капитана зовут Август. Тоже император… наш Август запустил алгоритм бессмысленного труда, и – бинго! – братское общество построено… ненадолго… Сколько, кстати, ваши фаланстеры существовали?

– Что? Фаланстеры? – Даже нам, портовым грузчикам, было заметно, что активистка Присцилла не вполне владеет фактами французской истории. Про Фуко слышала, но про Фурье в ее журналах вообще не писали. Слово «фаланстер» она, несомненно, знала – давеча в кубрике его употребила, а детали левым мыслителям не нужны. Обижаясь, Присцилла крепко затягивалась сладким дымом, хмурилась, скривив рот, и становилась похожа на Симону де Бовуар. Мыслью она уносилась в шестой аррондисман, бульвар Сен-Жермен, кафе «Де Флор». Но чтобы заслужить долгие часы в кафе «Де Флор», надо однажды пройти испытания борьбы – вот она и мучилась сегодня в амстердамском порту. Курила, думала, спорила, страдала.

Адриану, оксфордскому лентяю, ее пантомимы были безразличны. Он рассуждал, покачивая желтым штиблетом:

– Фаланстеры сдулись лет за десять… Перемерли работяги. Вы, леваки, любите бессмысленный труд… для других, конечно… Но природа бессмыслицу отторгает – дураки мрут. Империя сизифов, управляемая Калигулой… В какой момент имперская власть становится сизифовым трудом?

– Сталин! – Присцилла оживилась, разговор сделался понятен. – Это ведь Сталин все испортил! Поэтому Камю и вышел из компартии!

– Любопытно, – осведомился Адриан, зевая, – какой архетип воплощает славянская культура? Мне казалось, что идеал славянства – это справедливое равномерное угнетение всего коллектива. Однако современная страсть к наживе это опровергает.

– Да вот же эта культура – цветет!

И Присцилла указала на сербского поэта Цветковича, который – нет, вы только подумайте! – давал интервью какой-то телекомпании, стоя на причале под дождем.

Глава восьмая

Народная правда

Откуда-то Цветкович раздобыл енотовую шубу, облачил необъятное свое тело в меха и таким вот боярином времен царя Иоанна стоял на причале под дождем – диковинный дикий человек в мехах. В руке поэт держал бутылку водки и постоянно прихлебывал. Его полные щеки, разгоряченные алкоголем и ветром, пылали. Его мушкетерские усики вздымались как пики. Его карие глаза сияли.

Сербского поэта обступали западные корреспонденты с микрофонами и камерами, а Цветкович, выставив вперед все свои подбородки, вещал.

Спрашивали разное:

– Будет ли война с Боснией?

– Будет. – И отхлебнул.

– Будет ли война с Хорватией?

– Уже идет.

– Правда ли, что Милошевич строит лагеря?

– Спросите хорватов, что они сами строят.

– Вы за Югославскую федерацию или за Сербскую автономию?

– Я за народ!

Война в Югославии в тот год стала реальностью – правда, никто из журналистов твердого мнения не имел: кого надо поддерживать, кто там прав и кто виноват. Балканы – это что-то такое манящее и пугающее одновременно, неопрятно-притягательное, как клошар на бульваре Сен-Жермен; близко подходить неохота, а посмотришь издалека – и залюбуешься. Война в Европе на обломках социализма будоражила и ставила вопросы. Беззастенчивые писаки спрашивали поэта об убитых и покалеченных, о лагерях смерти Омарска и Приедора, о пытках, о генерале Караджиче, о расстрелах военнопленных.

Закутанный в енотовую шубу Боян Цветкович говорил мужественно и просто. Да, стреляют. Идет война. Народ имеет свою правду. За правду мы умрем.

– А если два народа, то две правды?

– Не говорите глупости.

– Но вы лично уехали от войны?

– Я всегда на передовой.

– Но вы человек обеспеченный, великий поэт. Вы не должны рисковать.

– Мое сердце в горах Сербии.

– Зачем поселились на сломанном корабле?

– Скажите, в доме, где живете вы, все в исправности? Подвал, чердак, электропроводка? А на планете Земля – все исправно?

– Сломанный корабль – символ планеты Земля?

– Вы угадали.

– Скрываетесь от мусульман?

– Где меня искать, знает весь мир. – Боян Цветкович окинул взглядом весь порт, с кораблями и баржами, которые отправлялись в далекие моря – и даже там, в далеких странах, знали, где сейчас Боян Цветкович.

