«...Расстрелять!» Покровский Александр
За что, природа?
Как становятся идиотами
Шла у нас приёмопередача. Не понимаете? Ну, передавали нам корабль: лодку мы принимали от экипажа Долгушина. Передача была срочная: мы на этой лодке через неделю в автономку должны были идти.
И вот, чтоб мы быстренько, без выгибонов приняли корабль, посадили нас — оба экипажа — на борт и отощали лодку подальше; встали там на якорь и начали приёмопередачу.
Поскольку всем хотелось домой, то приняли мы её — как и намечалось, без кривлянья: часа за четыре.
Командир наш очень торопился в базу, чтоб к «ночному колпаку» успеть. «Ночной колпак» — это литровый поток на ночь: командир у нас пил только в базе.
Тронулись мы в базу, а нас не пускают — не даёт «таможня» «добро».
В 18 часов добро не дали, и в 20 — не дали, и в 21 — не дали: буксиров нет.
В 22 часа командир издёргался до того, что решил идти в базу самостоятельно: без буксиров.
Только мы пошли, как посты наблюдения и связи — эти враги рода человеческого — начали стучать о нас наверх.
Наверху всполошились и заорали:
— Восемьсот пятьдесят пятый бортовой! Куда вы движетесь?
«Куда, куда»… в дунькину кику, «куда». В базу движемся, ядрёна мама!
Командир шипел радистам:
— Молчите! Не отвечайте, потом разберёмся!
Ну и ладно. Идём мы сами, идём — и проходим в базу.
А оперативный, затаив дыхание, за нами наблюдает; интересно ему: как же эти придурки без буксиров швартоваться будут.
— Ничего, — говорил командир на мостике, — ошвартуемся как-нибудь…
И начали мы швартоваться «как-нибудь» — на одном междометии, то есть на одном своём дизеле: парусность у лодки приличная; дизель молотит, не справляется; лодку сносит; командир непрерывно курит и наблюдает, как нас несёт на дизелюхи: их там три дизельных лодки с левого борта у пирса стояло; правая часть пирса голая, а с левой — три дизелюхи торчат, и нас ветром на них тащит, а мы упираемся — ножонки растопырили — ничего не выходит.
На дизелюхах все это уже заметили: повылезали все наверх и интересуются: когда мы им врежем? Эти дизелюхи через неделю тоже в автономку собирались. Ужас! Сейчас кокнемся! Сто метров остаётся… пятьдесят… двадцать пять… а нас всё несёт и несёт…
Командир в бабьём предродовом поту руки ломает и причитает:
— Ну, всё… всё… всё… с командиров снимут… из партии выкинут… академия накрылась… медным тазом… под суд отдадут… и в лагерь, пионервожатым… на лесоповал… в полосатом купальнике…
И тут лодка замирает на месте… зависает… до дизелюх — метров двенадцать…
— Назад, — бормочет командир в безумье своём, — назад, давай, милая… давай… по-тихому… давай, родная… ну… милая, ну… давай…
И лодка почему-то останавливается и сантиметр за сантиметром каким-то чудом разворачивается, тащится, сначала вперёд, а потом она останавливается, её сносит и прижимает к пирсу. Всё! Прилипли!
— Фу! — говорит командир, утирая пот. — Фу ты… ну ты, проклять какая… горло перехватило… мешком её задави… Фу-у-у-у… Вот так и становятся идиотами… Отпустило… даже не знаю… Никак не отдышаться… Ну, я вообще… чуть не напустил под себя… керосину… да-а-а-а… Пойду… приму на грудь. Что-то сердце раззвонилось…
Пошёл командир наш и принял на грудь. Одним литровым глотком.
Пять раз подряд
Северный ветер — аквилон — развернул на шинели сзади большие срамные губы и ворвался туда, угрожая предстательной железе. Не ходите в патруль, и у вас будет всё в полном порядке с предстательной железой: она доживет до глубокой старости и помрет своей собственной смертью.
Лейтенант Сидоров Вова справился с ветром в хвостовой своей части, вернул полы шинели на место и, обернув ими себе ноги, продолжил путь во мгле.
