Жнецы Страданий Казакова Екатерина
Целитель пожал плечами и вышел, оставляя девок одних.
— Да брось, — Айлиша удержала просительницу, пытавшуюся нашарить ожерелье. — Что стряслось-то у тебя?
Незнакомка снова залилась краской и вдруг расплакалась.
— Ссильничали меня. Муж скоро с отхода вернется, а я тяжелая. Что скажу?
Лекарка молчала.
— Прогонит он меня, решит, что нагуляла… — молодица снова залилась слезами.
— А срамников как же наказать?! — рассердилась Айлиша. — Поймали их?
— Кого их-то? — гнусавым голосом проговорила обозница. — Свекор это мой. Да разве ж муж поверит, что родной отец… невестку собственную…
И разрыдалась пуще прежнего.
Так мерзко в этот миг стало целительнице! Что ж за мир такой Хранители устроили? Куда глядят они, когда творятся вокруг беззакония? Видано ли это?
Девка тем временем отвернулась к щербатой стене и рыдала, уткнувшись в локоть. Не врала. Предстояло ей родить дочь, собственному мужу — сестру. Ложь Айлиша бы учуяла. Дар не позволит вранье не распознать. И что теперь делать с ней? Ну, положим, купит горемычная отвар, чтобы сбросить. Так ведь нужен еще отвар, чтобы на ноги после этого встать и детей потом рожать. А разве хватит на то десяти медяков и глиняных бус?
Айлиша огляделась. Никого. Ну их, бусы эти. И лекарка начала быстро-быстро собирать травы в холщовый мешок.
— Запоминай. Вот эти заваришь дома. Баню затопишь покрепче. Распаришься и там уже выпьешь. Да холстин чистых припаси.
Быстрые руки порхали над сушеницей, с пальцев лилось бледно-голубое сияние.
И в этот миг неожиданная догадка осенила целительницу:
— Свекор-то как же? Ежели вдругорядь придет?
Молодуха подняла заплаканные глаза, в которых на миг сверкнула сталь:
— Не придет. Он надысь с сеновала спускался, так лестница опрокинулась. Расшибся. В горячке лежит. Знахарка говорит — долго не протянет.
Айлиша смотрела на помертвевшее застывшее в суровой прямоте лицо странницы и молчала. Сколько внутренней силы было в этой молодице. И какую тяжкую тайну с двойным грехом пополам взяла она на душу.
— На, — целительница протянула ей мешочек с травами. — Обожди. Еще кой-чего.
Девушка отвернулась к полкам, на которых стояли склянки с настойками. Взяла четыре разных и стала смешивать по капле в глиняной миске.
От неожиданно знакомого запаха вдруг закружилась голова, и тошнота подступила к горлу… Почему так бередит это пряное благоухание? Не раз она прежде готовила подобное зелье, но отчего ныне сознание поплыло? Будто вот-вот всплывет в памяти что-то давно забытое, подернутое туманом.
— Дай, — невидяще повернулась лекарка к девке и вырвала у той из рук мешочек со сбором. Поднесла к лицу. Вдохнула.
В ушах зашумело, каменный пол под ногами закачался. Казалось, вот-вот, вынырнет на поверхность что-то, что никак не получалось вспомнить, что-то разбуженное запахом сушеницы. Что-то страшное.… И сердце сжалось от предвиденья тоски. Словно во сне, Айлиша повернулась к молодице, вернула ей заветные травки и каким-то чужим, незнакомым голосом взялась наставлять, протягивая кувшинец с настойкой:
— Вот это выпьешь утром, когда после бани остынешь. Да в тот день не делай, гляди, ничего. Только спи.
Девка сбивчиво благодарила, пыталась сдернуть с шеи бусы, пыталась целовать лекарке руки, но та с неожиданной сноровкой вырвалась и выгнала благодарную просительницу прочь, пока никто не пришел.
