Тайная история Тартт Донна
Был один из тех гнетущих, выморочных дней, которые порой выдавались в Хэмпдене, — горы были скрыты стеной тумана, и мир казался легким, опустошенным и немного опасным. Стоило выйти за дверь и сделать с десяток шагов, как возникало ощущение, что ты оказался в Валгалле или на Олимпе, одним словом, в какой-то древней, заоблачной стране. Башня с часами, крыши учебных корпусов — разрозненные и одинокие, эти привычные ориентиры всплывали из ниоткуда, словно воспоминания о прошлой жизни.
В темных, унылых коридорах Общин пахло мокрой одеждой. Я поднялся в столовую и обнаружил там Камиллу и Генри. Они сидели в дальнем углу; на столике, рядом с полной окурков пепельницей, остывали нетронутые тарелки томатного супа. Подперев рукой щеку, Камилла задумчиво глядела в окно, в перепачканных чернилами пальцах догорала сигарета. Генри был удручен — накануне фэбээровцы вновь нанесли ему визит; правда, о том, что от него хотели на этот раз, он не обмолвился ни словом. Уперев кончики пальцев в край стола, будто в спиритическую доску, он вел негромкий рассказ о раскопках Гиссарлыка, описанных в «Илионе» Шлимана. Зимой, во время своего выздоровления, я часто оказывался невольным слушателем подобных спонтанных лекций — Генри будто зачитывал нескончаемый свиток, излагая порой удивительно подробные сведения с отчужденным спокойствием человека, погруженного в гипнотический транс.
«Нехорошее место, гиблое: города, погребенные друг под другом, — одни разрушены до основания врагами, другие уничтожены огнем, превратившим их кирпичи в спекшиеся стеклянные глыбы… Место проклятое и жуткое… Гнезда маленьких бурых гадюк, которых греки называли antelion, тысячи совиноголовых хтонических божков с кровожадным застывшим взглядом — точнее, богинь, представлявших собой некий кошмарный прообраз Афины…»
Я понятия не имел, где Фрэнсис, но о местонахождении Чарльза можно было не спрашивать. Прошлой ночью я выгрузил его из такси и, кое-как дотащив до квартиры, уложил в постель, где, судя по его состоянию на момент моего ухода, он сейчас и пребывал. Рядом с тарелкой Камиллы, завернутые в салфетки, лежали два сэндвича с мармеладом и плавленым сыром. Когда я доставил Чарльза, ее дома не было, и сейчас выглядела она так, будто сама только что проснулась: непричесанная, без косметики, вместо обычной опрятной одежды — растянутый свитер того же оттенка серого, что небо за окном. Вдалеке, на извилистой дороге, замелькало в тумане белое пятнышко машины. Увеличиваясь с каждой секундой, оно мчалось к воротам колледжа.
Обед заканчивался, в столовой почти никого не осталось. К автоматам с газировкой прошаркала необъятная уборщица и, тяжело кряхтя, принялась мыть пол.
Камилла рассеянно смотрела на сбегавшие по стеклу струйки воды. Вдруг ее глаза округлились, медленно, недоверчиво она вытянула шею и, с грохотом выкарабкавшись из-за стола, метнулась к окну.
Я вскочил следом. Прямо под нами, у дверей столовского склада, стояла «скорая». Пряча головы от дождя, двое санитаров, осаждаемые кучкой фотографов, спешили к входу с тележкой-каталкой. То, что на ней лежало, было покрыто простыней, но как раз перед тем, как тележку втолкнули внутрь (одно плавное, долгое движение, каким отправляют в печь поддон с хлебами), я заметил торчащий из-под белой ткани желтый уголок дождевика.
Крики и хлопанье дверей на первом этаже. Разгорающаяся суматоха, топот ног, беспорядочные команды; наконец над общим шумом взмыл чей-то хриплый возглас: «Он еще жив?!»
Генри набрал полную грудь воздуха. Потом закрыл глаза и, резко выдохнув, повалился на стул как подстреленный.
В тот день, примерно в половине второго, Холли Голдсмит, восемнадцатилетняя студентка театрального факультета, решила отправиться на прогулку со своим золотистым ретривером по кличке Мило.
Холли знала о поисках Банни, но, как и большинство первокурсников, участия в них не принимала, пользуясь неожиданными «каникулами», чтобы как следует выспаться и подготовиться к экзаменам. Вполне естественно, она не горела желанием столкнуться с поисковиками, а потому рассудила, что лучше всего будет обогнуть теннисные корты и направиться к ущелью — его уже давно прочесали, кроме того, место очень нравилось ее питомцу.
Вот что сказала Холли:
«Когда мы туда пришли, я спустила Мило с поводка, чтоб он поиграл… Я, значит, просто осталась стоять у края, а он спустился вниз и начал там, как обычно, бегать-прыгать… Вот, и тут я поняла, что забыла дома „собачий мячик“ — полезла в карманы, а его нет. Тогда я пошла набрать каких-нибудь палок — ну, чтоб Мило их покидать, — а когда вернулась, гляжу, он что-то держит в зубах и еще головой так мотает. Я его зову — не слушается: ну, думаю, наверно, кого-то поймал — кролика там или мышь.
Похоже, Мило его откопал, то есть голову его и, э-э, грудь, кажется, — было не очень хорошо видно. А первое, что я потом разглядела, — это очки… дужка одна соскочила… болтались… да, если можно… лизал ему лицо… у меня сначала мелькнуло, что он…» [далее неразборчиво].
Уборщица выпустила из рук швабру, из кухни высыпали повара, обслуга облепила перила. Мы слетели по ступенькам и полным ходом понеслись по первому этажу — мимо кафетерия, мимо почты (тетка в рыжем парике, в кои-то веки отложив корзинку с пряжей, покинула коммутатор и застыла в дверях, провожая нас любопытным взглядом) и дальше по коридору, пока не оказались в главном зале. Там стояла мрачная группа полицейских, бродили охранники, я увидел шерифа и местного егеря, в сторонке плакала какая-то девушка, все говорили наперебой, кто-то делал снимки, и вдруг чей-то голос окликнул нас: «Эй, вы! Вы ж вроде знали этого парня?»