Снежинки, твёрдые, как алмазная крошка, отскакивали от задубевшего лица и противно скрипели на шее.
Лейтенант Вова шёл домой из патруля. Два часа ночи. Его патрульные, отпущенные ночевать в казарму, уже минут десять месят снег в нужном направлении, мечтая о вонючей подушке, а вот Вову ждёт постель, супружеское ложе.
Всё-таки хорошо стоять в патруле: хоть в два часа ночи, а жена под боком. Вова улыбнулся поземке и поправил тяжёлую портупею. В ней лежал «пистоль». Она оттянула весь бок уже сегодня, то ли будет завтра.
Вот именно — завтра. Флотское завтра. Как много оно может с собой принести, это наше «завтра». Его караулит сомнительный друг подводника — случай, этот верный пёс лентяйки Фортуны.
«Человек — электрохимическая система. Ей нужны падения напряжения. Испытав эти падения, человек вырабатывает устойчивые состояния для своих атомов. Эти состояния он передаст потомству».
Вот какие мысли пришли к Вове посреди полярной ночи; Вова с малолетства был философом.
Но философов не любит Фортуна: кому же понравится, если мешаются под ногами и всё время подглядывают.
Лучшие, самые крупные куски напряжений Фортуна бережет для философов.
Вова вошёл в пятиэтажную железобетонную времянку, поднялся на четвёртый этаж и, осторожно открыв дверь, вдохнул сразу двести пятьдесят органических составляющих, которые принято считать «теплом домашнего очага».
Стараясь не загреметь, он зажег свет в микроскопической передней и, не раздеваясь, вошёл в комнатку, чтоб обнаружить и поцеловать теплую жену.
Глаза вскоре привыкли к темноте, но на вожделённой подушке они увидели сразу две головы. Женщины тоже не любят философов. Философов никто не любит. Разглагольствования хороши только в начале той затяжной драки, которую называют супружеством.
Вова остолбенел. Рухни сейчас пятиэтажное бунгало, он и не заметил бы: внутренний грохот оглушил Вову; упали высокие мечты — пять тонн хрусталя с высоты километра.
Вова чисто машинально, слепыми движениями вынул свой верный «пистоль» и, как говорили в древности, «сильно посыпал пороху на полку».
Он поймал в прорезь прицела подушку, зажмурился и нажал на курок. Оглохший заранее Вова ничего не услышал; «пистоль» пулял и пулял, как во сне, в скачущую, издыхающую, издающую ржанье кровать… А потом Вова тихо вышел и пошёл… в никуда…
В комендатуре, под стеклом, вместе с настольной лампой, физиономией наружу сидел старый капитан, дежурный по гарнизону.
Военная физиономия всегда решалась в широком ракурсе: от некоторой неподвижной опрокинутости или свежайшей отшлёпанности до суровой решительности лба в полпальца величиной.
У дежурного капитана всё было в порядке со лбом: надбровные дуги образовывали такие надолбы, что не страшна никакая лобовая атака.
Капитан впадал в коматозное состояние, обычное для дежурной службы и для двух часов ночи.
Чтоб голова при падении не раздробила стол, он подложил под неё стопку засаленных дежурных журналов; устроившись сверху, он засопел, разметав по обложкам влажные губы и оставив бодрствовать лишь одну сторожевую точку в спинном мозгу.
Через двадцать минут точка затеребила остальной организм: кто-то вошёл и сел. Капитан, видимо, почувствовал спиной инфракрасное излучение, потому что он моментально поднял голову и открыл глаза. Через тридцать секунд он проснулся, а ещё через двадцать к нему вернулось сознание: перед ним сидел Вова, а перед Вовой лежал «пистоль».
— Я убил человека… и даже двух человек… вдребезги, — сказал Вова, простой как правда, и кивнул на «пистоль».
— Что-о-о?!! — капитан взвился вверх и влёт ткнул увязавшийся за ним табурет.
Через секунду он уже рысью исступленно бежал по адресу: дом 55, квартира 90 — и на бегу рисовал себе одну картину за другой. И что самое трагичное, хреновое, — что всё это на его дежурстве, чёрт!
