Жнецы Страданий Казакова Екатерина
Да только разве ж Нэд делал это все по злобе? По лютости звериной? Нет. Он людям мира хотел. Добра хотел. Покоя.
Ради того, чтобы в городах и весях спокойно бабы могли детей растить, кому-то в Цитадели приходилось терпеть боль и лишения. Не потому, что Нэду сие нравилось. Не от жестокости его. А оттого, что мягкостью да лаской не взрастишь в душе готовность к смерти, к мучениям, коими и была жизнь всех Осененных.
Воев растили в Крепости. Воев и обережников, которые стеной между людьми и Ходящими стоять должны. Неприступной. Да только такие, как Клесх, стену эту точили и расшатывали, дуростью своей, упрямством, неверием. Все им было не так, все супротив воли!
И тут же смотритель сам себя осадил. Опять на Клесха гневается. Опять на него вину возлагает. Будто все беды Цитадели от него одного. Нет, не от него. Или не от одного него. Бед — множество великое. Только вот крефф Лесаны всех баламутит без устали, не подчиняется слову старшего, поперек воли идет. А может и прав он? Может и впрямь молодость да сила ему иную правду толкуют? Ту, которую Нэд своим рассудком закосневшим не слышит уже?
Хочет, хочет Клесх, поганец блудливый, власти! Рвется наложить руку на Цитадель, завести здесь свои порядки. Только без ума же то. Без ума. По упрямству молодому! Наворотит дел, допусти его до власти. Наворотит, всех под удар поставит.
Но снова сам себя осадил Глава, понимая, что Клесх, пожалуй, единственный, кто будет Крепость и выучей беречь пуще зеницы ока. А ежели нет? Не будет ежели? Ежели властью тешиться возлюбит?
«Как ты?» — шепнула проклятая совесть. И снова горький стыд затопил душу.
Тихонько скрипнула дверь. В покой вошла Бьерга. Как всегда почувствовала маяту Нэда. Сердцем ли, разумом ли. Подошла к обережнику, присела рядом, положила ладонь на плечо. От касания этого легче сделалось на душе. Спокойнее, светлее.
«Ай, старый кобель, — вновь заворочалась совесть. — Выучей наставляешь любви и привязанности не знать, а самому-то, вон, по сердцу, когда утешают. От детей лютости свирепой ждешь, а себя жалеешь. К добру да ласке тянешься. К заботе да прощению!»
Не в силах совладать с правотой этих мыслей, Глава махнул рукой на все резоны и притянул к себе колдунью, заключая в объятия. Сразу попустило. Будто ледяную петлю с горла сдернули — задышалось легче.
Опять он — Нэд — показал себя дураком. Старым дураком. Не понимал все эти годы Клесха, не понимал. Ломал парня. Как ветку через колено гнул. Гнул, гнул, да только веточка-то распрямилась и по глазам стегнула. Да так стегнула, что свет белый перед очами померк. Лишь теперь понимание пришло — сколько б сделал крефф для Цитадели, не помешай ему Глава.
Жизнь — насмешница! Неужто все эти годы смотритель служил не во благо людям, а во вред? Когда же его гордыня пересилила мудрость? Неужто ошибся в нем прошлый воевода, опоясывая на власть? По всему выходит — ошибся. Не свой стол занял Нэд. Прав был Клесх. Засиделись креффы, обросли жирком да ленью. И Глава — поперед всех. Замшел, как камень придорожный.
— Муторно тебе? — голос Бьерги пробился сквозь завесу тяжких дум.
— Дураком я себя явил, Бьерга. Не понял, что Клесх три года назад задумал. И в голове не держал, будто он нарочно себя под удар подставил, напросился на изгнание, лишь повод искал. А мы ему повод дали — дуростью своей. Кровососка та только кстати пришлась. Да и не пришлась бы, сыскал бы, как меня взъярить, подначить. И девку-то заранее упредил камлаться ко всеобщей досаде. Чтобы в ум не взяли, будто Дар в ней хорош. Мы-то — кроты слепые — на слово Дарену поверили. И никто, Бьерга, никто не проверил! А Клесх и был таков — увез ее и вразумлял, как нужным видел. И так вразумил, что, поди теперь, молви, будто не прав был. Прав. Вон, какую обережницу выпестовал.
