Фифа Дорофеев Владислав
Розы стояли на столе и пахли противно и душно.
А почему бы и не так начать, какая, собственно, разница, были бы хороши бедра и грудь, ноги и руки, глаза и волосы, рот и губы, нос и живот, спина и кожа, затылок и походка, зубы и взгляд, ступня и лицо. Что еще нужно, когда есть хорошие бедра и грудь, ноги и руки, глаза и волосы, рот и губы, нос и живот, спина и кожа, затылок и походка, зубы и взгляд, ступня и лицо. Как же просто повторять написанное, взять и переписать, как же трудно было писать заново, ой, как же тяжело, тяжелее ничего не бывает, а вы думаете, что бывает, я к вам, уважаемый читатель; ведь прежде чем я напрямую свяжу вас с моей героиней, я должен убедиться в том, что ты меня слушаешь, в том, что ты меня любишь, в том, что ты меня хочешь понять, а значит, с пониманием и по человечески отнесешься к моей героине, несмотря на ее странности, на ее причуды, на ее низость, ее жизнь. Какая же она, очень интересно, какая же она предстанет пред нами?
Может быть вот такая. Белые волосы, тонкая кожа, узкое лицо, небольшого росточка, худенькая, глаза насурьмленные, цвет их не различим, у нее маленькая грудь, она певица Вески. А может быть она мужеподобна, как та австралийская теннисистка, у нее нет талии, маленькая грудь и лицо похожее на гранитное яблоко. А может быть она похожа на меня, но как же быть с характером и прочим? Может быть она высокая, выше среднего женского роста, у нее волосы цвета вороньего крыла. Я не знаю какая она, но какой-то она же должна быть, должно же быть у нее все, что есть у человека. На этом остановимся, она человек, она женщина, хотя я не знаю, как она выглядит, мы с ней этого еще не выяснили, мы пока еще на пути друг к другу.
В какой точке мы встретимся?
Об этом нам расскажет вот этот рисунок на стене. Впрочем, это даже не рисунок, а вырезанный из красной, синей, черной, зеленой, желтой, фиолетовой бумаги многогранник. Вот она эта стена, я уперся в нее взглядом, сейчас сюда должна войти моя девочка, а я не успел подготовить ее выход.
Впрочем, розы стояли на столе и пахли противно и душно. Хотя вот сейчас передо мной их нет, как нет и куста за окном и нет перед глазами моей фифы, эту кличку я сам дал моей девочке, моей героине, ее жалко, за нее горько, я перед ней испытываю чувство стыда, я виноват в чем-то перед ней и такими как она. Хотя не исключено, что я виноват прежде всего перед собой. В чем? Ну хотя бы в том, что бросил писать стихи, или я еще не начинал их писать, а как вы думаете? Впрочем, твое мнение читатель, меня интересует до тех пор, пока тебе интересна моя девочка, а она должна быть тебе интересна, не правда ли, читатель, хотя бы из жалости к ней, если пока не из интереса, тем паче любви.
Вот она подходит к столу, ей бы задыхаться от любви к своему автору, а она подходит, будто ее принуждают, может быть так и есть. Зачем я ее вытащил наружу, почему я решил, что сумею помочь ей? Потому что я ее жалею, потому что я не жалею себя, потому что мне стыдно перед ней, фифой. Впрочем, эти рассуждения бессмысленны, мы не вольны были выбирать друг друга, все вышло без какого-либо нашего решения, согласия или не согласия. Она – подходя ко мне – еле скрывает страх, она боится меня, потому что боится себя. О, как же мне жалко фифу. Может быть мне еще больше ее не хватало, чего же больше во мне по отношению к ней, жалости или одиночества. Я не такой, я другой, но этой бабочки мне не хватает, ее вида, ее маленького сердца – причины всех ее бед. Я не знаю как мне начать разговор, она уже здесь, она уже пришла.
Наконец-то я увидел ее, у нее карие глаза. Она вошла, когда начались «Новости» по телевизору, что же сегодня там на экране? В день военно-морского флота нам показывают сюжеты, посвященные этому Дню. Ленинград, Североморск, Севастополь, Калининград, везде моряки, везде корабли, а в Орле сегодня на празднике, посвященном Дню военно-морского флота, играл военный оркестр, майор-дирижер, красивый мужчина. Есть что-то в фигурах военной музыки, есть немного инертного покоя, но больше, конечно, веселого любования обрядностью и тщеславием, без которых нет ВМФ, нет армии.
Как мы с ней познакомились? Я бежал по набережной Орлика, навстречу девушка, она останавливает меня повелительным жестом и протягивает мне раскрытую ладонь. Что, мол это? На ладони лежит шарик, кажется, гипсовый, но не совсем шарик, две сферы соединены небрежно, неточно, видно форма была плохой. Это не бильярдный шарик, спрашивает она? Нет, это не бильярдный шарик, это скорее чей-то глаз, вырванный безжалостной рукой. Это карий глаз, вырванный безжалостной рукой, тогда почему же, взглянем в лицо девушки, у нее оба глаза на месте? Нет, хотя это и карий глаз, но это не ее карий глаз, это чужой карий глаз, но чей же это карий глаз, может быть мой карий глаз? Но у меня не карие глаза, тогда чей же это карий глаз, может быть это карий глаз читателя, тогда кто же этот читатель, у которого ирония в глазах, которые карие?
