Баронесса. В поисках Ники, мятежницы из рода Ротшильдов Ротшильд Ханна
Ника, Мексика, 1947 год
Ротшильды (неполное родословное древо)
1
Та, другая
Первым при мне упомянул о ней дедушка Виктор. Он пытался научить меня простенькому блюзу в двенадцать тактов, но мои одиннадцатилетние пальцы оказались неуклюжи и слишком малы.
– Ты как моя сестрица, – проворчал дед. – Любить ты джаз любишь, но учиться терпения нет.
– Какая сестрица? Мириам или Либерти? – спросила я, сделав вид, будто не услышала критику.
– Нет, та, другая.
– Какая – другая?
В тот же день я отыскала ее имя на родословном древе Ротшильдов: Панноника.
– Кто такая Панноника? – спросила я своего отца Джейкоба (как-никак она приходилась ему тетей).
– В семье ее звали Ника, а больше я ничего не знаю, – ответил он. – О ней никогда не говорят.
Наше огромное семейство рассеяно по всему свету, и отца, видимо, нисколько не смущало, что он мало что знает про одну из ближайших родственниц.
Но меня было уже не остановить. Я обратилась к своей двоюродной бабушке Мириам, сестре Ники, известному ученому, и та сообщила мне: «Ника живет в Нью-Йорке», а после захлопнулась, как устрица.
Еще один информатор добавил:
– Она – покровительница искусства, своего рода Медичи или Пегги Гуггенхайм джаза.
И перешептывания:
Ее прозвали «Баронессой джаза». Она живет с чернокожим пианистом. Во время войны летала на бомбардировщике «ланкастер». Тот наркоман, что прославился игрой на саксофоне, – Чарли Паркер – умер в ее апартаментах. У нее пятеро детей и триста шесть кошек. Семья порвала с ней (вовсе нет, запротестовал кто-то). Ей посвящено двадцать песен (поднимай выше, двадцать четыре). Она носилась по Пятой авеню наперегонки с Майлзом Дэвисом. Про наркотики слыхали? Она села в тюрьму вместо него. Вместо кого? Телониуса Монка. История подлинной великой любви.
– Какая она – Ника? – вновь пристала я к Мириам.
– Вульгарная. Она вульгарная! – сердито ответила моя двоюродная бабушка.
– Что это значит? – настаивала я.
Мириам объяснять не стала, но дала мне номер телефона сестры. И вот в 1984 году, впервые отправляясь в Нью-Йорк, я за несколько часов до прибытия позвонила Нике.
– Хотите встретиться? – неуверенно предложила я.
– Охренеть как, – ответила она. Не очень-то похоже на то, как обычно выражаются семидесятилетние двоюродные бабушки. – Подъезжай в клуб к полуночи.
Этот район еще не затронула цивилизация. Полно наркоманских лежбищ, и на улице в любой момент жди ограбления.
– Как найти клуб? – спросила я.
Ника расхохоталась:
– Увидишь мой автомобиль! – И повесила трубку.
Пропустить этот автомобиль мог бы разве что слепой. Огромный голубой «бентли», припаркованный посреди дороги. Внутри на кожаных сиденьях обжимались двое пьянчуг.
– Пусть себе – зато присмотрят, чтобы тачку не угнали, – пояснила потом Ника.
Маленькую дверь в подвал найти было труднее. Я громко постучала. Спустя пару минут в двери отворилась форточка и за решеткой возникло смуглое лицо.
– Чего?
– Я ищу Паннонику, – сказала я.
– Кого?
– Паннонику, – повторила я, проклиная свой английский акцент. – Ее обычно Никой зовут.
– А, Баронессу! Так бы сразу и сказала.
Дверь распахнулась, за ней обнаружилось небольшое подвальное помещение – убогое, прокуренное, тесное. Немногочисленная публика слушала пианиста.
– Она за своим столиком.
Высмотреть Нику, единственного белого человека в этой компании, было нетрудно, тем более что сидела она прямо у сцены.
