Уставшее время Иртенина Наталья
— А ты как думал? — прищурился Пантелеймоныч, оппозиционно воодушевляясь. — Ты анархист, Мотька, много чего в толк не возьмешь. Если это каждый, кто захочет, всякий сосунок и засранец будут на своей личной тачке разъезжать — знаешь, что со страной будет?
— Социалистический капитализм будет, — мрачно ответил Матвей и добавил: — Загнивающий.
— Во-во. Понимаешь ситуацию, значит, только прикидываешься. Если я сяду на колеса, ты сядешь… хоть это и сомнительно, всякая кухарка сядет за штурвал — где тогда у нас будет голова, а где ноги? Кто страной править будет, если все начнут разъезжать на драндулетах и торчать в пробках? — .Пантелеймоныч поднялся с бревна. — Ну, ребятки, заканчивайте тут без меня. А мне на покой пора.
— Плюнь ты на эту политику, Пантелеймоныч, — пьяно крикнул ему вслед Матвей, успевший перебраться куда-то в темноту. Видимо, уже устроился на ночлег. — Не для нас с тобой она существует. Значит — что? Правильно — ее вообще не существует. И потом…
Что хотел сказать Матвей потом, осталось тайной — водка победила слабое сопротивление аполитичного человека…
Сумерки давно уже сгустились в темную звездную ночь, тихо и нежно стрекотали сверчки. Пламя вяло шевелило оранжевыми язычками, устало клонившимися к земле. Скоро Митя остался один на один с угасающим костром. Матвея нужно было искать в радиусе двадцати метров — позволить ему ночевать второй раз подряд на остывающей земле было бы бесчеловечно. Митя отнес свои вещи наверх и вернулся, прихватив из дома фонарь. По пути встретив одиноко возвращавшегося Илью, попросил помочь затащить в лифт бесчувственного соседа. Матвей отыскался быстро благодаря негромкому храпу. Илья загасил костер, и вдвоем они понесли полутруп к дому. По пути Митя поделился с напарником соображениями по поводу:
— Я тут подумал: странно меняются у людей представления о бесчеловечности и приличиях. Тысячу лет назад ночь под открытым небом была в порядке вещей. На это просто не обращали внимания — где пришлось, там и заночевал. Ничего особенного и шокирующего. То ли дело сейчас: спроси у любого, как он относится к тому, кто проводит ночи на голой городской траве. То есть его даже спрашивать не надо. По физиономии и так все ясно будет. А мы с тобой? Тащим этого пьяницу в дом из опасений за его драгоценное здоровье. Оставить его там было бы негуманно, совесть бы мучила всю ночь.
— Ну, тысячу лет назад на кол сажали из соображений гуманности. Ты вообще не с того конца берешь тему. Меняются не представления о бесчеловечности, а человек. Был он дремуче-вонючим кентавром с представлениями о гуманности как о милости изувера-завоевателя, а стал…
— Старой, ревматической вьючной лошадью, прибранной и ароматизированной, с представлениями о гуманности как о праве на отдельное пятикомнатное стойло с видаком, микроволновкой, компьютером, круглым счетом в банке и семейным дантистом.
— Ну хоть бы и так, — хмыкнул Илья.
— Ты преувеличиваешь способность людей меняться в лучшую сторону.
— Осторожно… держи, а то голову прищемит.
Последняя фраза относилась к предмету транспортировки, с трудом засунутому в лифт. Затем Матвей был выгружен, втащен в квартиру и положен на продавленный матрас в углу.
Митя тоже пошел спать.
4
Вечером следующего дня он отправился в парк, намереваясь кое-что проверить.
Домик кривых зеркал вырос перед ним так же неожиданно, как и вчера. Просто густая зелень раздалась в стороны и открыла маленькую полянку рядом с пешеходной дорожкой. Уже начинало смеркаться, и парковые аттракционы не работали. Но в домике горело единственное окошко. Митя подобрался поближе и осторожно заглянул в него. За столом сидел старик в младенческой панамке и читал какой-то фолиант. Митя несколько секунд наблюдал за ним, потом отпрянул от окна и быстро пошел прочь.
Его раздвоение не было сном. Старик, похожий на Мефистофеля, действительно существовал. Что из этого следует, Митя не знал. Почему-то было страшно об этом думать.
Из парка он отправился пешком по городу в расчете на то, что долгий путь вдруг да озарится какой-нибудь блестящей мыслью по поводу. Но конструктивные идеи не появлялись. А потом ему стало не до них.
На противоположной стороне широкого Пролетарского проспекта он увидел Матвея в окружении пролетариата. Пролетариат имел изрядно агрессивный и недовольный вид. С привычкой Матвея ходить в народ и растравлять народную душу смутьянскими разговорами Митя был знаком и потому заранее не ждал ничего хорошего.
Он решительно изменил направление и отправился вызволять соседа из пределов грозового атмосферного фронта. Матвей в состоянии легкого подпития и в окружении внимающего ему народа имел дурное обыкновение перегибать палку и испытывать на прочность взрывоопасное терпение публики. Изображая из себя хитрющего Сократа, он доводил своих легковерных и невоздержанных слушателей до белой горячки, за что и был нередко побиваем — крепко и от всего сердца. Но побои его ничему не учили. Он продолжал делать вылазки в народ и будить в нем зверя своими рассуждениями на актуальные политические и экономические темы. При том что сам был абсолютно индифферентным индивидуумом.