– Это культурный эксперимент?

Цветкович повелительным жестом пресек поток вопросов.

– Это не эксперимент, – сказал Цветкович. – Это ответ на вызов времени. Собираем команду. Создаем альтернативную цивилизацию – воскрешаем идею Атлантиды. Мысль о новой Атлантиде носилась в воздухе; я сумел ее сформулировать первым. Когда предложил Августу проект – мой друг занялся кораблем. Строим! Работаем! Поэтому я здесь. – Поэт развел руками, распахнулась шуба, колыхнулся живот.

– Видите новую Атлантиду как православный проект? Как спасение сербской культуры?

– Вижу в этом путешествии спасение европейской культуры в целом.

– По-вашему, Старый Свет тонет?

– А вы не видите? – И тут порыв злого голландского ветра поднял волну, швырнул охапку мутной воды на причал, окатил поэта и корреспондентов. – Не видите близкого потопа?

– Что нас спасет? Искусство? Мораль? Вера?

– Все обречено. Вы пропали. Европа погибла. – Гигант в енотовой шубе погрозил морю кулаком. – Стихия поглотила уже не одну культуру! Но мы все выстроим заново.

– Где ищете?

Цветкович махнул рукой, охватывая весь порт, забираясь в необъятные дали, туда, за дельту Амстела. Там, далеко на Севере, во льдах, в вечной мерзлоте, где еще не протухли базовые ценности Европы, лежала новая земля обетованная. Туда, к новому, звал поэт. Журналисты возбудились; ни ветер, ни дождь их эмоций не остудили.

– Скажите, вы чувствуете себя европейцем? Или вы славянин?

– Я больший европеец, чем вы, – Цветкович снисходительно осмотрел журналиста, – мои стихи переведены на двадцать два языка, я обедал в лучших европейских ресторанах и ни в чем себе не отказывал, мои портреты печатали в сотне газет…

– Мы, разумеется, в курсе…

– Я ношу одежду фирмы «Дольче и Габбана», пользуюсь одеколоном «Босс», дружу с футболистом Бекхэмом и с генеральным менеджером компании «Проктер энд Гэмбл»… Спрашиваете, европеец ли я?

– Боже мой, простите…

– Принцесса Монако ходит в футболке с моим портретом.

– Извините великодушно…

Цветкович вздохнул, махнул рукой – и простил.

– Берете хорватов в команду? Албанцев? Евреев? Турок?

– Всеотзывчивость мировой души – вот основа нашего проекта. – Цветкович сжал полные губы, нахмурился.

– Вы живете здесь инкогнито?

– Скажем так: не люблю себя афишировать.

– В Любляне открывается ваш музей, там представлены фотографии, рукописи, первые издания. Что бы вы пожелали первым зрителям?

– Хочу передать в дар музею – рулевое колесо нашего корабля!

Цветкович сделал шаг в сторону, гигантская фигура сместилась, и мы увидели внушительных размеров упаковку, стоявшую на причале.

– Вот рулевое колесо корабля «Азарт», которое я передаю в дар своему музею в Любляне!

Цветкович сорвал картон и предъявил корреспондентам гигантский штурвал, снятый им с «Азарта». Это был штурвал корабля Августа – тот самый штурвал, который робко потрогал мой сын, когда ступил на гнилую палубу «Азарта». Гигантское рулевое колесо из рубки на носу корабля – Цветкович принес это колесо на причал.

Вспышки камер, смех, аплодисменты.

– Разрешите вас сфотографировать рядом со штурвалом?

– Символ…

– А положите-ка руки на штурвал…

– Исторический момент…

– Пример для молодежи…

Цветкович принял позу рулевого – широко расставил ноги, раздул живот, подставил лицо дождю и ветру, взялся за шпаги рулевого колеса и застыл, позируя фотографам. Жирный человек в шубе стоит за штурвалом на пустом причале; корабля нет, моря нет – рулевое колесо на асфальте и барин в шубе. У Сальвадора Дали такой картины, насколько мне известно, нет.

Как поэт исхитрился снять рулевое колесо, как вытащил штурвал из рубки рулевого? Как дотащил он штурвал до этого места? Колесо было огромное и неподъемное.

Признаюсь, я растерялся. Даже флегматичный Адриан (а пробить цинизм британца было невозможно) вылез из своей теплой норки под дождь, подошел ближе. И Присцилла подошла, нравственно переживая – это было написано на ее тонком лице.

