Волхв Чернобровкин Александр
Радим обернулся и увидел, что из груди застывшего над ним монаха торчит наконечник стрелы, пробившей насквозь облаченное в черное тело. Другой монах больше не пытается убить его, а растерянно озирается по сторонам, пытаясь сообразить, откуда прилетела стрела. Отрок быстро вскочил на ноги и едва успел отпрыгнуть в сторону, как на место, где он только что лежал, повалилось мертвое тело монаха.
Отец Федор в ужасе посмотрел на оперение стрелы, торчащей из спины монаха и похожей на диковинное растение смерти, выросшее вдруг из человеческой плоти, и закричал что-то. Что кричал его перекошенный от ужаса рот, он и сам потом вспомнить не мог, но монахи стали пятиться и отступать.
– Ага! – закричал радостно Орша. – Бегут! Как мы их уважили!
Он торжествующе обернулся к Велегасту и, выхватывая сулицу, подмигнул ему горящим зеленоватым огнем страшным глазом:
– Сейчас я для полного удовольствия еще ихнего главного гада уважу, и тогда мы пойдем дальше.
– Не делай этого! – закричал волхв.
Но было поздно. Рука сотника метнула сулицу с такой силой, что, казалось, ничто не сможет остановить смертоносного жала ее стального наконечника. Ничто… кроме человеческого тела. Когда сулица, мелькнув, словно молния, в доли секунды пролетела почти все расстояние, отделявшее Оршу от священника и смерть заглянула прямо в перепуганные глаза служителя Бога, вдруг один из монахов прыгнул, закрыв своим телом отца Федора. Предсмертный вопль, вырвавшийся из пронзенной груди, и крик досады, прозвучав почти одновременно, слились в один душераздирающий жуткий рев, и время, вдруг исказившись, страшно спрессовалось для священника, словно открыв ему ненароком всю тайну жизни.
То, что должно было произойти в единое мгновение, не оставляя времени на раздумья, теперь представлялось замедленным движением сменяющих друг друга картин. И отец Федор увидел то, что не должен был видеть, чтобы не смущать свою и без того смущенную душу. Он вдруг увидел, как из спины монаха, выскочившего перед ним, появляется острая блестящая полоска стали, чуть окрашенная кровью. Она нацелена в его грудь, безжалостная и неотвратимая, и он чувствует веющий от нее холод смерти. Глаза священника стали огромными от ужаса, тело его сжалось и затрепетало, став беспомощно-обреченным. Он вдруг понял, что не верит в бессмертие ни на грош, не верит в то, что проповедует, и сам страстно не хочет умирать ни за веру в Христа, ни за что-либо еще. Он видит, как медленно, очень медленно разрываются ткани на спине монаха, и смертоносное жало все тянется и тянется из пронзенной плоти. Вот оно показалось все целиком, и следом за ним ползет деревянное древко, выкидывая из раны капли дымящейся крови. Отец Федор хочет уйти, отвернуться, но не может ни сделать шага, ни перестать смотреть на этот театр смерти. Древко уже почти все вышло, и сейчас сулица продолжит свой полет прямо в его грудь. Холодом дыхнуло в мертвенно-бледное лицо, и в тот же миг сулица остановилась. Монах от страшного удара в грудь повалился на спину прямо к ногам священника, выдохнув из мертвой груди фонтан алой крови.
– Ах ты!.. – выругался Орша и выхватил новую сулицу.
– Стой! – закричал Велегаст.
Но сотника ничто уже не могло остановить; его сулица вновь жадно искала смерти ненавистного ему священника. Но теперь оставшиеся в живых монахи показали всю свою великолепную выучку, всю силу того порядка, которым так гордился отец Федор. В одно мгновение они встали тесным клином и, припав на одно колено, выставили вперед лес крестов. Почти соприкасаясь друг с другом, древки крестов образовали прочный щит, укрывший и монахов, и их властелина. Сулица вонзилась в один из крестов, и ее древко затрепетало от нерастраченной силы удара, издав протяжный дребезжащий звук.
– Остановись, Орша Бранкович! – грозно прозвучал совсем рядом чей-то сильный и незнакомый голос. – Именем Бога заклинаю тебя, остановись немедленно, не то ты горько пожалеешь об этом!
Все повернулись на этот властный голос. Шагах в пяти от места боя стоял высокий воин в кольчуге, по которой были рассыпаны длинные, до плеч, густые темные волосы с сильной проседью и такой же масти окладистая борода. За ним теснились городские ратники, двое из которых крепко держали за руки Радима. Еще дальше, за их спинами, виднелись вооруженные чем попало горожане, выходившие из-за поворота улицы. По разгоряченным лицам людей видно было, что все они только что быстро шли, а горящие глаза красноречиво говорили, что последние минуты боя, когда Орша метал сулицы, видели все. Высокий воин был городским воеводой. Он поднял вверх левую руку и быстро сделал еще несколько шагов, встав между Оршей и монахами. Ратники окружили сотника и его друзей кольцом из крепких щитов и выставленных вперед рогатин.
– Как ты мог поднять руку на божьих людей?! – снова грозно прозвучал властный голос. – Зачем ты убил их?
– Я защищался, нас самих хотели убить, – в ярости отвечал Орша, невольно выставляя свой меч навстречу острым клинкам рогатин. – А за убитых я заплачу виру[42].
– Тебя хотели убить! – гневно расхохотался воевода. – И чем же это тебя убивали, уж не молитвами ли?
Сотник и сам понимал, что ни ему, ни его друзьям никто не поверит, если рассказать про то, как умеют драться монахи своими крестами. Все видели, как он метал сулицу и махал мечом, а люди отца Федора испуганно прятались за своими крестами. Нет, никак тут не докажешь свою правду, да он и сам на месте воеводы ни за что не поверил бы в такую байку.
– А вира мне твоя не нужна, – поворачиваясь к хмурой толпе спиной продолжал воевода. – Виру я беру за мирских людей убиенных, а за божьих людей пусть с тебя Бог спросит. Так ли я говорю, люди?
– Верно говоришь, – зашумела толпа. – Пусть отец Федор решит, что с ним делать.
– Братья мои во Христе! – возвысил свой голос священник, делая шаг вперед и возлагая руку на крест, из которого все еще торчала сулица. – Все вы видели, как святой крест спас меня, простого слугу Господа. Сегодня Создатель снизошел до своего раба, чтобы отвести руку убийцы от меня или от любого другого, кто стоял бы рядом со мной. Но что будет завтра, когда этот язычник и хулитель нашей веры снова вознамерится отнять наши жизни? Разве мы не должны защитить себя и нашу веру? Вспомните, что сказал Иисус: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир Я пришел принести, но меч». Разве не Бог вложил в ваши руки оружие, чтобы исполнилась воля его?
– Смерть ему! – закричал кто-то в толпе.
– Смерть! Смерть ему! – подхватили еще несколько голосов.