Выставила и растерянно опустилась на лавку. Силясь поймать, удержать ускользающие смутные воспоминания. Но вместо воспоминаний только гулкое эхо отзывалось в голове, учащенно билось сердце и ныли виски. Деревянной походкой Айлиша вновь подошла к столу и снова начала смешивать капли, с закрытыми глазами вдыхая запахи, растравляющие душу.
Одна капля, вторая. Теперь из другой склянки. Благоухание становится гуще, к нему прибавляются горькие нотки… И вот Айлиша уже куда-то летит… медленно. Ей тепло… кто-то держит ее так бережно, заботливо. Не Тамир, нет.
Вдох. Сладко-приторный дурман трав…
«Куда это ты ее тащишь, сеновал-то у нас за конюшнями?»
Кто это говорил. Когда? Кому?
Знакомые нотки сушеных брусничных листьев. Горечь на языке…
«Ну и кто говорил мне, что эта не наблудит?»
«Она что — непраздная?»
Чужие голоса вторгались в разум, но вспомнить не получалось… да что же это! Словно со дна реки тащишь горсть песку, а когда поднимаешься к поверхности глотнуть воздуха — пригоршни пусты…
И тут Айлишу осенило — Дар! Она забыла про силу Дара! Голубые искры полетели с кончиков пальцев в миску с настойкой, и запах медвяный, острый ударил в лицо. Запах крови. Ее крови!
«Сын у нее. Права ты, Бьерга, по любви зачали. По большой любви. Богами ребенок дареный».
Ихтор! Он говорит!
«Нельзя ей рожать».
Майрико!
«Да, подлость творим. Но так и не впервой ведь. Сам знаешь, отринет она Дар. Как талый снег в землю уходит, так и она уйдет в материнство. А нам целитель нужен!»
Бьерга.
Пол уплыл из-под ног.
Все закружилось, понеслось. А в голову раскаленными стрелами вонзались все новые и новые воспоминания.
Холод. Пот по всему телу. Боль. И по внутренней стороне бедер течет что-то горячее. Отстраненные голоса. Запах крови. Плеск воды в кадке. Сухие простыни. И голоса, голоса, голоса…
Голоса креффов, все решивших за нее, не давших жизни ее сыну, лишивших ее памяти, обрекших на медленный ужас, на страшное угасание и очерствение. Не позволивших даже помнить о том, что в ней зародилась жизнь. Жизнь, безжалостно вырванная. Обманом. Тайной.
«Это чтобы скинула. А это, чтобы заспала все».
И она скинула.
И заспала.
Свое материнство. Своего сына. Свое счастье. Радость, которая не успела расцвести. Любовь, которая не смогла остаться. Огонь, который лишь поманил обещанием чуда и навсегда канул во тьму. И оставил ее одну — в холоде и страхе. Доживать долгие страшные дни ненужной чужой жизни. Среди равнодушных людей, для которых счастье — пустой звон.
Айлиша не могла плакать. Разучилась. Она поднялась с пола, запахнула кожушок. Столкнулась в дверях с возвратившимся Рустой.
— Ну что, помогла девке?
— Помогла. На столе монеты.
И она вышла, плотно закрыв за собой дверь.
Яркий зимний день ослепил белизной сугробов и солнцем. Холодный ветер ударил в лицо. Лекарка задохнулась. Ее швырнуло в сугроб, на колени. Ноги отказывались повиноваться, будто на спину навалилось все ее невыплаканное и оттого неосмысленное горе. Сердце ходило в груди тяжкими толчками, в голове шумело, к горлу подкатывала тошнота, но во рту пересохло.
Девушка незряче зачерпнула снега, обтерла им лицо, пытаясь прийти в себя, но не почувствовала ни холода, ни талой воды на щеках. Кто-то поднял ее, поставил на ноги. Что-то спросил. Она что-то ответила. Голос ее звучал спокойно.
Развернулась. Пошла прочь. Дышать было трудно. В ушах шумело, на темя словно легла раскаленная ладонь. Уйти от людей, ото всех.
