«...Расстрелять!» Покровский Александр
Потом он услал всех вниз, а сам залез на рубку, снял штаны и, нагнувшись, показал мировому империализму свой голубой зад. Обхватив ягодицы, он там ещё несколько раз наклонился, энергично, на разрыв, чтоб познакомить заокеанских коллег со своими уникальными внутренностями.
Пока он так старался, с вертолёта донеслось усталым голосом командующего Северным флотом:
— Пла-то-нов! Пла-то-нов! Наденьте штаны! А за незнание отечественной военной техники ставлю два балла. Сдадите зачёт по тактике лично мне.
— Товарищ командующий, — спросила как-то эта легендарная личность на инструктаже перед автономкой, — а как вести себя при получении сигнала бедствия от иностранного судна?
— Пошлёшь их подальше, ясно? — сказал командующий.
— Ясно, есть! — сказал Платонов. Он как в воду глядел. В конце автономки, на переходе в базу, при всплытии на сеанс связи поймали «SOS»; норвежский сухогруз тонет, на судне пожар, поступает вода.
Лодка всплыла, подошла к сухогрузу, с неё прыгнула аварийная партия. Потушили пожар, запустили машину, заткнули им дырки, снабдили топливом — и привет.
По приходе в базу он доложил по команде.
— А-а-а!!! — заорало начальство. — Боевая задача! Скрытность плавания! Два балла! — и подготовило документы об увольнении его в запас.
А норвежские моряки, зная, что у нас к чему, по своим каналам обратились и попросили наградить командира «К-420» капитана первого ранга Платонова за оказанную помощь.
— А мы его уже наградили, — ответили наши официальные органы.
— Награждён, награждён, — успокоили атташе.
— Ну, тогда пришлите нам письменное подтверждение, что вы его наградили, а мы у него потом возьмём интервью, — не унимались норвежцы.
Дело принимало международный оборот. Пришлось оставить его в рядах: влепили ему выговор и тут же наградили каким-то орденом.
Норвежцы не успокоились до тех пор, пока и из своего правительства не выколотили для него ещё и норвежский орден.
Отдыхая после этого в Хосте и принимая первую в своей жизни сероводородную ванну, Платонов вдруг с удивлением приятно обнаружил, что его здоровьем интересуются: подошёл мужик в халате, пощупал пульс и спросил о самочувствии.
После ухода медперсонала Платонов встал, выбрался из ванны, надел на себя белый халат, висевший тут же на гвоздике, и в таком виде (халат до пола) с серьёзной рожей обошёл все кабины и у всех женщин проверил пульс и спросил о самочувствии. Тётки были удивлены и растроганы такой частой посещаемостью медперсонала.
Жена командующего очнулась первой: где-то она уже видела этого гномика; а когда они встретились в столовой, то Платонова уже ничто не могло спасти от увольнения в запас.
Без опозданий
Жена от Серёги Кремова ушла тогда, когда обнаружила в нём склонность с алкоголизму.
С этой минуты он напивался после службы каждый день. А чтоб на службу не опаздывать, он приходил в состоянии «насосавшись» в тот дом, где жил командир его боевой части Толик Толстых, поднимался на третий этаж и ложился перед дверью своего командира на половичок. Прямо в шинели, застегнутой на все пуговицы, и в шапке, натянутой на уши.
Каждое утро командир боевой части капитан второго ранга незабвенный Толик Толстых выходил из дверей и спотыкался о своего подчиненного: тот принципиально спал на пороге, лежа на спине строго горизонтально.
Толик спотыкался, обнаруживал Серёгу и разражался речью следующего содержания:
— Ах ты кукла бесхозная, муфлон драный, титька кислая, гниль подкильная! Ах ты!…
Потом Толик Толстых очень долго желал Серёге, чтоб его схватило, скрутило и чтоб так трахнуло, так трахнуло обо что-нибудь краеугольное, чтоб он, Толик, сразу же отмучился. Заканчивал он всегда так:
— Ну ничего, ничего! Я тебе сейчас клизму сделаю. Профилактическую. Ведро глицерина с патефонными иголками. Ты у меня послужишь… Отечеству!…
Потом он всегда поднимал Серёгу, взваливал его на плечо и тащил на лодку.
Так что за десять лет их совместного проживания Серёга так ни разу на службу и не опоздал.
Служба
Чем занимается помощник оперативного бригады ОВРа Кронштадского водного района, если он уже два года как лейтенант, в меру нагл и зовут его Шура Бурденко? Конечно же, он занимается службой.
У Шуры рожа нахальная и любую фразу он начинает так: «Вот когда мы управляли тральщиком…»; а если требуется на ком-нибудь окончательно поставить точку, то следует: «Ну-ка, перестрой-ка мне строй уступа вправо в строй обратного клина». По телефону он представляется: «Оперативный!». А где при этом сам оперативный? При Шуре, который, стоя помощником, по молодости не спит вообще, оперативному дежурному делать нечего. Он либо смотрит телевизор, либо «харю давит», либо жрёт, либо гадит с упоением.
Всем в этом мире правит помощник. Всё на нём. Тайн в службе для Шуры не существует. Семёна романтики в душе его уже взошли чирьяками, а зад с определённых пор стремительно обрастает ракушками.
Звонок. Звонит оперативный базы. Шура берёт трубку и представляется:
— Оперативный!
— Так! Какой у вас дежурный тральщик?
— МТ-785.
— А поменьше есть?
— Есть, рейдовый, «Корунд».
— Значит так, со стенда кабельного размагничивания буй сорвало, отнесло его к Кроншлоту и бьёт о стенку. Разбудил полгорода. Пошлите туда это корыто, пусть его назад отволокут.
— Тык, товарищ капитан второго ранга, двадцать два часа уже, они там пьяные наверняка, может, утром?
— Что?! С кем я разговариваю? Что такое?! Кто пьяный? Вы пьяный?
— Никак нет!
— Тогда в чём дело?! Вы получили приказание? Что за идиотизм?
— Есть!
— Что «есть»?!
— Есть, послать корыто оттащить буй.
— И доложите потом.
— Есть.
— И приведите себя в порядок!
— Есть.
— Всё.
— Есть.
Коз-зёл! Шура устало поправил очки и аккуратно опустил на место трубку. Наберут на флот козлов трахомных! Этот оперативный — связист, а связисты — они вообще святые. «Они приказа-али», а ты бегай, как меченый зайчик. Невтерпеж им, видите ли! Шура взялся за трубку телефона:
— «Корунд», едрёна вошь!
— Есть.
— Кто «есть», бугель вам на всё рыло?!
— Мичман Орлов!
— Представляться надо, мочёная тётя, пьян небось?!
— Никак нет! В рабочем состоянии.
— Знаем мы ваши «состояния». Значит так, Орлуха, заводи свой керогаз и струячь к Кроншлоту. Там буй сорвало со стенда кабельного размагничивания. Прибило его к стенке и мочалит его об неё. Со страшной силой. Уши у населения вянут. За ноздрю его и назад к маме! Понял?
— Так точно!
— Давай, пошёл. Ноги в руки и доложите потом.
— Есть!
Конечно, Орлуха был в «рабочем состоянии», то бишь — пьян в сиську. Иначе он бы ничего не перепутал. К Кроншлоту он так и не дошёл. Он увидел по дороге какой-то беспризорный, как ему померещилось, буй («этот, что ли?»), заарканил его и начал корчевать.
Буй сидит на мёртвом якоре. Там ещё и бетонная нашлёпка имеется, но Орлухе было плевать. При-ка-за-ли.
Тральщик потужился-потужился — никак. Ах ты! Орлуха врубился на полную мощность. Его керогаз гору своротит, если потребуется.
И своротил. Буй сопротивлялся секунду-другую, а потом Орлуха его выдернул и проволок его якорем по новым кабелям стенда кабельного размагничивания. Якорь пахал так, что вода кипела от коротких замыканий. Десять лет стенд ремонтировали и теперь одним махом всё свернули в трубочку.
Утром зазвенел телефон. Шура взял трубку:
— Оперативный.
Трубка накалилась и ахнула:
— Суки!!! — и дальше вой крокодила. — Сраная ОВРа (ав-ав)! Стая идиотов!… Распушенные кашалоты!… Задницы вместо голов!… Геморрой вместо мозга!… Давить вас в зародыше!… Да я вас… Да я вам! (Ав-ав-ав!)
Шура выставил трубку в иллюминатор, чтоб случайно в уши не попало.
А тот буй, что об Кроншлот ночью било, так и разбило, и он тихо булькнул.
Гарькуша
Гарькуша у нас командир тральщика и в то же время великолепный гонщик.
Переднее колесо у него на мотоцикле огромное, а заднее — маленькое. Гарькуша сидит на своём аппарате, как на пьедестале.