Сейчас ситуация была вдвойне опасной, потому что Матвей выбрал в качестве благодарной аудитории взбунтовавшихся рабочих Металлургического комбината, рядом с которым и происходило дело. Выйти на тропу войны рабочих комбината вынудило их новое руководство. Бывший директор комбината продал контрольный пакет акций местному авторитету, больше известному в криминальных кругах и милицейских анналах под именем Соловья-разбойника или просто Соловья. После чего бывший директор исчез бесследно.
Новое руководство резво принялось управлять комбинатом. Тотчас же прекратилась выдача зарплаты рабочим; для тех, кто пробовал отстаивать права человека, учредили сокращение штатов с изустной отправкой в ООН. А чтобы рабочие не волновались, в счет зарплаты им выдавали цветные лоскутки, на которых значилось, что это ценная бумага и она гарантирует владельцу дивиденды в ближайшем будущем. Но будущее это никак не наступало, рабочие начинали беспокоиться, а через полгода коллекционирования лоскутков и вовсе взбунтовались. Объявили забастовку и голодовку, повыгоняли надсмотрщиков из Службы безопасности комбината, появившейся там вместе со сменой начальства. Затем, чтобы не допустить вражье племя на территорию остановленного предприятия, окружили его баррикадами, палатками, пикетами и заградотрядами, по ночам жгли костры, днем митинговали и демонстрировали воинственность. Словом, вокруг комбината разгоралась полумирная, полувоенная гражданская битва. Рабочие были настроены решительно и агрессивно, но не знали, что им теперь делать в этой ситуации, когда противник затаился и чего-то выжидает. Власти безмолвствовали, мафия бездействовала, голодующий и бунтующий народ привыкал к бивачной жизни и потихоньку зверел от безделья и свободы.
Честя на разные лады Матвееву дурость, Митя подошел к группе мужиков. Все они выглядели одинаково: рабочие штаны, загорелые торсы чуть прикрыты маечками, оранжевые каски на головах — как отличительный знак восставших. В историю комбината эти события наверняка войдут под названием «Бунта морковных касок» или «Восстания огненных шлемов».
Безрассудный Матвей прямо на глазах рушил все надежды восставшего рабочего класса на лучшее будущее. А надежда — последнее достояние нищего и ограбленного. Отнимать и ее — значит рыть себе могилу.
Речь, разумеется, шла о политике и, судя по хмурым лицам мужиков, шла уже давно. Митя поспел как раз к кульминации.
— Вот от таких, как ты, пустобрехов, все беды в России, — злобно бросил Матвею длинный худой мужик с обильными татуировками на груди и руках. — Привыкли сидеть, сложа руки на брюхе, и ничего вам больше не надо.
— Верно, Петруха, — поддержали его сзади. — Накласть ему по шее, провокатору этому, чтоб душу не травил.
Собрание волновалось, раздавались возмущенные выкрики и ругательства. Митя сделал попытку под шум увести Матвея, но тот вошел в раж и только отмахнулся.
— Да вы разуйте глаза. Много вы здесь высидели? Вы чего хотите от властей получить — развитой капитализм? Или готовый коммунизм? Вы что ж, не понимаете, что в России живете — а для нее это один хрен, все равно ни черта в ней не будет уже. Выкачают из нее все полезные ископаемые до крошки и оставят подыхать под забором международной арены. Вы же первыми и поляжете.
— Ты, сволочь, на Россию не наезжай, — мрачно вступился за родину крепыш в полосатой майке и с багрово-загорелым каменным лицом. — За это по морде сильно бьют. Мы Россию за уши из дерьма вытащим. Понял, мозгляк?
— Не, — Матвей не желал успокаиваться, — это не дерьмо. Это знаешь чего? Это такая особая зона. Экспериментальная. Здесь проверяют человечество на живучесть и прочность.
— Это хто же его проверяет тут? — раздался глумливый голос. — Алигархи твои, что ль?
— Зачем олигархи. Это так, шелупонь, песок со дна, когда воду баламутят. А кто баламутит, я, мужики, не знаю, честно вам говорю. Но сердцем чую, — Матвей ударил себя кулаком в грудь, — что кто-то очень сильный баламутит, а не само оно так получается. Щас у нас, мужики, то же делается, что и после семнадцатого года. Передел власти, общая свихнутость, бешеные порядки и самое главное — гражданская война…
— Тю! Еще не хватало.
— …и вы, мужики, в ней вовсю участвуете. Прям как тогда — баррикады, пикеты, пароли. Чем не война? Только вялая маленечко. А это знаете почему?
— Ну? — поощрили Матвея.
— Истощается энергия в народе. Не тот уже народ стал. Не богатыри. Вот глядите — Романовы сколько лет Российскую империю держали? Триста! Эсесесер сколько прожил? Семьдесят! Соотношение, значит, один к четырем, примерно. Если в России чего-то снова образуется, крепкое чего-нибудь после нынешнего баламучения — протянет оно еле-еле два десятка. Понятно? И так далее. Нету уже у России силушки, выпили из нее всю кровушку. А знаете, почему эти годы баламученья безвременьем называются?