Прибежал Август. Ленты его бескозырки хлопали на ветру, капитан Август бежал издалека, тощие ноги мелькали, точно спицы велосипеда. Добежал. На Августа было страшно смотреть.

– Предатель!

– Как ты можешь мне это говорить! – Цветкович разбух от обиды.

– Как ты посмел снять рулевое колесо с «Азарта»! Как?!

– А зачем тебе рулевое колесо?

– Что???

– Зачем твоему «Азарту» рулевое колесо?

– Так ведь это корабль… – Август даже заикаться стал. – Без штурвала не поплывет.

– Скажите, какая проблема! Корабль на приколе, команды нет, некому колесо крутить. «Азарт» – это символ, понимаешь? А в музее – символическая деталь символического корабля.

Август не находил слов. Он глядел на рулевое колесо, на Цветковича, на толпу журналистов – и не находил слов. А журналисты – о бессовестные, бестактные существа – подносили ему микрофоны:

– Поделитесь эмоциями!

– У вас есть комментарии?

– Вы давно работаете с Цветковичем?

– Читали его последние стихи «Барка времен»?

Август схватил Цветковича за грудки – сгреб енотовую шубу в горсть, рванул поэта к себе.

– Ты немедленно отнесешь штурвал на место!

– Руки прочь!

– Верни штурвал, подлец!

– Куда рулить будешь, рулевой?

– Отдай штурвал, шкура!

Кстати, слово «шкура» довольно точно описывало впечатление от фигуры поэта в енотовой шубе.

– Успокойтесь, гражданин! – Журналисты призвали Августа к порядку.

Журналисты – зыбкий, неверный народец, они любят только героя дня и свое начальство, а вовсе не истину. Август для этих людей с телекамерами интереса не представлял – разве что как деталь в репортаже. Прошли времена, когда журналисты отправлялись в провинцию, чтобы защитить бабку, у которой отняли пенсию. Нет больше таких журналистов. Зато предвыборные штабы вороватых депутатов полны верных зоилов. За пристойное вознаграждение, за возможность постоять рядом с кумиром, за кресло в редколлегии, да что там – просто за возможность принадлежать к бойкому кружку они любому слабаку горло перегрызут.

Поэт Боян Цветкович был кумиром масс, а безвестный Август был в глазах журналистов нулем. Журналисты стеной надвинулись на Августа, оттесняя капитана от поэта.

– Послушайте-ка, господин как-вас-там, – рослый зоил пихнул Августа в грудь, – имейте, наконец, совесть! А ну, отойди! Что? Мало? Могу добавить! Руки, говорю, убери! Убери руки! Тебе поэт Цветкович идею подарил, сделал соавтором великого проекта, а ты что вытворяешь?

– Какую идею? Что он подарил? Он штурвал у команды украл… – Август уронил руки, беспомощно поглядел на нас.

– Отойдите от поэта! – Журналисты оттеснили Августа прочь. – Трус! (Почему Август трус – было не вполне понятно.) Сербский поэт жертвует для своего народа… А ты… Позор! Капиталист! Вор!

– Это не я вор… Это он украл…

Вокруг нас собралась толпа портовых зевак. Подходили владельцы складов и капитаны сухогрузов, моряки и грузчики и просто бродяги и наркоманы из сквотов. Голос Бояна Цветковича гремел и витал над толпой, а Август от волнения голос вовсе утратил.

– Балканы! Борьба! Штурвал! У народа есть своя правда! – Слов было сказано столько, что логика пропала вовсе.

– Братья-славяне! – витийствовал Цветкович. – Сплотимся в борьбе!

Кричали все, возбуждение мешало думать и понимать происходящее.

Среди общего гвалта раздался зычный голос лысого актера:

– Братья-славяне! Не сдадимся нехристям! Костьми ляжем! – Актер протиснулся в центр толпы, утвердился подле Цветковича и страстным жестом рванул ворот рубахи. Толпа радостно взвыла. Что побудило актера на эту выходку, какая именно роль ему вспомнилась, сказать не берусь. Видимо, некий эпизод из русско-турецких войн. Есть ли подобная пьеса в репертуаре Театра на Таганке, не ведаю – возможно, то был телевизионный фильм. Перекрывая крики партера, актер возопил:

– Братушки-сербы! Православные! Братья! Желаю живот положить за други своя!