Потому что память, разбуженная запахом зелий, Даром, кошмарами, усталостью, страхом, услужливо разворачивала перед Айлишей полотно событий.
Целительница брела, сама не зная куда. Кажется, поднималась по какой-то лестнице, круто уводящей вверх. А в себя пришла в небольшой захламленной комнате с узким высоким окном.
Северная башня.
Девушка опустилась на ледяной подоконник. В окно задувал сквозняк, холодил мокрое лицо, заставляя кожу индеветь и гореть.
Что она делает здесь? Девушка из рода Меденичей. Полоборота назад помогала она юной девке вытравить плод. Охотно помогала, уверенная, что так будет правильно, что лишь это верный путь.
Так же решили однажды Ихтор, Бьерга, Майрико.
И она не дрогнула, убивая чужое дитя. Пусть и жизнь ему дали против воли матери, пусть и страшное было у этой жизни начало, но оно было! И дитя было! И жизнь была. И кто знает, кем бы стал нерожденный ребенок? Может, единственным утешением матери? Может, единственным утешением кому-то еще, кто из-за Айлиши так и пройдет жизненный путь в одиночестве и тоске?
Чем же лучше послушница своих наставников?
Что ждет ее дальше?
Ребенка своего она уже скинула. И новому не бывать, то ясно читалось в речах креффов.
И Тамир — ее свет, ее радость, ее ясное теплое пламя — остынет в мрачных подземельях. Уже остывает. И она остынет. Разучится сострадать, сожалеть, любить. Не будет более звучать в ее снах голос совести — плач младенца. Не вспыхнет сердце от нежности, не заболит от тоски.
Нет, не ребенка ее лишили. Души. Вырвали ее с кровью, с болью, опоив зельями, одурманив колдовством.
Айлиша закрыла глаза. Дыхание стало ровным. Жизнь возвращалась в тело. Сердце перестало выпрыгивать из груди, а голова больше не болела. Девушка открыла глаза, провела рукой по коротким кудрявым волосам. Что ж.
Посмотрела в окно, отмечая про себя и заснеженную торжественность черных деревьев, и замерзшую ленту реки вдали. Хорошо. Сугробы искрятся под ярким солнцем. День сегодня на редкость. Зябко только, после пробежки.
Она встала на подоконник.
Зима ликовала! Столько солнца и света ни разу не было в нынешнем месяце. Далеко внизу распахнулись ворота. Потянулся из Цитадели обоз, увозя в одной из телег счастливую молодуху с заветными травками и опустевшим кошелем. А, может, к лучшему все?
Она полной грудью вдохнула воздух. Такой обжигающий, такой свежий, такой пьянящий. Разве изменится хоть что-нибудь? Не будет таким синим небо? Перестанут качаться под ветром столетние сосны? Не наступит весна?
Нет. Ничего не изменится.
И с легкой душой. Без сожалений. Без горечи. Айлиша сделала шаг вперед.
— Держи его!
— Тамир, успокойся. Успокойся!
Он не слышал их. Не понимал, что ему говорят. Он рвался к распростертому на снегу телу, стряхивая с плеч руки тех, кто не давал двинуться с места. Хрипел от раздирающей легкие боли, от застрявшего в горле беззвучного крика, от удушья. Перед глазами все было багрово-красным. И в этой кровавой пелене он видел только неловко распростертую девушку. Изломанную, изуродованную.
— Клесх! Клесх, помоги!
После этого крика воздух вокруг Тамира словно окаменел. Ни двинуться, ни рвануться. Как букашка, застывшая в смоле.
— На меня смотри.
Он повел шалыми глазами, не понимая, кто к нему обращается, не зная, зачем его слушаться.
— Смотри на меня.
Парень глядел слепыми зрачками. Крефф ратоборцев крепко держал его за плечи.
— Вот так. Слышишь меня?
Тамир тяжело кивнул, медленно возвращаясь в тело, в разум.