— Ну?
— А потому что время тогда скукоживается. Болеет как будто. Худосочным становится. Волчком крутится, как этот… неврастеник. До гражданской войны, допустим, часы в Российской империи тикали с одной скоростью, а после, в эсесесере — с другой, учетверенной, спешить стали.
— Чего? Время-то? У тебя, умник, с мозгами все в порядке? Как это время может с разной скоростью тикать? — наседал на Матвея крепыш.
— Это ты, как я гляжу, умником прослыть хочешь. Вспомни детство золотое, когда подрасти сильно хотелось. Тогда до вечера день был — целый год, а год — как вечность. И сравни с тем, что у тебя счас имеется. День как час, год как неделя. И со страной то же самое. Что раньше было тремя веками, щас уложится в двадцатку годов, а потом и вовсе в один день. И однажды проснешься ты под мышкой у жены и поймешь, что время у нас совсем ё…лось. Вышло в расход, значит.
— А чо будет? — толпа ржала над Матвеевыми философствованиями.
— Чего будет? — переспросил Матвей с усмешкой. — А ничего не будет. Абзац будет и вам, и нам, и женовым теплым подмышкам. В лучшем случае — Царствие небесное.
— А в худшем? — дружно спросила толпа.
— А в худшем будете вечно лизать сковородки в аду, — отрезал Матвей.
— А ты кто такой, — встрепенулся вдруг длинный мужик с татуировками, — чтоб нас сковородками стращать? — Он раздвинул толпу и угрожающе пошел на Матвея. — Кто ты такой, я спрашиваю, что рабочего человека на сковородки отправляешь? Я тебя, сука, сейчас самого сковородки лизать отправлю. — Переходя на срывающийся крик, татуированный человек продолжал наступать на Матвея. — Да я тебя…
Толпа загалдела, раззадоренная уязвленным мужичишкой. На Матвея посыпалась нецензурщина, назревало мордобитие.
— Врежь ему, Петруха, чтоб на всю жизнь запомнил тяжелую руку народа.
— Вдарь по соплам.
Не раздумывая больше, Митя бросился в гущу толпы, наседавшую на Матвея (тот уже принимал первые удары и оплеухи), растолкал груду потных тел, внедрился в самый центр событий и что есть мочи закричал, пытаясь перекрыть голосом буйный гвалт:
— Господа! Прошу внимания. Прекратите избиение. Вы что, не видите, это сумасшедший, у него справка есть, он на учете в психдиспансере состоит. Да прекратите же! Связались с сумасшедшим, да еще и руки распускают!
Толпа немного раздалась в стороны, но до мира было еще далеко. Требовались более сильные аргументы.
— Я его лечащий врач. У пациента шизоидная амнезия правого полушария мозжечка, осложненная синдромом депрессивной абстиненции. — Митя нес дикую околесицу, сам мало что в ней понимая, но очень надеясь, что к незнакомой терминологии будет проявлено уважение.
Напрасно он на это рассчитывал.
Эффект оказался прямо противоположным. Сзади, над ухом вдруг раздался обиженный голос:
— А ты не умничай! — И сразу вслед за этим он почувствовал оглушительный взрыв в голове.
Перед глазами сверкнула яркая молния и тут же рассыпалась множеством искр. Медленно, точно во сне, Митя обернулся, чтобы понять причину взрыва. Ею оказался прыщавый юнец, с дебильной улыбкой и детским изумлением на лице рассматривающий оранжевую каску.
— Гляди-ка! Треснула. Во падла! — восхищенно сказал он и сунул расколовшуюся каску Мите под нос.
И тут на Митю сошло откровение.
Ему внезапно открылся истинный смысл слова «ошеломить». Оно брало начало от древнерусского «шелом» — шлем. Теперь он знал, что в Древней Руси боевые шлемы использовались не только для обережения головы в битве, и не только для вычерпывания ими Дона, как в «Слове о полку Игореве». Было у них и еще одно назначение — служить оружием ближнего боя. Предки дрались не только мечами, но и шеломами, которые предназначались исключительно для битья по голове (соответственно незащищенной — шеломы были в руках у противников). Позже ошеломление вошло и в фольклор, но следы его здесь неявны и туманны. Например, поговорки «Закидать шапками» и «Прийти к шапочному разбору» явственно указывают именно на это забытое боевое искусство славян.
Все это историко-филологическое рассуждение пронеслось в Митиной пострадавшей голове не более чем за секунду. И это было последнее, что он отчетливо осознавал. А затем он вообще перестал существовать.
5
Мите снилось Русское поле. Оно было темно-зеленым и безокраинным, с редкими всхолмленностями, полого переходящими в низины. Пламенеющее солнце медленно поднималось над полем, окатывая его тревожным светом и пробуждая великие силы. Митя видел, как две могучие рати готовятся к битве: конники седлают лошадей, лучники проверяют крепость тетивы, ратники оголяют мечи — а на противоположной стороне багрово бликуют вражеские сабли.