Повсюду замелькали вспышки, и в мгновение ока нас окружил лес камер и микрофонов.
— Вы давно с ним дружили?
— …замешаны наркотики?
— …путешествовали по Европе, это правда?
Генри выставил перед собой ладонь: белый как мел, на верхней губе — бусины пота, в линзах очков синие всполохи — я никогда не забуду, как он выглядел в ту минуту.
— Отстаньте от меня, — пробормотал он и, схватив Камиллу за руку, начал проталкиваться к выходу.
Толпа откатилась к дверям, преграждая нам путь.
— …скажете насчет того, что?..
— …связывали тесные отношения?
В лицо Генри почти уперлось черное рыло камеры. Он отмахнулся, и та с треском упала на пол, выплюнув батарейки.
Владельцем оказался какой-то толстяк в бейсболке — вскрикнув, он было нагнулся за камерой, но тут же выпрямился и с проклятьями кинулся вслед за Генри, намереваясь схватить его за шиворот. Пухлые пальцы скользнули по ткани пиджака, и Генри молниеносно обернулся.
Толстяк отпрянул и сник. Забавно, но мало кто с первого взгляда замечал, насколько мощно сложен Генри. Возможно, причина заключалась в его одежде — было в ней что-то от незамысловатых, но на удивление эффективных маскировочных приспособлений персонажей комиксов (почему никто не в состоянии понять, что «ботаник» Кларк Кент, стоит ему снять очки, и есть Супермен?). А может быть, в том, что, оценят его комплекцию или нет, зависело только от него самого. Генри ведь обладал редким талантом оставаться незамеченным — в помещении, в машине, где угодно, — едва ли не способностью к произвольной дематериализации, и, возможно, эта способность была лишь обратной стороной того дара, о котором я веду речь: блуждающие молекулы его тела мгновенно собирались в одно целое, и похожая на тень фигура вдруг становилась четкой, объемной и абсолютно живой, повергая в изумление свидетелей этой метаморфозы.
Дождь перешел в морось. «Скорая» уехала, пустая дорога извивалась черной скользкой змеей. Где-то над нами прогудел невидимый самолет. Опустив голову и шлепая подошвами по мокрому мрамору, на портик энергично поднимался Давенпорт. Достигнув площадки, он увидел нас и остановился. Следом показался Сциола — опираясь рукой о колено, он одолел последние ступеньки и, тяжело дыша, замер рядом с напарником.
— Мне очень жаль, — сказал он, когда наконец перевел дух.
— Значит, он погиб? — спросил Генри.
— Боюсь, что так.
— Где он был? — помолчав, задал Генри новый вопрос.
Голос его звучал безжизненно, покрытое испариной лицо оставалось бледным, но держался он с завидной уверенностью.
— В лесу, — ответил Давенпорт.
— Совсем неподалеку, километра даже не будет, — добавил Сциола, потирая костяшкой уголок глаза.
— Вы присутствовали?
Сциола оставил глаз в покое:
— Что?
— Вы были там, когда его нашли?
— Нет, мы как раз обедали, — раздраженно бросил Давенпорт. Ноздри его с шумом раздувались, на пепельном ежике волос блестели капельки влаги. — Только что осмотрели место, сейчас едем к его родителям.
— Они еще не знают? — спросила после паузы ошеломленная Камилла.
— У нас к ним другое дело, — сказал Сциола.
Он рассеянно похлопал себя по груди, и его длинные, пропитанные никотином пальцы исчезли во внутреннем кармане пальто.
— Нам нужно их согласие на экспертизу — хотим отправить тело в Ньюарк, в нашу лабораторию, провести там кое-какие анализы. Хотя…
Наконец искомый предмет был найден и с осторожностью извлечен, им оказалась смятая пачка «Пэлл-мэлл».
— Хотя в таких случаях получить подпись родственников довольно трудно. По-человечески я их, конечно, понимаю — они тут сидели целую неделю всей семьей, ждали, мучились, так что теперь наверняка хотят одного: похоронить его поскорей и покончить со всем этим…
— Как это случилось? Вам удалось установить? — спросил Генри.
Сциола нашарил в кармане коробок и после пары попыток прикурил.
— Трудно сказать, — ответил он, выпустив из пальцев горящую спичку. — Он лежал со сломанной шеей под обрывом.
— По-вашему, он мог покончить с собой?
Выражение Сциолы не изменилось, но из носа вырвалась курьезная струйка дыма:
— С чего такой вопрос?
— Просто только что кто-то сказал это в толпе.
Сциола обменялся взглядом с Давенпортом:
— На твоем месте, дружок, я б не стал обращать внимания на всяких зевак. Не знаю, что скажет полиция, — решать-то, видишь, на самом деле им — но вряд ли они определят здесь самоубийство.
— Почему вы так считаете?
Его чуть выпученные черепашьи глаза под тяжелыми, морщинистыми веками рассматривали нас без толики эмоций:
— Потому что ничто на это не указывает. Насколько я могу судить. Шериф говорит, скорее всего, он гулял, а погода резко испортилась, одет он был довольно легко, вот и бросился домой со всех ног…
— И еще, похоже, не обошлось без спиртного, — добавил Давенпорт.
Усталым, по-итальянски изящным жестом Сциола отмел его замечание:
— Даже если он не брал в рот ни капли — шел дождь, было скользко, к тому же не исключено, что темно.
Несколько долгих секунд все молчали.
— Я тебе вот что скажу, сынок, — прервал молчание Сциола, — это, конечно, сугубо личное мнение, но, по-моему, ваш друг не жаждал свести счеты с жизнью. Я видел место падения. Там на краю — мелкая поросль, так вот она вся была… как бы…
Он пощелкал пальцами, подыскивая слово.
— Раскурочена, — буркнул Давенпорт. — А под ногтями у него — земля. Он цеплялся за что ни попадя.
— Никто тут не берется утверждать, как это случилось, — поспешно вмешался Сциола. — Я просто хочу сказать: не надо принимать чьи-то там домыслы за чистую монету. Это ущелье — опасное место, по-хорошему, там бы надо было ограду какую-нибудь поставить…
— Послушай, золотко, может, тебе на минутку присесть, а? — вдруг обратился он к Камилле, лицо которой, как я заметил, приобрело настораживающий зеленоватый оттенок.