После этой реплики Цветкович привлек актера к себе на необъятную меховую грудь и трижды, крест-накрест, по православному обычаю, облобызал.

Портовые побирушки принялись бросать шапки в воздух, а один энтузиаст пустился вприсядку с гиканьем.

Кричали все, возбуждение мешало думать и понимать происходящее. Я обратил внимание, с каким удовольствием оксфордский профессор разглядывает безумное собрание. Он упивался всеобщим маразмом.

– Скажите им что-нибудь, – попросил я Адриана.

– Что именно? – Оксфордский деятель улыбнулся. Я уже говорил, что рот британца напоминал розовый бутон. Бутон распустился в улыбке. – Что же я могу им сказать? Я нужной аргументацией не владею.

– Скажите, что Август не виноват.

– Видите ли, – сказал мне Адриан, и впоследствии я не раз вспоминал его слова, хотя в тот день эти слова показались мне глупыми. – Видите ли, когда в обществе возникает тяжелая обида, понятие «право» теряет смысл. Сама обида получает права – и формирует свои законы.

– Правда! Совесть! Нечего есть чужой хлеб!

Боже, хлеб тут при чем? Но кричали о хлебе – дискуссия уже вышла из берегов. Толпа бурлила, и каждый высказывал то, что ему казалось уместным.

– Однако. Не ожидал. – От толпы отделился сумрачный голландец, владелец баржи с какао-бобами. Подошёл вплотную к Августу.

– Знаешь, друг, проваливай с моей баржи. У меня жена из Белграда.

– Так ведь договорились… – Августу стало обидно еще и за напрасный труд.

– Вот как ты с Сербией, так и я с тобой. Ни о чем мы не договаривались. Катись к себе на посудину! Ничего я тебе не заплачу!

Подошли и немцы. Клаус со Штефаном, рыбаки из Гамбурга, бросили свои мешки – стояли в толпе, слушали.

– Мы работали, – кратко сказал Штефан. – Надо заплатить за три часа труда.

– Ворам не плачу! – Владелец баржи был возбужден до крайности. Как это часто бывает с преданными читателями лживых газет, его незнание достигло степени абсолютного прозрения.

– Я сам видел! – кричал владелец баржи, багровея. – На моих глазах вот этот длинный отнимал штурвал у поэта! Ни копейки ворам не дам!

– Правильно! – гудела толпа.

– Я не отнимал… – это Август пролепетал. – Я ворованное хочу вернуть…

Поэт Цветкович, вальяжный гигант в енотовой шубе, призвал толпу в свидетели:

– Помощь Сербии разворовывают! Отнимают последнее у страждущих… Я кровное унес с проклятой посудины! – Цветкович впал в то блаженное состояние экстатического вранья, когда вранье превращается в эпическую поэзию, в грозное идеологическое оружие. Слушатели трепетали от гнева. – Мы в кольце врагов! Помяните мое слово: они скоро разбомбят Белград! А пока рулевое колесо отнимают! У всего мира рулевое колесо украли! Куда путь держишь, Европа?! – взывал поэт.

– Убийцы! – Владелец баржи толкнул Августа в грудь.

– Заплати за работу, – сказал ему Штефан негромко.

– Гони ты этих фрицев! – кричали из толпы владельцу баржи.

– Ты слышишь меня? – спросил немец негромко. Услышать его в реве толпы было практически невозможно. Но, уверяю вас, владелец баржи отлично его расслышал.

Только сейчас я по-настоящему оценил рыбаков из Гамбурга. Ни один из них не повысил голоса и не двинул рукой, но твердость намерений была очевидна.

Защищать Августа рыбаки не стали и владельца баржи не тронули, но было нечто неприятное в той интонации, с которой Штефан говорил.

Голландец попятился.

– Меня весь порт знает! Ребят позову! Вас порвут, немчура!

– Тебе это вряд ли поможет, – сказал Штефан.

Я прежде думал: как немцы шли служить в гитлеровскую армию в сорок пятом году, когда Германия уже лежала в руинах?

Германия была агрессором и кругом виновата, но мальчишки ведь не знали про холокост. Они шли в армию, потому что вокруг беда, потому что их город бомбят, и они стояли на Зееловских высотах, когда уже все пропало.

– Плати, – сказал Штефан. – Быстро.

И голландец отсчитал купюры в ладонь Штефану.

Рыбак не сказал «спасибо», просто пересчитал деньги и отдал Августу:

– На всю палубу не хватит, но кое-что. Идем на корабль.

Глава девятая

Ночь на рейде

Уснул сразу – и безразлично было, какая кровать подо мной, шумят ли матросы в соседнем кубрике. Доковылял до каюты, которую предоставил Август, повалился на матрас и провалился в сон.

А сон снился престранный: приснился поэт Боян Цветкович на броневике, только почему-то поэт был лысым и в армейском камуфляже. Видимо, так сплелись в усталом сознании образы толстого сербского поэта и лысого актера с Таганки, а броневик – это парафраз корабля времен Первой мировой, на котором мы все находились. Будто стоит на причале толпа, а посредине толпы – броневик, а на броневике – лысый поэт с выпученными глазами. «Вперед, славяне! – кричал с броневика Цветкович. – Мы все потонем за идею!» – Поэт пучил глаза и тяжело подпрыгивал на броне. Броневик содрогался и качался из стороны в сторону.

Почему именно «потонем»? Крик поэта меня во сне напугал, и я проснулся. Корабль качала волна, было тихо.

Сел на постели, огляделся – сколько позволял мрак каюты. Внутри комнаты было совсем черно: я даже не видел, где спят жена и сын, нашел их по дыханию. Ощупал стену над своим матрасом (мы спали на матрасах, положенных на пол) и обнаружил иллюминатор – круглое оконце. Прижался носом к стеклу, силясь рассмотреть хоть что-то в ночи; рассмотрел кирпичную кладку напротив нашего круглого оконца. Стало быть, кубрик иллюминатором смотрел в причал, причем расположен кубрик был ниже уровня причала, у самой воды.

Это дело обычное на кораблях – спать на третьей палубе, у ватерлинии; публика почище, та на верхней палубе, а бедняков селят у воды. Но меня такая дислокация напугала. В голову полезли дурные воспоминания о некогда прочитанной книге про гибель «Титаника». Всем нам свойственна противоестественная тяга к сведениям о катастрофах и массовых бедствиях – дай человеку на выбор сонеты Петрарки или описание гибели Помпеи, и даже гадать не приходится, какую книгу гражданин выберет для чтения на отдыхе. Кто же станет внимать вздохам о Лауре, если можно узнать про смертоносное извержение Везувия. Так и с «Титаником». Зачем я, живший в городе, удаленном от любого из морей на тысячи километров, стал изучать историю парохода «Титаник» – неведомо. Но я крушение изучил в подробностях и теперь знал, что если корабль идет ко дну, шансы выжить на третьей палубе исчезающе малы. Шансы пассажиров третьей палубы стремительно исчезают под водой.

К тому же я вспомнил о пробоине.

Август определенно говорил о дыре в обшивке корабля, из-за которой судно и списали в утиль после Первой мировой. Совсем некстати я стал думать: а за кого сражалось это судно в 1915 году? Германия, понятно, против Антанты. В немецкий корабль, ясное дело, стреляли британцы. А Голландия на чьей стороне была? Чей снаряд проделал дыру в нашем корабле – это ведь любопытно. Август сказал – я вспомнил отчетливо эти слова – что снаряд попал выше ватерлинии. Обнадежил, нечего сказать! Если бы дыра была ниже ватерлинии – корабль пошел бы ко дну мгновенно. А выше ватерлинии – насколько? Скажем, если пробоина в обшивке судна выше уровня воды на метр – это много или мало? Вот, допустим, море волнуется, и волна два метра высотой, тогда что? На дно?

Кстати вспомнилось, что в холодной воде тонут быстрее – а море-то здесь северное.

И, несмотря на усталость, спать с такими мыслями уже я не мог.

Крик Цветковича в моем усталом сне – эти его дикие слова «Потонем за идею!» показались пророческими. А зачем поэт скакал на броневике? Почему он снился мне лысым? Что значит этот пируэт сонного сознания? Фрейд бы, конечно, сказал, что лысый литератор – это фаллический символ… Но почему фаллос – зовет на борьбу? Пробоина… снаряд… потонем… Чтобы не думать о пробоине, я стал анализировать ситуацию в целом: куда мы попали и как отсюда выбраться.

Команда никаких иллюзий не оставляла. Я и на берегу не особенно люблю шумные компании; например, в художественном мире я не сумел влиться ни в единый кружок по банальнейшей причине: мне невыносимо скучно имитировать энтузиазм. В беседах о современном искусстве я участия принимать не мог: крайне трудно выказывать интерес к шумному невежеству. Несколько раз случалось оказаться в обществе энтузиастов – фигуранты художественного процесса говорили значительные слова, а мне хотелось домой, к книжному шкафу, в котором обитали люди более осмысленные. Но какими бы дурнями ни казались богемные персонажи тех лет, они хотя бы жили на суше! Горлопаны хотя бы не строили корабль, на коем жизнь граждан зависит от их фанаберии. А впрочем, подумал я, именно корабль они и строят. И корабль этот тоже никуда не плывет. А когда их бумажный кораблик станет тонуть… а тонуть он станет, когда у хозяев художественной жизни кончатся деньги… на излишки деньги закончатся, когда не хватит и на главное… когда игрушечный корабль пойдет ко дну, станут ли спасать матросов с третьей палубы? Всем тем, кто обслуживал гламурный мир, дадут спасательные жилеты? Или предложат выплывать, кто как умеет?

От рассуждений о судьбах культуры меня отвлек странный звук, точно кто-то шумно ел суп. Знаете, бывают невоспитанные люди, которые шумно втягивают суп с ложки. Сложат губы дудочкой и засасывают суп, да еще причмокивают. Вот именно такой звук я и услышал – а суп, между прочим, на нашем судне не подавали.

И вот я лежал в темноте и слушал это страннейшее чавканье. Тишина, чернота, а потом вдруг чавк-чавк-чавк. И опять тишина на две минуты. И с неотвратимостью правды я понял, что это пробоина корабля всасывает воду. Корабль – как все корабли в подлунном мире – слегка качался с боку на бок; и когда пробитый борт наклонялся к воде – море вливалось через пробоину внутрь.

Попробовал по звуку определить, где находится дыра – вслушивался в чавканье: показалось – правее нашей каюты. Тогда я встал и пошел искать пробоину – ощупью нашел дверь, вышел в тесный и темный коридор.

Там, в черноте коридора, вспыхнул фонарь – меня осветил человек, стоявший шагах в трех.

– Ты тоже слышал? – спросила Присцилла и еще раз щелкнула зажигалкой, прикуривая. Оказывается, то был свет зажигалки, а не фонарика.

– Как вода заливает? Слышал, конечно.

– Что это – «вода заливает»?

Описать словами то, что море входит в дыру над ватерлинией, – оказалось довольно трудно. Вообще, убедить людей в грозящей им опасности практически невозможно. Можно посочувствовать прорицателям (например, Лаокоону или Кассандре), которые пытались донести до граждан предчувствия беды – как описать предчувствия, если даже очевидный факт я описать не мог.

– Вода льется внутрь корабля, – сказал я.

– Кто льет воду? Спят все.

– Море входит внутрь корабля.

– Как это?

– В корабле дыра, и море вливается сквозь дыру внутрь нашего корабля.

– Глупости. Если бы море залило внутрь, корабль бы утонул.

– В корабле маленькая дыра, эта дыра выше ватерлинии. Когда корабль наклоняется к волне, море плещет внутрь дыры.

– Откуда ты взял волны? Штиль.

– А почему корабль качается?

– Корабль привязан к кнехтам на причале. Он не может качаться.

Присцилла, равнодушная к опасностям парижанка, затягивалась сигаретой, пускала сладкий марихуанный дымок. Всякий раз, как затягивалась, огонек освещал ее скуластое лицо.

– Подожди. Но ты сама слышала тоже?

– Что?

– Как вода хлюпает.

– Нет, воду не слышала. Я слышала резкий звук, как будто железо режут. Вжик-вжик-вжик. – Она изобразила звук, несколько похожий на тот «чавк-чавк-чавк», который слышал я. – Кто-то металл пилит.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В ночи человека ждет не только страх, но и уверенность в неизбежности рассвета. Скрывшие небо грозов...
Учебное пособие «Советская историография отечественной истории (1917 – начало 1990-х гг.) разработан...
Маринады и соусы – необходимая составляющая любой кухни. Они придают самым обычным продуктам каждый ...
В книге рассказывается о проблемах младших школьников, отличающихся своеобразием характера. Автор ан...
В книге системно изложено содержание изучаемых по курсу вопросов, связанных с правовым регулирование...
Книга «Email-маркетинг для творческих людей» написана для того, чтобы помочь людям творческих профес...