Но вот оба воинства двинулись на сближение, полетели первые стрелы, падали первые убитые. Широкая равнина заполнилась гулом, звоном, ржаньем, лязганьем, громом битвы. Она продолжалась все утро и весь день. Поле густо покрылось телами поверженных людей и лошадей, но в живых оставались еще многие — они продолжали биться с врагом не на живот, а на смерть и умирали гордые и непобежденные, защищая свою землю и города от кочевой опасности.
Митя видел двух всадников, сошедшихся среди великой сечи. Оба — и русич, и степняк — горели яростью, каждый готов был брать противника голыми руками. Русич был силен и тверд, степняк ловче и хитрее. Неуловимым движением сабли ему удалось вырвать меч из руки противника. Тот издал яростный клич и сорвал с головы шлем с острым навершием. Это был красивый шлем. Серебряные чеканные накладки блестели в свете заходящего солнца, а спереди он был украшен вставленным в металл бесцветным камнем треугольной огранки, сиявшим чистыми, серебрящимися отсветами. Вздернув коня на дыбы, русич с размаху ударил противника шлемом, надетым на руку. Кочевник взвыл от боли, но крик его захлебнулся и перешел в хрипенье. Длинное навершие шлема вошло ему глубоко в глаз. Для русича эта схватка тоже стала последней: налетевший на него сбоку враг опустил на незащищенную голову свою стальную молнию.
Мите не удалось узнать, что стало со шлемом и обагренным кровью камнем. Место поединка было захвачено новой волной сражающихся. Скорее всего, шлем был смят копытами, а камень затерялся в траве.
Снова пришла тьма.
А когда во тьме опять забрезжил свет, Митя стал не только видеть, но и ощущать. Он чувствовал свое тело и испытывал тупую, ноющую боль в затылке. Рукой он попытался нащупать и определить источник боли, но наткнулся лишь на шершавую ткань, которой была обмотана голова. Он понял, что находится в больнице. В палате, кроме его кровати, стояли еще четыре. На трех из них лежали по-разному перебинтованные и загипсованные тела, четвертая была смята, но пуста. Одно из тел поблизости читало газету. У Мити назревал десяток вопросов относительно текущего положения дел.
— Который час? — первым делом спросил он.
— Ба! — из-за газеты высунулась нечесаная голова и весело осмотрела его. — Наконец-то ты очухался. Поздравляю! Сутки пролежал в полной отключке.
— Сутки? — переспросил Митя огорошенно. — Ничего не понимаю. Меня же просто огрели по башке. Каской. А я сутки?…
— Хорошо, наверно, огрели. Но тебе повезло. Доктора говорили — черепушка цела, только сильный ушиб и скальп рассечен был. Швы наложили, теперь самое малое неделю будешь здесь отдыхать. Так что давай знакомиться. Я — Николай. Руки подать не могу — сам видишь: на привязи, — он чуть приподнял загипсованную и подтянутую к груди руку, чтобы было лучше видно.
— Митя, — представился Митя. — А вы… ты из-за руки здесь лежишь?
— Да рука-то что! — жизнерадостно ответил Николай. — У меня еще четыре ребра хряснули.
— Как это тебя угораздило?
— Так антресолька ж на меня свалилась. Собирал я дома стенку — хорошая стенка, пять шкафов. Каркас собрал, антресолины наверх закинул — ну так, для примерки, а вниз спускался, под ногу деревяшка встала, едрена вошь. А теперь представь себе картину: нога подворачивается, я падаю, хватаюсь рукой за шкаф, шкаф накреняется, антресолька съезжает и готовится уже на меня лететь, я падаю окончательно, закрываю кумпол руками. Так она, зараза, мне на брюхо свалилась, ребра переломала. Вот такая история. Бытовая травма!
— Хорошая история, — сказал Митя, раздумывая, к какому разряду отнести собственную историю. Уличная драка? Несчастный случай при спасении ближнего? Или он — жертва политических и социальных разногласий? Трудный вопрос.
Николай продолжал вводить его в курс дел. Юноша на дальней койке, Антон, попал сюда из-за несчастной любви. Его невеста ушла к другому, а брошенный Антон почел наилучшим выходом из ситуации окно четвертого этажа. Выйдя в окно, он однако не умер, как хотел, а всего лишь переломал себе почти все, что можно переломать. Загипсован он был полностью, в контакт не вступал, а досуг коротал в унылом созерцании отваливающейся с потолка штукатурки.
Рядом с Антоном лежал дряхлый старец с вывихами в тазобедренных суставах. Был он тих и смирен и в разговоры вступал редко. О пятом обитателе палаты Николай не успел проинформировать. Тот пришел сам, прервав ознакомительную лекцию трудоемким процессом прохождения через дверь палаты на костылях. Перед собой он нес свою гипсовую ногу, выставленную вперед, а шея его была упакована в жесткий корсет, не позволявший двигать головой независимо от туловища.
— Знакомьтесь!
— Арнольд, — отрекомендовался обладатель костылей.
— Митя.
— Ну, кто выиграл? — весело спросил Николай.
— Я.
Николай повернулся ко Мите и лихо подмигнул.
— У них тут с одним мужиком чемпионат по шахматам. Каждый день друг к дружке в гости шастают. А какой уже счет, Арно?
— Семь — три. Я веду. — Арнольд отвечал с неохотой, за которой проглядывала плохо скрываемое удовлетворение.