– Стойте! – вскричал воевода, выхватывая свой меч и поднимая его высоко над своей головой. – Стойте, безумцы, или вы забыли, что Орша лучший сотник города, что он не раз водил вас в бой и защищал город от хазар и касогов. Кто вместо него будет биться с врагами, кто поведет воев к победе?
Воевода оглядел притихший народ гневными глазами и, ткнув пальцем серого мужика, спросил его строго:
– Может быть, ты будешь вместо него защищать город?
Серый испуганно попятился.
– Или ты? – палец воеводы уперся в худенького мужичка.
– А что, – худенький выпятил грудь. – Я могу!
– Ты можешь?! – воевода сплюнул под ноги хвастуну. – Если б ты мог, твоя жена не бегала бы к сотнику.
Худенький побледнел и открыл рот, желая что-то сказать, но сказать ему ничего не дали, потому что толпа хохотала, показывая пальцами на обиженного мужичка. Хохотали так, что, казалось, смех этот давно сидел в людях и рвался наружу, но вид смерти и желание новой смерти запирали его глубоко внутри на невидимый тяжелый засов. И вот слово воеводы сбило этот замок, и все накопленное разом рвануло наружу.
Поп недовольно посмотрел на воеводу и снова возвысил свой голос, поднимая свой крест над толпой:
– Братья мои!.. Велика вина этого человека перед Господом, но это не вся его вина, ибо грех его страшен!
Отец Федор остановился в театральной паузе и в наступившей мертвой тишине указал перстом на Велегаста:
– Он стал слугой этого посланца дьявола, этого проповедника богопротивных идей сатаны, а значит, он стал слугой самого сатаны. И когда мы захотели изгнать из города это исчадие ада, он вступился за него и зверски убил невинных служителей бога.
– Убить его тоже! – взорвалась толпа бешеным ревом.
– Стойте! – снова закричал воевода. – Сотник защищал этого человека по законам гостеприимства, совершенно не зная, кто это, а значит, он не может отвечать за слова и дела своего гостя. Так ведь это было?
Воевода выразительно посмотрел в глаза Орши, словно умоляя его сделать правильный выбор. Наступила тишина, и глаза многих людей обратились на бледное лицо сотника. В грудь его устремлялись десятки острых клинков, не знающих жалости. Кто с ненавистью, кто с сожалением ждал его слов, но каждому было ясно, что сейчас свершится суд, и сотник либо здесь же умрет, либо… месть отца Федора все равно настигнет его.
– Этот человек мой друг! – громко сказал Орша и поднял щит, приготовившись драться.
На какой-то момент толпа просто опешила; тот, кто кричал просто так, для азарта, вдруг осознал, что вот теперь смерть неизбежна, другой боялся грозного сотника, сразу вспомнив рассказы про его воинскую удаль, иные просто не хотели казни, зная Оршу как честного и хорошего человека.
– Что же вы остановились? – вмешался отец Федор. – Смерть язычника искупит грехи ваши.
Глаза священника грозно засверкали, обретая свою магическую силу.
– Или ни у кого нет грехов?! – он сурово оглядел горожан, и каждый съежился под его взглядом. – Кто забыл про свои грехи или не хочет расстаться с ними? А может, здесь есть и такие, кто поддался искушению соблазна и продал свою душу дьяволу?! Кто из вас не боится геенны огненной?! Кого не страшат вечные муки ада?!
Поп указал трясущейся от гнева рукой на людей, окружавших Велегаста, и властно приказал:
– Ступайте, дети мои, и исполните то, что должно быть исполнено. И помните, как сказано в Священном писании о делах пророка Илии, свершенных им по наущению самого Господа: «И сказал им Илия: схватите пророков вааловых, чтобы не один из них не укрылся. И схватили их. И отвел их Илия к потоку Киссону, и заколол их там». Так и я говорю вам словами Господа Бога: схватите их всех, и убейте их всех, как сделал это пророк Илия, и да сбудется воля Божья, и простятся грехи ваши, и пребудет душа ваша в мире во веки веков. Аминь!
– А-а-а! – безумно взревела толпа и грозно двинулась на горстку храбрецов, а над головой Радима кто-то тут же занес блестящий на солнце топор.
Вдруг раздался глухой рокочущий звук топота множества копыт, и из-за поворота улицы со стороны детинца показался десяток скачущих во весь опор конных гридей. Впереди на белой лошади мчалась богато одетая молодая женщина. Ее гордая посадка с прямой, чуть откинутой назад спиной говорила о надменном и своенравном характере и еще о том, что она сильна и имеет немалую власть. Ее голову украшала двурогая кика с широкой узорной каймой, шитой бисером и жемчужными нитями. Ветер откинул назад тонкую дорогую ткань ее кики, открыв не по-женски сильные плечи и вьющиеся сзади в такт лошадиному скоку две толстые пепельно-русые косы. На какой-то миг она показалась богатой скучающей боярыней, случайно оказавшейся здесь, но это был только миг. В следующее мгновение в ее руке с непостижимой стремительностью оказался боевой лук и тонко свистнула пущенная на всем скаку стрела. Секунду после выстрела она еще скакала с красиво вытянутой вперед рукой, держащей трепещущее древко лука с поющей, как струна, тетивой. Правая рука откинута назад и чуть поднята вверх, глаза прищурены и смотрят пронзительно и остро. Все завороженно смотрели на прекрасную женщину, плохо соображая, куда же она стреляла.
Радим тоже увидел скачущую молодую «боярыню», так он про себя вдруг назвал эту красавицу. Ему показалось, что она смотрит на него, и он оцепенел от восторга, позабыв, что схвачен и может быть в ту же секунду казнен. Глаза юноши открылись от изумления и восторга, и когда боярыня выстрелила, продолжая глядеть прямо на него, то он тут же решил, что стрела предназначена только ему и летит прямо в его сердце. Зачем его надо убивать, он не знал, но, глупо улыбнувшись, зажмурил глаза; смерть от руки такой красавицы ему казалась прекрасной. Вдруг над его головой раздался глухой удар и чей-то истошный крик совсем рядом. Стрела пробила насквозь руку, поднявшую над юношей топор. Самозваный палач, выронив оружие смерти, волчком крутился на месте, держа простреленную руку и ругаясь самым ужасным образом.
Тем временем белая лошадь доскакала до ошеломленной толпы и чуть не врезалась в скопление людей. Горожане испугано попятились, не решаясь связываться с боярыней. А та, выхватив плеть, стегала их направо и налево, поднимая лошадь на дыбы и крича в неописуемой ярости:
– Прочь, смерды, прочь, холопы!
За ней неотступно следовали гриди, разгоняя людей ударами тупых концов копий.
– Ведьма, будь ты проклята, ведьма! – в бессильной злобе закричал отец Федор, и в ту же секунду длинное жало плетки достало его хлестким ударом.