На снимки из нашего семейного альбома она походила мало. На фото была прелестная дебютантка, волосы цвета воронова крыла укрощены и зачесаны, выщипанным бровям придана модная изогнутая форма, рот накрашен – надутые губки, «укус пчелы». На другой фотографии Ника представала не столь элегантной: волосы распущены, ни намека на косметику, и все же вылитая голливудская звезда в роли шпионки времен Второй мировой. Но эта Ника нисколько не напоминала молодые свои ипостаси: яркая красота померкла, точеное лицо огрубело, сделавшись почти мужским. Голос ее я не спутаю теперь ни с каким иным, – голос, который виски, сигареты и бессонные ночи размыли, как волны размывают берег, голос и рычащий, и рокочущий, речь, то и дело прерываемая задыхающимся смехом.
Во рту сигарета с длинным черным фильтром, шуба небрежно брошена на спинку узкого стула. Ника указала мне на свободное место и, взяв со стола чайник, разлила какую-то жидкость по двум фарфоровым чашкам в паутине трещин. Мы молча чокнулись. В чайнике, по моим представлениям, должен был находиться чай. В горло хлынул неразбавленный виски. Я поперхнулась, на глазах выступили слезы. Ника, запрокинув голову, хохотала.
– Спасибо, – пробормотала я.
Приложив палец к губам, она кивнула в сторону сцены:
– Ш-ш! Слушай музыку, Ханна. Слушай!
Мне только что исполнилось двадцать два. Ожидания своего достойного семейства – и подлинные, и воображаемые – я как-то не сумела оправдать. Чувствовала себя несостоятельной: сама ничего не достигла и свое привилегированное положение, открывавшее передо мной завидные перспективы, тоже использовала мало. Меня, как и Нику, не взяли на работу в семейный банк: отец-основатель, Натан Майер Ротшильд, закрыл для женщин из нашего рода все должности, кроме бухгалтера и архивариуса. После университета я пыталась найти работу и попала, как многие выпускники, в зазор; мечтала работать на Би-би-си, но пока что получала отказы. Отец, по семейной традиции занимавший видное положение в банке, благодаря своим связям находил мне то одно, то другое место, но у меня не вышло ни руководить книжным магазином, ни заниматься недвижимостью, ни составлять каталоги предметов искусства. Ситуация для меня сложилась мрачная, и я искала… не то чтобы образец для подражания, но какие-то новые возможности. По сути дела, искала ответа на вопрос: можно ли уйти от прошлого или мы навеки – заложники унаследованных взглядов и устаревших понятий?
Поглядывая через стол на внезапно обретенную двоюродную бабушку, я почувствовала прилив надежды. Зайди в клуб посторонний человек, он бы увидел всего лишь старуху, курящую сигарету и наслаждающуюся музыкой. Наверное, ему бы показалась чудной эта дама в жемчужном ожерелье, – одобрительно дергая головой, она раскачивалась в такт фортепианному соло. Но я видела женщину, которая была сама собой, которая знала, где она и зачем. Я усвоила ее главный совет: «Жизнь только одна – не забывай».
Вскоре после той встречи я вернулась в Англию, получила наконец вожделенную работу на Би-би-си и взялась за документальные съемки. Вновь и вновь мои мысли обращались к Нике. В ту пору, до интернета и дешевых трансатлантических перелетов, путешествие в Америку было делом нечастым и поддерживать отношения через океан было нелегко. Как-то раз мы встретились в Англии, в доме ее сестры Мириам, в Эштон-Уолд, потом я снова попала в Нью-Йорк. Я посылала Нике открытки, она мне – пластинки, в том числе «Телонику» – альбом Томми Фланагана, посвященный ее долгой дружбе с музыкантом Телониусом Монком. В альбом вошел и трек «Панноника». На конверте она надписала: «Дорогой Ханне, с любовью, Панноника». Я часто думала о Телониусе и Паннонике: каким образом встретились эти двое, люди столь разного происхождения? Что у них было общего, кроме вычурных имен?