— В общем, колледж попадает под раздачу, как ни крути, — сообщил Давенпорт. — По тому, что сказала заведующая Службой поддержки, ясно, что они уже сейчас из кожи вон лезут, чтобы спихнуть с себя всякую ответственность. Если выяснится, что перед этим он все-таки пил, и не где-нибудь, а на той вечеринке… Года два назад в Нашуа, откуда я родом, было похожее разбирательство. На кампусе устроили дискотеку, один паренек накачался там пивом и по дороге домой вырубился прямо в сугробе. Нашли его уже только когда вызвали технику и стали расчищать снег. Наверно, все зависит от того, насколько человек был пьян плюс где именно он употребил последнюю дозу спиртного, но, даже если у вашего друга в крови не обнаружат алкоголя, администрации все равно не поздоровится. Несчастный случай с летальным исходом? Да еще в двух шагах от кампуса? Не хочу обижать его родителей, но я с ними общался и скажу начистоту: эти ребята помчатся в суд пулей.
— А все-таки лично на ваш взгляд — как это произошло? — спросил Генри Сциолу.
Уместность подобных вопросов вызывала у меня сильное сомнение, однако Сциола неожиданно осклабился, словно дворняга, обнажив два длинных ряда желтых зубов с темными пятнами:
— То есть лично на мой?
— Да.
Он помолчал и, затянувшись, покачал головой:
— Мой взгляд, дружок, здесь совершенно не важен. Это не федерального уровня дело.
— Что?
— Дело — не федерального уровня, — сердито отчеканил Давенпорт. — Решать все будут местные копы. Нас вообще сюда вызвали только из-за этого малахольного, ну, который с заправки, а он оказался ни при чем. Вашингтон снабдил нас кучей материалов на этого чудилу. В семидесятых он забавлялся тем, что посылал всякую дрянь Анвару Садату — собачье дерьмо, слабительное, каталоги с голыми восточными бабами. Никто не обращал на него особого внимания, но, когда в восемьдесят втором, или когда там, Садата убили, в ЦРУ присмотрелись к нему попристальней. Они-то и подкинули нам его досье. Ни разу не был арестован, ничего такого, но с головой поругался всерьез и надолго. Тратит тысячи на звонки по Ближнему Востоку — донимает их телефонными розыгрышами, нормально? Видел его письмо Голде Меир — пишет: «Мы с вами родственные души и вообще одного поля ягоды». Это все к тому, что, когда на сцене появляются кадры вроде него, надо быть начеку. С виду сама безобидность, о вознаграждении даже не думал: наш человек попытался всучить ему липовый чек — пальцем не притронулся. Но такие-то вот и преподносят сюрпризы… Помню, Морис Ли Харден, в семьдесят седьмом — старичок-добрячок чинит сломанные часы и раздает их детишкам из бедных кварталов, чем не сказка? Но я никогда не забуду тот день, когда на задний двор его ювелирной лавчонки пригнали трактор с ковшом…
— Харви, эти ребята не могут помнить Мориса, — сказал Сциола, отшвырнув окурок. — Это ж сколько лет назад было, сам посуди.
Мы стояли в неловком молчании, но, едва стало казаться, что сейчас все разом скажут «ладно, нам пора», Камилла издала странный, придушенный звук, и, взглянув на нее, я с удивлением понял, что она плачет.
Все растерялись. Давенпорт посмотрел на нас с Генри как на нашкодивших котят — «это все вы виноваты», читалось во взгляде.
Сциола, озадаченно моргая, неуверенно потянулся к Камилле, отпрянул, снова потянулся и снова отпрянул, наконец на третий раз осторожно коснулся ее локтя:
— Солнышко, послушай… Хочешь, мы тебя до дома подбросим?
Их черный «форд» был припаркован у подножия холма, на посыпанной гравием площадке позади лабораторного корпуса. Мы не спеша направились туда. Камилла шла впереди между фэбээровцами, Сциола, заботливо склонив голову, старался развлечь ее разговором:
— Брат твой сейчас дома?
— Да.
— Славный малый твой брат, мне он понравился. Представляешь, я не знал, что мальчик и девочка могут быть близнецами. Харви, ты знал?
— Нет.
— Я вот тоже. А в детстве вы были больше друг на друга похожи? Ну, то есть сходство черт у вас, конечно, явное, но вот цвет волос, например, одинаковым никак не назовешь. У моей жены есть дальние родственницы — две сестры, близняшки, — так они похожи как две капли воды, и вдобавок обе работают в структуре соцобеспечения. — Сциола на секунду задумался. — Скажи, вы с братом дружно живете? — спросил он и, услышав невнятный ответ Камиллы, удовлетворенно кивнул: — Я так и думал. Наверняка у вас нашлось бы что порассказать — я имею в виду, о сверхчувственном восприятии, так это вроде называется? Те сестры, родственницы жены, иногда ездят на конференции, где собираются близнецы со всей страны, так вот они потом нам такое рассказывают — просто не верится…
Мои руки свисали из рукавов пиджака, словно чужие. Край дымчатого неба подпирали размытые верхушки деревьев, горы словно бы стерли ластиком. Я так и не смог привыкнуть к этой особенности северных широт — горизонт исчезал без следа, а ты оставался скитаться робинзоном по рассыпающейся фантасмагории, в которую превращался хорошо знакомый пейзаж. Там, где когда-то была роща, теперь смутно проступали очертания одинокой березы, фонари и дымовые трубы парили над землей, похожие на неудачный карандашный набросок, — перекошенный парадиз, страна забвения, где все, что прежде помогало находить путь, было разобщено, разбросано в пространстве и, окруженное пустотой, казалось, источало неведомую угрозу.
На асфальтовом пятачке перед складом, где совсем недавно стояла «скорая», валялась изношенная туфля. К Банни она не имела никакого отношения. Просто чей-то старый башмак, отслуживший свой срок. Не знаю, почему я это запомнил.
