Азарт Гравин Терентий
– Проблему я вижу только в немцах. – Спокойный голос англичанина меня пугал так же, как скрипучий голос Якова. – С итальянцем объединиться легко. С французом договориться можно. Тем более – с француженкой…
Раздался сценический хохот актера.
– Немцы, – продолжал профессор истории из Оксфорда, – так уж исторически сложилось, это народ, трудно поддающийся влиянием извне, непокорный соображениям здравого смысла. У немцев всегда собственные идеи. Чаще всего – идеи, неудобные для окружающих.
– А русский художник вас не тревожит? – скрипнул Яков. – Что касается немцев, у меня есть одно соображение.
– Нисколько не волнует. И с какой стати считать, что этот субъект представляет Россию? Вот перед нами сидит убедительный представитель русской империи, – судя по всему, британец указал на лысого актера, – и нормальное имперское сознание меня устраивает. У партнера имеются естественные аппетиты, инстинкты здорового хищника. – и у меня они тоже присутствуют. Мы легко находим общий язык на почве взаимной выгоды. А художник – лишен всякой логики. Художник будет плыть по течению.
– Вы имеете в виду… – и тут захохотал уже Яков. – Пустим его плыть по течению? – Наверху уже смеялись все. Страшный смысл этих слов дошел и до меня. Страх, во много раз превосходящий страх перед сломанными ребрами, охватил все существо. Вот так запросто договаривались они о моей судьбе. Неужели так просто решается – жить или не жить другому человеку? Эти люди расписали все с той же легкостью, с какой решали судьбы народов в Версальском договоре, в Ялте, в Мюнхене…
И знаете, что меня испугало более всего? То, что предложение «пустить по течению» исходило от оксфордского профессора. Я был воспитан на почитании английской рыцарственной культуры. Мой отец десятки раз читал мне вслух киплинговское стихотворение «Заповедь»: «Владей собой среди толпы смятенной… Будь честен, говоря с толпой…» Нет, я знал, конечно, что пираты Флинт и Морган были англичанами, что англичане – колонизаторы, но все-таки… оскфордский профессор!
Я лежал в темных недрах корабля и слушал, как английский джентльмен делит подлунный мир.
– А серб? – продолжал британец. – О сербском поэте Цветковиче вы подумали? От сербов всегда происходят все беды. Этот румяный толстяк такой бойкий. С его славой он может стать серьезной проблемой.
– Напротив, его популярность нам обеспечит хорошую прибыль, он даст концерт, сбор будет гигантский, гарантирую. И затем – ты же все помнишь? Не советую тебя меня обманывать.
– Положитесь на меня. – Там наверху, в темноте трюма, лысый актер клялся в верности своим руководителям.
Я лежал тихо, стараясь даже не дышать, чтобы заговорщики не догадались о моем присутствии. То, что англичанин или Яков убьют меня, не задумываясь, я понимал отчетливо. И ведь как верно сказано: никто не станет искать пропавшего человека в амстердамском порту. Провалился между судов, сорвался с причала, попал под груз – мало ли способов… Как быть? Кому рассказать? И как выбраться отсюда, чтобы они меня не услышали?
Теперь, когда страх от услышанного превосходил испуг, возникший при падении, я думал лишь о том, чтобы исчезнуть вместе с семьей с этого проклятого корабля. Но как отсюда бежать, как?
– Однако пора присоединиться к остальным, – заметил англичанин, – энтузиасты сколачивают трибуну. Пойду посмотрю на общий трудовой процесс. Люблю наблюдать за толпой.
– Я с вами схожу, – сказал Яков, – а ты, – это было с повелительной интонацией сказано актеру, – должен работать со всеми, ступай трудиться в рядах коммуны. Отправляйся, любезный, на причал, и сколачивай сцену.
– Идем отсюда, наше отсутствие слишком заметно, – и я услышал характерные звуки передвигаемых предметов (возможно, то были бухты канатов), на которых сидели собеседники.
Голоса наверху стихли. Заговорщики разошлись.
Глава шестнадцатая
Порох и портвейн
Оказалось, что я провалился в угольную яму.
В бравое время европейского братоубийства «Азарт» был военным кораблем: черные от копоти кочегары швыряли в топку уголь, машина пыхтела, пушки разворачивали дула к врагу, а сейчас ржавая развалина стояла пришвартованной к причалу, точно отставной вояка к загородной даче. Уголь в бункер не загружали, подозреваю, что о существовании бункера новый владелец корабля даже не знал. Однако бункер имелся – так и у генерала-пенсионера хранится наградной пистолет рядом с пилюлями от запора: полезет старый воин за пилюлями, найдет свой «вальтер», и воспоминания охватят седоусого головореза. Воин забудет про свой запор и будет тосковать о тех бурных денечках, когда обделаться от страха не составляло труда.
Угольная яма существовала, как же иначе? В каждом солидном доме должен быть подвал с припасами, а наш «Азарт» прежде был домом солидным.
Я лежал на куче ломких камней – в темноте не видел, что камни черные, но сообразил, что это уголь. А дальше можно было догадаться обо всем остальном: что еще должно быть, если имеется угольный бункер.
Но не догадался: был оглушен страхом. Пока заговорщики находились рядом, не смел шевельнуться; ни о чем не думал, кроме их слов, таких страшных. Когда голоса надо мной стихли, пополз по куче угля, наткнулся на стену. В стене – узкая дверь, я протиснулся. Помещений, усыпанных углем, на судне оказалось три, угольные бункера располагались один за другим вдоль борта, в самом глубоком уровне корабля, ниже только вода. Помещения соединялись узкими низкими дверями; петли ржавые, но если навалиться плечом, дверь поддавалась. Я прополз на четвереньках сквозь три отсека и, находя на ощупь очередную дверь в железной стене, радовался, что есть выход, но последнюю дверь отдраить не смог. Уголь, покрывавший пол, за полвека слежался в камень, не давая двери открыться.
