Мирошник Чернобровкин Александр
Мирошник – пожилой кряжистый мужчина с волосами, бровями и бородой пепельного цвета (когда-то темно-русыми, а теперь выбеленными сединой и мукой) – сидел при свете лучины за столом перед пузатой бутылкой красноватого стекла, чаркой, наполненной на треть водкой, огрызком луковицы и недоеденным ломтем ржаного хлеба в просторной горнице, в которой царили беспорядок и грязь, потому что давно не хозяйничали здесь женские руки, а у мужских были свои заботы. Из горницы вели две двери: одна во двор, а другая в мельницу водяную, сейчас не работающую, нопоскрипывающую тихо и тоскливо какой-то деревянной деталью. Когда скрип на миг смолк, мирошник, подняв чарку, долго смотрел в нее мутными, будто присыпанными мукой, глазами, потом выпил одним глотком и крякнул, но не смачно, а грустно и обиженно: жаловался ли, что жизнь у него такая поганая, или что водка заканчивается – кто знает?!
– Апчхи! – словно в ответ послышалось из-под печки.
– Будь здоров! – по привычке пожелал мирошник.
– Как же, буду! – недовольно пробурчал из-под печки домовой и зашевелился и заскреб когтями снизу по половицам.
– Не хочешь – не надо, – примирительно произнес мирошник и захрустел огрызком луковицы, заедая его хлебом. Крошки он ладонью смел со стола к печке. – На, и ты перекуси.
Домовой заскребся погромче, потом недовольно хмыкнул и обиженно сказал:
– И все?!
– Больше нет. Сам, вишь, впроголодь живу.
– Бражничать надо меньше, – посоветовал домовой.
– Надо, – согласился мирошник. – Было бы чем заняться, а то сидишь, сидишь, как кикимора на болоте, поговорить даже не с кем.
– Ага, не с кем! – обиженно буркнул домовой. – Смолол бы чего-нибудь, а? Я бы хоть мучицы поел.
– Нечего молоть. Вот новый урожай подоспеет… – мирошник тяжело вздохнул.
– Апчхи! – подтвердил домовой, что не врет человек, громко и часто застучал лапой, как собака, гоняющая блох.
– Будь здоров! – опять по привычке пожелал мирошник.
Домовой пробормотал в ответ что-то невразумительное, поерзал чуток и затих, наверное, заснул.
А мирошник вылил в чарку последние капли из бутылки, зашвырнул ее в красный угол под икону. Водки хватило только язык погорчить, поэтому мирошник зло сплюнул на пол изамер за столом, лишь изредка поглаживая ладонями плотно сбитые доски, точно успокаивал стол, просил не сердиться на него за беспричинное сидение поздней ночью.
Во дворе послышался скрип тележных колес, заржала лошадь. Мужской голос, трубный, раскатистый, потребовал:
– Эй, хозяин, принимай гостя!
Мирошник даже не пошевелился: мало ли он по ночам голосов слышал – мужских и женских, трубных и тихих, раскатистых ишепелявых, – а выглянешь во двор, там никого.
– Мирошник! – опять позвал мужской голос, теперь уже с крыльца.
Заскрипела дверь, послышались тяжелые шаги с прихлюпыванием, будто сапоги были полны воды, и в горнице появился низенький, полный и кругленький, обточенный, как речная галька, мужчина в выдровой шапке, сдвинутой на затылок и открывающей густые и черные с зеленцой волосы, со сросшимися, кустистыми бровями и длинной бородой того же цвета, в сине-зеленом армяке и портах и черных сапогах, вытачанных из непонятно какой кожи и мокрых – после них оставались темные овалы на половицах, – словно хозяину пришлось долго брести по ручью, где вода доставала как раз до края голенищ, потому что порты были сухи. Гость снял шапку, поклонился. Волосы и борода его напоминали растрепанную мочалку из речных водорослей и пахли тиной.
– Вечер добрый этому дому, всех благ ему и достатка! – произнес гость, выпрямившись.