Ах, читатель, ты продолжаешь ждать действия, ты продолжаешь читать это месиво в надежде встретить положительного героя, в надежде на необыкновенное действие, в попытке увлечься за сюжетом. Ничего ты здесь не найдешь, кроме страстного движения мысли, в попытке нащупать идею жизни, идею, которая могла бы подхватить предыдущую идею и наполненная новой потребностью, воплотиться в новую жизнь, а уже потом увлечь за собой людей. Почему же я никак не могу исполнить последний шаг, шаг который отделяет меня от послушания к нетерпимости, к действенности и абсолютной самостоятельности. Чего же не хватает? Если бы знать. Но я не знаю. Все, что я пишу и напишу еще, все это с одной целью, разорвать узы собственнического сознания, сознания мещан и обывателей, сознания аристократов и плебеев, сознания торгашей и слуг, сознания купцов и художников, сознания изгоев и сознания бездельников. Может ли мне помочь эта девочка, эта фифа с карими глазами, несмотря на ее короткий век, она может знать выход, потому только, что она не обременена сознанием совсем, напрочь она лишена всяких начал сознания.
Ага, это уже ближе к сюжету, это уже какое-то развитие. Итак фифа – это создание, у которого нет сознания, это человек, который находится вне действия общества и истории, это пустышка в глазах общества и нас с тобой читатель, но она человек. Как же с ней быть? В ее присутствии, под ее взглядом, в ее устах все теряет ценность, потому что ценность у фифы – это только она и ничего другого у нее нет, никакой другой ценности, кроме ценности ее собственного существования. Вот как это вскрыть, как показать гадость такого существования. Я жил среди таких людей, моя семья – это такие люди. Как много горя мне принесла официальная версия материнства, как самого главного понятия на земле, как долго я шел к преодолению материнства, этого института старого времени, идущего издалека, из общины и еще дальше. Материнство – эту язву нужно замазать хорошей мазью свободного сознания, свободного желания, жажды самостоятельной жизни. Плевать на материнство.
Возьмем, например, впечатления сегодняшнего дня. Фифа из картинной галереи, ее полная фигура, рост выше среднего, глаза карие, которые останавливаются артистически, когда она хочет покапризничать или слегка пожеманничать, или когда она рассказывает вещи, которые ей нравятся, когда говорит о том, что, как ей кажется, она любит, хотя она, конечно, пока плохо разбирается в своих привязанностях и своих желаниях. Она пока излишне сумбурна и, кажется, поверхностна. Нужно будет посмотреть на нее поближе.
Как я это сделаю? Я позвоню нашей общей знакомой Ирме в картинной галерее, попрошу пригласить фифу к телефону и поговорю с фифой, скажу ей о том, что я бы хотел познакомиться с ней поближе, хотел бы понять ее, и не скажу ей о том, что я просто хочу изучить ее, изгибы ее души и ее сознание. Затем я приглашу ее куда-нибудь, но куда? Вероятнее, прогуляться, но так, чтобы подальше от посторонних глаз, туда, где не будет знакомых лиц и любопытных взглядов, где никто меня не узнает. Впрочем, доверяться ей ни в чем нельзя, она, скорее всего, пустышка. Но мне хочется позабавиться с ней, немного развлечься, слегка развеяться. Она приятно розовеет от волнения и любопытства к ней, хотя она излишне грузновата, но у нее нежная кожа на ляжках, это я запомнил, когда случайно вставая, оказался чуть позади нее, и она словно бы чуть присела от неожиданности на мое левое колено. У нее легкое платье, газовое, еще чехол, а кожа нежная, приятная, полноватая ляжка, может быть слишком мягкая, но волосы у нее хороши, сама она молода.
Вот, я думал об этом полдня, после встречи с хамом. Я вспомнил, что мне хотелось более всего узнать что-нибудь о моей фифе. Она сказала о деньгах, что деньги – это важно, и что может быть выше денег нет ничего, и даже если это не так, но все же деньги нужны. Что это значит? Это значит, что, если человек выпячивает то, о чем мы все знаем, постоянно сталкиваемся, а следовательно, думаем, стало быть такой человек уделяет этому предмету особое внимание, следовательно, больше чем обычно мыслей и чувства, и внимания. Хотел бы я знать как можно такого человека побыстрее перевоспитать? Может быть наказать, но тогда как, или может быть напротив, наказывать не нужно. А, что если мне натравить на этого человека собак. Этот человек-фифа из галереи, но разве фифа сумеет с ее полнотой убежать от собак?
Она, наверное, будет неловко бежать, подпрыгивая и сатанея на бегу, она будет постанывать и повизгивать, а потом она упадет и уже не встанет совсем, она только закроет лицо ладонями и затихнет навсегда, последний раз она крикнет, когда ее цапнет первая собака, затем она умолкнет, и это будет навсегда, это будет ее вечное молчание. Добрая ей память.