От расстройства капитан птичкой взлетел на четвёртый.
Дверь была открыта. Капитан осторожно вошёл: не наступить бы на трупы.
В комнате стоял запах расстрелянного унитаза, целой стаей летали меркаптаны[6] и, летая, поражали обоняние, зрение и воображение.
От волнения капитан не зажёг свет и шарил впотьмах. В комнате царил беспорядок. В подушке (наощупь) сидело пять пуль. Трупы исчезли. Посреди комнаты, вытянувшись, лежали две огромные лужи. Они тянулись от кровати до порога и были затоптаны босыми ногами. Кровь!
Капитан опустился на четвереньки, торопливо макнул палец в лужу и осторожно поднёс его к лицу: это была не кровь; меркаптаны взлетали именно отсюда.
Счастливый капитан легко засмеялся, как в чирикающем детстве, поднялся на ноги и вытер палец об обои. Вова промахнулся. Пять раз подряд…
Командующий, когда ему обо всем доложили, сначала испытал сильнейший удар под дых, потом, придя в себя, он тут же объявил Вове десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Чуть позже командующий подумал, и, успокоившись, он приказал каждый день водить Вову на стрельбище, чтоб научился стрелять.
Вот такое у нас «флотское завтра». Кто же на истинном флоте в нём уверен? Разве что тот сосущий вкусную грудь лентяйки Фортуны. Но на флоте ли он? И из нашей ли он песочницы?…
Стас
Стас меня утомил. Всю плешь проел, пока шли. Есть три темы, которые будут волновать старых каптри, пока существует подводный флот: сволочи-начальники и личное здоровье, перевод и демобилизация. Причём все темы плавно перетекают одна в другую, пока дело не дойдёт до демобилизации, и дальше — сплошные розовые слюни.
— Если я опять пролечу с переводом, как фанера над Парижем, тогда рапорт и дембель, — слышится у уха Стас.
Ходит он шаркающей походкой, и голос у него гнусный-прегнусный; прикосновение тех звуков; которые он издаёт, для окружающих барабанных перепонок губительно. Его как-то заслали читать лекции по гражданской обороне директорам заводов. В первом же перерыве директора собрались в кучу, выбрали старшего, и тот, рыдая в голос, помчался и добился у начальства, чтоб Стаса убрали.
Сколько помню Стаса, он всё время находится в состоянии перевода, то есть он всё время ходит, канючит и у всех спрашивает: не слышал ли кто-нибудь о том, что он куда-нибудь переводится. Ему нужна должность, Ленинград и оклад. Ни много ни мало! В отделе кадров ему сказали: «За Уралом всё ваше», — на что он заявил, что «за Уралом для офицера земли нет».
Он был старше меня лет на десять и в подводниках просидел уже лет двадцать. Представляете, что это был за ужас! Эта рептилия мезозойской эры, уцелевшая под ногами у мамонтов, надоела своим вечным плачем не только мне — она надоела всем своим родственникам, себе и природе. Боже, сохрани нас от бессмертия!
— Ты понимаешь, в чём, собственно говоря, дело? — гундосил Стас, а я кивал и кивал.
Шли мы после обеда на построение, и он портил мне то, что с таким превеликим трудом растворило мой желудочный сок. Витамины мои находились под угрозой исчезновения. Стас своей рожей напоминает лошадь. «Ах ты, — думал я, предварительно выделив ему полуха, чтоб кивать впопад, — чучело галапагосское! Надо же было нам встретиться!» В общении со Стасом должно быть одно железное правило: увидел его — беги. Стас не может без слушателя. Обязательно вцепится. Хватка у него железная: вцепится и повиснет, и вместе с ним повиснут на тебе все его заботы, мысли, горести, неудачи, переводы, и через пять минут ты уже ощущаешь, как тяжело тебе идти и жить. После автономки Стаса лучше не встречать: тогда он бывает в тридцать раз разговорчивей.
— А может, мне написать в ЦК?… ещё раз, а? Я же национальный кадр!