– Кому вечер, а кому ночь, – сказал вместо приветствия мирошник.
– Хе-хе, правильно подметил! – весело согласился гость. – Я вот тоже думал, а не поздновато ли? Но люди говорили, что у тебя допоздна окошко светится, мол, сильно не побеспокою.
– Слишком много они знают. За собой бы лучше следили, – недовольно пробурчал хозяин.
– Глаза всем не завяжешь, а на чужой роток не накинешь платок, – осторожно возразил гость. Он подошел к столу, наклонился к мирошнику и прошептал на ухо: – Выручай, друг, мучицы надо смолоть, три мешка всего. Гости, понимаешь, нагрянули, а в доме ни горсти муки. Я уж и соседей оббегал – но у кого сейчас выпросишь?! Выручи, а я тебе заплачу.
Гость вынул из кармана серебряный ефимок, повертел его перед носом хозяина, кинулна стол. Мирошник, как комара, прихлопнул монету ладонью и охрипшим вдруг голосом сказал:
– Заноси мешки, – а когда гость вышел из горницы, полюбовался монетой, спрятал за икону Николая-угодника и вышел на крыльцо.
Во дворе, освещенном яркой луной, стояла телега, в которую был впряжен жеребец без единого светлого пятнышка, даже белки глаз были фиолетовые, словно от долгого трения о веки въелось в них маленько черной краски и крови и перемешалось. Хвост у жеребца волочился по земле, передние колеса должны были давно уже наехать на него и оторвать, но почему-то до сих пор это не случилось. Гость достал из телеги три больших мешка с зерном, взвалил их на плечи и играючи отнес в мельницу.
Мирошник проводил его удивленным взглядом, почтительно крякнул, проявляя уважение к недюжинной силе, а потом недовольно гмыкнул, потому что из хлева вышласгорбленная старуха в белой рубахе до пят, с растрепанными, седыми космами, длинным крючковатым носом, кончик которого чуть ли не западал в рот, узкий и беззубый, лишь два темных клыка торчали в верхней десне, да и те во рту не помещались, лежали на нижней губе и остриями впивались в похожий на зубило подбородок, поросшей жиденькой бороденкой. В руках она несла ведро молока, и хотя шла быстро, молоко даже не плескалось. Спешила она, чтобы первой выйти со двора, не столкнуться с мирошником у ворот. Поняв, что не догонит ее, мирошник произнес:
– Мне бы хоть кринку оставила. Я уже и забыл, какое оно на вкус молоко!
– Все равно доить не умеешь, а жена у тебя померла. Посватай меня, для тебя доить буду, – сказала она и, шлепая губами, засмеялась.
– Какая из тебя жена, карга старая! – обиделся мирошник.
– Могу и молодой стать – как скажешь, – остановившись в воротах, молвила она и снова засмеялась, а кончик ее носа затрясся, как ягода на ветру.
– Для полного счастья мне только жены-ведьмы не хватало! – произнес мирошник и замахнулся на старуху.
Она, хихикнув, выскочила за ворота и исчезла, наверное, сквозь землю провалилась.
Мирошник плюнул ей вслед и пошел на плотину поднимать ворота мельницы.
Вода в реке была словно покрыта гладкой белесой скатертью, на которой выткались золотом лунная дорожка и серебром – звезды, а ниже по течению – киноварью дорожки от горящих на берегу костров. Оттуда доносились звонкие голоса исмех: молодежь праздновалаИвана Купалу. В запруде плавало несколько венков. Один венок выловила сидевшая на лопасти мельничного колеса русалка – писаная красавица с длинными, распущенными, пшеничного цвета волосами и голубыми глазами. Она надела венок на голову и посмотрелась в воду, как в зеркало. Две другие русалки – такие же красавицы, но одна черноглазая черноволоска, а вторая зеленоглазая зеленоволоска – тоже посмотрели в воду: идет лией наряд илинет? Очень шел, поэтому все три весело засмеялись.