— Вот и скажи ему о том, — шершавая ладонь коснулась скулы смотрителя. — Хватит гневиться-то. Оба ведь худа не желаете. Прими ты его уже, наконец.
Нэд дернулся, словно от удара. Все в нем восставало против. Тяжело ломать себя на закате лет. Да только все одно — придется склонить голову перед парнем. Но не сейчас. Позже. Свыкнуться надо с думой этой.
Утром следующего дня, Глава все же смог перебороть себя (взяв для того в кулак всю недюжинную волю) и отправил за Клесхом одного из прислужников. Наставник Лесаны не заставил долго ждать. Пришел скорехонько. Лицо спокойное, а глаза, как у кота, сметаны обожравшегося. Глава вновь поймал себя на том, что начинает без причины злиться на креффа, который и слова дурного ему не успел сказать.
— Вот что, голубь сизокрылый, — начал Нэд, с трудом выталкивая из себя речь. — Знатно ты вечор надо всеми потешился. Надо мной особливо. Молчи! — возвысил он голос, видя, что крефф собирается что-то возразить. — Молчи и слушай. Дерзок ты, Клесх. Дерзок, упрям, непочтителен.
Глава замолчал, собираясь с силами, и медленно проговорил:
— Но дело творишь. Нет от тебя вреда. За людей и долг радеешь. Пылаешь ты еще в душе. А я, видать, отгорел. Оттого и разум пеплом подернулся. На покой пора.
Собеседник вскинулся, вознамерившись прервать, но смотритель пригвоздил его взглядом.
— Тебе Цитадель отдам в руки, когда срок настанет. Поясом своим опояшу. Хоть и не бывало прежде, чтобы этакий юнец принял власть. Но и времена изменились. Ты, как зверь, перемену ветра чуешь, тебе и людей за собой вести. Я же, коли не побрезгуешь, иной раз советом либо делом помогать стану, будет если в том нужда тебе.
— Будет, — искренне ответил крефф.
— Вот и воеводствуй. Примем девку твою бешеную на креффат, так сразу и тебя опояшу. Но до той поры… — Глава потряс кулаком. — До той поры, чтоб вежество не забывал!
Клесх в ответ усмехнулся:
— Я, Нэд, правду тебе, что до той поры, что после оной, говорить в лицо не перестану. И воеводским поясом ты мне рот не заткнешь. Нечего меня тут, как пса на привязь брать. И вот что еще. Знаю, не любишь меня. И еще сильнее невзлюбишь, ежели опояшешь. Потому как с той поры иначе все здесь станет. Не по-твоему. Думай, словом.
Глава нахмурился и пророкотал:
— Я все сказал. И речей своих назад брать не собираюсь. Кончен разговор наш. А теперь ответствуй: отчего сорок впустую присылал? Не нашли мы в тех весях детей Осененных.
— Не нашли? — озадачился крефф.
— Нет. Все сгинули без следа. Отряжай девку свою, пусть проверяет.
— Девка моя домой едет, уже, поди, лошадь седлает. Дай ей дух перевести, Нэд, как прочим дают. Я пока сам проверю. На исходе зеленника вернусь, там и решим — что к чему.
Смотритель досадливо вздохнул, но согласился:
— Поезжай. Но чтобы к зеленнику оба тут были. Нечего лодыря гонять.
Лесана поправляла на спине лошади переметные сумы, когда ворота Цитадели распахнулись. Во двор въехала повозка, запряженная пегим коньком с белыми щетками на толстых ногах. В повозке сидели несколько странников, а поводья держал мужчина лет сорока, облаченный в серое одеяние.
Колдун легко спрыгнул с облучка и повернулся к сопутникам:
— Ну, вылезай, наказанье мое, — беззлобно сказал он кому-то и протянул руку.
Зацепившись за широкую ладонь, на землю спрыгнула из возка чудная девка. Кудлатая, простоволосая, в диковинном платье, скроенном будто бы из малых отрезов разрозненных тканей — пестром, мешковатом, кривом. Плетеная опояска была грошевой — свитой из обычной пеньковой веревки, а уж привесок на ней…
Выучи поглядывали на странную чужинку, а она озиралась, кутаясь в потертую залатанную свиту, и улыбалась застенчиво.