Фифа еще очень и очень поверхностна и недалека, и она наивна, она опытна там, где начинается быт и энергия интимных отношений, энергия камерности и семьи, там она звереет, превращаясь в истеричку, в ту самую бабу, портрет которой моей фифе нравится, портрет которой она любит и мечтает украсть из галереи, унести к себе домой, потом на дачу на берегу лесного озера, а там забраться на самую высокую сосну и повесить картину на самой верхушке. Вот какая забавница моя фифочка, с ней не соскучишься. Что в ней еще мне запомнилось, что в ней мне показалось интересным? Может быть глаза, но об этом я уже подумал, что сейчас я напишу, что об этом я уже писал. Разумеется, не все же внове. Фифа, пора бы тебе откликнуться на все мои призывы и прийти ко мне в объятия, наконец, вести самой этот рассказ о тебе.
Пока ты думаешь, я хочу рассказать некоторые россказни, которые ходят в народе. Например, Рашидов, бывший первый секретарь компартии Узбекистана бросал своих врагов в клетку со львами, а Горбачев нынешний генеральный секретарь компартии Советского Союза отказался якобы от какого-то кремлевского пайка.
Ну что, не нравится, дико, конечно, но чего только в народе не распространяется, много чего распространяется. Эх, если бы присутствовать хотя бы раз в год при рождении, хотя бы одного слуха. Какая основа у этих слухов, все ли они исходят из западных источников, или какая-то часть рождается внутри страны. Это проблема, где не должно быть не решенных условий, где есть только ясные задачи и ясные пути разрешения этих проблем. О чем же писать дальше. Может быть о своей жажде творчества, о своей чудовищной жажде внутреннего поворота, сдвига из – в.
Так было в 1981 году, я даже помню как я говорил об этом девочке с лошадиным лицом и коричневым волосом, я помню, я взял это лицо в руки, хотел приблизить его к себе, поцеловать, но не сделал этого, промедлил, потом было поздно. Я знаю за собой такое, я бывало промедлю, а потом бывает поздно, уже нельзя бывает, нельзя же пользоваться минутой, мгновением, когда человек вдруг под воздействием сочетания чувств отдается одному чувству, которым я управляю – я человек со стороны, человек, который эксплуатирует, созданное другим человеком чувство. Так же нельзя, управлять человеком, когда он неожиданно поддался слабости. Нельзя же пользоваться человеческими слабостями – это же преступно. А что не преступно? Где та грань, за которой начинается преступление по отношению к человеку, и бывает ли преступление оправданное, преступление которое необходимо человечеству, человеку, но против кого же такое преступление направлено, кто вызовет такое преступление, кто будет испытывать на себе всю тяжесть напора такого преступления? Может быть это будет фифа? Выдержит она тяжесть преступления? Но преступление не выбирает, преступление избирает, потом оно становится необратимым, неудержимым.
Фифа принимает форму, потому что наполняется содержимым, распирается содержимым, чтобы содержимое не вытекло, не растеклось в стороны, возникает форма, которая возникает внезапно тут же. Вот так и сейчас, я отрабатываю тему, никак не могу создать содержание, которое было бы неудержимым и тогда бы понадобилась форма, чтобы обуздать содержание, и все тогда станет на свои места, тогда появится нужная сюжетная форма. И потом настанет великое ожидание, оно загромоздит мысли и чувства, оно единственное, которое еще будет способно оживлять фифу, которая распахнет сердце навстречу ожиданию, О нем писал когда-то Шкловский, который, сказала – «одна блядь»!
Вот как начал Шкловский свое «Великое ожидание». «В России было тихо. Все происходило по правилам: на улицах запрещалось курить; ношение усов штатским – запрещено». Не правда ли хорошо написано, еще лучше сказано. Посмотрим, что там дальше. «Белинский в статье „Парижские тайны“ писал в 1844 году, вспоминая революцию 1830 года (вот видите, появляется Белинский, вступая с нами в разговор посредством сначала Шкловского, а потом меня. – Авт.): „Сражаясь отдельными массами из-за баррикад, без общего плана, без знамени, без предводителей, едва зная против кого и совсем не зная за кого и за что („кого“ и „что“ идет разрядкой. – Авт.), народ тщетно посылал к представителям нации, недавно заседавшим в абонированной камере: этим представителям было не до того; они чуть не прятались по погребам, бледные трепещущие. Когда дело было кончено ревностью слепого народа, представители повыползали из своих нор и по трупам ловко дошли до власти, оттерли от нее всех честных людей и, загребая жар чужими руками, преблагополучно стали греться около него, рассуждая о нравственности. А народ, который в безумной ревности лил свою кровь за слово, за пустой звук, которого значения сам не понимал, что же выиграл себе этот народ? Увы! тотчас же после июльских происшествий этот бедный народ с ужасом увидел, что его положение не только не улучшилось, но значительно ухудшилось против прежнего. А между тем, вся эта историческая комедия была разыграна во имя народа и для блага народа!“ (И дальше – великие слова того и другого: одного потому, что он их сказал, другого потому, что он их повторил. – Авт.) Русский критик учил русского читателя и писателя тому, чего не понимал Эжен Сю: „…что зло скрывается не в каких-нибудь отдельных законах, а в целой системе французского законодательства, во всем устройстве общества“. Приближался конец первой половины XIX века. Шестьдесят лет прошло с того времени, когда на улицах Москвы, узнав о взятии Бастилии, целовались незнакомые».
Прервем Шкловского, там все интересно. Дальше будут хорошие слова о Наполеоне, который вместе с воинами прошел «над миром», о том, что Наполеон презирал обычного человека и идеал. Дальше слова об обострении в XIX веке борьбы за богатство. Дальше пойдет Достоевский, потом Герцен говорит о непрочности старого мира, дальше вновь Достоевский, который верил в революцию, упоминаются фамилии Жорж Санд, Виктора Гюго, Фурье. Что сделал Шкловский, могу ли я использовать его в качестве наполнителя сюжета. Он ничего не сделал, он лишь болел временем.
У кого это – «Россия временем беременна»?
Вчера ничего не писал, был в гостях, больше ничего не скажу. Вчера ложился с мыслью о «добром Курьере». А сегодня выходя из лифта, представил, что выхожу из лифта, навстречу молчащие люди, кто-то умер. Почему бы не моя мать? Могу умереть и я. Какая собственно здесь разница? Разницы нет, главное, что я, выходя из лифта, подумал о том, что кто-то умер. Неужели никто не умер во всей стране, или мире, ведь умерли и не один, не два, не сто, не тысяча, не десять человек, а больше, много больше, хотя, конечно, не так много, как я говорю, но несколько тысяч – это определенно.
Рассмотрим тему Курьера, это тот, который соединит еще теснее нас с фифой. Фифа злая, Курьер добрый, что может быть удачнее. Почему я пишу Курьер с большой буквы? Так захотелось, однако, для простоты обращения буду писать курьер. Какой он? Он лысый, он ненормальный, у него ни семьи, ни родных, неизвестно откуда он пришел, кто он, также не известно. Он пришел как-то к порогу лечебницы, у него не было документов, он ничего не помнил, он оказался добрым и уживчивым, исполнительным и смекалистым, но сознание у него отсутствовало. Его стали звать курьером, и он стал возить письма на почтамт, заказные письма. Сейчас трудно вспомнить как он стал курьером, как ему доверили и почему, никто не помнит. Все знают в городе курьера, его можно часто видеть греющимся на солнышке возле почтамта, он привалился к стене, прищурил глаза от солнышка. Он ходил в арестантских форменных ботинках. Он был ни худ, ни тщедушен, никакого роста, он был никакой.
А что, например, думает о таких людях Эвлия Челеби, откроем «Выпуск 3» его «Книги путешествий». На первой странице нет ничего, на другой нет, еще перелистаем, опять ничего, может быть дальше, может быть вот эти строчки подойдут: «Каждый был готов пожертвовать за него душой и телом, хотел умереть ради него, ибо сказано, что человек – раб благодеяния… Его храбрость и неустрашимость, проявленные им в других местах, мы, если будет угодно Аллаху, опишем в своем месте. Да поможет ему Аллах!»
Пожалуй, эти слова подходят. Вот каков оказывается наш курьер, впрочем, до сумасшествия он еще не был курьером, он был среди нас. И только когда он стал курьером, мы узнали его, мы увидели его греющимся на солнышке возле почтамта, каждую среду он делал это. Но как связать курьера с фифой, в чем их связь, куда эта связь может завести нас с тобой читатель. Смотри читатель, их теперь двое и нас теперь двое, мы на равных, теперь мы лучше поймем друг друга, неправда ли друзья, фифа и Курьер. Или вы уже перестали замечать нас, но с нами нельзя не считаться, мы вас вызвали к жизни, ну хорошо, не буду, не хотел вас обидеть, но все же вы должны признать нашу необходимость в этой истории вокруг фифы. Кого бы еще на помощь призвать.
Интересно, а как курьер потерял сознание, что этому способствовало, ведь, если потерял один, то при тех же обстоятельствах и другой способен потерять сознание. Значит были какие-то обстоятельства, какое-то совпадение обстоятельств, а это в свою очередь означает, что кто-то способен разгадать это совпадение, а кто-то захочет воспользоваться этим знанием и лишит какого-то человека или людей сознания. Вот это и страшно, а еще страшнее здесь то, что у курьера нет сознания, потерял он его или его лишили – это не имеет в данном случае решающего значения. Фифа, конечно, потеряла сознание, однако, при тех же условиях жизни и другой может быть, и вероятно, в настоящий момент лишается сознания.
В таком случае опять обратимся к «Книге путешествий» Челеби или «Книге путешествий» другого автора. Андрей Битов: Битов А.Г. – Книга путешествий. – 1986. – 608 с., ил. В этой книге полно всякой всячины.
В одном из своих вечерних путешествий по улицам Орла я вновь увидел Курьера, он стоял на переходе, щурясь на солнце, вновь все то же, только вместо башмаков сандалеты и неизменный казенный портфель в руках. Как мила мне твоя приплюснутая маленькая головка, курьер, твой прищур глаз, твоя скрытая навсегда от тебя склонность к педерастии.
Развитие характера не поддается анализу, этот процесс стихиен. Никакой перспективы я все равно высмотреть не смогу, мне бы только до конца повествования выстоять, чтобы хотя бы как-нибудь, хотя бы какое-то достоинство попытаться сохранить. Ведь я не могу написать этот текст, не могу отработать начатую тему, и дело тут не в слабости, а в недостатке таланта к художественным обобщениям. Образ конечен, а обобщение вечно в процессе постижения жизни самое себя. А этого у меня пока нет, не удается создать такую модель, которая бы жила и переливалась всеми красками жизни. Но почему? Хочется, очень хочется сделать эту модель. Создать такую модель, в которой был бы виден набор всех тех условий, которые, собравшись разом, создали ситуацию, лишившую фифу, а в сходных пространственно-временных измерениях и характеристиках, и курьера сознания.
Скоро кончится эта плотная белая бумага, и я закончу писать новеллу, оставшуюся бумагу употреблю на новеллу. Ведь я же журналист, так что ж ты не используешь в литературной работе навыка журналистской практики, ведь ты же знаешь, что такое, когда на твоих глазах происходит в тексте отсев, когда удается заемное слово обыграть так, чтобы оно выглядело твоим – ведь ты же артист ума, ведь это твоя работа, в чем же дело, почему ты бессилен, не можешь взломать сердце, мозг, представления, мораль, нравственность, взломать прежде всего себя, чтобы расправить крылья желания и наслаждения. А я вижу эти крылья, они раскрываются по сторонам головы, а они столь сильны и велики, могучи, что подымают за собой тело и всю силу, которой я живу, дышу, хочу и страдаю. Вот они эти крылья – это крылья сознания. А фифу и курьера лишили сознания, им не быть с крыльями, никогда. Они никогда уже не почувствуют крылья.
Как насытить оставшиеся страницы? Пустое место – фифа и курьер, ничего они не стоят, кроме забвения, как та грудь юной распутницы, которую я щупал вначале в туалете купированного вагона, а потом в подъезде. Это было зимой, в вагоне было тепло, а в подъезде холодно, она была в зимнем пальто, у нее был плохой вкус, тяжелый несоразмерный зад и это была не фифа, и я ушел, уехал, убежал, умчался, уполз, улез, упрыгал, ускакал, усох, удавился, улетучился, уклонился, упал, утонул, уснул, укрылся, угорел; управился я только с собой, с фифой не могу, несмотря на то, что к ней то я и ушел от той груди, что была сначала в туалете купированного вагона в зеркале на стене, потом в подъезде зимнего дома. Я ушел и не пришел, а куда же я делся? Не знаю… А кто знает? Не знаю… Почему не знаешь? Не знаю… Трудно со мной мне, а кому не тяжело, кому не зябко, от таких фигур, от таких читателей, от таких авторов, таких фиф и курьеров.
Мне тяжело, а вам читатель?? А вам, фифа? А вам курьер, товарищ курьер? Ничего, стерпится-слюбится. Плевать, был бы говорят, человек хороший, вот только запятой то там не надо было бы. Да и вообще довольно болтать, портить бумагу, машинку гробить.
Хорошо, я уйду, но я вернусь, сегодня будем считать, ваша взяла.
Не надолго. Прошли сутки, я за машинкой, ваша власть кончилась, а моя начинается новыми блеклыми буквами на плотном белом фоне. Что нового? Этот ночной разговор с матерью, это пустая работенка, это книги – «На родине Тургенева» (Леонид Афонин, Алексей Мищенко), «Рассказы уругвайских писателей», проблемы политической информации и еще одна книжечка об истории информации, «Люди и мифы» (Эдгар Чопоров), «Ускорение» (актуальные проблемы социально-экономического развития), «Время больших дел», ну и так далее. Истратил что-то около восьми рублей, потому что купил журнал «Театр» (там заметка в негативном плане об Орловском театре драмы) и «Курьер ЮНЕСКО» в придачу, что в свою очередь вовсе не означает, что я поклонник театра или ЮНЕСКО, вовсе нет, но в «Курьере…» особый пульс, а в «Театре» я хотел взять адрес редакции.
Так вот, почему я веду эту мешанину за собой и вмешиваюсь в ткань повествования, имя которому художественное начало, а не документальный рассказ? Мне хочется наладить сбыт всей этой продукции, которую вырабатывают мозг и сердце, а сейчас как раз время, когда безвозвратно минула эпоха писателей-демиургов, всесильных властителей дум, энциклопедистов, сейчас писатель прежде всего интересен своим голосом, его тембром и силой, его самобытностью, которая проявляется совсем не косвенно, а прямо, явно, писатель и его голос становятся героями, темой, которую писатель берется исследовать.
Вот – моя тема, люди, лишенные общественного сознания, мещане? Это еще мягко сказано. Сумасшедшие, шизофреники? Это не о том. Я говорю о людях, которые живут среди нас, нет не на манер фифы, которая нормальная, но слабая, потому ее недостаток – отсутствие общественного сознания проявляется опосредованно, и не на манер курьера, у которого в отличие от фифы этот недостаток вошел не в характер, а в ум. Живут такие люди, живут среди нас, и никто на них не обращает никакого внимания, а они продолжают жить поживать и добра наживать – никому, ни вам, ни нам, ни себе, потому что они лишены будущего. Очень жаль. Нас с вами жаль оттого, что мы до сих пор не нашли противоядия против таких людей, может быть мы не обращали на них должного внимания. В чем же дело? Они опасны – это бесспорно, почему же они продолжают бередить наше воображение преддверием борьбы, которая нас ожидает, когда мы столкнемся с ним в равном бою, которого никогда не было, нет и не будет, иначе бы мы строили так, чтобы бой был неравным, чтобы при всех условиях выигрывали мы, а не люди лишенные общественного сознания.
Я думаю, что Тургенев был лишен общественного сознания, иначе он не мог бы позволить писать себе столь оторванные от жизни и запросов времени романы, ему было бы стыдно, а этому барину, который в свое время изнасиловал крепостную, а потом извращенно любил Виардо, стыдно не было. Может быть чувство стыда ему совсем не известно. Слышишь меня, любитель сыра. Почему так повелось, что одни люди призваны обществом учить других, а другие должны радоваться этому, и способствовать своему подчинению первым? Отсюда в литературе назидательность и дидактика, отсюда литераторы-демиурги, отсюда вообще литература. Довольно с этим возиться, нужно чтобы каждый был себе хозяином, я не хочу чтобы меня контролировали и учили.
Как писать дальше? Можно обратиться к книгам, к прессе, можно к дневникам, старым записям. Посмотрим что там, какие там можно найти примеры людей, лишенных общественного сознания.
Вот портрет такого человека, что показывает или может быть изобличает? «Праздные или скверные мысли в душе. Желания зла ближнему. Лживость речи. Раздражительность. Строптивость или самолюбие. Зависть. Ненависть. Жестокосердие. Чувствительность к огорчениям или обидам. Мщение, Сребролюбие. Страсти к наслаждениям, сквернословие, песни соблазнительные, нетрезвость и многоядение. Блуд и прелюбодеяния, неестественный блуд». Впрочем, это не тянет на портрет, это скорее нечто близкое к заметкам на манжетах, или пособие изготовленное в помощь кающимся.
Не это я искал. Мне нужен портрет человека, у которого нет общественного сознания, я ищу признаки проявления этого недостатка. Я хочу победить склонность и стремление к насыщению зрительной информацией, я хочу преобладания в своей жизни информации мысли, а не эмоций. Не знаю, насколько все это точно или не точно выражено. Интересно из политических деятелей, кто из них был с более или менее развитым общественным сознанием?
Допустим Кеннеди и Хрущев, кто из них был более значим с общественной точки зрения? 10 июля 1961 года, рассказывая в узких кругах о своей встрече с Д.Кеннеди, Хрущев упомянул о просьбе Кеннеди учитывать реальную обстановку в политической атмосфере власти в Америке и не требовать на первых порах больше, чем это возможно, чтобы не быть сваленным правыми. Хрущев отнесся к этому крайне скептически. Д.Кенеди был убит в Далласе, а мировая история в своем развитии потеряла какие-то возможности. Значит, Хрущев был слабее Кенеди. Кенеди уже утвердил свое первенство своей насильственной смертью. И оказывается, что наша страна была на какое-то время под влиянием политика масштабами меньшего, чем политик, оказывающий в то же время влияние на политику США. Многое, разумеется зависит от воспитания, культуры, Хрущев крестьянин, психология недоверия, подозрительности, собственности, ухарства, показного разгула, хитрости, а Кенеди – это психология аристократа, представителя внутренней, глубинной власти, хотя не исключено, что Хрущев был сильнее Кенеди в плане функционерства. У хрущевых было огромное ощущение и понимание значения личности, а у кеннеди мощное чувство цельности и взаимозависимости и пересекаемости различных линий и направлений политики государства, сосуществование этих политик. Все наши правители – это представители рабочего класса и крестьянства. Здесь вступает в дело противоречие, великое противоречие правит нашим государством. С одной стороны наши правители вышли из среды, которая воспитана на чувствах коллективизма, а главное, полной взаимозаменяемости ее членов, ее составных частей, а правители западного мира, в основном, выходцы мира, построенного по законам чести, по законам незаменимости его членов, его составных частей. Вот в чем противостояние двух миров, конечно, на уровне не политиков, а субъективных устремлений. Это довольно серьезно. Дальше вступает в дело уже политика. У нас правит рабочий класс, там правит буржуазия, у нас правит общественная собственность на средства производства, там правит частная собственность на средства производства, там правит агрессия, здесь правит миролюбие и гуманизм. Хотя, что такое гуманизм?
Например, академик Тарле приводит слова Маркса и Энгельса по поводу гуманизма Наполеона. «Вот что они писали по поводу осады Севастополя: „Поистине Наполеон Великий, этот убийца стольких миллионов людей, с его быстрым, решительным и сокрушительным способом ведения войны, был образцом гуманности по сравнению с нерешительными, медлительными „государственными мужами“ руководящими этой русской войной…“»
Гуманизм понятие непостоянное. Хочу остановиться на одном впечатлении. «Основоположники» чуть ли не боготворили Наполеона, по крайней мере, подавали его с большой буквы, причем «убийца» у них в скобках, о чем это говорит? Об их молодости, но более об их романтической настроенности. Наконец, об их иллюзорности теоретиков, которая так никогда не была рассеяна их практической деятельностью. Возвращаясь к гуманизму, я думаю, что прозрачное, эфемерное и зыбкое пространство гуманизма пьянило их своей неоднозначностью. Неоднозначность привлекает и меня.
А фифа и курьер – однозначны, потому не интересны мне и большинству, собственно, потому я решил их взять. Однозначность – это крышка гроба для мира, мир уже потихоньку вполз в гроб, дело за крышкой, наша с вами задача, читатель, не дать закрыться этой крышке, а потом и мир вытащить из гроба. Голова чуть побаливает, вероятно, чувствует тему, вероятно, идет некоторое преодоление. Преодоление чего? Страха? Я боюсь жить, всегда боялся и всегда боюсь. Может быть все, что я делаю в жизни, все это настроено на волну страха, на волну преодоления страха, а если я что-то не делаю, я не делаю из страха это сделать, я боюсь. Более всего я боюсь физической боли, это как-то ненормально, но я ничего не могу с собой поделать, я не боюсь общественного осуждения, общественного мнения, но я боюсь физической боли, как глупо. Но главный страх не в самой боли, а в том, что от страха боли я могу изменить своим принципам, своим воззрениям, своей позиции, тогда получится, что поддался я самому гадкому, что есть у меня. Вот в чем мой самый большой страх, я боюсь физической боли не потому, что я боюсь боли, а потому, что я боюсь последствий этой боли. Курьер и фифа не боятся боли физической, они ничего не боятся, кроме страха быть смешными. Я не боюсь быть смешным, в этом мое преимущество. Но больше никакого, вы понимаете, все, чем я обладаю, все мое чувство общественного сознания, все это вкупе упирается в малюсенькую закорючку, страх перед физической болью.
Но почему я боюсь, откуда этот страх, в чем начало его, в чем его продолжение? Тут нужно опуститься в детство. Первое, что приходит в голову – это как меня вокруг стола, по комнате гоняла с офицерским широким кожаным ремнем в руке мать, я помню, как я забивался под стол, там рыдал, просил, умолял меня не трогать, кошмарные воспоминания. А еще помню, что била она меня по крайне ничтожной причине – я в ее кожаных перчатках строил снежную крепость, а потом придя домой, положил перчатки на батарею, разумеется, перчатки пропали. Увидя это, мать меня избила до психологической полусмерти.
Что еще? Это вероятно, кирпич во время одной из игр, пущенный мне в ногу: шрам до сих пор украшает мне лодыжку, я тогда потерял на миг сознание. Еще. Однажды, на уроке меня осмеял на весь класс учитель, точнее учительница, я до сих пор помню ее сжатые узкие губы женщины-стервы. Но все это только причины, они должны были в какой-то момент совпасть – так вот как они совпали, на каких условиях, в какой момент произошло совпадение этих условий… Или же не было никаких условий и совпадений, а есть только моя память, в которой, нет с помощью которой, я нашел в себе защиту и нашел оправдания для своих отступлений. Возможно, что так и обстоит дело, очень может быть, что так. А если не так, то как? Это очень похоже на ситуацию с фифой и курьером, оба они попав в определенные условия, пройдя сквозь момент их совпадения, оказались наруже уже без признаков общественного сознания. Однако, не исключено, что никакого совпадения в их жизни не было, а было углубление в память, было умозрительное совмещение условий, было желание отречься от общественного сознания. Получилась истерично-умозрительная фифа и сумасшедше-истеричный курьер, и умозрительно-трусливый автор. Похоже на правду.
После яблока, трех слив, полутора чашек чаю и одной розетки клубничного варенья я повеселел, но не веселы мои блестящие глаза, не весел мой член «тайный», не весел я весь, со всеми моими потрохами. Из-за жены ли, нет не из-за жены, а скорее из-за несовершенства своей психики, из-за моего ума, из-за моей лености пресекать невежество, с которым доводится встречаться. Ах, я…
Что же дальше? «На фоне тонких стен сидит усталая блондинка», произнесла как-то фифа и сразу же влюбилась в того хлыща, что сидит напротив, у него чуб до колен, у него глаза вытаращенные как у рака, а рот огромен, как у жабы, у него вместо члена – ничего, он короток ростом и широк грудью, он смугл и одновременно бледен, он холерик и одновременно флегматик. Зачем я так пишу, да потому что я против искусственных однозначностей, против разделения явлений, я за их комплектность, Осталось чуть больше полутора моих страниц, нужно готовиться в концу, думать о конце повествования, о смерти темы, о смерти строчки и смерти настроения, на котором держится этот текст.
Что-то я разволновался необычайно, что такое, может быть я напал на главное в этой теме?! Главное в теме – ее конец. В чем этот конец, какое продолжение? Может быть поэтическое продолжение? Я попробую, возьму другой лист, хотя я не верю, что поэзия может рождаться минутно, под воздействием эмоционального всплеска, скорее, поэзия рождается в процессе мощного и продолжительного натиска, тогда только чуть-чуть приоткроется дверца, даже щелка, откуда может быть повеет духом поэзии слова и тогда текст, озаренный этим пучком света, засияет, светоносно и красиво, четко и твердо, тогда и только тогда появится возможность правды и только правды, которой подвластно решение всех зол и несправедливостей, тогда очищается истина и продолжается этой истиной жизнь; вот ради такого продолжения жизни мы ищем и находим истину. Мы ниже этой истины, потому что она вечна, а мы скоротечны, но мы извечны и этим мы люди. Но мы доказываем себя людьми только в момент прикосновения к истине, в момент выявления с помощью истины правды жизни, в момент поглощения правдою жизни иллюзий и условностей, в тот час, когда мы можем отказаться от слов во имя действия, во имя прекрасных минут прощания с эгоизмом жизни.
Потом мы вернемся к эгоизму, но останемся людьми только памятью соприкосновения с истиной, до следующего момента истины. Вот такими моментами мы живем, до бесконечности нельзя растягивать эти промежутками между истинами. Когда истина охватывает мое сердце, мне не нужно защищаться, защищать свою истину, тогда истина ведет наши сердца, управляет моим мозгом, помогает отразить атаки иллюзорных или сиюминутных влечений и стремлений.
5 февраля 1983 года снег шел со скоростью сплошного удара. Ночью с пятого на шестое февраля я долго не мог уснуть, вот что я записал в дневник тогда. «Теперь понятно: Шекспир – это грубо слишком для наших рациональных страстей. Вместе с тем он психологически недостаточно тонок для нас, не говоря уже о его сравнениях… У Шекспира люди думают и существуют лишь во время сцен, за сценой они только куклы». Вероятно потому Толстой не видел в Шекспире то, что видят люди, которым не доступен ум, который временами покорялся Толстому и мне. Шекспир преодолевал однозначность умозрительно с помощью театра, это искусственное создание многообразия мира. Шекспир умозрителен и этим скучен.
Итак моя последняя страница, которая впрочем, печатаемая через два интервала будет предпоследней страницей, что означает, когда я закончу свою писанину, писанина на самом деле еще продолжится, хотя я уже закончил ее.
Что говорил о созидательной роли памяти Бердяев? И чем он интересен мне с точки зрения моей темы, например, иллюзорности, однозначности и многозначности, общественного сознания и его роли в жизни человека. «Я наследую славянофилов и западников, Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского (разность в миросозерцании), Достоевского и Толстого. Воспоминание о прошлом никогда не может быть пассивным, не может быть точным воспроизведением и вызывает к себе подозрительное отношение. Память активна, в ней есть творческий, преобразующий элемент и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор. Моя память о моей жизни… будет творческим усилием моей мысли, моего познания сегодняшнего дня. Между фактами моей жизни и моей книгой о них, будет лежать акт познания, который более всего меня и интересует… Ценность этого акта определяется тем, насколько он возвышается над временем, приобщается ко времени экзистенциальному, т. е. к вечности. Победа над смертоносным временем была основным мотивом моей жизни… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта. Кроме того, я сознаю себя мыслителем аристократическим, признавшим правду социализма».
Бердяев точен. Я даже почти не чувствую запаха несправедливости, двусмысленности. Вот что он пишет о многозначности. «Человек – микрокосм и заключает в себе все. Но актуализировано и оформлено в его личности лишь индивидуально-особенное. Человек есть также существо многоэтажное. Огромное значение имеет первая реакция на мир существа, в нем рождающегося… Но я твердо знаю, что изначально я чувствовал себя попавшим в чуждый мне мир, одинаково чувствовал это и в первые минуты моей жизни и в нынешний ее день… Я всегда был лишь прохожим.»
Еще две фразы, которые добавлю из чувства сходства их с моими мыслями. А обо всем, что я поместил в мой текст, разве можно сказать, что я думаю также, вовсе нет. Что-то я только одобряю, что-то я бы выразил иначе, что-то глубинное, мое, но я боюсь об этом сказать открыто, а потому говорю словами других людей. К тому же нельзя забывать о демократичности.
Последние две фразы Бердяева. «Черты родового сходства всегда мне представлялись противоречащими достоинству человеческой личности. У меня всегда было слабое чувство сыновства». Тоже я могу сказать о себе, в этом мое главное противоречие с женой, не знаю, сумеем ли мы его преодолеть. В новом месте всегда на слуху более или менее характерные фразы, фразой о примате материнства меня встретила мать после двухлетней разлуки, эту же фразу я случайно услышал на улице, из беседы двух женщин, они беседовали на автобусной остановке.
Можно заканчивать. Люди, лишенные общественного сознания, невозможны, может быть то или иное приближение к абсолютной лишенности, но абсолютного лишения не может быть, это возможно только теоретически, практически нет. Фифа и Курьер общественные создания, они так или иначе подчиняются общественному мнению, они приближены к абсолюту, но они не конечны, они еще не сама смерть, они еще прохожие, они мимо идут абсолюта.
Да, что тут тщиться и пытаться делать неловкие ужимки конца вроде ужимок, на какие идут писатели типа Достоевского или Шарль де Костера. Первый: «Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите! – заключила она чуть не гневно, расставаясь с Евгением Павловичем».
Второй в ответ на ответ заключает: «И он ушел с ней, распевая свою новую песню. Но никто не знает, когда спел он последнюю».
Я показал конец из «Идиота» и «Легенды об Уленшпигеле». Страница дописана.