Глава 7
Хэмпден — маленький колледж, и поэтому, несмотря на то что круг общения Банни был довольно ограничен, самого его, так или иначе, знали почти все: кто-то по имени, кто-то в лицо. Многим запомнился его голос — в некотором смысле самая характерная черта. Странно, но даже я, думая о Банни, прежде всего вспоминаю не лицо, оставшееся со мной на двух-трех снимках, а навсегда исчезнувший голос: резкий, гнусавый, легко различимый в общем гвалте. В первые дни после смерти Банни мне казалось, что в столовой наступила тягостная тишина, так не хватало этих пилорамных вокализов, эхом разносящихся по залам от автомата с молоком.
Поэтому вполне естественно было ожидать, что уход Банни из жизни будет замечен и, более того, многих опечалит — в тесном, изолированном мирке Хэмпдена смерть всегда воспринималась тяжело, ведь все его обитатели поневоле чувствовали себя частью одного целого. И все же я не уставал изумляться фонтанам скорби, безудержно забившим после официального объявления о гибели Банни. Скорбь эта выглядела не только раздутой, но и, в свете предшествовавших событий, какой-то постыдной. Никто особенно не переживал даже в зловещие последние дни, когда было очевидно, что хороших новостей ждать уже не приходится, а поисковая операция вообще воспринималась как одно большое неудобство. Но теперь, когда его смерть стала свершившимся фактом, люди словно ополоумели. Внезапно выяснилось, что все до единого знали Банни, все были вне себя от горя, все силились пережить постигшую их тяжелейшую утрату. «Он бы это одобрил». Целую неделю эта фраза не сходила с уст людей, не имевших абсолютно никакого представления о том, что одобрял и чего не одобрял Банни; ее повторяли все, от руководства колледжа до слабонервных студенток. Незнакомые люди, случайно столкнувшись в коридоре, с рыданиями падали друг другу в объятия. Совет попечителей, заняв оборонительную позицию, опубликовал тщательно сформулированное заявление, где, в частности, была фраза «в гармонии с уникальной личностью Банни Коркорана, а также прогрессивными и исполненными гуманизма идеалами Хэмпден-колледжа». В заявлении сообщалось о крупном пожертвовании, сделанном от имени Банни Американскому союзу защиты гражданских свобод — организации, которая, несомненно, вызвала бы у него глубокое отвращение, узнай он о ее существовании.
Рассказ о публичном балагане, устроенном после смерти Банни, занял бы не одну страницу. Флаг был приспущен. Служба психологической поддержки работала круглые сутки. Какие-то хорьки с факультета политологии нацепили на рукава траурные повязки. По колледжу пронесся шквал экстренных посадок деревьев, поминальных собраний, концертов и сборов пожертвований. Одна первокурсница попыталась отравиться, наевшись ягод с куста нандины, росшего перед музыкальным корпусом, и, хотя ее мотивы были никак не связаны с гибелью Банни, это событие естественным образом влилось в общую истерию. Днями напролет народ не снимал темные очки. Фрэнк и Джад, как всегда, встали на точку зрения «Жизнь продолжается» и бродили по кампусу с неизменной жестянкой из-под краски, собирая деньги на пивную вечеринку в память Банни. Кое-кто из администрации недовольно морщился — смерть Банни и так привлекла внимание общественности к избытку алкогольных празднеств в Хэмпдене, но Фрэнк и Джад были равнодушны к проблемам начальства. «Он бы одобрил нашу вечеринку», — тупо повторяли они. Это было очевиднейшей ерундой, но надо учесть, что Служба поддержки студентов смертельно боялась Фрэнка и Джада. Их родители пожизненно состояли в Координационном совете, отец Фрэнка недавно пожертвовал средства на новую библиотеку, а отец Джада финансировал строительство лабораторного корпуса. Распространенная теория гласила, что исключить эту парочку из колледжа невозможно в принципе, и какой-то там выговор от декана уж точно не мог помешать им выкинуть все, что взбредет в голову. Так что мемориальный «пивной разгон» состоялся — и оказался, как нетрудно представить, банальной и бестолковой пьянкой… Впрочем, я забегаю вперед.
Надо заметить, Хэмпден-колледж всегда был на удивление сильно подвержен приступам истерии. Трудно сказать, что служило тому причиной — изоляция, происки врагов или просто скука, — но для образованных людей студенты и преподаватели Хэмпдена были как-то уж слишком доверчивы и склонны к аффектам. В подогретой герметичной атмосфере, словно в чашке Петри, пышно разрасталась черная плесень искаженного, надрывного восприятия действительности. Я хорошо помню слепой животный страх, охвативший обитателей колледжа, когда какой-то придурок из города шутки ради запустил сирену гражданской обороны. Тут же прошел слух, что началась ядерная война. Теле- и радиовещание, обычно и так сопровождаемое в горах множеством помех, оказалось в тот вечер особенно скверным, а когда все как один бросились к телефонам, коммутатор закоротило и колледж захлестнула невообразимая паника. С парковки было не выехать из-за столкнувшихся машин. Повсюду истошно голосили и рыдали. Люди отдавали друг другу ценности, сбивались тесными стайками в поисках утешения и тепла. Несколько хиппи забаррикадировались в лабораторном корпусе, где находилось единственное на весь кампус бомбоубежище, и впускали только тех, кто мог, ни разу не сбившись, продекламировать наизусть слова «Сладкой магнолии». Фракции вырастали как грибы, из хаоса выдвигались бестрепетные лидеры. Хотя в результате выяснилось, что конца света не будет, все прекрасно провели время и еще долго вспоминали события той ночи с гордостью и теплотой.
В плане зрелищности траур по Банни, конечно, не дотягивал до репетиции светопреставления, но по сути был явлением аналогичным — то же подтверждение общности и сплоченности, то же выражение почтительного страха перед смертью. Стремясь вновь обрести ощущение благополучия и покоя, студенты потянулись на «круглые столы» и концерты флейтовой музыки под открытым небом. На каждом шагу звучали публичные исповеди — обитатели колледжа, воспользовавшись столь уважительным поводом, без стеснения вытаскивали на свет божий подробности своих кошмаров и нервных срывов. В каком-то смысле все это было игрой на публику, но в Хэмпдене, где творческое самовыражение ценилось превыше всего, игру возвели в ранг работы, и люди погрузились в траур с серьезностью детей, играющих — порой без всякого удовольствия, с одним лишь мрачным упрямством — в «больницу» или «магазин».
Особый, можно сказать антропологический, интерес представляли заупокойные церемонии, устроенные хиппи. При жизни Банни постоянно находился с ними в состоянии войны: хиппи пачкали ванну краской для одежды и назло ему врубали магнитофоны на полную громкость, Банни в ответ бомбардировал их жестянками из-под газировки и вызывал охранников всякий раз, когда подозревал, что хиппи курят траву. Теперь «дети цветов» отмечали переход бывшего врага в мир иной так, словно он был членом их племени: распевали гимны, размахивали мандалами,[111] стучали в барабаны, совершали свои загадочные, малопонятные непосвященным обряды. Проходя мимо, мы с Генри остановились понаблюдать за ними.
— Скажи, «мандала» — слово из пали? — спросил я его.
— Нет, — покачал головой Генри, — из санскрита. Означает «круг».
— Значит, эти штуки как-то связаны с индуизмом?
— Не обязательно, — рассеянно ответил он, уперев наконечник зонта в носок туфли и всматриваясь в толпу хиппи взглядом посетителя зоопарка. — Обычно они ассоциируются с тантризмом — мандалы, я имею в виду. На мой взгляд, тантризм в известной мере оказал разлагающее влияние на индийский буддизм, хотя некоторые его аспекты были в конце концов ассимилированы и переосмыслены буддийским учением. Примерно к началу девятого века тантризм уже имел собственную академическую традицию — по моему мнению, ущербную, но все же не лишенную определенной значимости.
Он помолчал, воззрившись на девушку, которая, вскинув над головой тамбурин, закружилась в медленном танце.
— Да, вернемся к твоему вопросу. Я считаю, что мандала занимает достойное место в истории теравады — южного буддизма. Элементы мандалы присутствуют в архитектуре ступ начиная с третьего века до нашей эры — именно к этому времени относятся наиболее ранние сохранившиеся образцы этих культовых сооружений.
Перечитав написанное, я подумал, что обошелся с Банни несправедливо — он на самом деле нравился людям. Мало кто был знаком с ним близко, но в том-то и дело: странная особенность его личности заключалась в том, что чем меньше человек знал Банни, тем искреннее верил, что прекрасно его знает. Личность Банни, издалека казавшаяся цельной и незыблемой, при ближайшем рассмотрении оказывалась эфемерной, как голограмма, — фантомом, игрой света и тени. Однако стоило отступить на шаг, и иллюзия вновь вступала в свои права: вот он перед вами, кровь с молоком, щурится сквозь очки, отбрасывая со лба потную прядь.
Такой характер расползается при попытке анализа на части, как ткань, на которую плеснули кислотой. Дать о нем представление можно, только процитировав характерную фразу, припомнив забавную реплику, пересказав смешной случай. Люди, за всю жизнь не обменявшиеся с ним ни словом, внезапно с теплотой вспоминали, как он играл с собакой или рвал тюльпаны в преподавательском саду. «Он оставил неизгладимый след в наших сердцах», — произнес, приложив руку к груди, ректор колледжа в поминальной речи. И хотя он в точности повторил эту фразу и этот жест два месяца спустя на гражданской панихиде по первокурснице (опасная бритва оказалась куда эффективнее безобидных ягод нандины), в случае Банни эти слова, как ни странно, были правдой. Он действительно оставлял след — никак не связанный с его истинной сутью — в сердцах незнакомых людей. Они-то и оплакивали его, а вернее, его образ, ревностнее всех, и скорбь их нисколько не умалялась от того, что они почти не были знакомы с усопшим.
Именно эта нереальность, можно даже сказать карикатурность, образа и была секретом привлекательности Банни. Именно она сделала его кончину столь печальной. Подобно великим комикам, он окрашивал своим присутствием любое окружение. Удивительное постоянство, с которым ему это удавалось, побуждало воображение рисовать его в самых невероятных ситуациях: Банни верхом на верблюде, Банни работает нянькой, Банни в космосе. Однако смерть обратила неистощимую клоунаду в нечто совершенно иное: старый шут, готовый выкинуть очередной номер, вдруг упал замертво — и настроившиеся посмеяться зрители зарыдали от горя.
В конце концов снег стаял так же молниеносно, как и выпал. Буквально через сутки не осталось практически никаких следов, только в самых укромных лесных уголках отороченные белым ветви задумчиво роняли капли на островки ледяной корки да вдоль дорог горбились рыхлые серые холмики. Лужайка перед Общинами напоминала поле отгремевшей битвы: угольное месиво, испещренное бесчисленными отпечатками ботинок.
Потянулись странные дни, словно вырванные из общего течения жизни. Я редко виделся с остальными. Коркораны увезли Генри в Коннектикут. Клоук, производивший впечатление человека на грани срыва, без приглашения переселился к Чарльзу с Камиллой, где упаковками поглощал «Гролш» и регулярно отрубался с непотушенной сигаретой. Меня взяли под опеку Джуди Пуви и ее подружки Трэйси и Бет. Каждый день они конвоировали меня в столовую («Ричард, — говорила Джуди, вцепившись мне в локоть, — ты просто должен что-нибудь съесть»), а по вечерам — на увеселительную программу, немногочисленные пункты которой были известны мне заранее: ужин в мексиканском ресторане, кино, посиделки у Трэйси с обязательной «маргаритой» и МТБ. Я ничего не имел против кино, но груды кукурузных чипсов и потоки коктейлей на основе текилы действовали на меня угнетающе. Девицы фанатично поглощали смесь под названием «камикадзе», а «маргарита» в их исполнении непременно оказывалась кошмарного неоново-синего цвета.