«Господу Богу напиши! Во вселенский совет. Детеныш диплодока!» — чуть не подумал я вслух, но спохватился и сказал только:
— Конечно, напиши.
Стас, по-моему, не писал о своём переводе только Саманте Смит, остальные уже в курсе. Например, он уже давно не даёт безмятежно жить Совету Национальностей. Спокойно слушать Стаса невозможно, всё тянет дать ему в ухо. Когда он стоял вместе с лодкой в ремонте, то тамошний флагманский даже приставил к нему специального лейтенанта, чтобы тот вместо него, флагманского, слушал Стаса. Обалдевший лейтенант ходил за ним, как Эккерман за Гете, и записывал его мысли в блокнот.
— …и запишите! — талдычил Стас, и лейтенант, потеряв всякую сопротивляемость, записывал.
Настоящее имя Стаса — Генрих-Мария-Леонардо-сын-Леонардо. Матросы называют его Машкин Леопардо, а офицеры — почему-то Стасом. Он из прибалтийских немцев или что-то вроде этого, но, по-моему, на его генеалогическое дерево влезло несколько пьяных испанских конкистадоров, и влезли они не одни — прихватили ещё с собой и итальянских бандитов. Стаса никто не любит. Однажды он одолжил кому-то прибор, и его обманули, не вернули. (Офицеру вообще верить нельзя. Способный офицер способен на все). И вот лодка собирается в завод, идёт приготовление корабля «к бою и походу», на пирсе появляется Стас, он явился за прибором; приготовление, «швартовные команды наверх!», беготня, последние ящики с продовольствием, что-то ещё не списано, акты летают по воздуху, аттестаты, все снуют туда-сюда — появляется Стас и говорит в «каштан»:
— Где мой прибор?
— Что такое? — слышится из «каштана». — Почему «каштан» верхнего вахтенного на месте? Связисты! До каких пор?! Немедленно убрать «каштан»!
— Отдайте прибор! — не отстаёт Стас, но его уже никто не слышит, команды так и сыпятся:
— От-дать! Концы!
— Перестаньте отдавать концы! Отдайте прибор! — не унимается Стас.
— Стас! — кричит с рубки командир. — Двух автоматчиков наверх! Отогнать его короткими очередями!
Свой собственный экипаж Стаса единодушно ненавидит. Стас — зануда, он способен кого хочешь достать. У них в экипаже давно существует группа, которая поклялась донимать Стаса. В автономке кто-то из этой банды посоветовал Стасу сухую мойку головы — Стаса с рожденья одолевает перхоть, и волосы, облезая, обнаруживают под собой ребристый остов. И вот, чтобы они не облезали и не обнаруживали, нужно посыпать их — волосы — мукой и потом (чтоб вы думали?) вычесывать их гребешком. Французское патентованное средство.
Стас сел на затылок интенданту и не слез с него, пока не добыл муку. Вычесыванием он занимался на ночной вахте перед зеркалом, что висит над умывальником. Мука летела в умывальник, где-то там, далеко в трубопроводе, превращалась в тесто и забивала трубу. Прибегали трюмные, отворачивали трубу, пробивали-продували и ругали Стаса площадно, как водопроводчики не ругают ни одно живое существо. После всех этих скандалов Стас стал вычесывать свою мукомольную голову в огромную банку из-под сухарей. Садился, обхватив её руками и ногами, и, опустив в неё башку, чесал всё это часа четыре. Через месяц такой интеллектуальной работы у него созрела одна-единственная мысль: помыть голову. Он взял её и помыл, и получилось тесто, из которого трудно было достать даже оставшиеся волосы. С такой головой среди ночи Стас явился в безмятежно хрюмивший в глубинах Атлантики центральный пост и, удивив его насмерть, потребовал доктора. Голову побрили, но группа по уничтожению Стаса не успокоилась и, когда всё улеглось, предложила Стасу японское патентованное средство: чеснок, настоенный на спирте. Всё это льется опять на башку, и волосы растут как бешеные.