— Умища — вагон. — Николай снова повернулся к Мите. — А знаешь почему? — Он понизил голос: — По-настоящему его зовут Арон, а не Арнольд. Понял?
— Вы что, в мой паспорт заглядывали, господин сыщик? — тут же взорвался Арнольд, который все прекрасно слышал.
— Да не дергайся так, Арни. Вон у тебя книжка на тумбочке лежит. Там внутри написано: «Дорогому Арону от тети Симы». Если уж стесняешься своей национальности — не делай таких промахов.
— Вы пошлый антисемит. Я не желаю с вами разговаривать. — Арнольд улегся на кровать и вперил глаза в потолок, взяв пример с соседнего юноши, страдающего от любви.
— Не, я по преимуществу сионист. Пассивный, разумеется. Мыслю так: Россия отдельно, евреи отдельно, для того вам и придуман Израиль. Окучивайте свой садик и не зарьтесь на чужую фазенду.
— Примитивный остряк-шовинист.
— А вот чего я не понимаю в натуре, так это еврея с чувством национальной ущербности. Это какая-то хреновина. Как это еврей может стесняться, что он еврей, если весь мир под вами прогнулся? Так расплодились и размножились, как и сам Иегова не чаял. А все почему? Слишком вы приземленный народ. Жизнь как свое хозяйство понимаете. Все-то у вас идет в дело — каждая ненужная тряпка, каждый ржавый гвоздь. Бережливые! Нет у вас широты души. Не любите вы птицу-тройку нашу, вывалиться из нее боитесь, потому и рветесь в ямщики, чтоб вожжи притянуть. Тише едешь, здоровее будешь — вот вся ваша национальная идея. И какая у русских — чем триста лет падалью питаться, лучше один раз в жизни свежатины отведать — а там хоть потоп!
— Вот-вот, кровопийцы…
Рассудив, что отныне ему суждена навечно роль миротворца поневоле, за что и приходится страдать, Митя попытался сменить тему разговора.
— Господа! Ваши взаимные претензии так же неинтересны, как нытье ипохондрика по поводу здоровья. Лучше просветите меня насчет символики Звезды Давида.
— Запросто, — отозвался Арнольд. — Шесть концов означают шесть дней творения, центральный шестиугольник внутри — священную субботу. Когда-то Звезда была талисманом битвы, считалось, она приносит победу и дарует силу в бою. Кроме того, она была символом мудрости. Ею обозначали философский камень алхимиков. Да! Еще Звезда — символ рождения. Поэтому, — Арнольд торжественно повысил голос, сел на постели и повернулся в сторону Николая, — пока она является нашим национальным символом, еврейский народ бессмертен, сколько бы его ни травили разные юдофобы.
— На здоровье, — зевнул Николай и лениво отвернулся к стене. — А я спать хочу.
Разговор оборвался. Митя тоже ощущал вялость и сонливость. Отвратительно чувствующая себя голова требовала последовать примеру соседа. Это было нетрудно.
Поплыли бесконечно тягучие больничные дни, сдобренные перманентным запахом подгоревшей каши. От докторов Митя узнал, что кроме безвредного удара каской, от которого лишь выскочила большая шишка, он получил более серьезную травму, приложившись головой при падении о бордюр тротуара. Чувствовал себя Митя сносно, и проводить большую часть суток в лежачем положении было невыносимо. Один раз пришел навестить Матвей — «принес повинную голову», терзаясь и жалобно вздыхая. Мите пришлось соблюсти ритуал отпущения грехов.
После очередного визита супруги Николай принялся оделять всех дарами садоогорода.
— Антошка, яблоко будешь?
Антон совершенно неожиданно для всех подал отрешенный голос:
— О Господи! Да отстаньте вы от меня с вашими яблоками! Не хочу я.
— Страдает, — прокомментировал Николай. — А чего ты хочешь, Антон?
— Я хочу научиться ничего не хотеть. Пожалуйста, отвяжитесь от меня.
— Коля, не мешай человеку впадать в нирвану, — сказал Арнольд. — Он хочет перестать страдать и сделаться свободным, не видишь что ли?
— Да какая там нирвана! — махнул рукой Николай. — Выйдет отсюда — снова за девками бегать начнет. Время все вылечит.
— Это смотря какое время, — прокряхтел вдруг старик. Прямо-таки чудеса происходили у всех на глазах: оба немых заговорили одновременно. — Малое время, может, кого и лечит, а большое — всех калечит.
— Это как?
— А вот доживешь до моих годов, — ответил старик, — поймешь тогда как — когда в спине ломота, жевать нечем, холод в конечностях, памяти нет. И ко всему — кости вываливаются из суставов. Время… это ж резина, сначала тянется, потом кэ-эк даст по башке. Так-то, сынки. — И дедушка снова надолго замолчал.
Как оказалось, это был последний Митин день в клинике, но узнал он об этом только следующим утром. Очень ранним.