— Ты сейчас к ней подойдешь. Сам. Никто тебя не будет держать…
— …Клесх! — кто-то вознегодовал его самоуправством, но обережник не обратил внимания.
— Я сказал, никто тебя не будет держать. Ты сам к ней подойдешь. Спокойно. И не будешь орать и биться. Ты подойдешь, посмотришь и уйдешь. Понял?
Тяжелый трудный кивок.
— Если примешься блажить, я сам тебя вырублю. Понял?
Снова кивок.
Каменная тяжесть распалась. Оцепенение ушло.
— Иди.
Кто-то попытался осторожно взять Тамира за руку. Он не заметил, кто. Не глядя, вырвался и пошел туда, где…
Опустился на колени, боясь коснуться этого воскового, неподвижного, искореженного смертью тела.
Как страшно она лежит. Как вывернута шея, как раскинуты ноги в коричневых холщовых штанах. Прямо на снегу. Ей же холодно. И сугроб напитался кровью. Еще парящей, еще дымящейся. И карий глаз повернутого в профиль бледного лица смотрит в пустоту, только веко с изогнутыми черными ресницами слегка подрагивает.
— Она жива!
Он вскинулся, думая, что вот сейчас-то все точно кинутся, все эти люди, взявшие их в плотное кольцо. Никто не шевельнулся.
— Она умерла, Тамир. Это называется агония, — Донатос присел на корточки рядом. — Видишь, — будничным голосом продолжил он, — пальцы слегка дрожат. Но она мертва.
Выученик обвел креффов расширившимися глазами.
Лицо Майрико казалось белее обычного. Белее даже Айлишиного. И каменным.
Ихтор смотрел единственным глазом куда-то в пустоту. Губы плотно сжаты. Бьерга глядела с понимающей грустью. Клесх. Спокойный. В глазах мелькнуло было что-то похожее на понимание и погасло. И только Нэд возвышается среди них всех, словно утес. А лицо, как грозовая туча.
— Она расшибла голову о камень, Тамир, — негромко сказал Ихтор.
Послушник снова обвел всех полубезумным взглядом, а потом, поняв, что никто — никто! — не поможет, стал медленно стаскивать с себя кожух.
Парень укрывал тонкое остывающее тело, чтобы никто больше не глазел, каким безобразным сделала его смерть. Одежа была коротка. Он укрывал голову, а ноги оставались на виду. Наконец, поняв всю тщету своих стараний, юноша замер, прикрыв глаза.
На плечо мягко легла чья-то теплая ладонь.
И черный короткий тулуп ратника прикрыл разбросанные тонкие ноги в стоптанных валеных сапожках.
— Идем… — Лесана мягко потянула его за руку. — Не сиди на снегу. Застудишься.
Он посмотрел на нее, не узнавая.
Ничего не изменилось. Просто не стало на свете застенчивой девушки с мелкими кудряшками. И по-прежнему в мире зима, по-прежнему холод, и можно застудиться, если долго сидеть в сугробе. Можно заболеть. Можно даже сгибнуть… Да! Ведь этого права никто у него не отнимет, ведь…
— Ныне же ее в мертвецкую, — раздался голос Нэда. — Не упокаивать, не хоронить. Сковать резами. На ней будут учиться. Раз уж ума не хватило жить, значит, хоть после смерти послужит Цитадели.
— Глава, — возразил Ихтор. — Стоит ли? Дозволь упокоить с миром. Многие ее знали…
— ЗНАЛИ? — Нэд обвел креффов таким испепеляющим взглядом, что казалось огнем вспыхнуть должен каждый. — Стало быть, многие тут знали, что послушница с башни сигануть хочет, и молчали?! А коли нет таких, значит, все вы ей были чужими. А она вам. Каждому. Никто не ведал, что в голове ее бродит. И в душу не лез. Стало быть, не знали вы ее. В мертвецкую.