Выхода не было.
Я был уверен, что если закричу, крик подхватит эхо, мой крик разнесется по всему кораблю – о, как загудел бы вопль в разрушенных помещениях «Азарта»!
В молодости я был (каюсь, до сих пор остаюсь) человеком, зависимым от культурных алгоритмов – в те годы был популярен фильм Феллини «И корабль плывет»; там изображен большой океанский лайнер, символ предвоенной Европы, этакий намек на «Титаник» и иллюстрация к работе Шпенглера одновременно. Так вот, в этом огромном лайнере пассажирами были оперные певцы, и они пели в угольном бункере корабля. Так уж устроен интеллигент, что, даже находясь в опасности, в самой унизительной ситуации он думает культурными штампами – вот и я вспомнил кадры Феллини и тех оперных певцов. Если бы я заорал, получилось бы не хуже, чем у них. Но кричать я боялся – неизвестно, кто придет на мой крик первым – капитан Август или оксфордский профессор.
Деться отсюда некуда, но и звать на помощь страшно.
Прошел час, в течение которого я ощупывал стены; успокаивал себя – в темноте надо продвигаться методично, осваивать сантиметр за сантиметром. Так обнаружил лестницу. То была не обычная лестница – просто железные скобы, нашитые на стену, по скобам матросы и кочегар спускались в черную дыру. Я наткнулся на одну из этих железяк, расшиб лоб. Больно; но обрадовался – сообразил, зачем скобы приделаны, полез вверх.
Лезть вверх – не то, что падать вниз, ответственно говорю: я пролетел до самого дна корабля за две секунды, а выбирался долго. Когда перебрался на следующий уровень, стало посветлее. Теперь я оказался, по моим представлениям, там, где живут матросы и где собирались заговорщики. Вероятно (так я думал), злодеи сидели в одном из кубриков. Лунный свет лился в недра корабля через многочисленные дыры в верхней палубе, свет отражался от стальных обшивок стен. Стало быть, я на той палубе, где расположены кубрики моряков, где-то здесь находится и наша каюта – так они называли ту сырую скважину, в которую нас поселили. Сообразить бы, куда теперь идти; перемещаясь по угольным дырам, я отполз далеко от наших мест. Теперь, преодолев три угольных отсека (сколько это составляет метров? тридцать?.. сорок?..), я находился уже под иными помещениями и не узнавал нашей палубы. Наверное, надо пройти вперед – корабль подобен замку или даже собору: никогда не знаешь, что встретишь за поворотом. Я пошел вперед.
В серой туманности я разглядел бочки и ящики, оставшиеся, вероятно, с военных времен: тара была маркирована характерными военными номерами – военную принадлежность изделия опознать легко по манере писать номер. Ящики были еще не трухлявыми, хотя многие доски растрескались и содержимое ящиков высыпалось на пол. Я вдруг понял, что стою не на палубе, но на месиве из разных продуктов, порошков и материалов, что высыпались из ящиков. А что там могло храниться? Какао-бобы? Вряд ли. Тогда в первый раз я подумал про порох. Если корабль был военным – а «Азарт» был военным кораблем, то на нем стояли пушки. А пушки стреляют снарядами. И куда все это могло деться? Вот оно – у меня под ногами.
То, что корабль начинен порохом, что мы спим на пороховом складе, меня привело в такой ужас, что страх перед заговорщиками отступил на второй план. Порох, наверное, отсырел, успокаивал я себя. А вдруг не отсырел? К тому же если в ящиках снаряды, то они и вовсе отсыреть не могут – мы знаем истории про мины, взрывавшиеся через сто лет после войны.
На ящиках и бочках я разглядел надпись «Принц Савойский», накрашенную через грубый трафарет. Так вот он как назывался, наш ржавый «Азарт» – прежде это был «Принц Савойский». Вот оно как! Евгений Савойский был австрийским полководцем начала восемнадцатого века, разбил турок под Белградом и еще что-то такое смертоносно-великое совершил. Стало быть, сражался сей грозный корабль под австрийским флагом. А если под австрийским флагом, то это означает, что в тридцатые годы прошлого века… – но я не пустил фантазию дальше.
Ящики с порохом и снарядами стояли ровными штабелями, я двигался вдоль них, трепетно ощупывая трещины и щели в досках. Я старался вернуться туда, откуда, по моим предположениям, я свалился. Двигался осторожно и потому медленно – боялся толкнуть снаряд, наступить на мину. Протягивал руки, ощупывал пространство впереди, осторожно выдвигал ногу, аккуратно трогал пол – и так всякий шаг. Однако сколь долго я ни шел – ничего похожего на кубрики матросов не появилось. Это был коридор корабля, доселе мне неведомый. Это была другая палуба! Неизвестная мне палуба.
Другая палуба, грузовая палуба – вот что это такое. Даже совершенный профан, даже штатский олух может в конце концов сообразить, что он находится на складе оружия, а что оружие хранят на особой палубе – это даже ослу понятно.
Грузовые отсеки шли под трюмами, стало быть, в корабле имелось четыре уровня, а не два, как я, сухопутный простак, сперва решил. Верхняя палуба, под ней палуба кубриков и жилых помещений, ниже грузовой отсек и, наконец, угольные ямы. Почему я этого не понимал? Так ученик, глядя на контурные карты, не понимает и не может рассказать учителю, что на самом деле происходило в Европе – как шла, например, Тридцатилетняя война. А ведь это так просто, когда объяснят.