Зеленоглазка, сидевшая на мельничном колесе выше подруг, первая увидела мирошника, убрала с лицаволосы, чтобы лучше была видна ее красота, чистая, невинная, потянулась, заложивруки за голову и выставив напоказ большие вздыбленные груди с красными, набухшими, розовато-коричневыми сосками. Нежным, полным любовной истомы голосом онаспросила:
– Мирошник, я тебе нравлюсь?
– Нравишься, – равнодушно ответил он. – Слазь с колеса.
– И ты мне нравишься! – Она сложила губы трубочкой, подставляя их для поцелуя, правой рукой взбила зеленые волосы, отчего они тонкими змейкам заскользили по белым округлым плечам, а указательным пальцем левой потеребила набухший сосок. – Поцелуй меня, любимый! Приголубь-приласкай, обними крепко-крепко – я так долго ждала тебя!
– Долго – со вчерашнего вечера, – произнес мирошник и дрыгнул ногой, словно хотел ударить ее: – Кыш, поганка водяная!
Русалки с деланным испугом взвизгнули и попадали в речку, наделав в белесой скатерти прорех. Они вынырнули неподалеку от плотины, зеленоволосая обиженно округлила глаза и ротик, произнесла томно, сладко, как после поцелуя:
– Ах!
Русалки сыпанули на речную скатерть пригоршни беззаботного смеха и словно растворились в воде и прорехи моментально затянулись, будто зашитые снизу.
Мирошник поднял ворота, колесо с жутким скрипом, стремглав убежавшим вверх и вниз по реке, завертелось, набирая обороты. Зашумела вода, и венки, прикорнувшие у плотины, проснулись и поплыли узнать, что там не дает им спать. Мельничное колесо подгребло их под себя, вытолкнула по ту сторону плотины. Мирошник проводил их взглядом и пошел в здание мельницы. По пути он увидел золотисто-красный, точно сотворенный из раскаленного железа, цветок папоротника, от которого исходили зыбкие радужные кольца, постепенно растворяющиеся в воздухе. Мирошник походя ударил цветок. Стебель хрустнул, сияние исчезло, а потом и цветок потемнел и осыпался.
Молоть закончили кпервым петухам. Жернова крутились тяжело, будто зерно былокаменным. Гость пытался было развлечь мирошника пустой болтовней, но заметив, что его не слушают, ушел на двор, где, гремя цепью и гулко, неумело, хлопая пустым ведром о воду, набирал ее из колодца и поил коня. Поил долго – ведер двадцать извел. Заслышав первых петухов, гость подхватил мешки с мукой, бегом отнес их в телегу, позабыв поблагодарить и попрощаться, вскочил в нее, стеганул жеребца длинным кнутом. Жеребец вылетел со двора, чуть не утянув за собой вместе с телегой ворота – и сгинул в ночи.
Мирошник закрыл за ними ворота и пошел останавливать мельничное колесо. Белесая скатерть вылиняла от долгого лежания на воде, узоры были почти не видны. Неподалеку от плотины косматая старуха в белой рубашке кормила творогом змей, ужей, лягушек. Гадов наползло столько, что шуршание их тел друг о друга заглушало шум падающей воды и скрипение мельничного колеса.
– Кушайте, мои деточки, кушайте, – приговаривала старуха, кормя гадов с рук – Тебе уже хватит, отползай, – оттолкнула она ужа, иего место заняла толстая гадюка, обвившая черной спиралью белый рукав рубашки. Старуха сунула змее в пасть комочек творога, приговаривая: – Ешь, моя красавица, ешь, моя подколодная…
Когда мирошник опустил ворота, из воды вынырнула зеленоволосая русалка. Изобразив на лице умиление, она громко чмокнула, посылая воздушный поцелуй, весело хохотнула и пропала под водой.
– Прельщают тут всякие, понимаешь! У-у, чертово отродье! – ругнулся мирошник и пошел спать.
Проснулся он около полудня, долго лежал с закрытыми глазам, вспоминая происшедшее ночью: приснилось или нет? Решил, что спьяну привиделось.