Через все лицо наискосок лег красноватый рубец, придав лицу священника страшное выражение. Он схватил свой крест дрожащими руками и начал яростно шептать какие-то заклинания, но губы его стали дергаться, а руки все сильней и сильней дрожать, пока не выронили крест. Поп рухнул в пыль на колени и закрыл горящее от унижения и ненависти лицо. Какая-то неведомая сила не дала ему наложить страшное проклятие. Может, это Велегаст, не спускавший с него глаз, пришел боярыне на помощь, может, боги охраняли юную красавицу от черных сил, как знать.
– Остановись, Карамея! – раздался голос городского воеводы, и железная рука схватила узду белой лошади. – Перед тобой не разбойники, а почтенные горожане, и, если ты не остановишься, тебе будет плохо.
– Ты мне угрожаешь?! – тонкие темные брови изобразили гнев. – Ты, смерд, мне угрожаешь?! Да как ты смеешь!
Боярыня подняла плеть, но воевода только крепче сжал узду и дернул лошадиную морду в сторону с такой силой, что женщина едва не выпала из седла.
– Я тебе не смерд какой-нибудь, а кметь! Кметь[43] я, запомни это! – прогудело где-то в груди воеводы, как раскаты грома. – И у нас есть законы, по которым каждый отвечает за побои и увечья. Каждый! Запомни это!
– Законы, говоришь! – лицо боярыни стало красным от негодования. – А по каким таким законам вы сейчас чуть не казнили этих людей? Что сделали эти несчастные, что сделал этот юноша, – она указала на отрока, – что его сейчас едва не убили?
– Они убийцы, – с достоинством отвечал воевода. – Они убили монахов, и мы все были этому свидетели. Поэтому они должны были понести заслуженную кару.
– А этого монаха тоже они убили? – Карамея указала плетью на тело в черной одежде с торчащей из спины стрелой. – У них ведь ни у кого нет луков. Не так ли?
Воевода озадаченно погладил свою бороду, но ничего не сказал.
– Так как же ты судишь тут всех за убийство и уже собираешься казнить, если не знаешь, кто убил этого монаха? – с издевкой продолжала боярыня. – Может, ты и вовсе ничего не знаешь? Или, напротив, знаешь слишком много и скрываешь настоящих убийц?
– Ну ты, это, полегче! – воевода аж потемнел от незаслуженной обиды. – Мы тут тоже не лыком шиты. Все видели, и я это видел, как Орша сулицей убил монаха, а топор у него в крови тоже, видать, неспроста. Стало быть, двух он порешил, это точно. Ну, а зная удаль нашего сотника, можно смело предположить, что где два, там и три.
– А стрела-то чья? – не унималась Карамея. – Кто еще убил монаха? Кого ты еще захочешь казнить заодно?
– Пока не знаю, – воевода повел плечами. – Но как узнаю, так и казним тоже, за этим у нас дело не станет.
– Вот как, – усмехнулась боярыня. – Так знай: это моя стрела, это я убила монаха!
И, посмотрев в недоверчивые глаза воеводы, указала на стену детинца и добавила:
– Вот оттуда я видела все, все как было, всю правду! И оттуда я стреляла в этого ромейского гада.
Она торжествующе посмотрела на воеводу с высоты седла. Красивая и дерзкая, с гордо вздернутым вверх подбородком и лихорадочным румянцем на смуглых от легкого загара щеках.
– Ну, что же ты меня не хватаешь и не казнишь, как этих несчастных людей? – Глядя на воеводу с откровенной издевкой, Карамея щелкнула в воздухе плетью. – Ну, так ты хотя бы спроси меня, за что я убила, кметь. Или ты не кметь вовсе?
– За что? – мрачнея лицом, буркнул воевода.
– А за то, что эти монахи сами напали и сами хотели убить, – юная боярыня еще раз щелкнула плетью. – Разве тебе сотник не сказал, что это на них напали, что их хотели убить в первую очередь?
– Сказал, – воевода отвернулся в сторону, отпуская узду белой лошади.
– Но ты, конечно, не поверил?!
– Да кто ж в такое поверит? – старый кметь с досадой махнул рукой. – Как монах может убить, молитвой своей, что ли?
Он невесело усмехнулся своей прежней шутке, мучительно соображая, что же ему делать дальше с этой несносной боярыней и со всеми схваченными людьми, которых чуть было не казнили при его молчаливом согласии. Он не хотел ссориться с двумя знатными и многочисленными боярскими родами, имевшими родство с юной и дерзкой всадницей, но и позволять себя унижать дальше тоже нельзя было.
– Так ты не знаешь, как этот черноризник может убить? – Карамея резко дернула повод лошади и со всего маху въехала в тесную кучку людей, одетых в черное.
Монахи, как горох, посыпались в разные стороны, уклоняясь от лошадиных копыт, но боярыня успела-таки на скаку выдернуть один из крестов. Теперь, перехватив длинную рукоять двумя руками, она подняла крест над своей головой.
– Смотри же, гордый кметь, смотри, воевода, как они убивают! – Карамея, ударив пятками лошадь, помчалась прямо на священника. – Смотри, как они убивают и как они убили когда-то моего мужа на моих же глазах!
Крест в ее руках, со свистом рассекая воздух, ринулся вниз, на голову отца Федора, но попа опять спасла расторопность и выучка его слуг. Щит из выставленных крестов в мгновение ока возник, как по волшебству, над головой служителя Бога.
– Вот это да! – воевода даже ахнул, глядя, как ловко и слаженно действуют монахи.
– Господь спас меня! – громко и невозмутимо пояснил священник. – На ваших глазах свершилося чудо: волею Господа Бога нашего бедные монахи, чтобы спасти жизнь служителя церкви, обрели силу и ловкость опытных воинов. Это чудо! Великое чудо!
Карамея доскакала до воеводы и, остановив лошадь, кинула к его ногам крест:
– Посмотри-ка на эту штучку повнимательней, и ты все поймешь сам.
– А ты, – она повернулась к Радиму, – ступай за мной.
Она повернулась и не спеша поехала прочь, вполоборота властно поглядывая назад, на толпу обескураженных горожан и совершенно обалдевшего от счастья Радима.
– Эх, Карамея, она и есть Карамея! – сказал кто-то с восхищением.
А другой, толкнув в бок Радима, с завистью шепнул ему:
– Чего стоишь, чудак, иди скорей, тебя же звали. Вот бы мне туда к ней, так я бы стрелой давно уж летел.
Городской воевода между тем, недовольно хмурясь, ковырнул пыльным носком сапога острый венец креста и, бурча себе под нос что-то вроде: «Вот тебе и божьи люди», повернулся к священнику спиной. Тяжело было быть неправым под взглядами стольких людей, но он прекрасно понимал, что еще хуже совсем потерять их веру в свое воеводское слово. Решение далось ему непросто, но, с облегчением выдохнув из себя слежалый старый воздух обиды, он обвел всех тяжелым взглядом и тихо сказал:
– Ступайте себе по домам, люди добрые.
Сам же старый кметь еще постоял на пыльной улице, щурясь на заходящее солнце и глядя, как уходят Велегаст, Орша и его воины. О чем он думал и что шептали его губы, никто так и не узнал. Театр жизни тихо закрывал свой занавес, и мысли тех, кто сыграл свою роль, больше никого не волновали. Важно было только то, что на небольшом клочке земли Правда одолела Неправду, и силы Света немного потеснили силы Тьмы, пусть даже и на краткое время.
Глава 8
Договор с Мораной
Батько много раз видел смерть, но никак не мог привыкнуть к тому, что умирают не только ненавистные враги, но и близкие его сердцу боевые товарищи. Он переживал даже тогда, когда рядом с ним умирали совершенно безвестные русские вои, такие как Ворон, волею случая залетевшие к нему на заставу. Всех их воевода жалел, как родных сынков, и оттого сильно огорчался, когда чувствовал свою беспомощность перед тем, что старые рубаки называли взглядом Мораны. Он и сам чувствовал на людях этот взгляд и знал, что израненный разведчик не жилец, но, когда Радмила сказала, что Ворон умер, ему вновь стало не по себе, и он вышел, чтобы светом Ярилы смыть с лица горечь утраты, и тень Мораны не смогла увязаться следом за ним.
На какое-то время он даже забыл про Радмилу, оставшуюся рядом с телом разведчика, но когда вспомнил о ней, то было уже поздно.
Это он понял сразу же, едва переступил порог башни. Девушка сидела около Ворона и, неотрывно глядя на мертвенно-бледное лицо, шептала какие-то странные слова.
– Что ты делаешь? – закричал воевода, рванувшись к ней.
– Стой! – закричала Радмила пронзительным, режущим голосом, и глаза ее полыхнули так, словно она метнула нож в воеводскую грудь. – Стой же, где стоишь, или ты не видишь, что я говорю с Мораной, и всякий, кто оборвет мою речь, дальше сам будет говорить с ней.
Воевода застрял в дверях на полушаге, и его суровое лицо покрылось пятнами гнева. Кулаки его сжались, превратившись в огромные пудовые кувалды из крепких костей и железных мускул. Рот его открылся, чтобы извергнуть не менее увесистую порцию отборной воеводской ругани, от которой даже бывалые дружинники бегали по заставе, как от ударов плетью, но ругань не успела сорваться с его губ, а рот так и остался открытым.
– Скорее, скорее иди сюда, – зашипела Радмила, растопыривая пальцы вытянутых рук, и ее прежде милое личико вдруг страшно оскалилось. – Круг дня еще не завершился, боги еще не сказали своего последнего слова, и Морана еще не может взять его насовсем.
Бледная, как полотно, девушка стала раскачиваться из стороны в сторону и мотать головой, и вдруг, выпучив глаза, дрожащей рукой указала в темный угол башни:
– Вот она! Она еще здесь! Она ждет своего часа, чтоб довершить свое черное дело. Иди же скорей! Помоги мне!
Воевода подошел неуверенными шагами, поглядывая с опаской то на темный угол, то на трясущуюся как в лихорадке девушку. Радмила между тем стянула с себя кольчугу и подкольчужник, оставшись в одной вышитой белой рубашке, и принялась раздевать бездыханное тело Ворона. Движения ее вновь стали размеренными и плавными, но, когда она повернулась к воеводе, ее глаза горели неземным светом, как два провала в бездну.
– Ну, помогай же, скорее, – сказала она.
Когда Ворон остался лежать голым по пояс, она раскинула его руки в разные стороны, положив мертвое тело крестом, и села верхом на его бедра. Голова ее запрокинулась, пальцы с лихорадочной быстротой принялись расплетать золотистые косы, а бледные губы торопливо зашептали:
– На крест Свянтовида тело кладу, дочь Свянтовида, Живу, прошу – Пресвятая Дева, посмотри на меня, дай мне жизни глоток до исхода дня, до исхода дня искру жизни одну, я ее на кресте в тело бело вдохну. Все, что есть, до последней капли отдам, перейди, моя сила, к мертвым губам! Волос на волос, слеза на печать, с поцелуем телу живому стать!
На последних словах заклинания глаза Радмилы вдруг наполнились бусинами слез, мерцающих, как самоцветы, в феерическом свете страшно расширенных зрачков. Волосы ее совершенно были распущены, до самой последней пряди. Она резко нагнулась вниз, к лицу Ворона, и золотой вихрь волос, взметнувшись всполохом огня, накрыл ее лицо и голову бездыханного тела. Руки ее легли поверх холодных рук и сцепили пальцы. Несколько секунд девушка была совершенно неподвижна. Потом раздался протяжный ноющий звук, и она чуть-чуть приподнялась. Медленно, очень медленно Радмила стала подниматься, скребя согнутыми пальцами по рукам Ворона, словно собирая с его тела невидимое что-то. И по мере того как она распрямлялась, ноющий звук все нарастал и усиливался, превращаясь в протяжный, леденящий душу вой. Этот вой исходил не с бледных судорожных губ, а из самой глубины хрупкого девичьего тела, словно его рождала каждая клеточка ее существа. Наконец пальцы Радмилы добрались до самой груди Ворона, вырвали из нее невидимое что-то и резко выбросили это что-то вверх. Голова ее при этом запрокинулась, и волосы, полыхнув огнем, перелетели золотым дождем на ее спину. Теперь стало видно, что бледные губы Радмилы были сомкнуты и страшный вой происходил от вдыхания воздуха особым способом. Казалось, девушка не вдыхала, а высасывала из воздуха некую силу. Слезы, прежде блестевшие в ее глазах, теперь лежали холодной влагой на закрытых веках Ворона. Руки простерлись вверх и застыли, чуть подрагивая растопыренными пальцами. Наконец вой стих, и воцарилась мертвая тишина, от которой у воеводы и раненого, вжавшегося в стенку, все внутри похолодело. Вдруг раздался пронзительный крик, и Радмила, резко наклонившись вперед, ударила пальцами рук в грудь Ворона. Воеводе показалось, что между ногтей, впившихся в бездыханное тело, пробежала голубоватая искра. В тот же миг губы юной колдуньи впились в мертвые губы. Видно было, как она вся сжалась от невероятного напряжения сил. Тело ее дрожало, как натянутая струна, которая вот-вот должна лопнуть, разорвав ее плоть пополам. Мгновения летели одно за другим, превратив время в плотную вязкую массу. И вот что-то изменилось вокруг, то ли ветерок дыхнул в приоткрытую дверь, то ли дождик серебряной метлой пробежался по пыльной дороге, но воины почувствовали, что дышать стало легче и неуловимый запах смерти исчез. Что произошло, никто не понял, но Радмила теперь уже не дрожала, а ее трясло все сильней и сильней в припадке бешеной судороги. Наконец истошный крик животного ужаса разорвал тишину, и колдунью словно подбросило; ее тело перевернулось, как страница книги под ураганным ветром, и упало спиной на сомкнутые ноги Ворона. В тот же миг раздался легкий стон. Этот стон, почти стертый из жизни, принадлежал только что воскресшему и был так слаб, что мог бы затеряться даже среди самого тихого шепота, но воины, без сомнения, различили его, и глаза их, полные суеверного ужаса, остановились на чуть порозовевшем лице.
Да, теперь Ворон был снова жив, точнее, он опять находился на границе между жизнью и смертью, и это хрупкое равновесие в любой миг могло быть нарушено. Никто не решался к нему прикоснуться, и стояла такая тишина, словно любое неосторожное дыхание могло порвать последнюю даже не нить, а паутинку, державшую измученную душу рядом с израненным телом. И эта сказочная, обволакивающая тишина окутывала всех живых, словно невидимый кокон, заставляя все вокруг двигаться медленнее и медленнее. И даже время, неугомонно сматывающее секунды жизни, отведенные каждому судьбой, замедляло свой бег и останавливалось. Все в боевой башне затихло, покоренное магией свершившегося волшебства возвращения жизни. Все, кроме воеводы, который никогда не забывал, что он один должен думать за всех. И теперь старый воин провел усталой рукой по глазам, словно отгонял мрачные тени призраков погибших здесь когда-то воинов, и, тяжело вздохнув, взялся за свое воеводское дело.
Сперва он медленно, кряхтя и охая, подошел к бледной, как полотно, Радмиле и взял ее на руки, прижав, как ребенка, к своей богатырской груди. Рука девушки безжизненно свесилась вниз, голова наклонилась набок, уронив поток золотых волос, словно боевой стяг, опущенный в глубокой скорби.
– Боже мой, что же ты наделала, дочка?! – выдохнул из себя воевода и понес колдунью на волю, к живительным лучам солнца и ласковым поцелуям настоянного на степных травах теплого ветра.
Сдернув с себя плащ, батько бережно уложил на него девушку и негромко позвал:
– Резан, где ты там?
– Здесь я, – глухо откликнулся высокий белобрысый парень с конопатым лицом, вырастая бледной тенью из-за угла башни.
Воевода то ли видел затылком, то ли был совершенно уверен, что парень будет здесь рядом, но позвал именно его, нисколько не напрягая свой голос.
– Здесь я, батько, – Резан сделал еще шаг, и солнце высветило воспаленные глаза, застывшие в напряженном и тревожном ожидании на лице Радмилы. – Что с ней такое?
– Ничего, – старый вояка отвернулся в сторону. – Устала маленько, спит.
– Как спит?! – испугался парень.
– Как, как! – вдруг заорал на него воевода. – Вот так; спит она, и все тут. Говорят же тебе: устала очень, вот и спит. Давай, неси медовуху живо, будем ее отпаивать.
Резан исчез и через десяток секунд стоял снова рядом, держа в руках бочонок и деревянный ковшик.
– Все, свободен, – не глядя на парня, буркнул батько.
Парень шагнул куда-то в сторону, а воевода взял в руки ковшик, плеснул туда из бочонка и напряженно задумался, пытаясь сосредоточить свои мысли на одном очень важном действии, но через пару секунд по лицу его пробежала тень раздражения.
– Я же сказал: свободен! – рявкнул он. – И не дай бог, я тебя здесь увижу и ты будешь слоняться без дела! В общем, ты мою руку знаешь!
Тень за башней тихо вздохнула и исчезла, но на этот раз без обмана. А воевода начал чудодействовать с медовухой, или, как он еще ее любил называть, священной сурьей и божьим даром. Через четверть часа Радмила уже сидела на плаще и озиралась ясными глазами, а батько едва сидел рядом, глядя на нее совершенно пьяными и любящими глазами, пустой же бочонок валялся рядом, продолжая намекать своим круглым боком, что не мешало бы выпить и еще.
– Что с ним? – обретая дар речи, проговорила юная колдунья.
– Что с ним, что с ним, – ворчливо передразнил воевода. – Что с тобой? Я ж тебе сколько раз говорил, чтобы ты не делала того, что делала твоя мать!
– Ну, ты же сам попросил. – Радмила дотронулась тонкой девичьей рукой до здоровенного кулака воеводы, упертого с ожесточением в пустой бочонок.
– Просил, – воевода пьяно икнул. – Так я ж тебя просил живого помочь лечить, а ты что сделала.
Он сокрушенно махнул рукой:
– Ты хоть знаешь, что ты сделала? Ты ж теперь будешь, как твоя мать, всю жизнь с этим мучиться. Ни счастья тебе в жизни больше не будет, ни покоя; будешь стоять между живыми и мертвыми, и Морана станет с тобой разговаривать.
Девушка снова погладила воина по руке и, с нежностью взглянув в его глаза, сказала очень тихо:
– Я сделала только то, что сделала матушка, когда выхаживала тебя после битвы под Сорочьей горой. Тебя тогда еле живого привезли, говорили – помрешь, а она выходила.
– Да ты же мала была! – удивился батько. – Как же ты могла все это упомнить-то?
– Я и не помнила этого, – девушка посмотрела рассеянно в небо. – До сего дня не помнила, а потом сразу вдруг вспомнила все, словно всегда знала это. И все получилось!
Радмила с гордостью подняла голову:
– Я смогла! Я смогла от смерти его спасти, как когда-то матушка тебя спасла.
– Глупенькая! – вздохнул воевода. – Матушка твоя меня любила, за нее Лада перед Мораной заступилась. А ты неведомо кого у самой смерти отмолить решила! Ты знаешь, что тебя ждет?
– Почему неведомо кого? – юная колдунья с вызовом посмотрела на воеводу. – Ты же сам сказал, что он мой; вот и назову его своим суженым.
Она вдруг рассмеялась неестественно громким хохотом, больше похожим на судорожные рыдания, так что воевода в испуге схватил ее за плечи и посмотрел ей в лицо.
– Я не знаю, зачем я это сделала, – закрывая лицо руками и тихонько вздрагивая, призналась Радмила. – У меня все само собой вышло. Как я на него посмотрела, что лежит он, такой красивый и израненный весь, так очень мне его жалко стало, просто до слез жалко. А уж как я его пожалела, так все и завертелось в голове черным вихрем.
– Дитятко ты мое бедное. – Воевода прижал девушку к своей груди и стал гладить ее по струящимся волосам огромной шершавой ладонью.
Юная колдунья вздрогнула еще пару раз на могучей батькиной груди и затихла, совсем как маленькая девочка. Так прошло несколько минут. Двое все еще сидели на красном воеводском плаще, брошенном на кудрявую зеленую травку почти у самого подножия башни. Высокий старый воин в блестящей кольчуге, нежно обнявший юную золотоволосую деву, которая прижималась, как птичка, к железной груди воеводы. Ветер, набегая из степи, крутился около стен бестолковыми вихрями, раскидывая легкие, как шелк, длинные светлые волосы то в одну, то в другую сторону. И со стороны казалось, что вокруг прижавшихся друг к другу людей вьется золотое облачко, необыкновенным сиянием окружая их головы, склоненные в тихой печали. Словно ожившая икона, они сидели неподвижно с просветленными лицами, и все вокруг: и вечная степь с ковыльными волнами, и старая башня, щурившая бойницы на вечернее солнце, – все говорило, что они здесь были целую вечность и еще столько же останутся, застывшими в неподражаемой позе удивительной гармонии духа и тела.
Но вскоре Радмила встрепенулась, тихонько отодвинувшись от воеводской груди, и, посмотрев глубокими темными глазами, тихо сказала:
– Ты же знаешь, я его отмолила только до вечера, и если я сейчас остановлюсь, то он сегодня же ночью умрет окончательно.
– Оставь его, – потемнев лицом, прогудел воевода. – Пусть его судьбу решают боги, посмотри, сколько на нем ран, а он все живой; стало быть, за него на небе и без нас много заступников. Если жить ему суждено, то он и без тебя выживет, а ты помни, не забывай, что тебя ждет, если ты все доведешь до конца. Жизнь твоя пропадет, если хоть что-нибудь не сойдется, и обратного пути уже не будет.
Колдунья опустила глаза, но по ее лицу старый воин догадался, что она давно уже все решила и что теперь уже никакой здравый смысл не сможет достучаться до женского сердца с его непостижимой загадочной сутью.
– И что он тебе дался? – батько тряхнул девушку за плечи. – Зачем он тебе?
– Я же сказала: суженым будет, – Радмила снова засмеялась, устремив свой взгляд в небо и откинув волосы назад. – Может, это судьба… моя судьба, и его тоже.
Воевода встал на ноги и, нахмурившись, отвернулся в сторону, сжимая свою бороду огромной пятерней.
– Скажи, чтоб принесли на бойцовский круг копья, рогатины и мечи, – сказала колдунья. – И пусть все воины будут там, и коня приведут моего суженого…
– Так хазары сейчас явятся, – не оборачиваясь, ответил батько вдруг совершенно безразличным голосом.
– Не будет хазар, зови воинов всех и не бойся.
Воевода посмотрел искоса на запрокинутое к небу лицо с чужими стеклянными глазами и пошел хлопотать да собирать свое маленькое войско, стараясь не думать о том, что будет потом и что ждет его самого, если кто-либо проболтается о запрещенном христианами колдовском ритуале заклинания смерти.
Вскоре все воины сошлись к бойцовскому кругу. Это место представляло собой небольшой холмик с плоской макушкой, по сторонам от которого с севера и с юга торчали два кола. К южному колу привязали беспокойного Дымка. Угрюмые и молчаливые воины встали, окружив холмик двумя кругами. Молодые встали с внешней стороны, образовав круг жизни, а старые – с внутренней, образовав круг смерти.
За рекой маячили хазарские всадники, то накатываясь на берег, то отходя снова в степь, но никто не обращал на них никакого внимания. Воевода принес две братины, полные медовухи, и пустил их по рукам; одну в круг жизни, а другую в круг смерти. Одна братина стала двигаться посолонь, а другая против движения солнца. Воины пронесли братины по кругу, выпив всю медовуху, и запели древнюю воинскую песню, которая прославляла отвагу, доблесть и Светлых Богов, дарующих великую силу жизни.
Никто не заметил, как внутри круга смерти оказалась Радмила. На ней было расшитое ритуальными узорами платье с длинными до земли рукавами. В ее руках дыбили серую шерсть две волчьи шкуры с оскаленными мордами. Одну шкуру она кинула воеводе, и тот привязал ее к седлу Дымка. Потом она сложила в центре бойцовского круга крест из рогатин, положив по две рогатины остриями на каждую сторону света, и покрыла середину креста волчьей шкурой, расположив ее мордой на север. Четыре меча она положила рукоятками на концы креста так, что получилась свастика, или знак солнцеворота, закрученный посолонь.
Колдунья села на волчью шкуру в центр круга и достала из кожаной сумки соколиные перья. Губы ее быстро зашептали заклинания, глаза затуманились, тело стало монотонно раскачиваться из стороны в сторону. Не переставая тихо бормотать, она стала срезать пряди своих волос то с правой, то с левой стороны и привязывать ими соколиные перья к наконечникам копий. Когда вся работа была закончена, она сплела по две тонких косицы справа и слева, ввязав в свои волосы соколиные перья. Потом взяла копье и, покрутив его между ладоней, воткнула древком в землю. Так она поступила с каждым копьем, установив вокруг бойцовского круга частокол из восьми копий, воткнутых остриями вверх. К девятому копью она привязала вместо соколиных перьев какие-то косточки и воткнула его около северного кола.
– Теперь несите, – прошептала она мертвенно-бледными губами.
Ворона положили на волчью шкуру в середине креста. За его затылком скалилась волчья пасть, словно зверь все еще скакал с полумертвым седоком на спине. Радмила зажгла четыре дымных светильника у изгибов лучей свастики и, мерно ударяя в бубен, пошла, пританцовывая, обходить частокол копий. В такт ударам ее бубна стали двигаться воины, которые теперь были все обнажены по пояс. Каждый держал в шуйце[44] красный щит, а в деснице меч. Низко наклонив голову к щиту, воины монотонно пели непонятные слова древнего напева. Низкие бормочущие звуки заставляли вибрировать дерево щитов, отзываясь гулким рокочущим эхом, похожим на раскаты далекого грома[45]. Десятки ног, отбивая ритм, заставляли содрогаться земную твердыню. Клинки рогатин, лежавших рядом на земле в основании свастики, стали легонько позванивать, словно глубоко под землей кто-то пробегал быстрыми пальцами по тугим от напряжения невидимым струнам. Через каждые три шага воины ударяли мечами по умбонам щитов, и закаленное железо клинков рождало пронзительный, бьющий по нервам металлический крик.
– Соколы мои, соколы! – пронзительно закричала Радмила, взмахивая длинными рукавами, как крыльями. – Летите с моря синего, через степи широкие, до горы Алатырь, к отцу небесному Сварогу, отыщите там душу моего суженого, на лугах небесных, средь садов прекрасных Священного Ирия. Окликайте моего суженого, позовите его с небесных лугов на земные луга, поманите его не златом, не серебром, не хмельными медами, а моими устами, поцелуем моим девичьим, слезами моими горькими.
Радмила быстро побежала босыми ногами по мечам свастики, взмахивая руками с вьющимися длинными рукавами и неустанно ударяя в свой бубен. Сделав круг, она снова прокричала свое заклинание, и из ее груди вырвался протяжный и поюще-стонущий звук, похожий на оборванное слово песни. Вдруг с самой вышины сияющего неба слетел в точности такой же поющий вскрик стремительной птицы, потом другой, и еще один. Колдунья, не останавливая бега, подняла лицо свое к небу и увидела вьющихся кругами над ее головой четырех соколов. Пряди ее волос с соколиными перьями, привязанные к наконечникам копий, затрепетали на ветру, потом взметнулись вверх и закрутились в невидимом бешеном вихре.