Оказывается, прямо у нас под полом – крюйт-камера! Мы спим на бочке с порохом. Ну и открытие! Значит, заговорщики спускаются вниз из помещений кубриков – а знает ли Август о наличии еще одной палубы? Хорош хозяин, который не удосужился изучить свой дом. Злодеи встречаются именно в грузовом отсеке, они, полагаю, крюйт-камеру давно обнаружили – и, подумав так, я наткнулся на то место, где заговорщики сидели и разговаривали. То было подобие комнаты, закут между тремя штабелями боеприпасов – а я уже не сомневался, что в ящиках хранились боеприпасы.
Боже мой, сколько же здесь хранилось ящиков и мешков – а с виду наш «Азарт» представлялся бедным, полуразрушенным кораблем. В точности так жалко выглядит иная небогатая зерном страна, в недрах которой лежат железные руды. Ведь наш капитан-иезуит запросто мог торговать оружием, если бы захотел! Что стоило продать на амстердамском рынке снаряды? Здесь, где легко торгуют марихуаной и кокаином, он мог бы продать торпеды задорого. Заговорщики свили свое гнездо именно среди торпед – из одного ящика даже торчали их хвостовые оперения – зрелище малоприятное.
Самый крупный ящик служил заговорщикам столом, сидели злодеи вокруг него на небольших бочонках, причем груз в этих бочках имелся – подвинуть бочки в сторону я не смог. И, если то был порох, то порох в бочках был сухим, поскольку сами бочки были абсолютно целыми.
Вот ведь анекдот! Август ищет, как бы заработать на десяток досок, мы нанимаемся грузчиками, чтобы раздобыть на хлеб насущный, а если бы он продал снаряды, то получил бы во много раз больше искомой суммы.
Но заговорщики – они ведь отлично знают про оружие. И если они не посоветовали Августу оружие продать, значит, у них есть планы, как оружие использовать.
Я боялся встретить заговорщиков, особенно опасался Адриана, оксфордского историка. Вероятно, контраст между академической наружностью и хладнокровным злодейством так на меня подействовал. Адриан был как змея, чью реакцию предугадать невозможно. Но что значит страх перед змеей в сравнении с опасностью взрыва, в котором погибнут все!
Во всяком случае, взрывать корабль заговорщики явно не собирались – ясно сказали, что корабль продадут. Оружие, скорее всего, продадут тоже. Но что, если доведенный до отчаяния Август сам взорвет корабль? Разве знаешь, что иезуиту придет в голову? Надо рассказать ему – но рассказать надо осторожно. И какую новость рассказать первой? Про заговор или про порох на корабле? Рассказать всем или только Августу? Опасность взрыва сплотит всех, а заговор всех перессорит. И тут как раз рванет. Кому рассказать?
Я не знал, сколько человек участвует в заговоре, а рассказать одному из заговорщиков о заговоре – это, пожалуй, самое глупое, что можно сделать. Кто еще участвует?
Я перебрал в уме весь список команды.
Итальянец Микеле? Вполне может предать общество ради наживы. Вряд ли его посвящают во все подробности, но он авантюрист и ловкач, годится для темного дела. Музыкант Йохан? Поскольку я скептически отношусь к современному искусству вообще и к игре на консервных банках в частности, то и личность музыканта Йохана была мне подозрительна. Они ведь неуправляемые, эти любители перформансов, всякие сквоттеры и прочие новаторы. В Москве я знавал одного новатора, который зарубил в галерее барана. Зарубил барана топором на потеху зрителей – живого барана привел в галерею искусств, достал топор и зарубил животное. Вот скажите, такой художник будет состоять в заговоре или нет? Такой пойдет на преступление просто из желания развлечься, для него это очередной перформанс. Так что Йохана я тоже записал в заговорщики.
Остаются два немецких рыбака, французская левая активистка Присцилла и сербский поэт Цветкович. Кажется, на этих можно положиться. Впрочем, нет. Левая активистка – при упоминании о деньгах, которые можно поделить поровну, продав корабль, – уйдет к бандитам сразу. Цветкович настолько непредсказуем, что надеяться на него не приходится – скорее всего, поэт просто устранится. Оставалось трое надежных, считая меня, – и четверо, если считать вместе с Августом. Вместе с Августом? И тут страшная догадка посетила меня. А что, если капитан отлично знает о том, что «Азарт» начинен боеприпасами? Ведь не может хозяин не знать своего имущества. Он только изображает рассеянного, он играет простака, но у него есть какой-то план. Заговорщики против него, но он и сам – заговорщик. Троцкий, например, плел заговор против Сталина, а Сталин что же – невинная овечка?
Нет, нас – только трое против всей команды.
Решил, что для начала поговорю с немцами, рыбак Штефан – парень надежный и молчаливый.
Я сделал еще несколько медленных шагов в том направлении, где, как мне казалось, могла быть лестница наверх – шел, вытянув руки вперед, ощупывая темноту. И вдруг моя рука наткнулась на теплого человека. Рука встретила чужую руку, сперва я скользнул пальцами по рукаву незнакомца, еще не понимая, что нашел живое существо, а когда дошел до голого запястья, то инстинктивно сжал его – и вскрикнул от удивления и испуга.
Я вскрикнул – и человек, которого я схватил, вскрикнул тоже.
Я почти не сомневался, что это Адриан: осторожный британец вернулся на место сбора, чтобы проверить, все ли чисто. Оксфордские профессора (это я узнал позже) всегда ходят бесшумно и появляются внезапно – например, когда настает время обеда в колледже. Профессора возникают в трапезной стремительно – и все поглощают; эти навыки пригодились бы и в шпионской работе. Да, это он, это британец вернулся! Сейчас оксфордский профессор полоснет меня бритвой! Но то был не Адриан.
– Не бойся меня, художник. Я тебя знаю, – произнес голос, нисколько не похожий на оксфордский циничный тягучий говорок, – ты художник, я наблюдал за тобой несколько дней. Ты хороший человек, только глупый. Не бойся меня.