Стас развёл чеснок в трёхлитровой банке со спиртом и стал его лить на себя кружками. Лечение должно было продлиться целый месяц. Соседи по каюте нюхали Стаса только два дня, а потом выбросили его в проход между каютами.
— Напишу-ка я в ЦК… всё-таки… — сказал Стас, подводя меня к моему пирсу.
Наконец-то я от него избавлюсь.
— Давай, Стас! — сказал я ему с чувством, чувствуя близкое своё освобождение.
Стасу сюда, а нам, пардон, отсюда. Слава Богу!
— Пишите! — сказал я ему с ещё большим чувством. — Рыдайте, и вас услышат. Бейте себя наотмашь коленом по лицу! Побольше эмоций. Взывай к сердцу и к разуму. Кричи в каждой строчке: «Я! Так! Больше Не! Могу!» Где правда? Где справедливость? Да что ж это такое, санта ляпинда дельмоно моэрто, что в переводе на русский означает: скольки ж можно! Служите на «железе» сами! Стойте по пятьдесят лет в строю! Переведите меня куда хотите! Состарился, отупел, исподличался, дурно пахну! Барабанные перепонки воспринимают только барабаны, отвыкли от флейты напрочь! Дети родные не узнают после автономки папу, кидают в меня кирпичами! Семья — ячейка общества — рушится: жена который год хронически беременна моим переводом, не может мне простить моего национального происхождения, грызет ежедневно мои тонкие кишки, неприлично урча. Кричи: «Дедушка в Америке завещал завод ядохимикатов!». Звонили, скажи, предлагают вступить в права наследства. Кричи: «Кругом заговор! Молчания! Кругом враги!». Угрожай, шантажируй, юродствуй, ерничай, тряси исподним. Все средства хороши, потому что цель — святая.
— Как ты хорошо сказал! — обнял меня Стас, и я почувствовал, что где-то переборщил. — Как ты хорошо сказал! Я же чувствую, чувствую, а сказать не могу. Я же никогда не мог так сказать! Я же национальный кадр! Я не могу так по-русски, как ты! Слушай! — осенило его. — Напиши для меня всё это! Прямо сейчас! Я выучу наизусть! Для ЦК!
И он подхватил меня своей железной рукой и поволок за собой.
— Как ты хорошо сказал! — орал он по дороге.
— Точно! — орал он. — Дедушка! В Америке! Ядохимикаты! Лахудры! Пускай проверяют!
Вечером он сошёл с ума.
ВРИО
(неприличный рассказ)
Я стоял перед зданием санпропускника, из каждого окна которого выглядывала какашка, и думал: «И чего я такой несчастный? Не везёт. Стоит только флагманскому химику намылиться в отпуск, оставив меня за себя в качестве тела, как на следующий день сваливаются комиссии, проверки, инспекции. И хватают меня бедного, визжащего за ножонки тонкие и кривые, и бьют молекулярными мозгами об асфальт. Вот, пожалуйста, санпропускники завтра проверяет командующий, а сегодня — конечно же — замкомандира дивизии плюс начпо. Стекол нет, рам нет, электричества нет, батарей нет! Одни глазницы пустые, как в Сталинградском сражении, и на каждом этаже наложено, потому что когда возводили это удивительное строение для окружающего северного ансамбля, забыли в нём сделать туалет. И над всем этим приютом на крыше облупившейся — лозунг «Слава КПСС». Каждая буква — метра на три».
Весь в тоске собачьей, я повернулся и увидел знакомого особиста, рисующего мимо штрихпунктирную по направлению к штабу. За такую прыгающую походку его называют Джоном Сильвером.
— Привет, — сказал я со скуки, — хочешь, антисоветский лозунг покажу?
Джон застыл с поднятой ножкой. Эти ребята с детства начисто лишены чувства юмора. Осторожней с ними вообще-то надо, но мне-то, честно говоря, плевать.
— Ногу-то опусти, — сказал я ему, — смотри, дарю бесплатно; видишь, написано «Слава КПСС», а под ней какая кака? А? Это ж прекрасный фотомонтаж для Дикого Запада.
— А-а… — сказал он, — вот ты о чём. Ладно, скажу ребятам.