– Дорога Светлых Богов открылась! – закричала колдунья, подняв руки к небу и сверкая глазами, и упала на колени. – Боги внимают вам, внуки Даждьбога, отдайте свои молитвы ветру, и боги услышат вас!
Она повернулась лицом к солнцу и стала причитать, раскачиваясь из стороны в сторону:
- От туманов, вытканных печалью,
- Лебединых крыльев тихий звук
- Я пущу лететь в Святую Сваргу
- Из своих, обвитых горем, рук.
- Распущу я косы в струи ветра,
- Чтобы жизнь моя по ним текла,
- Матерь Сва, возьми младое сердце,
- Суженому дай чуть-чуть тепла.
- Боги Света, сжальтесь надо мною,
- Чашу горя нету силы пить,
- Отпустите суженого с неба
- Жизнь земную дальше долюбить.
- За него исполню я зароки,
- Душу дам молитвенным словам,
- И отдам полжизни божьим птицам,
- Чтобы жизнь вернуть его устам.
- Соколиным перышком надежды
- В небо пусть мои слова летят
- И, с ветрами буйными свиваясь,
- Про Радмилу Сварогу твердят.
- Ты Создатель мира, Бог могучий,
- Лик Мораны светом ослепи,
- Чтоб она о суженом забыла,
- Больше не нашла к нему пути.
Радмила подняла руки к небу, бросив еще гудящий бубен перед собой на землю, но ритм, заданный его ударами, не угас; воины продолжали вбивать ногами в землю одну-единственную ноту в такт биению своего сердца, волнами сжимая и разжимая свои круги. Над головами воинов, распластав в небесной вышине могучие крылья, кругами вились соколы, пронзительными криками оглашая ковыльную степь.
На другой стороне реки на длинном холме, похожем на брошенный на землю меч, бил копытом землю легконогий конь хазарского тысяцкого. Рука, украшенная перстнями, небрежно держала узду, и знатный хазарин щурил свои немолодые глаза туда, где была русская застава. Рядом с ним, чуть за его спиной, терпеливо ждали своего часа пять хазарских сотников. Все они опытные воины, но кровь их еще не остыла от прожитых лет, и они не могут отличить Зов Битвы, волнующий сердце несказанным наслаждением вида убитых врагов, от Зова Смерти, когда они сами упадут под копыта чужих коней, как дань богине смерти Моране за надменные мысли свои.
– Когда же в бой? – вопрошает один из сотников, презрительно скривив губы и недовольно косясь на старого тысяцкого. – Когда ты позволишь нашим саблям вдохнуть запах вражеской крови и воздать хвалу нашим богам?
Тысяцкий молчит и ничего не отвечает, пристально вглядываясь с высоты холма в то, что творится на русской заставе, и недовольные сотники ропщут за его спиной. Наконец старый воин вполоборота смотрит щелками глаз на одного из них и, указав плетью на заставу, спрашивает негромко:
– Ты знаешь, что это такое?
Конь сотника делает шаг вперед, и хазарин отвечает небрежно:
– Пляски какие-то.
– Пляски, – тысяцкий словно не замечает презрительных взглядов в свою спину. – Когда я был молод так же, как ты, – он вдруг резко поворачивается и тыкает рукоятью плетки в грудь беспечного сотника, – я тоже думал, что это пляски. Слава богам! – тысяцкий поднимает глаза к небу. – Они только пожурили меня, но не наказали за мою глупость, но сколько моих друзей в тот день не вернулись из битвы. Мы все были тогда глупы и молоды и думали, что наши сабли изрубят любого врага! – тысяцкий грозно возвысил голос. – Мы тогда не знали, что эта пляска есть заклинание смерти. Видите этих птиц? – он указал на вьющихся соколов, которые все слетались и слетались со всех концов бескрайней степи, превращая свой соколиный круг в подобие крутящейся темной тучи, готовой в любую секунду обратиться в грозный смерч. – Когда они разлетятся, сама смерть войдет в круг людей, и тогда они разорвут свой хоровод и расступятся, и смерть выйдет из их круга и пойдет по степи, убивая всех и всякого! Кто из вас? – хитрые щелки глаз тысяцкого полыхнули гневом. – Кто из вас готов теперь идти в бой? Я скажусь больным и любому из вас отдам старшинство. Дерзайте же, храбрецы! Берите власть и победу! Вы сами положите к ногам кагана головы русов этой маленькой заставы, если… если только останетесь живы.
Сотники молчали, мрачно поглядывая то за реку, на русскую заставу, то туда, где острие земляного клинка упиралось в усеянный лошадиными трупами брод.
– Мы уходим, – тысяцкий повернул коня. – Каган простит мне мою осторожность, но если я потеряю почти всех своих воинов, то я наверняка потеряю и свою голову.
В этот момент в небе полыхнул солнечный блик, и птицы стали разлетаться в разные стороны из крутящегося темного смерчеподобного вихря.
– Уходим, уходим! – закричали хазарские сотники, пришпоривая своих коней.
А на заставе, сидя на коленях в кругу смерти, Радмила все еще протягивала свои руки к небу в молчаливой мольбе. В остекленевших глазах отражались скользящие темные молнии птиц в небесной вышине и образованный ими крутящийся темный круг со светлым пятном в середине. Но вот все соколы разлетелись, и небо вновь уронило свою голубизну в бездонные зрачки колдуньи.
– Сварог отпустил душу моего суженого! – закричала Радмила. – Сварог отпустил моего суженого!
Она вскочила на ноги и побежала по мечам свастики, но теперь уже посолонь, закручивая внутри круга смерти свой маленький круг жизни. Бубен вновь загремел в ее руках, ускоряя ритм движения всех воинов.
- – О всемогущий Велес, лунного света хозяин,
- Суд вершащий небесный, души умерших ведущий,
- По лунным лучам проносящий жизни в хрупких сосудах
- Тех, кто из мира Яви в мир Нави принужден явиться.
- Низко тебе поклоняюсь, прошу тебя: смилуйся Боже,
- Суженого не отвергни, проведи через вереска кущи,
- По ступеням лунным ступая, душу, гостившую в небе,
- Дай в провожатые зверя, волю твою воплотившего,
- Пусть он проскачет, прорыщет суженого до Радмилы!
На последних словах колдунья упала на землю рядом с волчьей пастью лежащей под Вороном шкуры, и, поглаживая трясущейся рукой клыкастую морду, запричитала:
– Скачи, Велесов слуга, скачи по лунным лугам, по лунным лесам, через вереска кущи, принеси моего суженого. Разыщи, где он есть, позволь на себя сесть, ветром поспевай, дорог не забывай, вернись, откуда ушел, не говори, где нашел.
Радмила вскочила на ноги и, ударив в бубен, крикнула хриплым лающим голосом:
– Скачи! Скачи! Скачи!
Воевода словно ждал этих слов; в его руке свистнул кнут и со всей силы опустился на спину Дымка. Конь бешено заржал и, взбрыкнув, встал на дыбы, но кнут снова ударил по лошадиному крупу. И вновь копыта в ярости гулко ударили в землю, и дикое ржание исторгла оскаленная конская пасть. И опять удар кнута, и еще, и еще. Дымок забился, натянув струной привязанный к колу повод. И вдруг его судорожные беспорядочные скачки превратились в некое подобие бега на месте; то передние, то задние ноги стали ритмично взлетать то вверх, то вниз, словно конь мчался галопом. Привязанная на его спине волчья шкура тоже стала «скакать», болтая в воздухе лапами и оскаленной пастью. Бубен в руках колдуньи гремел теперь все быстрей и быстрей, и два хоровода воинов крутились тоже с нарастающей скоростью. Казалось, еще немного, и люди не выдержат бешеного темпа, заданного сумасшедшими руками Радмилы. Но тут лошадиная грудь исторгла страшный крик, и Дымок застыл как вкопанный, роняя хлопья горячей пены. Кнут воеводы еще раз в неистовом исступлении ударил по взмыленной спине, но конь остался неподвижен, словно совсем перестал чувствовать боль.
– Слуга Велеса привез моего суженого! – вскричала колдунья, останавливая бешеную пляску.
Бубен в ее руках замолчал, и хоровод смерти остановил свое вращение, а круг жизни стал замедлять свой бег. Потом воины круга смерти повернулись спиной к кресту в центре круга и снова начали свое движение. Но теперь на каждый третий шаг их мечи ударялись о мечи воинов круга жизни. Радмила подняла вверх руку, сжимавшую шею петуха, голова которого была замотана черной тряпкой.
– Морана! – протяжным воющим голосом пропела она. – Не смотри в лицо моему суженому, не держи его руку, возьми сердце священной птицы, отпусти руку моего суженого!
Колдунья завертелась на месте в бешеной пляске и вдруг высоко вверх подкинула петуха. Птица замахала крыльями, пытаясь лететь, и, описав небольшой круг, ударилась грудью об острие девятого копья, того самого, к наконечнику которого были привязаны волосами колдуньи серые косточки и которое было воткнуто у северного кола. Петушиный крик взлетел и оборвался, словно чья-то железная рука сдавила его горло. Еще несколько судорожных взмахов крыльями, и наконечник копья насквозь прошел тушку. Кровь струей потекла по древку копья.
– Морана приняла мою жертву! – прохрипела Радмила.
Она подняла дрожащие руки и медленно провела их по окровавленному искепищу, а потом пробежала внутри круга смерти, прочертив по спинам воинов кровавый след. Едва последний воин окрасился кровью, как в ее руках оказались обе братины, те самые, из которых пили медовуху воины круга смерти и круга жизни. Еще миг, и она стояла снова у окровавленного копья и собирала текущую густую темно-красную жидкость вначале в братину смерти, а потом в братину жизни. Оказалось, что медовуха была выпита не вся; несколько глотков живительной влаги теперь смешивались с еще живой дымящейся кровью. Потом Радмила села у изголовья Ворона и, поставив ему на грудь братину жизни, стала рисовать кровью на посеревших щеках кресты и на бледном и холодном лбу свастику. Затем она пригубила чуть-чуть из братины смерти и поднесла ее к губам Ворона, отставила ее в сторону и, бормоча себе под нос заклинания, поднесла уже братину жизни. Едва красновато-мутная жидкость потекла по губам витязя, как он открыл глаза. Пока еще затуманенные страданием, но уже живые глаза, человека, который просто так не отдаст свое право на жизнь.
– Ожил, – вздохнула колдунья.
Она так устала, что даже не могла этому радоваться. Оставалось последнее: проводить смерть так, чтобы она не натворила новых бед. Радмила взяла братину смерти и тихо пошла к воротам заставы. Ноги ее едва ступали, она была страшно бледна, и глаза ее горели, как два огромных сапфира. Круг смерти стал расступаться, чтобы пропустить ее, но вдруг она пошатнулась и, чтобы не упасть, схватилась рукой за копье, то самое копье, по которому еще текла дымящаяся кровь. Раздался страшный душераздирающий крик, и воины увидели, что древко копья дрожит, как будто его трясет огромный невидимый великан, а колдунья тщетно пытается оторвать свою почерневшую руку. Судороги стали корежить ее тело, волосы встали дыбом, глаза закатились, но она невероятным усилием продолжала держать братину смерти. Воины в страхе смотрели на братину в ее руках, боясь шелохнуться. Наконец воевода подскочил и вырвал из холодной посиневшей руки деревянную чашу, в которой теперь плескались каплями побелевшей жидкости тысячи невидимых смертей. С этой страшной ношей он побежал к трупам хазар, лежавшим у брода, а Радмила продолжала корчиться, медленно умирая на глазах оцепеневших воинов.
Резан было кинулся, чтобы спасти ее, но старые вои крепко схватили его:
– Стой, парень, не дергайся, не то ты всех нас погубишь!
Воевода бежал уже обратно изо всех сил, чтобы попытаться сделать хоть что-то, но смерть явно опережала его, неумолимо сжимая девушку в своих страшных объятьях. Издалека он что-то кричал, но что, никто не мог разобрать. И все-таки не слова, но мысль батьки достучалась до родного сердца. Как это получилось, никто не смог бы объяснить, но умирающие губы на последнем издыхании вдруг прохрипели:
– Помоги, Сварог!
В небе полыхнуло, и голубоватая холодная молния ударила прямо в роковое копье. Раздался глухой гудящий вздох, словно тысячи мертвецов разом выдохнули из себя сдавленный тяжкий воздух где-то там, глубоко под землей, и Радмила без чувств повалилась на землю. Рука ее больше не сжимала страшного копья, а тело не сотрясали судороги. В ту же секунду полупрозрачная тень отделилась от дымящегося древка копья и медленно заскользила над землей. Воины быстро разомкнули пошире круг смерти, обратив к призраку смерти окровавленные спины, и тень, качнувшись вправо и влево, поплыла в степь. Ковыль тяжкими волнами прогнулся под ней, и там, где она пролетала, безжизненно смолкали цикады и птицы.
Еще тень нехотя переваливала через частокол заставы, как воевода добежал и рухнул на колени около чуть живой Радмилы. Его сильные, не знающие страха руки мелко дрожали, когда он провел ладонью по лицу, стирая крупные капли холодного пота. Он боялся смотреть туда, где лежала юная колдунья. Воины робко стояли в стороне, не зная, что делать, и только два старых опытных воя тихо подошли, обняли батьку и влили в могучую глотку добрый ковшик медовухи.
– За здравие! – сказал один из них, хлопая воеводу по плечу.
Другой наклонился к Радмиле и принялся вливать ей через стиснутые губы золотистый напиток.
– Пей, дочка, пей, – упрямо и твердо говорил старый вой. – Жить тебе и жить еще много лет.
И, судя по тому, как уверенно звучал его голос, именно так все должно было быть.