Разбудила его хлопнувшая дверь палаты. У входа стояли два человека, похожих на орангутангов, наряженных в одежду, и осматривали кровати. Изображая спящего, Митя оставил для обзора узкую щелочку между веками. Вид у орангутангов был недобрый: бессмысленные выражения лиц, равнодушные взгляды и позы живых роботов. Мите в этот момент подумалось, что наибольший страх у нормального обывателя должны вызывать не садистские улыбочки, а такие вот бессмысленные, животные физиономии дегенератов, тупо исполняющих веления инстинктов и приказы вышестоящих каннибалов. А это лишний раз доказывает, что человек произошел не от обезьяны (чего ему тогда бояться сородичей?) — и лишь порой отдельные особи по каким-то причинам мутируют в человекообразных обезьян.
Два великолепных образчика этой мутации предстали перед Митей во всей красе. Намерения их не вызывали никаких сомнений, Митя только затруднялся определить, к кому именно будут применены карательные санкции.
Долго гадать не пришлось. Один из орангутангов, закончив осмотр палаты, указал на него пальцем:
— Вот этот. С обмотанным черепом.
Они дружно двинулись в сторону Мити, и он понял, что больше притворяться спящей красавицей не имеет смысла — все равно разбудят. Скинув с себя простыню, он сел на кровати и спросил незваных гостей:
— Чем обязан, господа?
— Ты нам по гроб жизни будешь обязан, говнюк, если живым останешься.
— Я надеюсь, вы, господа, отдаете себе отчет, что находитесь в казенном учреждении и ваши действия…
— Гляди, — заржал один из них, — он уже в штаны наклал. А мы еще даже не приступили к нашим действиям.
— Заткни пасть, — приказал ему второй, видимо, старшой. — А тебе, задохлик, наоборот, пасть придется раскрыть. И если мы останемся довольны твоим чириканьем, будешь считать, что заново родился. А не захочешь быть пай-мальчиком, я из тебя кишки вытяну и на ножки твоей постели намотаю. Уловил? — голос его был угрожающе-ласков.
— Уловил, — ответил Митя.
— Ну, если уловил, выкладывай — куда дел архив.
— Какой архив? — не понял Митя.
— Обыкновенный. Бумажный. Или тебе нужно память вправлять?
— Ребят, ей-богу не понимаю, о чем речь. Я не занимаюсь архивами, я же не архивариус, я художник.
Меня с кем-то спутали, это очевидно, лихорадочно думал Митя. Объясняй теперь, что я не верблюд. А лишние слова на них действуют как красная тряпка на быка. Сейчас в ход пойдут чугунные кулаки.
— Художником щас буду я, — заговорил младший по званию. — Я тебя, засранца, щас так распишу под хохлому… Андрюх, дай его мне. Он у меня живо заговорит.
— Уймись. Не видишь, у мальчика головка бо-бо, он не понимает, куда вляпался. Сейчас он хорошенько обдумает свои шансы и все нам расскажет, да, хороший мой?
Ласковый тон действовал на нервы гораздо сильнее, чем грубые угрозы. И наверное, Митя все бы ему выложил, если б было, что выкладывать. Но он не имел представления, чего от него добиваются.
— Ну так где ты держишь архив Старого Перца?
Митя вздрогнул и невольно выпучил на бандита глаза. Жуткое дело! С чего им вдруг взбрело в их тупые головы, что этот распроклятый архив, о котором он узнал при очень странных обстоятельствах и совершенно случайно, находится у него?
— А почему вы думаете, что он у меня? — осторожно спросил Митя.
— А ты маньку-то не строй из себя, — снова встрял второй громила. — Джигит не сдох, пока все нам не выложил. А скоро и ты за ним вдогонку полетишь, дерьмо сушеное.
Еще и Джигита приплели. Митя приготовился играть ва-банк:
— Ребята, у меня после ранения голова плохо работает. Вы у меня дома не поищите? Может, он там лежит, я просто сейчас не могу вспомнить.
— Голову мы тебе починим, — пообещал громила, сунув Мите под нос волосатый и татуированный кулак. — А за идиотов нас не надо держать — дома у тебя его нет, мы уже поискали без твоего разрешения.
Митя обреченно закрыл глаза и попытался представить себе, что спит и эти две человекообразины с их безмозглыми угрозами ему только снятся. Но громилы категорически не желали становиться сновидением и готовились перейти к активным действиям.
— Ну, я вижу, вежливого обращения клиент не ценит. А жаль. Придется для начала сильно попортить его витрину. Приступай, Витенька.
Старшой отошел в сторону, уступая арену младшему.
— Эй, господа-товарищи, — услышал Митя голос Николая, — здесь вам не бойня. Чего в самом деле привязались к парню. У него же это… как ее… ретроградная амнезия. Не помнит он ни хрена. Имейте совесть в конце концов!
Только сейчас Митя заметил, что никто в палате уже не спит. С беспокойным любопытством на лицах соседи наблюдали за увлекательным развитием его отношений с бандитами. Даже Антон плюнул на свою нирвану и вытягивал шею, чтобы лучше видеть происходящее.
— Становись в очередь, чудак, — ответил Витенька Николаю и, примериваясь, занес над Митей кулак.