«Хоть кого-то укусили, — подумал я ему в спину, — теперь лозунг или снимут, или покрасят».
Между прочим, я кроме обязанностей врио флагманского химика ещё и старшим в экипаже числюсь, и дежурным по дивизии я только вчера отстоял. За это время отопление в казарме сделал. Пришёл в тыл к этому прохвосту с батареями, сел на диван и сказал:
— Ну-у?… И когда же я буду целовать ваше длинное тело?
— Вы по какому вопросу, товарищ? — спросила меня эта сволочь красная.
Я неторопливо отпил у него из графина, взял со стола овсяное печенье, зажевал и потом, глядя ему прямо в очи, достал из своего баула пустую трёхлитровую банку и поставил её ему на стол.
— Видишь? — показал я ему на банку.
Он не видел, тогда я объяснил:
— Пока у меня в казарме будет пять градусов жары, я у тебя здесь на диване жить буду и никуда не выйду, даже по нужде. А в эту банку я гадить буду.
— А ну-ка! — сказал он.
— Сядь! — сказал я ему. — А то начну гадить сейчас и мимо банки.
В тот же день батареи стояли. А вчера на дежурстве меня искали, чтоб наказать. Правда, уже по другому поводу. Схватили перед самой сменой.
— Ты где шхерился?! — набросился на меня начальник штаба. — Тебя командующий с вахты снял.
— Так я же уже отстоял!
— Неважно! Беги в зону.
— Так я только оттуда!
— Ты слушай, что тебе говорят! Беги в зону. Там где-то третьи сутки лежит коробка.
— Какая коробка?
— Не знаю, картонная. Найдёшь коробку и скажешь мне её название. Из-под чего эта коробка. Понял? Я на тебя приказ о наказании струячу, и мне в нём надо эту коробку обозначить. Давай, рысью.
— А где она лежит?
— А я откуда знаю?
— Так это из-за коробки меня сняли?
— Ну да, давай в темпе. Позвонишь оттуда.
И я сдуру отправился в зону. Обшарил её всю, ни черта не нашёл, позвонил и сказал:
— Пишите: коробка из-под банок сгущёнки.
На следующий день меня чуть не загрызли. Во-первых, коробка как лежала, так и лежит, и, во-вторых, она не из-под банок сгущёнки, а из-под компота.
Ну что ж, нужно подниматься на эти проклятые санпропускники. Пошли попку готовить. Сейчас заявятся и разнесут её в клочья. На командующего лучше не нарываться. Он меня уже щупал однажды на камбузе за влажное вымя. Я там был, конечно же, в качестве дежурного по дивизии, а дежурным по камбузу стоял молодой лейтенант.
Камбуз — это тот кингстон, в который с диким визгом вылетает многолетний безупречный офицер. Здесь можно очень крупно пасть в глазах начальства.
Дежурным по камбузу, по инструкции, может быть не ниже, чем капитан-лейтенант. Но наша дикая дивизия давно обезлюдела, поэтому я стою дежурным по дивизии, а лейтенант — по камбузу.
Вот только командующему не объяснишь, что у нас людей в наряды не хватает. Он как разинет свою у-образную глотку.
— Пулей, — сказал я лейтенанту, — радостно блея! Даю две минуты, чтоб сделал из себя капитан-лейтенанта.
Лейтенант замешкался. Он меня, видно, не понял.
— Объясняю медленно, — сказал я, — для круглых интеллигентов и золотых медалистов. Берешь себя и ещё одного лейтенанта. Раздеваешь его. То есть звездочки с него снимаешь и из двух по две делаешь одного по четыре. Понял? — (Дошло.) — Ну, слава Богу. В темпе вальса! Рысью!
Через пять минут у меня лейтенант превратился в капитан-лейтенанта. Но командующий его всё равно прихватил. За расстояние между звездочками.
Ну что ж! Посмотрим, за что нас сегодня будут драть по срамным местам. Между прочим, у меня обостренное чувство долго поротой жопы. Начнем с пятого этажа.