– Все, больше ни капли в рот не возьму! – дал он себе зарок и вылез из постели.
Прошлепав босиком к бадейке с водой, стоявшей на лавке у двери, зачерпнул из нее деревянным ковшиком в форме утки. Выпив чуть, остальное выплеснул себе под рубашку на спину. Зачерпнув еще раз, плеснул в лицо, размазал капли свободной рукой и утерся рукавом. Потом обул сапоги, надел серый армяк и суконную шапку.
Под печью кто-то негромко заскребся – то ли домовой, то ли мышь. Мирошник топнул ногой и грозно сказал:
– Тихо мне! Сейчас корову подою, сварю болтушку и покормлю.
День стоял погожий, легкий ветерок ласково перебирал листья на деревьях, отовсюду доносилось веселое чириканье воробьев. Дверь хлева была нараспашку, а корова на огороде с хрустом жевала молодую капустную поросль. Прихватив ведро, мирошник подошел к корове, потрогал пустое вымя и инками выгнал скотину с огорода.
– Чтоб без молока не возвращалась! – наказал он и пошел на мельницу.
В мельнице стоял полумрак. Несколько узких полосок солнечного света, протиснувшись в щели в крыше и стенах, пронизывали помещение наискось к полу. из-под которого слышался мышиный писк. Мирошник зачерпнул горсть муки, оставленной ночным гостем, удивился ее твердости и колючести, попробовал на вкус. Мука была костяная. Мирошник долго не мог сообразить, откуда она взялась, ведь вроде бы молол ночью (или почудилось?!) рожь, затем швырнул муку на пол, брезгливо вытер руку о порты. Новая догадка заставила его побежать в горницу к красному углу. Вместо ефимка за иконой Николая-угодника лежала круглая ракушка.
– Ну, водяной, ну, мразь речная!.. – захлебнувшись от обиды слюной, мирошник не закончил ругань угрозой, побежал на плотину.
По воде в затоне пробегала легкая рябь, образованная ветерком, лениво шелестел камыш. Около камыша плавала серая дикая утка в сопровождении двух десятков желтых утят. То тут, то там вплескивала рыба, а на мелководье выпрыгивали стайки мальков, вспугнутых окунем или щуренком. На лопасти мельничного колеса висел венок, цветы увяли и поблекли. Мирошник взмахнул рукой, в которой была зажата ракушка, но бросил не сразу, сначала крикнул, глядя в темную речную воду:
– Подавись своей обманкой, харя мокрая!
Ракушка не долетела до воды, упала со звоном на склон плотины, превратилась в серебряный ефимок и, сияя в солнечных лучах, покатилась к воде. Мирошник рухнул, пытаясь накрыть монету телом, промахнулся и пополз за ней на брюхе. Ефимок катился все медленнее, дразнил человека, а когда его чуть не накрыли ладонью, подпрыгнул на полсажени и канул в воду. Неподалеку от того места из воды вылетел огромный черный сом с фиолетовыми глазами, раззявил в улыбке огромную пасть, затем упал брюхом на воду, шлепнув широченнымхвостом иобдав мирошникабрызгами.
Мирошник скривил лицои затряс бородой в безмолвном плаче. Горевал долго – брызги на лице успели высохнуть. Тяжело вздохнув, он пошарил по карманам, проверяя, нет ли там денег, – и вздохнул еще тяжелее.
Какое-то воспоминание просветлило его лицо. Мирошник подскочил и побежал к тому месту, где ночью видел цветущий папоротник. Попадались ему лишь иван-да-марья и крапива, папоротник здесь отродясь не рос. Опять помрачнев, мирошник снял шапку и шваркнул ее об землю. Из шапки выбилось белое облачко муки, которое подхватил и утащил за собой ветерок. Мирошник сел на землю, стянул сапоги, внимательно осмотрел их, оценивая, поплевал на голенища и протер их рукавом, встал, сунул их под мышку и решительно зашагал в корчму.