С этими словами он развернулся и ушел, оставив Тамира горбиться под тяжестью упавших обвинений.
— Идем. Идем, холодно… — мягко уговаривала его Лесана, увлекая обратно к воротам Цитадели.
Он брел следом, как стреноженный конь — куда ведут, туда идет. И думал об одном лишь: неужели завтра он ее не увидит? И послезавтра? И через седмицу? И через месяц? И через год. Никогда? Он будет мужать, а потом стариться, а она навсегда останется юной девушкой. И с годами ее образ сотрется из памяти, останется только имя… Даже горечь, наверное, притупится. Ведь все забывается. Все, что невозможно увидеть ни завтра, ни послезавтра, ни через седмицу…
Парень остановился, уткнулся лбом в щербатую холодную стену Цитадели и глухо закричал.
Лесана прежде не слышала, чтобы человек кричал так надрывно и тихо. Он не то стонал, не то хрипел, и трясся с головы до пят, сминаемый горем. Хотелось подойти, обнять, но… она знала, он ни от кого сейчас не примет объятий, слишком памятны еще были те — другие, которые дороже всех прочих, и в которые уже не пасть. Никогда.
Мало-помалу, отчаяние выплеснулось из парня, подруга снова подхватила его под руку и медленно повела в Цитадель. Хотелось сказать что-то ласковое, утешающее, но она не знала таких слов, какими можно утешить в потере любимого человека, поэтому молчала, безмолвно глотая слезы и всхлипы. Жалко было обоих. Но отчего-то именно по живому Тамиру, а не по умершей Айлише горше всего страдало сердце.
— Нельзя так, чтобы ее — раздетую, в мертвецкой… ножами резали…
Голос его охрип до свистящего шепота:
— Нельзя.
Лесана кивнула, соглашаясь, и робко напомнила:
— Смотритель Нэд… резы…
— ПЛЕВАЛ я на него! — яростно проорал молодой колдун.
Ученица Клесха испуганно повисла у него не плече:
— Тише, тише!!!
— Плевал я на него, — уже спокойнее повторил парень. — Ее похоронить надо, чтобы все по-людски. А он, ежели хочет, так, когда сам загнется, себя может целителям на вразумление завещать. Ее не дам.
— Так что делать-то станем? — жалобно спросила Лесана, и только тут он заметил, какое у нее заплаканное, опухшее от слез лицо и сколько боли в глазах.
— Не знаю. Буду думать. Вечером приду, скажу.
Девушка кивнула и направилась к выходу,
— Лесан…
— А? — она поспешно обернулась.
— Почему? — его голос дрожал.
Послушница подавила рвущееся из груди рыдание, подошла к нему — такому потерянному, такому взрослому, опустилась рядом на колени и ответила:
— Тамир, иногда кажется, будто мир вокруг мертв. А на самом деле мертвы мы сами. Все вокруг живое. Только у нас в душе что-то замирает и будто не может пробудиться. Что-то умерло в ней. Наверняка тому были причины. Но все они жили только в ее сердце. Ты ни в чем не виноват…
Ей хотелось крикнуть ему в лицо, что виновата только она — Лесана! Ведь это она — девка, ей следовало болтать с подругой по душам, плакаться о бедах. А она, дура, все всегда держала внутри, не пуская тихую лекарку в свои горести. И та, разбившись об эту ледяную стену, сама стала молчаливой, угрюмой и такой же одинокой.
Невысказанная, неразделенная боль, вот что ее убило. А какая боль — кто же теперь узнает. Видать, сильная. Сильнее жизни, сильнее любви.
Слезы катились по лицу, когда Лесана шла к себе в покойчик. И девушка знала, от острого, гложущего нутро чувства вины не избавиться ей уже никогда.
Креффы поднимались на верхние ярусы в покои Нэда в тишине.
Грозу предчувствовал каждый, но никому не хотелось навлечь на себя первые молнии. Глава Цитадели на расправу был скор, жесток и сметлив. Под горячую руку перепасть могло и правым, и виноватым, и всем без разбору.