Я не видел своего собеседника, но тот меня видел отлично: видимо, его глаза успели привыкнуть к темноте.
– Не видишь меня? – угадал человек в темноте. – Подожди, дай, зажгу фонарь.
И вспыхнул узкий луч фонарика; человек направил луч на свое лицо.
Это был нищий побирушка, каких в порту много; лицо бродяги было смуглым и молодым – то есть производило впечатление молодого, хотя было изрезано морщинами.
– Мне шестьдесят, совсем старик, – сказал бродяга, оценив мой взгляд, – просто выгляжу неплохо. Все оттого, что ни одного дня не работал. Отдыхаю. За меня отец поработал, а я решил никогда не работать.
Я ничего на эту фразу не ответил, просто не понимал, о чем он говорит и кто он.
– Живу здесь уже полгода, – сказал бродяга, – еще до Августа сюда перебрался, когда корабль еще продавали. Так и сплю на бочках с порохом.
Мы помолчали.
– Хорхе Рибейро, республиканец, – представился бродяга. – Точнее, мой отец был республиканцем, а потом стал каменотесом. Папа работал в каменоломнях, строил храм примирения в Долине Павших. Знаешь про Долину Павших – триста метров вырубленных в скале?
– Не знаю, – сказал я. Дико было в пороховом погребе говорить о Долине Павших. Впрочем, день уж такой выдался, сюрреалистический.
– Двадцать тысяч заключенных, кто выжил после падения Республики, направили в каменоломни, чтобы ишачили на строительстве – каудильо себе Пантеон отгрохал. Храм европейского единства! – Бродяга хохотнул, прикрывая рот рукой.
«Безумец, – подумал я, – он спятил здесь в одиночестве». А вслух я сказал:
– Вы прямо из Долины Павших сюда переехали?
– А я там не был. Это мой папа двадцать лет киркой махал – как шахтер в забое. Только зарплата шахтерам не шла. – Хорхе хрипло засмеялся и прикрыл рот рукой, чтобы смех не был громким. – А я ни одного дня не работал. Я сразу уехал.
– А сюда зачем приехали?
– Папа потрудился, а я гуляю. В портах люблю жить. В Барселоне три года прожил на кораблях. В Гамбурге год. Теперь здесь. В трюмах всегда найдется угол, где тепло и где не найдут. Еду на корабле достать легко – вот у Йохана консервы беру. – Бродяга опять засмеялся.
– Так это ты банки воруешь. А музыкант на Цветковича грешит. Говорит, что из-за Цветковича он голодает.
– Дурачок твой Йохан, здесь еды навалом. Запас галет на полгода – вон там, за торпедами. И солонина тоже есть, только уж очень она соленая, сплошная соль. Надо бренди запивать. Три бочки с бренди есть. И портвейна десять бочек. Хочешь хлебнуть? – Мне в руку ткнулась железная кружка, я отхлебнул, обжег рот. Вернул кружку.
– Что это?
– Настоящий бренди, крепкий, градусов семьдесят. С войны запас. Что, горячо стало? Портвейном запей. Те, кого ты боишься, они любят портвейн. Англичанин сразу портвейн нашел, прикатил бочки сюда. Вон ту бочку открыли и попивают потихоньку. И я прикладываюсь – проснусь, хлебну и опять дрыхну. А консервированный лосось я беру у Йохана, потому что мне такие продукты больше всего нравятся. Имею право на особые вкусы.
Он был безумен, очевидно. Я хотел уйти. Но куда же я мог деться от него? Идти было некуда.
– Хочешь, вдвоем с тобой тут жить будем, – предложил безумец. – Пусть у них там наверху дела идут как угодно. Хоть война. А мы здесь отсидимся.
– На бочке с порохом?
– Самое надежное.
– Нет уж, я наверх пойду.
– А как пойдешь-то? Лестницы нет. Может быть, тебе портвейна налить? – Он отвернул кран у бочки, струя портвейна ударила в кружку, в темноте слышно было, как хлещет вино по железному дну. – Ишь, цвет какой! – Он и в темноте видел. – Рубин, настоящий рубин. – Он протянул кружку мне. – Хлебни.
Портвейн был липким, сладким, крепким. Зачем я с ним пил? Не знаю.
– Воду вот приходится добывать. Выхожу на причал ночью. Беру со складов. А с портвейном проблем нет. Пей, пей.
Я выпил еще. Дикая ситуация – но так вот и было: в пороховом погребе военного корабля, который притворялся островом гуманизма, я пил портвейн с бродягой.
– Давай еще по одной.
– Цветкович бы здесь развернулся, – сказал я. – Дармовая выпивка.
– Поэт? Такой жирный? Все подряд ест, правда. И пьет все подряд. Но Цветковичу я бы не налил.
– Ты что про него знаешь?
– Жирным веры нет, – сказал безумец. – Но он не самый опасный.
– А другие опасные?
– Очень. Сразу про оружие поняли – хотели первыми корабль купить, но не успели.
– Ты за всеми следишь?
– Я же вор, у вора глаз острый.
– А зачем ты воруешь? – обидно спросил, сегодня я бы такого вопроса не задал. Это теперь, когда жизнь почти прошла, я уже знаю, что воруют все – просто одни люди делают это очевидно, их и называют ворами. Мы воруем друг у друга любовь, и здоровье, и веру, и будущее – и ничего не даем взамен. Фраза звучит патетически, так бы на суде адвокат сказал. Но что делать, если это правда. Вот те, кто берет у нас деньги и крадет консервы, – это люди довольно честные; вор – просто одна из грабительских профессий, не самая циничная. Но тогда я считал себя честным человеком, а бродягу в трюме держал за вора.
– Зачем ворую? Чтобы жить.