Дверь, за которую я легкомысленно потянул, рухнула на меня вместе с трёхметровым косяком, возмутив многолетнюю пыль, но моя природная реакция была на месте, и я уцелел. Под ногами битое стекло. Здесь не жили лет триста. Загаженные шкафы сгрудились печально вокруг кучи сношенных ботинок, ветоши. Всё это покрыто бархатной плесенью. В оконные проемы врываются лохмотья полиэтилена, рождая шелест. В углу средневековым факелом, видимо, долго-долго горел рубильник. А потолок какая-то сволочь выкрасила в шаровую краску. От мороза краска лопнула и теперь отваливается целыми рулонами. В середине пирамида возведена не руками человеческими, а другим плодоносным местом. Всё это уже давно перешло в перегной. Кусок лопаты я нашёл за дверью. Ну что ж! За работу. Не так уж всё и сумрачно вблизи. Нужно устранить хотя бы эти следы устного народного творчества, чтоб не возмутить глубинных процессов в недрах организма командующего. Может быть, он излишне брезглив.
Через двадцать минут я всё убрал. Мусор я выбросил. Там в углу есть заколоченная дверь на нехоженый трап. Туда все всё выбрасывают. Последней туда полетела лопата. Дверь я поставил на место и забил ногой. Так. До посещения замкомандира дивизии и начпо у вас ещё два часа тридцать минут. Успеем.
Ровно в 12.00 наверху послышалась какая-то возня. По-моему, замкомдив и начпо уже мечтают на меня посмотреть.
Замкомдив — старый матерщинник и клинический балбес — уставился на меня. Из-за него выглядывал начпо. Сейчас этот Тянитолкай что-нибудь изрыгнет в два голоса, что-нибудь поражающее своей новизной. Что-то не видно радости на их рожах. Ах, они уже побывали наверху.
— Как же здесь люди раздеваются?
Это начпо. Ну, он у нас с планеты Сириус недавно прилетел.
— Хымик! — начал замкомдив, и в течение следующих двадцати минут самым порядочным словом в мой адрес было слово «хуй».
Мне захотелось встать по стойке «смирно», сказать: «Есть! Так точно! Прошу разрешения!» — а потом расстегнуть штаны и помочиться прямо на «товарища капитана первого ранга» тугой струей, стряхнуть на него последние капли и сказать: «Есть, товарищ капитан первого ранга, есть! Все ваши замечания устраним!»; застегнуть штаны и добавить: «Ночевать здесь будем, а устраним» — и встать по стойке «смирно», едя глазами. Интересно, что б мне было? Наверное, ничего бы не было.
— Ночевать здесь будешь! Жить! Я тебя здесь поселю! Вы что, добиваетесь, кусок лохматины, чтоб нам навсегда сделали козью рожу?!
«Сын трахомной собаки, — подумал я, на него глядючи, — таких орлов, как ты, у нас до Пекина раком не переставить», — а вслух сказал:
— Товарищ капитан первого ранга, хорошо, что вы не пришли сюда два часа назад. Это я ещё убрал здесь немного, и сейчас здесь уже пейзаж по сравнению с тем, что здесь до этого было.
Всё-таки я люблю, когда начальство бьётся передо мной в истерике, выкидывая коленца и одновременно пытаясь сформулировать стоящие передо мной задачи. Я люблю выключить звук и наблюдать человеческое лицо. На нём оживают все его активные центры. Они так и пульсируют, так и пульсируют. Ладно. Ночевать так ночевать. В сутках 24 часа. 25 не может сделать даже командующий Северным флотом.
Когда я вышел на улицу, я обернулся и посмотрел на «Славу КПСС». Её уже красили.
В кармане
Учитесь спать в кармане. Для того чтобы спать в кармане, нужно сидя привалиться к стенке и в распахнутый китель положить голову; через несколько минут голова упадёт ниже, нос зацепится за внутренний карман, а ещё через парочку вдохов он заурчит накопившимся, рассказывая ближайшей сисе, что он вообще по всему этому поводу думает…
Командир спал в кармане, как беспризорник. Из кармана виднелся полуоткрытый рот, и, куда-то внутрь изо рта потянувшись, удлинившись, лениво капало.