После каждого выхода в море он катается по посёлку, а за ним ВАИ гоняется. Вы бы видели эти гонки! Куда там американским каскадерам. Гарькуша несётся как птица, пьяненький, конечно, а сзади у него баба сидит, и юбка у бабы белая с синим, и развевается она, как военно-морской флаг, а на хвосте у них — ВАИ. Чтоб у них слюна непрерывно текла и глаза чтоб горели, он держит их от себя в пяти сантиметрах и смывается прямо из-под носа.
Сколько они на Гарькушу комбригу жаловались — не перечесть. И всё без толку. А вчера он на мотоцикле на корабль въехал. На подъём флага они опаздывали. Только запикало — 8.00. — как с первым пиком он въехал на трап, по ступенькам вниз, потом промчался на ют, развернулся там на пяти квадратных сантиметрах, слез и, с последним пиком, скомандовал:
— Флаг поднять!
Комбриг будто шпагу проглотил: глаза выкатил, а изо рта — ма-ма! Потом он сделал несколько глотательных упражнений и сказал сифилитическим голосом:
— Гарь-ку-шу… ко мне…
Я говорю всем…
Я говорю всем: прихожу домой, надеваю вечерний костюм — «тройку», рубашка с заколкой, тёмные сдержанные тона; жена — вечернее платье, умелое сочетание драгоценностей и косметики, ребёнок — как игрушка; свечи… где-то там, в конце гостиной, в полутонах, классическая музыка… второй половины… соединение душ, ужин, литература, графика, живопись, архитектура… второй половины… утонченность желаний… и вообще…
Никто не верит!
Своими руками
Зам любил говорить с народом. Он рассказывал массу хороших, поучительных историй, но перед каждой историей в небольшой предисторической справке он всегда рассказывал о своей долгой и трудной жизни, а в конце концов добавлял: «всё сам, своими руками». Зам каждый раз находил для неё новую интонацию, украшал её тысячью различных оттенков, которые придавали фразе всегда утреннюю свежесть. Однажды в автономке вдали от родных берегов зам, рот которого практически никогда не закрывался, вдруг замолчал суток на пять. При этом он почти не появлялся из каюты, лишь иногда его огромное, скорбное тело бесшумной тенью скользило в гальюн. На шестые сутки вахтенные заметили, что зам отправился туда с каким-то ужасным, баррикадным выражением. Он зашёл в гальюн, задраил дверь и принялся там ворочаться ночной неустроенной птицей.
— Чего это он? — спросил один вахтенный у другого.
— А… эта… жизнь была такая долгая и такая мотыжная…
— А, — сказал вахтенный, — ну да…
Отсек погрузился в тишину, лишь изредка оживал и ворочался гальюн. Дверь гальюна наконец лязгнула, и зам, с лицом искажённым за всё человечество, появился из него. Надо заметить, что он по-старости и в результате тяжёлого детства, забывал поднимать за собой стульчак.
— Пойду подниму, — привычно сказал вахтенный. Вскоре он вернулся и молча поволок своего напарника за рукав.
— Ты чего?
— Смотри!
— Вот это да-а!…
— Это вам не мелочь по карманам тырить!
Внутри унитаза лежало, исключительно правильной формы, нечеловеческих размеров, человеческое… м-да. Если б оно было одето в скорлупу, никто бы не сомневался, что это яйцо сказочной птицы Рух! Первый вахтенный закатил глаза, растопырил руки, пожал плечами и сказал заунывным голосом заместителя:
— Ну всё, всё своими руками! По-другому было не вытащить!
— Слушай! Давай замовское говно Серёге покажем!…
— Так он же спит.
— Ничего, разбудим…
…Вахтенный офицер наклонился к инженер-механику.
— Не может быть! — повеселел мех.
— Может.
— Товарищ вахтенный офицер, — официально привстал механик, — разрешите навестить гальюн первого отсека. Только туда и сразу же взад.
— Идите. Только без лирики там. Туда и сразу же взад…
Целых три часа весь корабль ходил и изучал сей предмет. Последним узнал, как всегда, командир.
— Не может быть! — придвинулся он к старпому.
— Может, — сказал старпом и развёл при этом руками на целый метр, — вот такое!
— Помощника сюда, — потребовал командир.
— Сергей Васильич! — обратился он к помощнику, когда тот появился в центральном, — что у нас происходит в первом отсеке?
— В первом без замечаний, — улыбнулся помощник.
— Сочувствую вашей игривости, следуйте за мной. Я — в первом, — повернулся он к старпому.
Помощник, сопровождая командира, всё старался забежать вперёд.
— Вот, товарищ командир! — сказал он, открывая дверь гальюна, — вот!
— Так! — сказал командир, досконально изучив предмет общей заботы. — Хорошо! Это разрубите и уничтожьте по частям. Надеюсь, уже все насладились?
— Так точно! Есть, товарищ командир, сделаем!
— Да уж, постарайтесь. А где у нас медик?
— Спит, наверное, товарищ командир.
— Ах, спят они…
Командир вызвал к себе медика.
— Вы спите и не знаете…
— Я — в курсе, товарищ командир!…
— Ну и что, что вы в курсе?
— Это может быть!
— Я сам видел, что это может быть. И вы — медик, а не трюмный. Не следует об этом забывать. Вы заместителя осмотрели или нет? Может он нуждается в вашей помощи? Ну как, осмотрели, или ещё нет?
— Нет… ещё…
— Ах, ещё нет?! Значит, дерьмо — успели, а зама — нет? Я пока не нахожу что вам сказать…
— Товарищ командир, так ведь… — мялся медик.
— Не знаю я. Найдите способ.
— Есть… найти способ…
…В тот же день вечером, увидев входящего в кают-компанию расцветающего зама, командир улыбнулся в сторону и кротко вздохнул. Под замом жалобно пискнуло кресло.
— Вы знаете, товарищ командир, — сразу же заговорил он, — в бытность мою на шестьсот тринадцатом проекте, в море, сложилась следующая интересная ситуация…
Командир слушал зама в пол-уха. Кают-компания ждала. У всех на тарелках лежало по пол-котлеты.
— …и всё сам, своими руками! — передохнул зам, закончив очередную повесть из жизни.
— Тяжело вам наверное было… одному, Иван Фомич, — безразлично вставил командир в притихшей кают-компании.
— Не то слово! — бодро отреагировал зам и быстро и умело намазал себе очередную булку.
Yellow submarine
Биографию составляют впечатления. Впечатления нам готовит судьба. Как она это делает — неизвестно; никогда не знаешь, что она выкинет.Вот если б мне в отрочестве кто-нибудь сказал, что я буду служить на подводных лодках, я бы очень хохотал, но так захотелось судьбе, и судьба взяла меня за тонкошкурное образование в районе холки и повела меня на подводную лодку путем крутым и извилистым.
Чтоб впечатления от дороги оказались наиболее полными, судьба привела меня сначала в военно-морское училище, где она и оставила меня на пять лет набираться впечатлений на химическом факультете.
На химическом факультете нас учили, как стать военными химиками. И всё-таки самые яркие впечатления этого периода моей биографии я вынес не из химии — я вынес их с камбуза, из этого царства тележек, мисок, тарелок, лагунов, котлов, поварих, поваров, кладовых, душевых, официанток, раздевалок, с непременным подглядыванием в поисках пищи неокрепшему воображению; с бесчисленных столов кормильных рядов с алюминиевыми бачками — один бачок на четверых.
Когда сидели за столами, кто-то всегда бачковал, то есть разливал по тарелкам варево, а остальные в этот момент следили за ним, сделав себе равнодушные взоры, чтоб он случайно мясо себе из бачка не выловил.
Мясо делилось по справедливости. Все помнили, кто его ел в последний раз.
Неважно, что то мясо напоминало разваренную мыльную ветошь, — это никого не интересовало, интересовало другое, интересовал сам факт: есть мясо или его нет.
Мясо на камбуз попадало из морозных закромов Родины, а по синей отметке на ляжке мы, стоя в камбузном наряде, узнавали год закладки и, если он совпадал с годом нашего рождения, говорили, что едим ровесника.
И ели мы его с удовольствием, потому что очень есть хотели.
Когда мы обедали, в зале играла музыка. Она помогала вырабатывать желудочный сок.
Шли мы на камбуз строями, молодцевато, чеканили ножку, и всё говорило о том, что мы служим и эти годы зачтутся нам в пенсию.
Перед камбузом на табуретках — по-морскому, на баночках — стояли лагуны с хлоркой, куда мы на ходу ныряли руками вперёд.
И потом очень долгое время запах хлорки не позволял разделить впечатления от пребывания на камбузе и в туалете.
А ещё я вынес впечатление, как мы ели сгущёнку. В государстве тогда было много сгущёнки, и мы её ели: покупали банку, делали в крышке две дырки и, припаявшись к одной из них непорочными дрожащими губами, запрокидываясь, делали могучий всос, и сгущёнка в один миг наполняла рот сладкой мукой. И хотелось в тот миг, чтоб она никогда не кончалась.
Общение со сгущёнкой требует известного интима; если же интима не получалось, то хорошим тоном считалось оставить другу последний глоток.
Только один раз в месяц — в день курсантской получки — мы ели до отвала; мы ели сгущёнку банками, колбасу — метрами, а пиво пили пожарными ведрами, для чего носили его тайком через забор; на младших курсах мы носили его тайком ночью, а на старших — тайком днём, и во время экзаменационных сессий мы носили его тайком в класс через плац.
Однажды один наш, идущий через плац с двумя ведрами, попался дежурному по училищу. Военно-пожарное ведро отличается тем, что его нельзя поставить: оно сделано конусом.
Когда дежурный по училищу увидел, как тот, несущий, с превеликими муками пытается поставить конусное ведро на плац, чтоб отдать воинскую честь ему, дежурному по училищу, он милостиво кивнул, даже не полюбопытствовав, что за пенообразующий огнегаситель тот волочет изгибаясь.
Во время экзаменов пиво наливалось только демократичным преподавателям, и они его выпивали, удивляясь, торопливо.
Недемократичных преподавателей пытались выводить из строя, подсовывая им лимонад в запотевшем графине, с предварительно растворенным в нём химическим веществом — пургеном.
А Барону, преподавателю вычислительной техники, кроме заветного графина в карман тужурки удалось впрыснуть органическую кислоту, запах которой по своей сложности мог бы соперничать только с её названием.
Вообще-то кислота была аварийным средством. Барон должен был опоздать к началу экзамена: специально посланная группа должна была ещё ночью заклеить эпоксидкой замок бароновского гаража, чтоб он утром не вывел из него свою машину.
Группа заклеила, перепутав, замок соседу, Барон появился вовремя, и пришлось обратиться к кислоте.
Пахло сильно и хорошо. Барон не знал, куда деваться, от смущения он непрестанно пил настойку пургена в лимонаде, говорил, что в аудитории спертый воздух, и бледнел. Вскоре он надолго вышел, и мы одним махом сдали экзамен.
А ещё я лежал в санчасти. Я любил лежать в санчасти: там можно было выспаться. Я не высыпаюсь с семнадцати лет, с тех самых пор, когда нежный слух мой впервые поразила команда: «Рота, подъём!».
В санчасти кормили теми же органическими веществами, что и на камбузе. Положительное зерно состояло в том, что здесь давали добавку. Бигус не ели даже легкораненые.
Бигус! Это блюдо сделано врагами человеческих желудков из картошки, тушеной с кислой капустой, заправленной комбижиром и жалкими кусками жёлтого поросячьего сала. Боже, какая это была отрава!
Поковыряв вилкой бигус, я выходил в коридор между палатами, припадал к стенке и звал утробно:
— Сестра… сест-ра… сест-ра…
— Что тебе, милый? — вылетала сестра.
— Спасибо, сестра, — говорил я томно и шёл в палату.
Артистизм! Вот что должны преподавать будущим офицерам. Как же без него стоять перед строем подчиненных, ведь они смотрят на тебя и жаждут получить с тебя твой артистизм. Им же важно получить команду, им же важно, как ты её подаёшь. Им важно, какое у тебя при этом лицо, как ты держишь руки и в каком состоянии у тебя ноги; им важно, сколько души ты вкладываешь в команду: «Равняйсь!», и какая капля интеллекта капает с тебя во время команды: «Смирно!».
Почему-то считается, что если ты ничего не можешь, то ты можешь воспитывать людей.
Сколько раз меня воспитывали в строю, и сколько раз я убеждался: оказывается, достаточно сильно крикнуть идущим людям: «Четче шаг! Отмашку рук! Выше ногу! Не слышу ногу! Петров! Едрёна корень!» — и ты уже воспитатель.
И тут появляется он, твой новый командир роты. На лице у него, как это ни странно, написан ум, а в глазах написано то, что он только что с флота, что он ни черта не боится, и ещё там написано, что у него есть выслуга лет и что он не будет хвататься за службу, как нищий за подол прихожанки.
— Я утомлён высшим образованием, — говорит он, и с этой минуты ты начинаешь изучать его речь, его лицо, его походку, его манеру держаться и соблюдать себя.
Он учил нас тому, что не прочтешь ни в одном учебнике, что не получишь в руки при выпуске, тому, что можно набрать, только пропустив через себя; он учил нас тому, что называется — жизнь.
Выпуск!
Сегодняшний, ты ли это, вчерашний! Сколько блеска в глазах и в белье! А сверху на бельё надет кортик, а из-под каркаса фуражки капает, а брюки черные, шерстяные, всепогодки, а под ними взопревшее тело, а в подмышках жмёт, а в ботинках трёт — столько сразу всего.
Но ты всего этого барахла не замечаешь. Ситец на улицах — май в душе! Сегодня твой день, сегодняшний. Счастлив ли ты? Ты счастлив! Благослови тебя небо!
Север
Отпуск промелькнул, как чужое лицо в окошке, и через месяц, всё ещё окрыленный, просветлённый, ненормально радостный, я улетел на север за назначением.
- …Север, Север, Северный флот…
- Сопки, сопки, ртутная вода…
- Неужели та вода навсегда?
- Север, Север, Северный флот…
Гуси потянулись на север, бабы потянулись на юг — лето наступило…
Появились молодые лейтенанты — лето кончилось. Лейтенанты, лейтенанты, вы роняете в душу лепестки вечности. После вас в душе наступает сентябрь…
Интересно, почему только на Северном флоте бакланы летают над мусорными кучами, а вороны над морем? Потому что Страна Наоборот.
Жила-была Страна Наоборот. Утром ложилась, вечером вставала. Удивительная это была страна — Страна Наоборот…
— Куда вы хотите? — спрашивают лейтенанта в отделе кадров Северного флота. — В поселок Роста или в порт Владимир?
Не знакомый с современной северной географией лейтенант выбирает себе порт Владимир и уезжает туда, где три покосившихся деревянных строения, обнявшись, хором предохраняют цивилизацию от сдува.
Обманули дурака на четыре кулака…
Места для меня сразу не нашлось. Лейтенанта ждут, конечно, на Северном флоте, но не так интенсивно, как он себе это представляет.
После двухнедельных мытарств печаль моя нашла своё временное пристанище в отдельном дивизионе химической защиты, именуемом в простонародье «химдымом».
Если матрос на флоте не попадает в тюрьму, то он попадает в химдым. Так, во всяком случае, было. Больные, косые, хромые, глухонемые; хулиганы и пьяницы, потомственные негодяи и столбовые мерзавцы, носители редких генетических слепков.
— Не боись, лейтенант, — говорили они мне, — мы детей не бьём.
И я не боялся, слово они держали. Но сына замполита они вешали на забор. За лямки штанишек. Как Буратино. Шестилетний малыш висел и плакал…
…Пятнадцать нарядов в месяц. Через день — на ремень!
— Что, товарищ лейтенант, в сторожа записались? Терпите, все через это прошли…
Кубрик, койки, осклизлый гальюн…
Через месяц после того, как я — хрупкий цветок Курдистана — был высажен суперфосфатом почвы этой страны слез — химического дивизиона, мне захотелось выть болотной выпью.
Эта славная птичка несколько напоминает военнослужащего: чуть чего — она замирает по стойке «смирно» в жалких складках местности, а если достали — орёт, как раненый бык.
Я орал. Вернее, орала моя дивная душа отличника боевой и политической подготовки. Она орала днём и ночью. Она орала до тех пор, пока мысль об атомных лодках не сформировалась полностью.
Я поделился ею с начальством. Начальство было удивлено стойкостью моего отвращения к текущему моменту. Оно назвало мое состояние «играми романтизма» и высказалось относительно места проведения этих игр со всей определенностью. Потом оно сказало, что для того чтобы стать подводником («а это не так всё просто, юноша, не так всё просто»), мне нужно как можно чаще «рыть рогами и копытами» («и носом… главное, носом»).
С этого дня я не служил — я рыл, я рыл рогами, копытами и носом… главное, носом; и глаза мои — с этого дня — на полгода сошлись к переносице. Не лейтенант, а хавронобык!
Надо сказать, что в химдивизионе было где рыть, было! Поразительные вокруг были просторы. Справедливость требует отметить, что кое-что было вырыто и до меня.
В те дни, когда я не рыл, я возил бетон и заливал его в ямы.