Но едва Митя приготовился нырнуть мимо громилы под соседнюю кровать, как раздался мелодичный звонок. Отбойный молоток Витеньки остался висеть в воздухе, сам Витенька оглянулся на старшого — старшой снимал с пояса телефон. Он долго и молча слушал надрывный голос звонившего. Слов Митя разобрать не мог, но по истеричным интонациям догадался, что дела у того, кто звонил, идут совсем не по плану, а как раз наоборот. Когда телефонная исповедь закончилась, старшой выстроил замысловатое ругательство, повесил трубку на ремень и сказал Витеньке:
— Шмаль на Луже. Наши буксуют. Кисляй велел всем туда копытить.
— А этот? — спросил Витенька голосом капризного дитяти, у которого отбирают лакомство.
— Никуда не денется. Давай без базара, там наших гасят. А ты, партизан, — обратился старшой к Мите, — используй досуг для освежения памяти. Мы еще вернемся.
Они затопали к выходу, и Митя вздохнул облегченно. Когда они сюда вернутся, его здесь уже не будет. Конечно, они его найдут и в любом другом месте, но больница была наименее безопасным из всех возможных. Митя чувствовал себя здесь голым и беззащитным пред этими двумя мясниками. Больничная пижама, тапочки и постельный режим не придавали уверенности.
— Чего будешь делать? — поинтересовался Николай.
— Драпать.
— А чего они вообще от тебя хотели? — спросил Арнольд. — И с каких это пор вышибалы интересуются архивным делопроизводством?
— С тех пор, как окочурился Старый Перец.
— А кто он такой?
— Почем я знаю!
— А что за архив? Он правда у тебя?
— Какого дьявола! — взорвался Митя. — Знать не знаю никаких архивов, мало мне этих уродов, так еще вы допрос устраиваете!
— Ну и правильно, — сказал Николай. — Если ввязался в темное дело, стой до последнего. Не сдавайся, Митька, слышь? Этим отморозкам только дай палец — не то что с рукой оторвут, всего целиком сожрут, не подавятся. И нам ничего не говори — мало ли что.
— Все, я пошел, — не выдержал Митя. — Не поминайте лихом, мужики.
Он вышел за дверь и двинулся к лестнице — палата находилась на третьем этаже. За окнами только рассвело, поэтому на свой дикий внешний вид он решил не обращать внимания — как-нибудь доберется в тапочках до дома по пустынным улицам. Митя свернул на лестничный отсек и хотел уже спускаться, как вдруг снизу раздались голоса. Это были они — и поднимались наверх! Митя помчался обратно, влетел в палату и двинулся к окну. Других лестниц в клинике не было, а около окна проходила водосточная труба. Он снял тапочки и сбросил их на землю. Потом взобрался на подоконник и попрощался с немного ошарашенными соседями: «Если сорвусь — прошу считать меня геройски погибшим».
Труба была сухая и пыльная, руки скользили и не за что было держаться. Митя лишь крепче обнял трубу, как не обнимают и любимую, и быстро съехал вниз. Что после этого представляла собой его пижама, трудно было описать словами. Нацепив на ноги тапочки, он зашлепал к выходу с территории больницы. Попутно пытался сообразить, почему эта обувь, в которой удобно ходить по дому, делает передвижение по улице почти невозможным, нестерпимым и унизительным.
6
До дома было минут сорок ходьбы. Митя на всякий случай выбирал узкие, скромные улочки и задворки. Но, очевидно, рок не собирался оставлять его сегодня в покое. Выйдя на небольшую площадь, к которой сбоку прижался сквер с фонтаном и памятником, он услышал позади автоматные очереди. Вскоре к ним присоединился пулеметный дождь.
Митя в свете последних событий воспринял стрельбу на свой счет и ускорил шаг. Однако дело начинало принимать серьезный оборот. Заработала артиллерия. Митя различал пушечные и танковые выстрелы и далекие ракетные залпы. Отбросив мысль о том, что все это организовано ради него, он короткими перебежками добрался до сквера и попытался укрыться.
Было непонятно, с какой стороны приближается фронт, но по прикидкам, площади в самом ближайшем времени предстояло стать ареной войны. Он не ошибся. Едва успев залечь под прикрытием скамейки, Митя увидел стрелявших. Это были солдаты в немецко-фашистской форме, в характерных касках и с укороченными автоматами. Они бежали через площадь, отстреливаясь и крича по-немецки.
Внезапно совсем рядом раздался женский визг. Оглянувшись, Митя увидел женщину — вполне современно, даже профессионально одетую и накрашенную. От ужаса она стояла неподвижно, широко открытыми глазами глядя на немецких солдат и выползающий с соседней улицы советский танк. Митя выскочил из укрытия, подбежал к девице и, дернув ее за руку, потащил к лавке. Она перестала визжать и послушно улеглась рядом на траве за скамейкой. Профессиональный инстинкт сработал четко.
За танком на площадь выходили солдаты в советской форме. Они стреляли вслед немецкой пехоте и шли прямо, не прячась от пуль и не ища прикрытий.
— Это чо такое? Кино что ли, паразиты, снимают? — заговорила девица. — Так ведь предупреждать же надо. Козлы отмороженные.
— Это не кино, — ответил Митя. — Это война, самая настоящая.
— Да ты чо, мужик, какая война? Сначала фрицы какие-то перли, теперь эти — краснозвездные. Эта война давно уже похерена.
— Значит, она воскресла. Вон, видишь, — Митя показал рукой, — того парня?
Это опять был юнец в черном, как и в тот раз, когда Митя повстречался с диким степным табуном. Он стоял недалеко от притормозившего танка и смотрел в пустоту.
— Ну вижу.
— И не догадываешься, кто это?
— Да на кой ляд мне догадываться, что за сопляк там под пули лезет? Идиот какой-то. — Девица достала из сумочки пудреницу и расположилась поудобнее.
— Вот и я тоже не имею представления, кто это, — признался Митя со вздохом.
Остановившийся танк медленно ворочал башней. Раздался оглушительный выстрел и звон стекла — вылетали стекла из домов на площади. Это был единственный ущерб, причиненный городу короткой вспышкой давно утихнувшей войны. Сразу за танковым выстрелом все прекратилось — и стрельба, и гул невидимой артиллерии, и крики солдат. Война померкла и растворилась в воздухе. Вместе с ней бесследно исчез и черный юноша, окончив сеанс связи с космосом.
— Можно вылезать, — сказал Митя девице, все еще пудрившей нос.
Она оторвалась от зеркальца и огляделась по сторонам почти безумными глазами. Потом перевела взгляд на Митю и прыснула со смеха.
— А ты не из их компании? Раненный военнопленный? Давай, беги, догоняй своих козлов киношных. И скажи этим засранцам недоделанным, чтоб в следующий раз пер…ли где-нибудь в другом месте. Здесь приличный район, а я из-за этих идиотов колготки порвала. Кто мне за них заплатит?
— Бог подаст, — ответил Митя, усаживаясь на скамейку, чтобы перевести дух.
Дома на площади, видимо, были нежилыми, поэтому переполоха вылетевшие стекла не вызвали. Где-то рядом недолго завывали тоскливые милицейские сирены, но площадь по-прежнему оставалась пустынной и молчаливой. Единственное живое и понятное существо, встреченное им здесь, — проститутка — и та давно исчезла. Митя был один и ему совсем не хотелось уходить отсюда — от рассветной тишины и легкого шуршания фонтана.
Он чувствовал себя здесь в абсолютной безопасности — а кто знает, что могло ждать дома? Наверняка туда уже отправили парочку амбалов пострашней, и он сам себя доставит к ним на блюдечке с голубой каемочкой. Эта мрачная перспектива повергла его в состояние отрешенной печали, и в голове зазвучал траурный марш. Сначала тихий и приглушенный, потом все громче. С опозданием Митя догадался, что марш звучит не в его голове, а где-то на соседних улицах и быстро приближается.
Траурная процессия медленно выплывала на площадь с самой дальней от сквера улицы. Впереди шествия полз грузовичок, за ним двигался на плечах большой гроб. За гробом шел оркестр и несли пышные траурные венки.
Даже когда площадь заполнилась людьми в траурных одеждах, с улицы еще выплывали остатки шествия. Грузовик остановился в центре, около него установили на табуретах гроб с покойником. Было похоже, что здесь будет происходить церемония прощания с усопшим, и это показалось Мите странным. Похороны в полшестого утра и городская площадь в качестве места гражданской панихиды не могли не вызывать удивления. Митина скамейка находилась далеко от грузовика, ставшего трибуной, и различать он мог только интонации в голосах выступавших. Подойти же ближе не решался из-за своего беспризорного вида.
Увлеченный наблюдением, он не заметил, как на скамье появился кто-то еще.
— А все-таки прав был покойник, не находите?
Митя резко повернул голову и увидел человека в темном костюме, шляпе, с короткой бородкой и изящной резной тростью в руках.
— Мне кажется, — сказал Митя. — я не был знаком с покойным. И не могу сказать, был ли он вообще в чем-то прав. Я даже не знаю, кого хоронят.
— О! Я ведь говорил совсем не об этом. Но если вас так интересует: в том гробу лежит отец местной демократии. Некто Дубянский, местный лидер Демократической партии. Вы разве не слышали — об этом громком деле последние три дня только и кричат.
— Что вы говорите! — вяло удивился Митя. — А что с ним случилось?
— Злодейская пуля, — флегматично ответил собеседник. — Или, если пользоваться современной терминологией, — заказное убийство. Весьма банально. И главное — нестерпимо скучно. Я, собственно говоря, о том и спрашивал.
Митя прислушался к ораторствующему на грузовике коротенькому человеку. Политический окрас речи не вызывал сомнений — до Мити долетали устрашающие конструкции вроде «жесткая консолидация демократических сил», «прогрессивно мыслящее человечество против коричневой заразы» и «воинствующий гуманизм на страже общественных идеалов». Поежившись, Митя обратился к собеседнику:
— Так в чем же был прав покойник?
— Я, видите ли, имел в виду совсем не этого демократического покойника. Я говорил вот о нем. — Он указал рукой на памятник в нескольких метрах от скамейки, посреди газона.
Это был постамент с бюстом Гоголя, насмешливо и одновременно тоскливо смотревшего на площадь.
— О Гоголе? — переспросил Митя.
— Разумеется. «Скучно на этом свете, господа!» — вот в чем он был прав… Да-а, — протянул незнакомец. — Все мы вышли из шинели Гоголя… Кто из подкладки, кто из кармана, а кто из рукава.