В зале рдел углями очаг, и широкие лавки манили присесть, но обережники остались стоять вдоль стен, словно нашкодившие выученики. Ждали, когда, наконец, грянет.
Смотритель крепости словно не чувствовал общего напряжения, медленно подошел к очагу и застыл, о чем-то размышляя. Волны едва сдерживаемого гнева расходились по покою.
Майрико стояла наособицу от остальных креффов и терпеливо ожидала справедливой кары. Не хотелось, чтобы гнев Нэда обрушился на кого-то еще, но участь, которую Глава наверняка уже уготовил ослушнице, страшила, заставляя сердце заходиться в груди. И никак не оправдаешься. Виновата.
Боги, как же гнетёт молчание! Хоть бы уже заговорил, требуя ответа и обвиняя, а то от этой звенящей тишины еще тошнее. Но старший крефф молчал. Молчали и остальные. Это-то безмолвие и было поганее самой страшной хулы.
Первой не выдержала Бьерга. Колдунья мягко шагнула к смотрителю и нерешительно положила руку на его напряженное плечо:
— Нэд, послушай… — впервые ее резкий насмешливый голос звучал робко и просяще.
Договорить ей не дали:
— Если дорожишь языком, сегодня будешь молчать. Иначе пожалеешь не только о том, что тридцать весен назад не ушла из Цитадели, но и о том, что умеешь говорить.
Женщина отшатнулась, будто ее ударили, и отступила в сторону, поджав губы.
— Садитесь все, нечего тут переминаться, как срамники перед молельником, — Глава повернулся к креффам.
Те послушно стали занимать места на лавках. Стоять осталась одна Майрико. Она сесть не осмелилась и теперь застыла, боясь лишний раз вздохнуть. Глава одарил целительницу тяжелым взглядом:
— Ну, поведай нам, куда ты смотрела, что не видела, как у тебя под носом будущий крефф рассудком стала скудной? Как вышло так, что девка с башни шагнула?
Эти вопросы, ответов на которые у лекарки не было, стегали ее, словно пощечины. Как объяснить — почему она не заметила перемен в выученице? Как повиниться в том, чего и сама не поняла? Девка вроде пообвыклась, успокоилась, будто бы даже приняла свою суть. Как вышло так, что все это оказалось ростками безумия? Какие слова оправдания найти, если кругом виновата? Не смогла, не успела, не доглядела… а что еще страшнее — не уберегла.
— Что молчишь? — пророкотал Смотритель. — Как хвалить ее, так соловьем пела, а теперь и словечка выдавить не можешь? Уж не зря ли я тебя креффом поставил, если ты такому Дару сгинуть дала? Может, посидеть тебе лет с пяток в каком-нибудь захолустье в сторожевой тройке — чирьи на задницах посводить? Хотя… тебя к людям нельзя подпускать. Может, к скотине приставить? Будешь отелы принимать да за опоросами следить?
Майрико вскинула голову, желая защититься, но до поры осеклась. Прав был Нэд. Во всем прав. Как тут оправдываться, да и чем? И вдруг как молнией пронзило целительницу, отчего выученица с башни кинулась.
Прознала, небось, тихоня, что отваром ее опоили, чтобы низвергла, оттого и решила жизни себя лишить. Дуреха и так стенала, принимая изнанку целительства, а то, что сделали наставники — вовсе подрубило девку. Не сотвори они подлость, гладишь, и жива была бы. Нельзя было ее ребенка лишать, нельзя! Взяли на себя грех, думали, спасут Дар, а потеряли все.
И Майрико, не отрывая взгляда от пола, стала рассказывать, как узнала про ее непраздность, как отваром опоила, чтобы выбросила, как зачаровала…
— Видать, Дар ее переборол наше старание… Сломала она заклятье. Вспомнила. Оттого и не выдержала. Иных толкований нет у меня.