— А ты не ругайся, не ругайся, родненький, — ласково и часто-часто заговорила незнакомка, — не ругайся на меня. Я — вот она — стою. Намаялся, поди?
И она погладила колдуна по плечу, ласково приговаривая:
— Намаялся, родненький. И день едем, и вечер, и все едем и едем, едем и едем… А гляди, я тебя утешу, — с этими словами блаженная сняла с пояса одну из привесок — глиняную некрашеную бусину. — Смотри красивая какая. На. Бери, не жалко мне.
Колдун только рукой махнул и отвернулся, подзывая кого-то из молодших:
— Веди, распрягай. Да девку не тронь, ежели увяжется. Гляди только, чтобы за ворота не потащилась.
Паренек понятливо кивнул. Лесана же приостановила кобылку, глядя на скаженную. Та вся была какая-то нелепая — в пепельные кудри вплетены без порядку и гребня цветные нитки с привязанными к ним перышками, неровными бусинами, полосками тряпок, на опояске болтаются на привесках разной длины все те же перышки, увядшие цветы, палочки, еловые и сосновые шишки.
— Родненькая, — обратилась к обережнице девушка, глядя снизу вверх, — место темное тут у вас. Холодное. И ты, вон, озябла.
Выученица Клесха с удивлением смотрела в беспокойное лицо. Девушка оказалась миловидной, с пухлыми губами, курносая, но глаза… темно-карие с широкими синими дольками в каждом. Безумные, дикие, словно не человек смотрел, а зверь. И в зрачках, будто искры просверкивают.
— Ты чья будешь? — слегка наклоняясь, вглядываясь в незнакомку, спросила Лесана.
— А ничья. Ничья уже, миленькая. Сама своя. Тоже вот, как ты, зябну… — и она потерла узкие плечи. — Зябну…
— Иди в Башню целителей, — сказала ей воспитанница Цитадели, видя, что блаженная забеспокоилась. — Там тебе питья горячего дадут. Мигом согреешься. Иди, иди…
Дурочка закивала, торопливо закланялась:
— Ой, пойду, пойду, родненькая, а ты сама-то как же?
Ратница улыбнулась:
— А я не зябну.
С этими словами она тронула поводья, принуждая кобылку идти со двора и гадая про себя — возьмутся ли Ихтор, Руста или Майрико лечить скаженную от помутнения рассудка? Девушка была хорошая — добрая, с открытым лицом, теплой улыбкой и ямочками на щеках. Таких в Цитадели редко видывали.
Тяжелые створки ворот закрылись за спиной у Лесаны, и уезжающая не заметила, каким долгим, полным тоски взглядом смотрит ей в след блаженная странница.
— Как же не зябнешь, родненькая, — шептали пухлые губы. — Я же вижу — во льду ты вся.
С этими словами дурочка заволновалась, закружила по двору, не замечая глумливых насмешек послушников-парней. Она, словно заплутала: глядела то на одну высокую стену, то на другую. Потом замерла, прислушиваясь к чему-то, и вдруг… суета и дрожь слетели с нее. Уверенной походкой девка отправилась к дверям главной твердыни — многоярусной каменной громады.
— Иду, иду… Иду… — шептала странница, спеша по каменным переходам. — Иду…
Она шла и шла, будто давно знала путь, будто бы уже бывала тут ранее, шла, запрокинув голову, слыша лишь ей ведомый зов.
— Иду, иду…
На верхнем ярусе, у одного из окон стоял высокий мужчина. Он привалился к неровной холодной стене, закрыв глаза. Жесткое бледное лицо было застывшим, словно каменным. Уставшим.
— Свет ты мой ясный, — тихо и радостно сказала чужинка, всплеснув руками. — Вот и нашла тебя!
И она шагнула к обитателю Цитадели, протянула руки, коснулась ими впалых щек.
— Свет ты мой ясный…
Донатос распахнул глаза и застыл: на него смотрели два темных омута с призрачными искрами в глубине. Колдун стремительно падал в эти омуты, не в силах сделать и вдоха, не видя ничего вокруг. Дыхание перехватило. Откуда-то издалека донеслось:
— Свет ты мой ясный…
И сердце будто стиснули раскаленными клещами.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ
Январь — октябрь 2013 года