– Август сюда часто спускается? – вот этот вопрос я задал (как мне показалось) очень тонко. Надо ведь узнать, почему Август торопился купить корабль, осведомлен ли капитан о порохе и снарядах.
– Ни разу его здесь не видел. Но ваш Август – он тощий, можно в темноте за швабру принять. – Опять он захохотал, прикрыв рот ладонью. – А швабру я пару раз видел.
– Как наверх подняться?
– Никак. Задраен люк. У злодеев есть задрайка. Я-то сам через иллюминатор пролез.
– А мне что делать?
– Как влез – так и вылезай: через дыры, палуба-то дырявая. Давай я тебя подсажу.
– Со мной не хочешь наверх?
– А зачем?
Что можно было ответить. Действительно, ему лучше не подниматься наверх.
– Про тебя никому говорить не буду, – успокоил я его.
– Я ни о чем не прошу. Все равно обманешь. Художники – народ с гнильцой. Захочется похвастать – и расскажешь.
– Ты не боишься? Они тебя убьют.
– Это уж как получится. Давай подсажу. Вот, хлебни еще на дорожку.
И я сделал еще один глоток старого военного портвейна, после чего вылез на палубу, где была наша каюта. Вот и дверь, за которой ждет семья.
– Пришел, – сказала жена. – Пришел под утро. Рассвет скоро. – Жена не плакала, глаза были сухие, но голос вибрировал. – Понимаю: журналистка, модная женщина. Тебе по статусу положено иметь такую? Ты знаменитость. Как быстро ты изменился. С нами стало скучно.
– Что ты говоришь?
– К тому же француженка. Роман с французской журналисткой – вот чего не хватает в биографии. Надеюсь, ночь прошла хорошо? – Она принюхалась и губы ее задрожали от обиды. – Ты с ней пил вино? Мы сходили с ума, а ты целовался с француженкой и пил вино.
– Ты ошибаешься, – сказал я, – я не целовал француженку. Наш корабль заминирован, и скоро будет взрыв.
– Остановись! Есть же предел. Невозможно все время врать! – и рыдание, которое она до той поры сдерживала, прорвалось наружу. Жена тяжело заплакала, взахлеб, не вытирая слез. – В Европу! Нам надо в Европу! Там прогресс! Там признание… – Она рыдала и слова выкрикивала сквозь слезы, навзрыд: – Как без Европы! Приехали! Наконец! Ребенок в сырой дыре! Жулье кругом! Французская эта… – Жена не умела ругаться, и потому не договорила. – Европа ваша…
– И порох под полом.
– Молчи! Прошу тебя, замолчи, наконец! Устала я.
Глава семнадцатая
Три мачты
От бессонной ночи болела голова, от бессмыслицы ныла душа. Все на нашем «Азарте» было нелепо – но довершением общей нелепости, этакой розочкой на торте абсурда, стала ссора с женой из-за французской журналистки. Вы знаете эти тягучие семейные сцены, когда сказать друг другу нечего, причин для ссоры будто и нет вовсе, но тоска накопилась. Жена отлично понимала, что я был не в каюте у француженки – одежда моя была перепачкана угольной пылью, а руки и лоб исцарапаны так, как ни одна дама не располосует, даже в пароксизме страсти. Что я мог сказать в свое оправдание? И надо ли вообще говорить? Мы провели остаток ночи, значительно глядя друг другу в глаза, вздыхая и кривя губы. Она устала от меня, думал я, сын болеет, все скверно; почему я не повез их в Крым? Женщине здесь тяжело; она думала отдохнуть, а попала на пиратский корабль, груженный порохом – но, странное дело, никакой жалости я не испытывал.
Знаем мы эти пылкие фразы: ах, я не хотела ехать в Ниццу, я была бы счастлива и в Воронеже! Так говорят супруги, у которых жизнь в Ницце не сложилась; но отчего они не поехали в Воронеж, если Воронеж так манил, разочарованные в Ницце дамы объяснить не могут. Да, жизнь в амстердамском порту оказалась своеобразной, но ведь мы сами хотели сюда поехать, нас никто не принуждал. Но выбраться отсюда уже пора. Обратно уже очень хотелось, вот это точно.
Утром плеснул себе в лицо теплой желтоватой водой из кувшина – кувшин заменял нам рукомойник – и пошел в кают-компанию. Кают-компания, как читатель помнит, располагалась в машинном отделении: сломанная машина служила матросам в качестве обеденного стола. Капитан Август все грозился эту машину отремонтировать – будто бы не хватало какого-то пустяка. Искали механика, ковыряли приборы, щелкали по циферблату – вот еще чуть-чуть, и сердце нашего парохода забьется вновь. А покуда мотор молчал, циферблаты не светились, машина служила столом, и служила, надо сказать, исправно. Металлическая поверхность годилась для резки овощей, а музыкант Йохан приладился открывать пивные бутылки о какой-то рычаг неизвестного нам назначения. Вокруг этой чудовищной серой стальной громадины с рычагами и кнопками свободно усаживалась вся наша безумная команда. Было нечто символическое в том, что обеды мы накрывали на машине: под нашими тарелками пряталась сила корабля, его нераскрытые возможности, его история и его будущее. Однажды «Азарт» себя еще покажет! И каждый из матросов панибратски трепал машину по стальному загривку: мол, терпи, старая кляча, скоро опять встанешь в строй.
Шел в кают-компанию я неохотно: не знал, как мне теперь смотреть на оксфордского профессора, на лысого актера, на предателя Якова. И встреча с француженкой меня не воодушевляла: щека до сих пор горела. Требовалось действовать, разоблачить заговорщиков, воззвать к справедливости – времени оставалось мало, но вот как раз действовать мне не хотелось. Ночные бдения с женой свели решимость на нет: уж если жене я ничего не могу объяснить, то как рассказать малознакомым людям о том, что наш корабль скоро взорвется. Невозможно такое сказать – не поверят. Однако пошел. Говорить правду надо, даже если тебя не слушают – так меня отец учил.