Глава почернел лицом.
— Ах, нет иных толкований? Ты отчего ей зелье не давала. А? Отчего, когда понесла она — не принудила добровольно отвар выпить? Не запугала пуще смерти, чтобы она сама у тебя эту склянку с руками вырвала?
Майрико вскинулась:
— Я прознала, когда она без памяти рухнула! Тогда уж поздно было стращать да увещевать, Дар уже в жилу уходить начал. А зелье не давала оттого, что краски у нее то были, то нет! Какое ей зелье, чтоб в могилу свести?
Нэд шагнул к собеседнице, словно хотел встряхнуть ее — тонкую, гневную. Но в последний миг удержался. Все это он знал. Все понимал, но вины наставницы это не умаляло.
— Ну, гляди. Упредила ты все. Уберегло то ее?
Женщина вновь поникла.
— Не уберегло.
Креффы молчали. И это молчание звучало как приговор. Виновна. Только, кто бы на ее месте не виноват был?
— Значит, не уберегло, говоришь? — речь смотрителя сделалась опасно вкрадчивой и тихой.
В этот миг тишину разорвал негромкий, но твердый голос Клесха:
— В том, что девка убиться решила, не крефф повинен, — сказал он. — Грош цена была ее Дару, хоть до сносей, хоть после. В ней страх жил. И был он посильнее Дара. Он ее и убил, затуманил разум. Пока выученик страх в себе не победит, он не обережник. И все здесь это знают. Сожгла она в себе Дар трусостью. Не приняла его суть, думала, целители только настойки варят! А целительство это еще кровь и боль. Сила в ней была, а воли управлять ей — нет. Такие годятся только в знахарки. Ошиблись мы все. Майрико как могла исхитрялась, чтобы девка по капле из себя страх выдавливала. Потому и берегла ее, что правду эта дурища принять не могла. Коли взяли бы ее в шоры с первого дня, так она на второй седмице бы со стены шагнула. Все одно: своего ума нет — чужой не вложишь.
На несколько мгновений в покое воцарилась тишина. Обережники осмысливали сказанное. Нэд не выдержал такой хлесткой отповеди и рявкнул:
— Ты-то хоть помолчи! Думаешь, я не знаю, как ты свою выученицу к сосне привязал и бросил упырю на забаву? Нашелся благостник! Ты чем думал, когда девку с регулами в лесу оставлял? Если бы ее сожрали, мы бы еще и ратоборца потеряли?!
— Ну, то-то я дурак записной, — кивнул Клесх. — Привязал и оставил. Ума-то у меня ведь нет. Зато злобы лютой на всю Цитадель хватит. Да я чуть не в трех шагах стоял. Не блажи она от ужаса, сразу бы заметила. А как, по-твоему, из девки воя взрастить? С чучелами что ли ставить ее ратиться? А страх как ее научить перебарывать? Уговорами? Ничего, прооралась и сдюжила. Вот теперь я говорю, что она ратоборец. А до этого дура была простая. Вроде Айлиши вашей.
От этой непочтительной речи смотритель пошел белыми пятнами.
Но наставник Лесаны спокойно и прямо смотрел в глаза старшему креффу. Он привык говорить в лицо то, что многие держали за душой. Однако… кое о чем Клесх предпочел умолчать. До поры решил ни с кем не делиться тем, что ему случайно открылось. Жизнь отучила.
— Ишь ты, какой толковый… — мрачно заметил из своего угла Руста. — Только Клесх знает, как от выучей толку добиться. Не смотри, что в креффате без году седмица. Нам — убогим — только позавидовать.
Клесх в ответ промолчал. Лаяться еще не хватало.
— Нэд, в его словах есть правда, — заметил со своего места Лашта.