Жизнь подводника отличается особой полосатостью. Быстрая смена светотеней всегда утомляет, и подводник высыпается впрок. Пусть даже он спит пунктиром. Всё равно впрок. На долгие года. Даже если он спит на стуле. Даже если на кресле. Стул и кресло придуманы целиком для сна. Как хорошо на них спится…
Тело командира, причмокнув, застонало, повернулось, ощутило тревогу, выпало из кармана и — не проснулось; ноги упёрлись в прибор, голова, заскользив по засаленной спинке, успокоилась на подлокотнике кресла, шея жилисто натянулась, и руки обнялись…
Автономка не спеша разматывала свою нить. Центральный не спеша плыл, увязая в грезах; со всех сторон мерно шипело, свистело, гудело, отпотевало; что нужно — перегонялось, что не нужно — откачивалось.
Командир спал, пока ему не приснилось. То, что снится подводнику, нигде почему-то до сих пор не учтено. Он дёрнулся убиваемым бараном! Шток, на котором сидит командирское кресло, переломился сухим бамбуком, и прилипшее тело грохнулось головой в палубу, щёлкнув внизу зубами. Вскочивший командир был просто страшен.
— Ну, сука! — рубанул он воздух, азартно полуприсев. — Боевая тревога, мать её наизнанку! Ракетная атака! Сейчас мы им покажем… Сейчас…
Онемевший центральный застыл в рабочих позах. Лица, наконец, засветлели узнаванием.
— Товарищ командир, так это ж только кресло отломилось…
— Да?
— Да.
— Отставить, а то б мы им показали…
Командир, послонявшись и намучившись, согнал вахтенного офицера с нагретого места. Едва его тело коснулось сиденья, из глаз пропало пони-ма-ни-е; действительность пое-хала, а через мгновение он уже спал в кармане…
Папа
Корабельный изолятор. Здесь царствует огромный как скала наш подводный корабельный врач майор Демидов. Обычно его можно найти на кушетке, где он возлежит под звуки ужасающего храпа. Просыпается он только для того, чтоб кого-нибудь из нас излечить. Излечивает он так:
— Возь-ми там… от живота… белые тоблетки.
Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.
— Демидыч, так они ж все белые…
— А тебе не всё ровно? Бери, что доют.
Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился:
— Папа (старые морские волки называют Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдаёт. Даже гемор-рой вываливается.
— Ну, довай…
Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.
— Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоёт? — заботливо склонился он к меху. — Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой…
Механик осторожно ощупал челюсть.
— Папа… ты это… в задницу вроде не отдаёт… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…
— Молчи, дурак, — обиделся Демидыч, — у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдаёт. Сейчас не отдаёт? Ну вот…
Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов.
— Товарищи, и последнее. Сейчас наш врач, майор Демидов, проведёт с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.
Демидов вышел перед строем и откашлялся:
— Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочить-ся и про-по-лос-кать сво-ё хозяйство в мор-гон-цов-ке…
Голос из строя:
— А где марганцовку брать?
— Дурак! — обиделся Папа. — У бабы спроси, есть у неё моргонцовка — иди, нет — значить, нечего тебе там делать…
— Ещё вопросы есть?…
Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч ещё спал.
— Демидыч! — снял он штаны. — Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…
Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:
— Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… дурацкий…
— Так кто ж знал, я её спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?
Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотанье, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный, архиерейский храп Папы.
Полудурок
Вас надо взять за ноги и шлёпнуть об асфальт! И чтоб череп треснул! И чтоб всё вытекло! А потом я бы лично опустился на карачки и замесил ваши мозги в луже! Вместе с головастиками!
Военные разговоры перед строем
Капитан третьего ранга на флоте — это вам не то, что в центральном аппарате. Это в центре каптри — как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, всё это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.
Вот пришёл я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:
— Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьём! — и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит:
— Чего орёшь, как раненый бегемот?
А начштаба — наш бывший командир.
— Ой, Александр Иванович, — говорю я ему, — здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.
— Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.