Честно говоря, их общество бывало очень кстати. Джуди, при всех ее недостатках, была девушкой доброй; конечно, она ужасно любила покомандовать и поговорить, но именно поэтому в ее присутствии я чувствовал себя под надежной защитой. Бет мне не нравилась. Она была из Санта-Фе и занималась танцами. Стоило ей улыбнуться или хихикнуть, как ее резиновое, словно у пупса, личико все покрывалось ямочками. В Хэмпдене она считалась чуть ли не красавицей, но я терпеть не мог ее подпрыгивающую, как у спаниеля, походку и жеманный детский голосок. Говорили, с ней приключилось два нервных срыва, и, когда, раскинувшись на диване, она осоловело таращилась на стену, мной овладевало беспокойное подозрение, что надвигается третий. Трэйси была супер. Симпатичная еврейка с ослепительной улыбкой, она была склонна к манерным жестам а-ля Мэри Тайлер Мур — нежно поглаживала плечи или, раскинув руки, вдруг принималась кружиться по комнате. Все три подружки дымили как паровоз, рассказывали бесконечные занудные истории («Нет, представляешь, — наш самолет простоял на взлетной полосе аж пять часов!») и перемывали косточки неизвестным мне людям. Я — убитый горем страдалец, только что потерявший друга, — был освобожден от участия в разговоре и мог спокойно смотреть в окно. Временами я все же уставал от них. Тогда, стоило мне пожаловаться на головную боль или недосыпание, Трэйси и Бет, словно по негласной команде, тут же испарялись, и я оставался один на один с Джуди. Уверен, она действовала из лучших побуждений, однако наши представления о дружеском утешении, скажем так, не вполне совпадали, и после двадцати минут наедине с ней я был готов снова поглощать текилу и MTB в неограниченном объеме.
Фрэнсис был единственным, кто избежал постоянного присутствия посторонних, и иногда он заглядывал ко мне. Застав компанию, он, подражая Генри, чопорно присаживался за стол и принимался листать греческие книги, так что в конце концов даже тугодумка Трэйси соображала, что к чему, и уходила. Как только мы оставались вдвоем, Фрэнсис прекращал спектакль и выплескивал на меня свои опасения. В то время мы страшно переживали по поводу судебно-медицинской экспертизы, в итоге затребованной родителями Банни. Эту новость, повергшую нас в смятение, сообщил из Коннектикута Генри, когда ему удалось ускользнуть от Коркоранов и позвонить Фрэнсису со стоянки подержанных автомобилей под оглушительное хлопанье рекламных растяжек и гул шоссе. Он сказал, что подслушал, как миссис Коркоран говорит мужу, что это в их собственных интересах, потому что иначе (и Генри клялся, что слышал очень отчетливо) им так и придется гадать.
Что бы ни говорили про чувство вины, несомненно одно — оно дьявольски подхлестывает воображение. Я провел две или три самые ужасные ночи в жизни: лежа без сна, пьяный, с тошнотворным привкусом текилы во рту, я перебирал возможные улики — нитки на одежде, волоски, отпечатки пальцев. С судмедэкспертизой я был знаком только по повторным показам «Квинси», но тогда мне как-то в голову не приходило, что информация, почерпнутая из телесериала, вовсе не обязательно достоверна. Сценаристы ведь подробно изучают тему, а на съемочной площадке всегда есть профессиональный консультант… Я соскочил с кровати, зажег свет, посмотрел на себя в зеркало — губы имели синюшный оттенок, как у трупа. Через пять минут извергнутые коктейли стекали по стенкам унитаза блестящим ядовито-бирюзовым дождем, похожим на жидкость для чистки туалета.
Однако Генри, понаблюдав за Коркоранами, так сказать, в их естественной среде обитания, скоро разобрался, в чем дело. Фрэнсису настолько не терпелось сообщить мне добрую весть, что он даже не стал дожидаться, пока уйдут Трэйси и Джуди, и, путаясь в окончаниях, кое-как вывалил информацию на греческом, а милая дурочка Трэйси только охала да ахала: дескать, как мы можем думать об уроках в такое время?
— Не бойся, — сказал он мне. — Это все мать. Ее беспокоит бесчестье сына в связи с вином.
Я не понял, что он имеет в виду. Слово «бесчестье» (), которое он употребил, означает также «потерю гражданских прав».
— Атимия? — переспросил я.
— Да.
— Но права есть только у живых, у мертвых прав нет.
Фрэнсис замотал головой.
— .[112] Нет, нет, не то! — воскликнул он, щелкая пальцами в поисках нужного слова. Разговаривать на мертвом языке гораздо труднее, чем может показаться. Джуди и Трэйси наблюдали с открытыми ртами.
— Мир полнится слухами, — нашелся он наконец. — Мать в глубокой печали. Нет, не сына оплакивает она, — поспешно прибавил он, заметив, что я хочу что-то сказать, — ибо она — дурная женщина. Она оплакивает позор, снизошедший на ее дом.
— Какой позор?
— ,[113] — нетерпеливо пояснил Фрэнсис. — .[114] Она хочет, чтобы все знали: труп не содержит следов вина (и здесь он употребил исключительно изящную метафору: не осталось опивок в опорожненном бурдюке его тела).
— Почему, поведай мне, тревожится она об этом?
— Потому что среди сограждан пошла молва. Позорно юноше умереть, будучи пьяным.
Именно так все и было, во всяком случае что касалось молвы. Миссис Коркоран, еще недавно дававшая интервью направо и налево, оказалась в довольно неловком положении и сходила с ума от злости. На смену статьям, описывавшим ее как «яркую, элегантную женщину», «образцовую мать семейства» и так далее, пришли ехидные заметки с обличительным подтекстом, вроде «МАТЬ ЗАЯВЛЯЕТ: ТОЛЬКО НЕ МОЕ ЧАДО». На мысль об алкоголе наводила только одна несчастная пивная бутылка, а что касается наркотиков, то их признаков не было и в помине, однако в вечернем выпуске местных новостей стали ежедневно появляться психологи, которые в один голос говорили о неблагополучных семьях и синдроме отвергнутого ребенка, обращали внимание на то, что алкоголизм и наркомания часто передаются от родителей к детям. Это был тяжелый удар. Покидая Хэмпден, миссис Коркоран прошла сквозь толпу бывших друзей-репортеров, не удостоив их взглядом и плотн сжав губы в сияющей ненавистью улыбке.
Всю эту желтую шумиху, безусловно, подняли на пустом месте. Если верить газетам, то Банни был типичным «трудным подростком» или «несовершеннолетним наркоманом». Журналистов нимало не смущало, что все, кто хоть как-то знал Банни (мы в том числе), отрицали подобные обвинения; что вскрытие показало лишь мизерное содержание алкоголя в крови и ни следа наркотиков; что, в конце-то концов, Банни было почти двадцать пять. Слухи — стервятники, досель медленно кружившие в небе, — камнем упали на труп и вонзили когти. Вскоре на последней странице «Обозревателя» появилась коротенькая заметка с результатами экспертизы. Сухие данные говорили сами за себя, но было поздно. Банни навсегда вошел в студенческий фольклор как подросток, свернувший шею по пьяной лавочке, и, вероятно, первокурсников до сих пор стращают его сотканным из пивных паров призраком, витающим в сонме хэмпденских мертвецов вместе с раздавленными всмятку жертвами автокатастроф, отчисленной девицей, повесившейся на чердаке Патнам-хауса, и прочими незадачливыми персонажами.
Похороны были назначены на среду. В понедельник утром я обнаружил в почтовом ящике два письма: одно от Генри, другое от Джулиана. Я начал с последнего. На конверте стоял штемпель Нью-Йорка. Торопливые строчки были написаны красной ручкой, которой Джулиан обычно правил наши письменные задания.
Дорогой Ричард!
Сколько горя принесли мне последние дни и сколько еще горестных дней впереди… Известие о смерти нашего друга глубоко опечалило меня. Вероятно, ты пытался связаться со мной, — не знаю, я сейчас в отъезде. Признаться, я неважно себя чувствую и, наверное, вернусь в Хэмпден только после похорон…
Как грустно сознавать, что в среду нам выпадет последняя возможность собраться всем вместе! Надеюсь, мое письмо застанет тебя в добром здравии. Пишу его с любовью.
Внизу стояли инициалы — Д. М.
Письмо из Коннектикута, безличное и ходульное, походило на фронтовую шифровку.
Дорогой Ричард,
Надеюсь, у тебя все хорошо. Вот уже несколько дней я — гость семьи Коркоран. Я чувствую себя неловко — увы, мне нечем облегчить их горе, — однако они, потрясенные тяжелой утратой, не замечают моего бессилия и любезно предоставили мне возможность немного облегчить им груз мелких хозяйственных хлопот.
Мистер Коркоран попросил меня передать однокашникам Банни приглашение провести ночь перед похоронами в его доме. Как я понял, вас разместят в цокольном этаже. Если ты не планируешь присутствовать, будь любезен, сообщи об этом миссис Коркоран по телефону.
Я жду встречи с тобой — на похоронах или же, надеюсь, накануне.
Вместо подписи письмо завершали две строчки на греческом — цитата из одиннадцатой песни «Илиады», когда Одиссей, отрезанный от друзей, остается один в окружении врагов:
- Кто на боях благороден душой, без сомнения должен
- Храбро стоять, поражают его или он поражает.[115]
В Коннектикут меня повез Фрэнсис. Я надеялся, что к нам присоединятся близнецы, но они уехали на день раньше с Клоуком, который, ко всеобщему удивлению, удостоился письма от миссис Коркоран лично. Мы думали, Клоука вообще не позовут — после того как Сциола и Давенпорт пресекли его попытку смыться из Хэмпдена, миссис Коркоран демонстративно не разговаривала с ним. («Теперь пытается спасти репутацию», — прокомментировал Фрэнсис.) Как бы то ни было, Клоук получил персональное приглашение, а его друзьям, Руни Уинну и Брэму Гернси, пригласительные письма были переданы через Генри.
Коркораны, как выяснилось, вообще позвали массу народа из колледжа — соседей Банни по корпусу, еще каких-то людей, которых Банни даже ни разу при мне не упоминал. Софи Дирболд, кареглазая девушка с низким мелодичным голосом, которую я немного знал — мы занимались французским в одной группе, должна была ехать в Коннектикут вместе с нами.
— А Банни откуда ее знал? — спросил я Фрэнсиса по пути к корпусу, где жила Софи.
— Да по-моему, он ее почти и не знал. Если не считать того, что на первом курсе безуспешно пытался за ней ухаживать. Вот увидишь, Марион ей ни капли не обрадуется.
Я опасался, что поездка будет натянутой, но на самом деле общество нового человека принесло удивительное облегчение. Мы, можно сказать, приятно провели время: по радио играла музыка, Софи, скрестив руки на спинке сиденья, болтала с нами всю дорогу. Я сто лет не видел Фрэнсиса в таком хорошем настроении. «Ты похожа на Одри Хепберн, — сообщил он Софи. — Тебе, наверное, это тысячу раз говорили?» Она угощала нас ментоловыми сигаретами и жевательной резинкой с корицей, рассказывала всякие забавные истории, а я смеялся от души, смотрел в окно и молил Бога, чтобы мы пропустили нужный поворот. Я никогда не был в Коннектикуте. Присутствовать на похоронах мне тоже раньше не приходилось.
Ответвляясь от главного шоссе, узкая дорога в Шейди-Брук петляла меж полей, огибала холмы, взбегала на мосты и пересекала лошадиные пастбища. Через какое-то время луга за окном превратились в поле для гольфа, и вскоре перед нами возник псевдотюдоровский особняк. КАНТРИ-КЛУБ «ШЕЙДИ-БРУК» — гласили выжженные буквы на деревянной вывеске. За клубом начинались дома — большие, шикарно отделанные, каждый на участке акров семь.
Место оказалось настоящим лабиринтом. Фрэнсис высматривал номера на почтовых ящиках, брал один ложный след за другим, подавал назад, ругаясь сквозь зубы под скрежет коробки передач. Нам не встретилось ни одного указателя, логики в нумерации домов не просматривалось, и после получаса бесплодного тыканья вслепую я стал надеяться, что мы никогда не приедем, что мы просто повернем назад и весело покатим обратно в Хэмпден.
Конечно же в итоге мы нашли нужный дом. Внушительное здание из беленого кедра, стоявшее в конце небольшой аллеи, несомненно, претендовало на образчик архитектуры с большой буквы: разноуровневые этажи, голые асимметричные террасы, во дворе — покрытие из черного туфа. Растительность была представлена лишь несколькими деревцами гинкго в постмодернистских кадках, которые для создания драматического эффекта поставили на разном расстоянии друг от друга.
— Класс! — воскликнула Софи, истинная дочь Хэмпдена, всегда готовая отдать должное прогрессу.
Я покосился на Фрэнсиса. Тот пожал плечами:
— Его матушка любит все современное.
Человека, открывшего нам дверь, я никогда не видел прежде, но узнал моментально — и мне показалось, будто, словно во сне, я проваливаюсь в тартарары. Краснолицый здоровяк с тяжелой челюстью и копной седых волос окинул нас быстрым взглядом, и его рот раскрылся маленьким аккуратным «о». С мальчишеской проворностью, удивлявшей в столь пожилом человеке, он скакнул к нам и затряс Фрэнсису руку.
— Ну наконец-то! Рыжий-бесстыжий собственной персоной! Как поживаешь, сынок? — произнес он гнусавым, раскатистым голосом — голосом Банни.
— Отлично, — ответил Фрэнсис, и я немного удивился теплоте его интонации и энергичности рукопожатия.
Мистер Коркоран обнял его могучей дланью и притянул поближе.
— Вот это мой парень, — обратился он ко мне и Софи, ероша Фрэнсису волосы. — У меня все братья такие, а среди моего собственного выводка ни одного толком рыжего нет. Поди разберись, в чем тут дело. Как тебя зовут, солнышко? — спросил он Софи, отпустив Фрэнсиса и протягивая ей руку.
— Софи Дирболд. Здравствуйте.
— Какая ж ты хорошенькая, просто прелесть. Правда, ребят? Вылитая тетя Джин.
— Вылитая кто? — после озадаченной паузы переспросила Софи.
— Ну как же, солнышко, твоя тетя. Сестра твоего папы. Очаровательная Джин Ликфолд из нашего клуба, прошлогодняя победительница женского турнира по гольфу.
— Нет-нет, сэр. Моя фамилия Дирболд.
— Дирфолд. Надо же, странно как. Никаких Дирфолдов я тут не знаю. Знавал, правда, одного Бридлоу, но это было, дай бог памяти, лет двадцать назад. Большими делами ворочал. Потом, говорят, облапошил партнера и прикарманил ни много ни мало пять миллионов.
— Вообще-то я не из этих мест.
— Не из этих?
Вздернув бровь, он склонил голову набок, чем снова мучительно напомнил мне Банни.
— Нет.
— Не из Шейди-Брук?
Казалось, он и представить не может такой казус.
— Нет-нет.
— Откуда ж ты, радость моя? Из Гринвича?
— Из Детройта.
— Господи помилуй, это ж надо, приехать из такой дали.
Помотав головой, Софи с улыбкой пустилась в разъяснения, как вдруг мистер Коркоран заключил ее в объятия и залился горючими слезами.
Нас сковал ужас. Ошарашенная Софи смотрела поверх его сотрясающегося плеча круглыми глазами, словно он ударил ее ножом.
— Милая моя, красавица, — запричитал он, уткнувшись ей в шею. — Как же мы теперь без него?
— Ну-ну, мистер Коркоран, успокойтесь.
Фрэнсис потянул его за рукав, но он никак не отреагировал.
— Мы так его любили, так любили. А он нас… и всех… и тебя тоже. Я тебе как на духу… Да ведь ты и так это знаешь, правда, радость моя?
— Мистер Коркоран. — Фрэнсис уже тряс его за плечи. — Мистер Коркоран!
Мистер Коркоран повернулся и с рыданиями повалился на Фрэнсиса.
Подбежав с другой стороны, я кое-как закинул его руку себе на шею. Колени у него подогнулись, и я чуть было не упал, но каким-то чудом нам с Фрэнсисом все же удалось удержать его на ногах. Сделав зигзаг в прихожей («Ох, черт, — донесся до меня потрясенный шепот Софи. — Вот так попали…»), мы завели его в гостиную и усадили в кресло.
Он продолжал плакать навзрыд. Я протянул руку, чтобы расстегнуть ему воротник, но он схватил меня за запястье.
— Его нет, — простонал он, глядя мне прямо в глаза. — Моего малыша больше нет.
Его безумный, беспомощный взгляд сотряс все мое существо. Я словно бы врезался на полной скорости в кирпичную стену. Внезапно — и на самом деле только сейчас — на меня обрушилась горькая правда: мы совершили страшное, необратимое зло. Я бессильно отпустил воротничок. Мне хотелось одного — умереть.
— Боже мой, — забормотал я. — Боже, помоги мне, боже, я так сожалею…
Рядом мелькнуло белое как мел лицо Фрэнсиса, и в тот же момент я получил пинок по лодыжке.
В глазах вспыхнул и рассыпался искорками столб света. Зажмурившись, я схватился за спинку кресла. В такт ритмичным всхлипам, отдававшимся в голове ударами молота, под веками пульсировали красные круги.
«Это я убил тогда старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором и ограбил».
Вдруг всхлипы прекратились, словно кто-то дернул рубильник. Я осторожно приоткрыл глаза. Мистер Коркоран — слезы еще катились по багровым щекам, но в остальном он, кажется, вполне успокоился — с любопытством созерцал щенка спаниеля, который украдкой грыз его туфлю.
— Дженни, — сурово прикрикнул он. — Скверная собачка. Разве мама не отправила тебя гулять?
Он сгреб отчаянно барахтавшегося щенка и, сюсюкая, вынес в прихожую.
— Давай-давай, — раздался его беспечный голос. — Брысь отсюда.
Скрипнула дверь. Секунду спустя он возник на пороге с сияющей улыбкой: лучший в мире папа с рекламного плаката.
— Ну что, ребятки, как насчет пивка?
Никто не ответил — мы еще не оправились после недавней сцены. Меня била крупная дрожь, кровь стучала в висках, я не мог оторвать взгляд от его довольного лица.
— Ну, так чего? — заговорщицки подмигнув, спросил он. — Неужто тут все трезвенники?
В конце концов Фрэнсис, кашлянув, выдавил:
— Пожалуй, не откажусь.
Снова молчание.
— Я тоже, — обронила Софи.
— Для ровного счета? — подняв три пальца, бодро спросил меня мистер Коркоран.
Я пошевелил непослушными губами.
Он вперил в меня один глаз, словно пытаясь рассмотреть получше:
— Слушай, сынок, а с тобой мы ведь, кажется, незнакомы, а?