Колдун потер подбородок и продолжил:
— Девка и впрямь блажная была. У таких все через… через пень-колоду, — поправился он. — А тому, Руста, как крефф своих подлетков учит, остальным дела мало. Тут главное — итог. А Клесх, хоть и сам не без дури, воспитывает с толком. Тебе поучиться. Да и девка у него впервые на поруках. Я вот за свой срок не припомню, чтобы у воев бабы ратились. А в Цитадели-то подольше твоего.
Руста фыркнул, но затевать свару не стал.
Нэд молчал, давая высказаться каждому и пользуясь передышкой, чтобы не пришибить дерзкого креффа воев.
Скрипнула скамья, стоящая в тени очага. Со своего места встал здоровый, словно гранитная глыба, еще один наставник ратоборцев — Дарен. Роста он был превеликого и разгонять Ходящих мог одним своим видом — плечистый, с лицом, словно вырубленным топором, с безобразно рассеченными еще в юности бровями и совершенно лысой головой.
— Нэд, — примирительно сказал вой. — Майрико оплошала. Но уж и не настолько, чтобы лютовать тут до ночи. И правда ведь, девка малахольная была. Давай уж, отмеривай ей, да разойдемся. Дураки наши там без дела слоняются, а их после эдакого занять надо, чтоб еще кому в голову не пришло, будто крылья выросли, да летать не потянуло.
— Сядь, — голосом Нэда можно было пригвоздить к месту.
Вой вздохнул и опустился обратно на скамью. Дерево снова жалобно скрипнуло, принимая на себя недюжинный вес.
— Клесх. Коли ты такой умелец выучей готовить, ныне же бери старшего своего. Как там его… Фебра. И езжайте до Встрешниковых Хлябей. Утром оттуда сороку прислали — оборотни там. Да, похоже, несколько стай. Изведете. Парня к лету пора отпускать со двора. В Старграде обережника подрали. Замена нужна. Заодно охолонишься. А то больно брехлив стал. Да и девке твоей от тебя роздых нужен. Отдашь ее пока, вон, Дарену. Пусть воспитывает. Мира в пути.
— Мира в дому, — ответил Клесх, про себя усмехаясь — долго ему еще будет аукаться юношеская выходка, коей сроку было уже больше десятка лет.
Память у Главы долгая. И не один год пройдет, прежде чем он перестанет видеть в креффе ратоборцев припадочного звереныша.
— Майрико.
Целительница вскинулась. А смотритель продолжил:
— От тебя ныне толку немного. Собирай заплечник. В Росстанях лекаря ждут. У них там лихорадка черная детей косит. Хоть делом займешься. До лета молодших выучеников твоих Русте передаю. Ты покуда разъездами займешься. Засиделась, гляжу, в четырех стенах. Мира в пути.
— Мира в дому, — эхом отозвалась лекарка.
Со своего места подала голос непривычно тихая Бьерга:
— Не дело Нэд, креффами разбрасываться, — напомнила она. — Больно лют ты по окраинам их распихивать. Да и Клесх прав, не по силам девке Дар достался, иные вон гнутся да не ломаются. А она себя так и не приняла. Нет тут ничьей вины, кроме ее собственной. Какой бы из нее наставник вырос, коли она сама взрослеть не хотела?
Правы были и Клесх, и Бьерга, и Дарен, и Лашта. Правы. Понимал это Нэд. Но глодала Главу досада, что пришлось потерять девку, которая могла спасти жизни многих. Не по плечам ей ноша оказалась. А по-другому тоже нельзя было. Не станут Ходящие ждать, когда каждого выученика с поцелуями да благословлениями из Цитадели проводят. И простой люд надеется на Осененных, что защитят те, не оставят в беде. Оттого-то и растят из послушников волков-бирюков, запрещая им слабости. Девку-дуру не жаль, жаль, что Дар такой пропал впусте. Дай Хранители, последняя эта потеря будет. Но и креффам науку преподать надо. Клесху за то, что дерзок и вежество забывает. А Майрико для острастки, пусть мягкосердечность свою попридержит.
Тяжело вздохнув, Нэд махнул рукой: