Странник и его страна Веллер Михаил
Самочувствие – отличное. Трезв. Ясен. Грудь вперед, живот втянуть, подбородок выше. Тверд в походке, строен сам собой. Весел, небрежен, сметлив.
Вот сероватые же ребята – а оценили! Все, что знаю, я им даю щедро, от души, излагаю так, чтоб самому интересно и здорово. Спасибо вам, ребята. Мне приятно помочь вам поступить.
– Это же надо – столько анекдотов помнить!
– Я торч словил, как он травит, живот заболел.
– Потрясно посидели.
Тошнит. Мир мерзок бескрайне. Воздух вышел, я уменьшился ростом, все кривое и дрожит. Проклятые уроды. И я урод. Выжидаю приличествующую паузу, вхожу в умывальник, твердо здороваюсь и запираюсь в туалете. Ушли там? Ушли, вроде. О звуки ужасные. О проза плоти. О муки духовного очищения. О чтоб вы все сдохли.
Вытираю слезы, высмаркиваю винегрет, моюсь холодной водой и возвращаюсь допивать пиво. Как горько разочарование в тех, перед кем метал бисер. Как опустошающа мысль о тщете высокого искусства.
Нет, ну каковы пидарасы! Я им о великой литературе, все вехи в мир мудрых мыслей, а они в восторге, так от анекдотов, которых я в упор не помню как рассказывал, выпили много. Суки, лучше бы я ничего не слышал!
Литературные потребности и представления публики открылись мне. Над закулисьем адским огнем горело предостережение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Я впервые перестал ценить отзывы и мнения публики.
Изолятор
Восточное побережье Камчатки обслуживал теплоход «Николаевск». В отличие от «Петропавловска», который обслуживал западное. На уровне личных отношений надругавшись над всеми инструкциями, николаевский врач вселил меня в судовую медчасть. Его жена была одной из моих абитуриенток в общаге пединститута. Я был рекомендован с осторожной мерой теплоты, чтобы не вызвать ревности.
Врачи – самые полезные из людей. Я спал на кушетке с бельем в изоляторе, и четырежды в день официантка из экипажного камбуза ставила в окошечко поднос с судовым рационом. Потом мы с доктором пили его спирт и курили его сигареты.
Ему исполнилось двадцать шесть – на пять лет старше меня. Он плавал здесь второй год по распределению после хабаровского меда. Он никогда не был «на Западе» – западнее Урала – и брюзжал с иронией про одичание. С терпением интеллигента он вынужден переносить ограниченную умственную ориентацию мореманов. Он и взял меня как собеседника с университетским гуманитарством из города городов – Ленинграда.
Мы говорили об умном. О литературе и истории, политике и нравственности, психологии и справедливости, успехе и будущем человечества. В мужских беседах время летело. Через пару часов и пяток мензурок общим знаменателем всех тем оказывался закон, что жизнь – дерьмо.
– Ты посмотри, сколько я учился! – говорил он и прибавлял к одиннадцати шесть.
– А теперь смотри, сколько я получаю! – горько улыбался он и сбивчиво складывал плюсы с минусами, чтобы огласить матерное сальдо.
– А теперь скажи – можно так жить?! – требовал он и смотрел оценивающе, как палач на виселицу.
– Сколько это может продолжаться?.. – стонал он, как больная совесть. И начинал поносить Советскую Власть и глумиться над святынями.
К этому возрасту мои идеалы рухнули. Родной Комсомол и любимая Партия чем выше, тем из большей сволочни состояли. Жизнь была необъяснимо подла. В Истории не удавалось найти логику, не говоря о справедливости. Короче, преобладал негатив.
– Не может это долго продолжаться! – от злобы я говорил уверенно.
– Ты думаешь? – недоверчиво спросил он.
– Все прогнило! – наддавал я. – Никто ни во что не верит! Не может это долго продолжаться!
– Э… Люди работают. Всем деньги нужны. Рты заткнуты. Везде стукачи. Куда мы денемся…
– Изнутри сыплется!..
– Ну и что?.. Ты – думаешь?.. Кто ж его все сковырнет…
– Само рухнет! – убеждал я. – Все буксует, везде халтура, всем на все плевать!..
Мы выпили, запили, закурили и открыли иллюминатор, впуская морской воздух.
– Молодой ты все-таки еще, – укорил доктор.
– Я тебе точно говорю, я что, страну не вижу! – уверял я его с высоты неизвестно чего, что сам себе назначил.
– И сколько это еще продержится? – ни во что не верил он.
– Лет десять! И все!..
– Десять? Десять… Эта махина?! У тебя что, есть хоть какие-то основания так считать? Серьезно? Да брось.
– Да есть! Вот ну по всей логике, по приметам, понимаешь?
Через десять лет, в семьдесят девятом году, я в глухой брежневской полумгле покидал Ленинград и переезжал в Таллин, где брезжила хоть надежда издать книгу. Кислород был перекрыт по всему полю.
Через двадцать лет, в восемьдесят девятом, открылся Тот Самый Первый Съезд Советов. И вскоре все рухнуло, рассыпалось и накрылось.
А тогда, в августе шестьдесят девятого, мы пили с доктором спирт в его беленькой медчасти, и вместе со всей страной ругали советскую власть, в которой страна изверилась, и, само собой, мы так понимали, что любые изменения могут быть только к лучшему.
Мы разводили руками и вопрошали:
– Твою мать, сколько же могут эти уроды из Кремля нагло врать народу, причем сами в это не веря?
Репудин
В Долине Гейзеров Аллочка была самой красивой девушкой. На тот момент девушек в Долине было не менее десяти.
Я туда попал по записке. Золотозубый пионер с «Николаевска» составил записку в жестко романтическом стиле: «Костя! Прими его на ходку в Долину. После сезона расплачусь шкурами. Панкратов». С Панкратовым мы как-то курили у борта. Ветеран протежировал с высот своей бывалости.
С этой запиской, сгрузившись в Жупанове в плашкоут и отыскав на берегу турбазу, я деловито подкатился к начальнику маршрута.
– Панкратов? – прочитал и пожал плечами Костя. – Жди, расплатится он. Шкурами. Блядями он расплатится. Ладно, хочешь – сходи, не жалко. Помоги там ребятам вьюки паковать.
Утром мы вышли вчетвером на четырех лошадях и семь вьючных. Верхом до Долины было полтора дня. Завоз продуктов на дальнюю базу.
– И туристов мало, а жрут как грызуны, – цыкал Костя и гонял папиросу в узких губах. Он был ковбоистый, щетинистый, поджарый.
Да, гейзеры булькали, фонтанировали, парили и пахли. Если честно, после Петергофских фонтанов это не впечатляет.
А Аллочка впечатляла. Шестнадцатилетнее, русое, сероглазое, чистое и кроткое создание. Их девятый класс коллективно отправился в поход, дирижируемый географиней. Класс шлялся где-то меж луж и струй, а она плохо себя чувствовала и сторожила две палатки.
Я подошел, спросил, разговорился, подружился, и вообще делать тут было больше нечего. Она тоже скучала, но хорошо хоть поход, а так что делать лето в Пахачах.
- Маленькие бичики
- слетаются в Тиличики,
- а большие бичи
- заезжают в Пахачи.
Эту местную поэзию я уже мог цитировать.
Подвалил без коллектива переросток из их класса и стал портить мне личную жизнь. Не уходит, и хоть ты тресни.
Для романтичного общения необходимо шампанское в любой реинкарнации. Момент назревает и тема озвучена. И Аллочка с детским заговорщицким видом открывает, что у нее есть бутылка спирта. Общественного. В рюкзаке. И мы с недорослем поем дуэтом, что если спирт потом разбавить водой, то от него не убудет.
Я гоню молокососа с двумя кружками за водой, Аллочка достает поллитровку со спиртом, заткнутую прочно оструганной шампанской пробкой; Костя проходит мимо, хмыкает и швыряет мне банку консервов и пачку печенья. Нет душевней опытного мужика.
И тут галдит и катится дурацкий смех на лужайке – класс возвращается! Мы с недорослем вливаем в себя по полкружки спирта, запиваем водой, зажевываем печеньем и признаемся, что этот спирт, похоже, один раз уже разводили. Не тот градус! Не цепляет даже.
Класс подходит, бутылка уже в рюкзаке, сумерки, костер, ужин. Ужин не лезет. В желудке неприятно. Не то отрыжка, не то спирт был технический. Аллочка клянется на ухо, что спирт медицинский, мама из аптеки взяла для походных нужд классу.
В Долине Гейзеров эстетический интерес уступает дурным хозяйственным желаниям: сварить в кипятке яйцо, постирать одежду, набрать в лохань и искупаться, и вообще построить дом с бесплатным паровым отоплением.
Я притаскиваю свой казенный спальник, в палатке места масса, устраиваюсь рядом и обуреваюсь романтикой, начиная со стихов и дальше что бог даст. А лежать что-то совсем противно. Что-то внутри шевелится. Чем-то в нос пахнет. И бурчит, мешая развернуть лирику.
И тут недоросль спертым голосом из темноты беспокоится:
– Миша, ты как там?
После чего он на четвереньках по головам, как вспугнутый вурдалак, дунул из палатки, крякнул и исчез. Это подставило прекрасный повод с лицемерием пробормотать дежурное:
– Пойду посмотрю, что он там делает…
Я выкарабкался из мешка в прорезь палатки, сдерживая ускорение. Вламываясь в темные кусты, я заранее тянул рот вперед, подальше от штанов. Долина Гейзеров. Не видала ты фонтана от донского казака.
Аэо!!! Ослепило болью и ужасом. Из живота и через рот ударил сноп бритвенных лезвий. Они полосовали нутро в мелкую нарезку и жгли огнем. В глазах пульсировал фейерверк. Организм крючило в спазмах, и поддаваться несдержимым позывам было страшно в преддверии следующего приступа пытки.
Отметав эту икру и предназначенный издохнуть, я ощутил мировую тоску души, но уже в направлении противоположного выхода. Прыгающими руками я еле успел расстегнуть ремень и пуговицы. Змей Горыныч ударил огнем с другой стороны. Колючая проволока с битым стеклом продрала меня насквозь. Я не знал, что смерть так ужасна.
Через несколько лет боль немного утихла. Чернота Ада не рассеивалась. Я привел себя в порядок и стал вспоминать биографию.
От палатки раздавался встревоженный гомон. С моим приближением в гомоне усилилась заботливая нота. Недоросль качался и стонал. Аллочка плакала. Географиня причитала. Остальные оживленно переживали нештатную ситуацию.
Деточка перепутала бутылки. Мы выпили смазку от комаров. По полкружки дефолианта. Типа диметилфталата. Яд пожиже. Репудин.
Второпях. А то класс уже возвращался. В полутьме палатки. Влили не глотая и запили водой, смыв вкус и дух во рту. И закусили. И полтора часа усваивали как могли.
На шум пришел заспанный Костя, скупо бурча. Хмыкнул, взрезал банку сгущенки и разболтал в ковшике водой. Мы с недоумком выпили вдвоем и поскакали в темноту, стараясь донести молоко подальше.
Бритв было уже меньше, и битого стекла тоже. У меня появилась надежда выжить. Слезы катились градом, искры из глаз освещали весь полуостров. Изодранное в лохмотья нутро жгло.
У палатки Аллочка с географиней протянули нам ковш с новым пойлом, как братину с живой водой израненным ратникам. Мы опростали и убежали.
За ночь мы извели пять банок сгущенки и ведро воды. Процедура принимала хронический характер. «Жить захочешь – будешь пить молоко», – выстрелила мудрость из недоросля.
Утром взошло зеленое солнце. Оно поднималось по зеленому небу над зелеными просторами. Эх, молодо-зелено, сказал я, и мы с недорослем заржали, оба живые и зеленые. Руки дрожали, ноги не держали, головы тряслись.
Аллочка смотрела на меня с ужасом и жалостью, как на дохлую птичку.
Два дня я не мог есть, и еще неделю обжигался чаем.
– Ты что, совсем дурак? – спросил Костя. – Пей все, что горит, что ли? Лучше бы сразу стрихнину выпил. Меньше бы мучился.
Потом оказалось, что от этого подохнуть – как два пальца. Ослепших на целое УПП.
Комары еще месяц не подлетали.
Стойбище
С Иосифом Жуковым мы снова встретились на палубе «Николаевска». В Петропавловском педе он входил в нашу абитуриентскую команду. Поступил! И вот возвращается до занятий домой.
Мы курили на корме за ветром.
– Хочешь, поедем в гости, – приглашал он. – Поживешь пока.
В Караге, когда буксир дотолкал плашкоут с сошедшим народом к берегу, Иосиф Жуков высмотрел среди лодок встречавшую и замахал.
– Мой друг, – гордо сказал он коряку в штормовке, сидевшему на моторе. – Перед экзаменами всех учил.
Мы час неслись вдоль берега и вверх по реке еще часа два.
– А сколько всего коряков живет на Камчатке? – глуповато и неловко спросил я, изо всех сил пытаясь как-то наладить беседу. Три часа молчания нервируют непривычного человека.
– Я ительмен, – сказал Иосиф Жуков. – Мать за коряка вышла.
– Любовь, – объяснил правивший Володя, брат мужа сестры матери отца и сам чей-то отец. Все занялись обсуждением родства. Их стойбище должно было быть размером с Нью-Йорк.
На отодвинутом от берега каменистом луге я насчитал четырнадцать яранг. До этого момента я как-то не совсем верил, что яранги еще действительно существуют, и в них нормально живут люди. В кинохронике быт народов Севера выглядит декорацией фольклорного ансамбля.
Меня пригласили входить. В яранге у очага возились по хозяйству две голые женщины. Молодая девушка и постарше. Я окаменел, сгорел и уставился в сторону без дыхания.
– В тундре так принято, – успокоил Иосиф Жуков. – Кожа должна отдыхать. Особенно зимой.
– Сейчас лето, – необыкновенно идиотски пискнул я. Не то чтобы мне это не нравилось. Но парализовало. Густели сумерки, огонь в яранге их освещал, у них была желтоватая кожа, плосковатые зады, у старшей довольно большая отвислая грудь с фиолетовыми сосками, а негустые черные волосы на лобках почти прямые. Я на это не смотрел, я смотрел только в сторону, но все равно видел только их, во всех подробностях.
Иосиф Жуков им что-то сказал, они захихикали и надели мужские рубашки, закрывшие до колен.
Чум (на первом плане) легок и скор в сборке, незаменимое походное и подсобное помещение. Яранга (сзади) основательна, поместительна и удобна. Моржовые шкуры летом могут крыться брезентом и полиэтиленом.
Ели жареную рыбу с пшенной кашей и очень черный вареный чай с конфетами. Подошла старшая родня. Извинились, что нет выпить. А у меня, может, нет водки в мешке? Ну, на всякий случай… Водку им продавать было запрещено, узнал я впервые.
Мы повозмущались этой дискриминацией. О том, что они мгновенно спиваются, расщепляющих ферментов не хватает, я узнал поздней.
Спали рядом на шкурах, укрытые ватным одеялом.
– Хочешь быть с ней? – спросил Иосиф, имея в виду младшую. Кажется, это была его сводная (или единоутробная?..) сестра.
– Нет, спасибо, – отказался я вежливо, не в силах вписаться в ситуацию и очень недовольный собой и своим отказом. Зря им водку не продают, все было бы проще. Анекдоты о чукотском гостеприимстве все-таки представлялись трепом. А оказались нет. Ну-ну…
Наутро мужики ставили сетки в реке и пластали рыбу, собаки ели потроха и бегали от детей, бабы ушли за ягодой, а вернувшись варили и чинили. Август стоял.
В яранге я все время косился на нереально настоящий, голливудский, киношный, вестерновский винчестер. Слегка потертый, но ухоженный.
– Мой, – с привычным счастливым довольством сказал Иосиф Жуков. – Хочешь пострелять?
Хотел ли я пострелять из винчестера. Да я только это скромными взглядами и давал понять. Да я хотел это гораздо больше его сестры, которую тоже всю ночь хотел, мучась своим отказом, и еще сейчас не перестал. Сестер много, а винчестеров нет вообще. Я всерьез понял вычитанную из книг шкалу ценностей: сначала ружье, потом жена.
Иосиф Жуков пошарил в куче барахла по периметру яранги, выудил пачку патронов и сунул два в карман.
– Бери, – сказал он, и я взял винчестер и пошел за ним.
Винчестер был ловкий и легонький.
– Отец подарил на паспорт, – сказал Иосиф Жуков, – на шестнадцать лет. Старший сын охотник в семье, у нас это принято.
Он отвел рамку затвора, охватывающую спусковой крючок и прилегающую к шейке приклада, и послал патрон в магазин в цевье. Повторил возвратное движение и указал на консервную банку, блестевшую за ярангами. Метров сорок.
– Попадешь? – спросил он.
Я изобразил легкую обиду. Чудный миг хотелось тянуть подольше. Удивительно ловкая и легкая штука. И легкий спуск. И отдача неощутима. Банка подпрыгнула.
– Охотник! – грубо польстил Иосиф Жуков и забрал винчестер.
И тогда, презирая себя и эгоизм своей просьбы, я спросил про второй патрон. Он улыбнулся и дал, глядя в сторону.
Патрон был цилиндрический, удлиненная пуля закруглена. Я сам дослал патрон, сам взвел и попал еще раз.
За этими винчестерами, патронами и виски чукчи гоняли в метель через Берингов пролив на Аляску. За меха. Локаторы не брали упряжку. Природный тундровик снега не боится.
Дома у них принимали мех в план и сверх плана по малой цене. На сберкнижках копились десятки тысяч. Их нечем было отоварить. Дом и машина в тундре кочевнику невозможны. Ковры, свитера и японские транзисторы в упаковках «Только для Крайнего Севера!». Вся радость – выпить. А не продают.
На американской фактории ему без бюрократии записывали цену, давали что угодно и оставляли на счету сдачу. А что возьмешь, кроме выпивки?
– В тундре знаешь как? Два человека едут друг навстречу другу. И за километр, метров за восемьсот, упряжки разъезжаются. Таким полукругом, не приближаясь. И дальше едут.
– А зачем? Почему?..
– Откуда знаешь, кого встретишь в тундре? Что у него на уме? У каждого может быть оружие. И никто никогда не узнает.
– Ни фига себе… А я думал – доверие, взаимопомощь… А если знакомый? Родственник?
– Если только узнал. И то. Смотря кто. Жизнь. На род зря делать не станет. Знаешь, какие случаи бывали.
И дули через границу с отборными шкурками. Бухло для счастья, ствол для престижа. Этот винчестер был выменян у арктических контрабандистов на мелкокалиберную винтовку и двадцатилитровую канистру спирта. Патроны доставались нечасто по тем же знакомствам.
…Лет через семь я увидел Иосифа Жукова на большой цветной фотографии в журнале «Смена». Корякский национальный ансамбль песни и пляски выступал в Кремлевском Дворце, Иосиф Жуков в расшитом бисером наряде завис над сценой в первой шеренге. А ведь могли породниться.
Икра
Счастье в жизни есть. Один раз я ел красную икру ложкой от пуза пять дней. При всей грамматической некорректности фразы ее радостный смысл не вызывает сомнений.
К числу недостатков Камчатки относится отсутствие железнодорожного сообщения с материком. С Камчатки можно только улететь. Еще можно уплыть, но это надолго.
Я провел в петропавловском аэропорту сутки. Милосердие цвело не здесь. Здесь предпочитали служебную триаду ценностей: деньги, закон и русский матерный. Нет денег? – нет любви.
Что остается бродяге, если не ломится проканать на шар у? Остается идти работать, как это ни противно.
Меня давно научили, где что почем. Я поехал в рыбпорт и предложил себя в грузчики. То бишь в портовые рабочие по обработке маломерных судов прибрежного лова. Шла путина, все упирались не разгибаясь.
Малый рыболовный сейнер МРС-80 и рыболовный бот РБ почти одинаковы и берут 8 тонн рыбы, хотя в путину на ровной воде принимают до 10. Их главная задача – не прохлопать штормовое предупреждение и своим 7-узловым ходом успеть спрятаться под берег.
Бригада из четырех-шести человек формировалась с утра. Притершиеся люди старались сохранять команду. Назначали на пирсы. РБ и МРСы подходили полные. Там в среднем полста тонн водоизмещения, обычное удаление двадцать миль от берега, но уж это как капитан решит.
Семь рыл экипажа шли на отдых. Принять стакан и поспать, иногда даже помыться. А мы решетчатыми лопатами сгребали рыбу в сетки и контейнеры, кидали на транспортер и очищали трюм. Потом гнали одного в диспетчерскую, и получали новое судно. И так далее. С темнотой включались люстры.
Так вот, отбирали в сторону несколько икряных самок побольше. Горбушу или кижуча. После работы – сетку над ведром, и протирали икру от пленок. В общагу с собой приносили полведра. На пятерых больше некуда. Только посолить.
И вот после работы мы обедали. Меню без затей: на каждого полбуханки хлеба, поллитра водки и икры красной свежесоленой тут же – не ограничено. Книга о вкусной и здоровой пище.
Полстакана – бульк, и ложка икры, столовская мятая алюминиевая ложка, с которой светло-алая, нежно-упругая, обтекающая янтарным жиром и соком икорочка сваливается, не помещаясь в рот, и там во рту тает. И хлебушком зажевать. И повторить.
Вот что такое наслаждение развратом. А вы говорите.
Причем небрежно так. По-мужски. Сурово. Привычное дело.
– Она питательная. Очень калорийная, – заботливо говорили мы друг другу.
– Какие деньги. Так хоть пожрать. Будет что вспомнить, – говорили мы.
– С такой пахоты не вмазать и не покушать – хрен долго выдержишь, – говорили мы.
Зачерпывали миской из ведра и двигали насередь стола.
Через пять дней я с трудом остановился на пятидесяти рублях.
От пункта А до пункта Б
Боги погоды – синоптики – сделают козью морду хоть кому. В аэропорту спят на стульях, прилавках, на полу и на лестницах. Перешагиваешь через скрюченные тела, как Наполеон в чумном бараке. На третьи сутки устают пить и тоскуют тупо и трезво. В Хатанге или Игарке можно зимой и на три недели засесть. Сейчас, ты что, ерунда, к вечеру улетим. И что? Улетели таки!
Ил-18 Петропавловск-Камчатский – Ленинград. За бит под завязку и еще несколько стоячих за дополнительную мзду. В Магадане кто-то сойдет, они сядут. Все курят, все пьют, все тертые с северов и востоков. Сквозь дым коромыслом стюардесса проталкивает тележку со спиртным. Чтоб не дай бог не протрезвели. План торговли, сервис. Эмблема «Аэрофлота» – бутылка с крыльями.
В Магадане дождь, темнеет, можно остаться в самолете. Я выхожу. Надо думать о будущем. Билет только до Магадана и пятнадцать ре на остальную жизнь. При посадке я машу руками дежурной на трапе, тычу в стюардесс в тамбуре и кричу о билете, который не могу найти, но я в Ленинград, у меня багаж в самолете, мое место 19В, и все меня знают, я из Петропавловска. Да я готов загрызть эту тварь, которая хочет оставить меня в этой столице всех зэков мира!
Я что, даром покупал дважды мерзавчики водки, и бутерброд с лососем, и сигареты?! Успевая сказать, что я после практики, лечу в Ленинград, и прочая пудра на мозги для незабываемости картины.
Две стюардессы дуэтом нейтрализуют дежурную и втаскивают меня внутрь. Соседи сохранили мое место. Отлично летим! Теперь тележку толкает не беленькая Ира, а темненькая Наташа, и мы вообще друзья. Это ленинградский экипаж. Мы болтаем у них в закутке, кто где живет и куда ходит.
В Якутске экипаж идет на отдых. А борт принимает красноярский экипаж. Вот теперь надо держаться за самолет зубами и никуда не выходить! Н-но – в приказном порядке всех сгружают. Я наблюдаю, как в аэровокзале девочки честно говорят тетке из пассажирской службы, указывая на меня, и она кивает. Они уходят в гостиницу.
Н-ну? Дежурная на трапе, сухая щепка с внешностью старой девы, или старая сука с внешностью сухой щепки, говорит стюардессам, что билета нет, но просили, вроде потерян. Ее инструктировали – молчать! Падла не хочет ответственности, стюардессы не хотят меня, я им никто. Они адресуют головную боль как раз поднявшемуся командиру экипажа. Он хмур, в гробу видал всех, сойдите с трапа.
Факир был пьян, и фокус не удался.
У меня багаж в самолете!! Девятнадцатый ряд, вещмешок! А. Отдайте ему багаж.
Актив: есть самолет. Пассив: невпротык. Ночь, дождь, холод, поездов здесь нет. Якутск. Вечная мерзлота. Русский классический роман «Облом».
Я получаю совет послать запрос билетной службы в Петропавловск, уже утром могут подтвердить, и меня отправят первым свободным рейсом в Ленинград. Тебя бы первым свободным рейсом в крематорий. Спасибо, уже иду.
Ну чего. Сел на пол под стенку и стал вникать в атлас автомобильных дорог СССР, который возил вместе с железнодорожным.
Утром с катером-перевозкой я переправился через Лену в Нижний Бестях и пошел на попутных на юг по Ленской трассе. И через четыре дня, через Алдан, Беркакит и Тынду, благополучно прибыл в Сковородино. А там поезда, Транссиб, можно сказать. Какие проблемы.
Ну так в наглости своей несказанной я в Омске отстал от поезда. Прочно укоренившись в общем вагоне и оставив мешок, я пошел тоннелем под путями на вокзал за мороженым. Усладиться душой. Что со мной может быть, и куда поезд может деться? Механическая отрыжка трансляции полоскала уши. Я фиксировал по часам двадцатиминутную стоянку.
Хвост поезда картинно болтался на стрелке. Я подпрыгнул, заметался, затопотал, и с драматическим воплем вперся сквозь проводницу в поплывший казанский скорый. От злости она щипалась с выкрутом, я извозил ее мороженым, которое жалко было бросить.
Мы нагнали мой полудохлый в Тюмени. Мешка не было. При мне рядом ехала воинская команда, там лежал десяток солдатских вещмешков, неотличимый мой при выгрузке прихватили до кучи.
Ха. Документы я всегда носил в кармане. А от Тюмени до Ленинграда рукой подать. У дежурного по вокзалу я получил чудную справочку: отстал от поезда, вагон, место, описание багажа. А ваш билет? А в вагоне на столе.
Невелик багаж, но без него вовсе свободно! Дорожное осталось дороге.
Я был легок и обустроен, как Диоген. У меня были документы, два рубля и индульгенция.
Я думал
И ни о чем я не думал. Не думал о том, как добры люди, и как огромна страна, и как длинна и счастлива жизнь в двадцать один год. Не думал о препятствиях и трудах, разлуках и предательствах, счастье и горе, и даже о смысле жизни и бренности бытия ни хрена я не думал. Это прямо удивительно, я не думал о том, как сложатся судьбы, куда катится мир, что будет вместо обещанного коммунизма, какая будет зарплата, сколько сантиметров ширина брюк, и вообще где я буду жить и как жить. Я не думал нисколько о справедливости и борьбе за правду, о своих грехах не думал абсолютно, о несовершенстве людском и тщете усилий, о мировой революции и будущем культуры не думал вообще; не думал о добре и зле, страдании и покое, победе и воздаянии, и даже об устройстве мира не думал, цветок бездумный, безмозглый.
Я не думал о личном и общественном, о Родине и истории, меня не волновали слава и позор, гений и злодейство, правда и ложь, белое и черное, вчера и завтра и хрен редьки не слаще. Живы будем – не помрем.
Дул ветер. Золото летело за окном. В пустом вагоне две разбитные проводницы и ушлый старшина-сверхсрочник готовили стол из канистры чачи, домашних колбас и редиски с луком.
А я курил за столиком и читал книжку Вадима Ковского «Романтический мир Александра Грина», купленную на последний рубль на свердловском вокзале, и все тянул этот миг, все тянул и тянул.
Средняя Азия
Гитара Фрунзе
Мое знакомство со Средней Азией началось с того, что в доме Михал Васильича Фрунзе я получил по шее. Я всегда скептически относился к нравственному облику героев Гражданской войны.
В одноименную столицу Киргизии город Фрунзе я прибыл без злого умысла и в прекрасном настроении. Здесь было уже тепло. Первобытное слово «Бишкек», похожее на проглатываемый камень в горле, еще не существовало. Я собирался перекусить и передохнуть после поездов и попутных. Тимур умер, и Средняя Азия принадлежала мне.
По улице шли три девушки провинциально-студенческого облика, и зря идти им было совершенно незачем. Я спросил, где музей Фрунзе, и включил язык. Через полчаса, осыпая пудру с мозгов, они дружелюбно кормили меня в столовой. Когда желудок стал давить в подмышках, я записал адрес их общаги и перешел к культурной программе.
Кочевали они здесь тысячу лет, и еще бы тысячу лет кочевали, если бы не господин генерал-губернатор. Царская армия пришла в Туркестан, и народ влился куда надо. Город был безлик, как размножившийся кирпич. Обильная зелень придавала ему приличия.
Однако семья революционера и каторжанина Фрунзе жила в радостном достатке. Пока не вымерла поголовно согласно Природе и Советской власти. Но дом сохранился в бережности. Вокруг дома и был построен музей, как павильон вокруг экспоната.
Хотя скорее как скорлупа вокруг яйца. Музей был белый, каменный, гладкий, и такое ощущение что запачкан пылью и пометом. А внутри был аккуратный, прочный, объемистый сруб. Двускатная крыша сруба желтела крашеным железом. Длина жилища напоминала Ноев ковчег. С торца был вход, вдали выход, а между ними – анфилада комнат.
Проход был обвешен плюшевым канатом. По сторонам открывался скромный достаток дореволюционных интеллигентов. У нас за такой достаток сажали. По неясным слухам, семь комнат было только у членов Политбюро и грузинских подпольных миллионеров. И все эти комнаты были чем-то, черт возьми, заполнены! От слоников на салфеточках до красных комодов и гитары с бантом на стене.
Никаких служителей видно не было. На меня выжидательно щурились два местных охламона. Я нырнул под канат и провел пальцем по струнам. Гитара была настроена! Ну. Конечно снял.
Вот что. Когда приезжаешь из Ленинграда на окраины, то по отношению к местным святыням испытываешь комплекс колонизатора из метрополии. Хочется ездить на рикшах и плевать в них косточками.
Я расположился в кресле, закинул ногу на ногу и забренчал мелодию в границах своего слуха. Как раз на трех блатниках. Кто не знает – это три (простейшие и основные) аккорда на семиструнке.
Я чувствовал себя Миклухо-Маклаем на рояле. Папуасы заплачут при расставании. Два папуаса подошли к барьеру и умирали от счастья.
Явилась судьба, и она выглядела гораздо хуже и злей одноименной темы Бетховена. Костлявая старуха держалась за швабру, как Смерть за косу. Первым делом она скосила мою аудиторию.
Пока охламоны защищались от швабры, я аккуратно повесил инструмент на гвоздик и стал удаляться по проходу, стараясь совместить скорость с достоинством. Достоинство было лишним. Старая карга включила третью передачу и лупила меня своей поганой шваб рой по загривку. Так я впервые услышал киргизские ругательства. Это вводные слова для обрамления русского мата.
Швабра казалась грязной и оказалась таковой. Я отправился искать колонку и застирываться.
В тени мужики пили пиво: в ларьке было. Я спросил, где милиция: меня возили по земле и отобрали деньги, вон там.
Мужики мгновенно вычислили, кто меня бил и грабил, посоветовали не связываться и угостили пивом.
Не сходя с места, я узнал много полезного о милиции, киргизах, взятках и быстрых мелких заработках. Будь проще, и люди к тебе потянутся.
Особенно они одобрили анекдот с местным колоритом, как Василий Иванович Чапаев возвращается из Москвы, где в Академию поступал, грустный-грустный. Петька спрашивает:
– Ты чего, – спрашивает, – Василий Иванович, такой грустный?
– Знаешь, – говорит, – Петька, меня Михал Васильевич Фрунзе птичкой обозвал.
– Какой еще птичкой?
– Н у, эта… такой… – и стучит пальцем в стол.
– Дятлом, что ли?
– Да нет… ну, эта…
– Синичкой?
– Да нет! Долбоёбом.
Дорога
Я пил зеленый чай. Плеснул в пиалу, вылил обратно в чайник, и повторил несколько раз. Чай должен перемешаться, подышать и чуть остыть, и тогда уже настояться еще немного. Тогда пить.
Поллитровый чайничек стоил без сахара пять копеек. Это я себе позволял часто. В жару без чая жажду не утолить. Вода проходит с потом, хоть канистра.
Я сидел в тени гигантского южного дерева, о названии которого не задумывался, пил чай, курил самокрутку и мечтал о мясе. Мясо было баснословно дешево, но мне недоступно.
Мангал дымился, баранина пахла, шашлычки румянились в ряд. Пять кусочков мяса на короткой палочке: двадцать пять копеек. Компания дальнобойщиков зависла над грудой таких шашлычков. Они чавкали и хрустели, распрямляясь только для упражнения «взмах рукой прогнувшись». Чайханщик только оттаскивал водочные бутылки.