Вошел в машинное отделение – и ахнул. Машина исчезла.
Когда я пишу слова «машина исчезла», осознать дикость случившегося невозможно. Понимаете, машина, приводящая в движение корабль, – неважно, работающая машина или сломанная, – это огромный агрегат весом в тонну, это гигантский стальной комод, это сооружение, в котором тысячи деталей привинчены друг к другу, приварены и закреплены стальными скобами. Вынести эту штуковину из помещения корабля наружу – задача, равная тому, чтобы вынести Кремль из Москвы или передвинуть пирамиду Хеопса. Машину и от пола-то оторвать немыслимо, ее невозможно приподнять десятку матросов. Как ее вынести с корабля? И кому, скажите, и зачем, и на кой ляд может понадобиться неработающая машина?
Однако машины в помещении не было.
В стальном полу зияла дыра – машину отодрали от стального листа, коим был покрыт пол, причем местами стальной лист был покорежен и порван, словно бумага, – будто рука великана вырвала машину из пола.
Матросы «Азарта» стояли вокруг пустого места, завороженно взирали на зияющее пространство – так стоят погорельцы возле остова дома. Из «Принца Савойского» вырвали сердце, теперь эта посудина уже не была кораблем.
Да, вы скажете, что машина и прежде не работала. Верно. Но она могла работать! Машина обещала работать! Машину можно было починить, механик вот-вот должен был появиться! Мы надеялись, у нас были планы, мы собирались дать нашему кораблю новую жизнь! Так ведь и человек с нездоровым сердцем надеется на лечение и врачей – но вырвите ему сердце, и он умрет. Мы могли отправиться на корабле «Азарт» вокруг света, мы могли на худой конец ходить по голландским каналам и рекам, мы могли плыть! И вот теперь – не можем. И даже мечтать уже не можем.
«Принц Савойский», он же «Азарт», эта ржавая посудина с ободранной обшивкой, разобранной палубой и пробоиной в борту, вдруг сделался невесомым, как будто центр тяжести у посудины был утрачен. Я почувствовал, как легкая волна, лениво бившая в причал, треплет судно и швыряет его из стороны в сторону – без машины корабль уже ничего не весил, превратился в пустую консервную банку. Йохан, музыкант-авангардист, который колотит палками по консервным банкам, теперь может играть на нашем корабле – только на это «Азарт» и годится.
Я входил в кают-компанию с намерением разоблачать, рассказать о порохе, о снарядах, о заговоре – но то, что стряслось, заставило забыть про порох и торпеды. Взрывать было уже нечего: корабля просто не стало. И это чувствовал любой – взгляды матросов потухли, в кают-компании было тихо.
Ни Августа, ни немецких рыбаков я в кают-компании не увидел. Матросы сказали, что, когда Август увидел пустую каюту, он оцепенел; долго стоял, схватившись за голову, а потом внезапно сошел на берег и взял с собой немцев. Ничего не сказал, ничего объяснять не стал, просто ушел вдаль по причалу. Кричали ему вслед – капитан не ответил.
Случившееся обсуждали уже без него. Оксфордский профессор Адриан и негоциант Яков немедленно выяснили истину. О, то были дотошные люди, и к тому же у них были виды на корабль, они уже глядели на «Азарт» как на свою собственность, воровства на судне допустить не могли. Что там ГБ или инквизиция, им до Якова и Адриана далеко! Эти ребята нашли виноватого мгновенно, быстрее любого следователя или монаха-доминиканца. Адриан Грегори и Яков обступили злосчастного ловчилу Микеле с двух сторон: англичанин цепкой рукой держал за плечо растерянного Микеле, а Яков своими узловатыми пальцами крутил итальянцу ухо. Микеле закатывал глаза, терпел боль молча, но слезы крупными голубыми каплями набухали в больших карих глазах. Яков выворачивал ухо Микеле с холодной жестокостью, ногтями раздирал кожу и крутил, крутил.
Ухо у Микеле было уже лилового цвета, раздулось вдвое против объемов, предусмотренных природой, а сам итальянец сделался пунцовым от страданий.
Оказалось, что машину с корабля вынес он.
Представить, как тщедушный человечек со смешной проплешинкой на курчавой голове вынес гигантскую машину – да просто сдвинул агрегат с места! – было невозможно. А вот поди ж ты! Унес! Страсть к легкой наживе двигает горы, а вот желание безвозмездно созидать – гор, увы, не двигает.
Неуемный Микеле своровал с судна все, что можно было унести легко, а также все, что унести было теоретически нельзя: он украл компас, барометр, секстант, отпилил ножовкой фальшборт, отодрал кое-что из обшивки с бортов, а вот теперь вынес и машину из машинного отделения. Каждый раз, вынося с корабля очередной предмет, Микеле оправдывал себя тем, что после удачной негоции он все купит и вернет сворованное в двойном размере. Он намеревался купить два секстанта и два барометра. Он вовсе не собирался разрушать корабль, он томился и страдал от того, что его деяния подтачивают общие планы. Корабль обязательно поплывет, и он, Микеле, будет способствовать возрождению корабля, а текущие проделки – это так, своим чередом, это не считается. Роковым, поворотным пунктом стала кража штурвала, учиненная Цветковичем: после кражи штурвала Микеле решил не возмещать ущерб даже в мечтах – он стал торопиться и лихорадочно крал все подряд. Безумное желание ободрать обшивку «Азарта» и загнать ее как металлолом было вызвано уже этим новым поворотом сознания. Оказывается, итальянец продал и машину корабля как металлолом тем самым дельцам, коим прежде собирался загнать корабельную обшивку, да его остановили.
В ту ночь, когда заговорщики обсуждали свои коварства, а я лежал в угольном бункере, трепеща от страха, когда Присцилла (в этом журналистка призналась сама) рыдала в углу своей каюты от злости на мою бесчувственность – в эту самую ночь Микеле разобрал машину «Принца Савойского» и вынес по частям на причал. Помогал ему в этом предприятии поэт Цветкович, точнее, многочисленная сербская родня поэта. Оказалось, что Цветковича окружает обильная диаспора западных славян, многоступенчатая родня съехалась нынче на обещанный концерт. Двоюродные дяди с бутылками ракии и не-пойми-кому-тетки с ярко напомаженными губами явились на наш корабль. Взойдя на борт, эти суетливые пылкие люди в два счета разобрали и развинтили машину, уцелевшую в двух мировых войнах.
– Зачем ты украл машину? – спрашивали у Микеле. – Зачем?
Микеле мигал глазами, полными слез, и горько отвечал:
– Так получилось.
– Неужели непонятно, что без машины корабль плыть не сможет?
– А вдруг сможет? Как-нибудь поплывет, а? – и робко смотрел, часто моргая.
Тьфу! Ну что тут сказать. Какие уж тут пираты и заговоры, если робкий трепетный итальянец отдирает от пола корабля его мотор и продает на причале. Что могут пираты против стихии воровства?..
Мы вышли из машинного отделения и поднялись на главную палубу, причем всю дорогу наверх Яков тащил Микеле за ухо. Встали на спардеке, глянули на пристань и на город, расстилавшийся следом за ней.
Стояла необычная для Амстердама душная жаркая погода. Тихо было. Даже чайки не кричали. Молочно-белый жаркий воздух облил островерхие крыши, точно на город вылили банку сгущенного молока и молоко застыло, стекая вдоль узких стен.
– Будет гроза, – сказал местный житель Йохан.
– Хорошо бы с представлением успеть, – заметил актер, – я уже настроился на спектакль.
– Успеем, – зловеще сказал Яков, продолжая крутить ухо Микеле.
– А сцену какую построили красивую, – сказала жена Августа, Саша. – Мне даже палубу не жалко! Молодцы немцы!
Саша появилась на спардеке и встала подле оксфордского профессора, причем последний обнял ее за талию. Обнимал он Сашу этаким привычным жестом, и она не сделала попытки уклониться от профессорской цепкой руки. Профессор Адриан Грегори производил впечатление ленивого и вечно сонного субъекта, но, говорю вам, впечатление было обманчивым: я не встречал человека более расторопного и расчетливого, англичанин успевал все и следил за всем.
«Вот оно что, – подумал я, – как далеко, однако, протянулись щупальца спрута наживы. Англичанин, как выясняется, и здесь подготовил плацдарм для действий. К капитанскому имуществу подобрался со всех сторон».
Пухлая рука англичанина покоилась на талии капитанской жены, и Саша прижималась к жилету Адриана.
– Доски мы еще вернем на палубу, – заметил Адриан, – вот сыграем сегодня спектакль и вернем палубный настил обратно. Но построили сцену неплохо, согласен.
Немецкие рыбаки сколотили из палубных досок что-то наподобие эшафота, на каких обычно рубят головы смутьянам. По эшафоту (его здесь называли сценой) прогуливался поэт Боян Цветкович, раздавая последние указания, а причал перед эшафотом уже был заполнен пестрой толпой. Родня Цветковича, пестро одетые персонажи из небогатых балканских селений – в те дни их в Европу приехало много, – местные бомжи, сквоттеры, побирушки, портовые рабочие и моряки клубились подле сцены.
И тут мы все увидели, как, раздвигая толпу, по пристани идет капитан Август.
Он шел, согнувшись втрое, еле переставляя ноги под непомерной тяжестью огромного бревна, лежащего у него на плече. Противоположный конец бревна несли немецкие рыбаки, но основная тяжесть приходилась на Августа.
Капитан двигался медленно, в буквальном смысле тащился сквозь строй праздных людей, и сперва у меня мелькнула дикая мысль, что он несет крест, чтобы водрузить его на новосколоченной Голгофе. Толпа гикала и свистела, совсем как тогда, а один бродяга забегал вперед, становился на пути у Августа и показывал ему язык. Август не реагировал: тяжесть, видимо, была такова, что он уже не замечал ничего вокруг – только чувствовал этот непомерный груз. Правда, нес он крест не в одиночку, ему помогали рыбаки – так ведь и Иисусу пособил Иосиф Аримафейский. Я и впрямь ждал, что капитан взойдет на эшафот с этим бревном. Однако Август прошел мимо помоста и двинулся к кораблю «Азарт». И мы все поняли, что именно он несет на плече – то была гигантская мачта.
Капитан Август и немцы (к ним на помощь прибежал музыкант Йохан, да и я в некий момент приложил руку) перевалили огромную мачту через фальшборт и общими усилиями доволокли ее до отверстия в палубе, которое именуется степс – в него входит основание мачты. Дыр в нашей палубе было довольно; строго говоря, мачту можно было воткнуть куда угодно, но здесь все делали по морской науке: мачту погрузили в степс, растянули крепежные ванты, привязали реи.
– Под парусом пойдешь? – процедил профессор Адриан.
– Под парусом, – ответил Август.
– У тебя и парус, что ли, имеется?
– Имеется.
– Небось дырявый?
– Уж какой есть.
– Без штурвала ты все равно никуда идти не можешь, – заметил Адриан.
– Румпель, – коротко ответил Август.
И англичанин понял. Все же он был англичанином, потомком мореходов, и корабельную науку обязан был знать на генетическом уровне, лучше всякой латыни. Румпелем можно управлять похлеще любого штурвала, румпель появился на судах задолго до рулевого колеса.
– Стало быть, будет у тебя этакий тендер, да? – Тендером называли здесь одномачтовые суда.
– Фрегат будет, – сказал Август.
– А фок с бизанью где?
– Сейчас.
И они спустились по сходням, прошли сквозь раздавшуюся в стороны толпу и через некоторое время вернулись уже с другой мачтой. Шли теперь еще медленнее, тяжесть это была непомерная, и они очень устали.
Семья! Август лелеял мысль создать единую семью – чтобы все помогали друг другу, но мы просто стояли и смотрели, как он несет мачту. Он влачился с мачтой сквозь толпу, а я вспоминал его речь о семье и демократии, слова, которые надолго остались у меня в памяти.
Среди прочих суждений Августа запомнились парадоксальные доказательства бытия Божьего. Из таковых доказательств выделяю три:
а) экономическое – на примере цен на обувь, б) эстетическое – методом анализа авангардного искусства, в) социологическое – путем сравнения демократии и монархии.
Будь Август профессиональным философом, он мог бы написать трактат «Критика свободного выбора». По мысли Августа, возможность выбора не имеет никакого значения, если выбирать не из чего; эта критика концепции национальной демократии может оскорбить патриотический ум. Но, здраво рассуждая, не все ли равно – монархия или демократия, если культурные алгоритмы таковы, что из демократии делают такое же своеволие, как самодурство монарха? Что, если желание тысяч возбужденных голов воспроизводит настроение одного тирана?
Можно утешаться тем, что ты не жертва деспота, а жертва на алтарь свободы общества. Утешение сомнительное, хотя многим такого достаточно.
Приведу весь разговор полностью.
Дело было так: мы сидели на шкафуте с Йоханом и лысым актером, и, как обычно, Йохан славил демократию и ее свободы; лысый актер, по обыкновению, обличал кухарок, которые лезут управлять государством, призывал возродить империю. Йохан извлек джокер любой беседы о демократии – рассуждение о свободе выбора.
– Посмотри на меня, – говорил Йохан, – я выбрал свободу и супер конкретную музыку. Люди, которые лишены возможности выбора, – рабы. Вы берете то, что вам велят! А у нас многопартийность! Антонио Негри написал книгу «Множества» – ты читал эту книгу?
Про книгу левого философа Негри музыканту рассказала Присцилла, которая сама этой книги тоже не читала, но заглядывала под переплет и увидела, что понятие «множество» соткано из «сингулярий». С тех пор ее словарь обогатился новым словом, а словарь Йохана пришел в неистовство.
– Мы свободные сингулярии! Хочу – на консервной банке играю, хочу – Баха слушаю! И многопартийность! Вот так.
Актер осознал, что не знает главного, но храбрился. Спросил Августа:
– Скажи, капитан, Богу угодны демократии или империи?
Август ответил мгновенно:
– Богу безразлично, из какой консервной банки достать твою душу. Важно, чтобы душа не оказалась гнилой. Йохан, если можешь свободно выбирать, почему выбираешь консервную банку, а не церковный орган?
– Мне банка созвучнее.
– А почему все твои друзья выбирают игру на банках, а не на органе?
– Ну, есть такие, что и на органе учатся…
– Сам знаешь, таких сингулярий единицы. А вот сингулярий, играющих на консервных банках, – миллионы. Почему?
– Время такое, – объяснил Йохан, – динамичное время. Movida! Движуха.
– Интересно, – сказал Август, – движуха – популярное понятие, хотя народ жаждет стабильности. Хотят гарантий, страховки, крыши над головой. Хочется тишины, а выбирают игру на консервных банках.
– Правда, почему? – спросил Йохан. – Вообще-то я покой люблю. Но спокойнее, когда на банках играю.
– Мы все – эгоисты, понимаем: главным условием комфорта является сходство с соседом. Не отличаться от другого есть наиболее эгоистическое желание из всех возможных. Законы демократии направлены на то, чтобы твой дом, готовое платье и стандартный размер овощей в огороде не оскорбляли отличием соседа. И политические взгляды должны соответствовать соседским. Можно иметь две или три партии; минимальное отличие будет создавать иллюзию динамики, партии различны в той же степени, как сорта яблок в супермаркете. Тысячи воль – из самосохранения – слипаются в коллективного монарха. Коллективный монарх хочет признания как субъект воли, но желает, чтобы его рассматривали как множество. Это пациент дурдома, у него раздвоение личности: как субъект он жаждет свершений, а в качестве множества он хочет покоя.
– И что дальше?
– Решением внутреннего противоречия является террор – коллективный монарх пожирает себя сам. Большевистские чистки, гильотина во Франции. Но есть промежуточные этапы: война с соседями, игра на банках, выборы в парламент. Шум отвлекает. Множество любит шум, потому что желает покоя.
– Я же говорю, что империя лучше! – воскликнул лысый актер. – Хотя бы не бренчат на банках.
– Если летальный исход лучше болезни, то империя лучше демократии. Империи начинают войну быстрее. Любопытно, что демократии повторяют те самые империи, что существовали на их месте. Люди по собственному желанию совершают то, к чему их принудили бы монархи. Йохан не попал бы в музыкальную школу, он бы играл на этнических инструментах – ложках, губных гармошках. Но поневоле. А сейчас сам выбрал консервную банку.
– И что делать? – нетерпеливо крикнул Йохан.
– Бог, несомненно, хотел показать, что из национальной идеи нельзя строить универсальное общежитие. Империя, церковь, демократия воспроизводят ту же эгоистическую модель поведения. Лучшим доказательством бытия Божьего является тщета перемен. Так родители могут дать ребенку покурить, чтобы тот закашлялся и отказался от соблазна.
– Но если отказаться от демократии, церкви, империи, то что останется? – спросил Йохан удивленно.
– Главное останется, – сказал Август. – Семья и любовь.