Ника просила меня поставить эту пластинку моему деду Виктору. Тот сказал, что ему «вполне нравится», и только. «Он и Монка не понимал», – заметила Ника. Мне понравилась роль музыкального гонца между братом и сестрой. В другой раз Ника попросила меня передать деду пластинку пианиста Барри Харриса. Он отозвался о ней примерно с таким же энтузиазмом. Так я и сообщила Нике при очередной встрече.
– Сдаюсь, – махнула она рукой. – Ему лишь классику подавай. – И расхохоталась.
С Никой было весело. Она жила настоящим, не рассуждала, не читала мораль, не нагружала собеседника своим знанием и опытом. Какое облегчение после разговоров с ее братом Виктором и ее сестрой Мириам – с ними любой обмен репликами превращался в поединок умов, в интеллектуальное десятиборье, где от тебя требовалось немедленно предъявить и все, что выучила, и как ты умеешь распорядиться этими знаниями, логикой, риторикой, как подаешь себя. Когда я поступила в Оксфорд, дед позвонил мне и спросил: «Какую ты получила стипендию?» Мне-то повезло, что вообще приняли. Разочарованный, он тут же повесил трубку. Мириам на девяносто четвертом году жизни спрашивала меня, сколько книг я пишу. «Пока ни одной, – призналась я, но зато я снимала уже второй фильм. – Фильмов я сняла столько, что уже не считаю. Сейчас я пишу десять книг, в том числе одну про хайку». И она тоже повесила трубку.
В джазе я разбиралась плохо, но Ника никогда не давала мне почувствовать себя «не в теме», «неклевой», ее нисколько не огорчало, что я не знаю таких слов, как «хаза, чувак, зут, жирдяй, обдолбаться», а «Джек» для меня просто имя. Лишь в одном вопросе она проявляла непоколебимую твердость: Телониус Монк был гений, в одном ряду с Бетховеном. Она называла его «Эйнштейном музыки» и восьмым чудом света, раз уж принято насчитывать семь.
На декабрь 1988 года я запланировала командировку в Нью-Йорк, снять эпизод для документального фильма по искусству. Три вечера я собиралась провести с Никой, заготовила вопросы. Но 30 ноября 1988-го она внезапно умерла после операции по шунтированию. Я упустила эту возможность. Так и не познакомилась ближе с моей замечательной двоюродной бабушкой.
Вопросы, не заданные ей, преследовали меня. Повсюду я натыкалась на непрошеные напоминания: то мелькнет в фильме линия нью-йоркских небоскребов, то прозвучит припев из песни Монка, то поговорю с ее дочерью Кари, – даже запах виски напоминал мне о ней. Моя работа заключалась в том, чтобы снимать документальные фильмы о людях, живых и мертвых, и во всех фильмах на заднем плане проступал силуэт Ники. Я рассказывала о коллекционерах искусства и о людях искусства, а это темы, близкие Нике. Ее неожиданная смерть не оборвала нашу связь. Я решила, что вопросы и теперь можно задать пусть не самой Нике, но пережившим ее друзьям и родственникам.
Постепенно начал складываться рисунок ее жизни. Панноника родилась в 1913 году, накануне Первой мировой войны. Тогда наше семейство находилось на вершине могущества. Богатое, балованное детство в особняках, набитых предметами искусства. Потом Ника вышла замуж за красавца-барона, родила пятерых детей. У нее имелось великолепное шато во Франции, она одевалась в дизайнерские наряды, носила уникальные украшения, летала на аэропланах, гоняла на спортивных авто, ездила верхом. Она была частью космополитической элиты, состоявшей из олигархов, членов царствующих династий, интеллектуалов, политиков и плейбоев. Ника могла познакомиться с кем угодно, отправиться путешествовать куда вздумается – и часто так и делала. Неимущему человеку ее существование показалось бы райским, но в один прекрасный день 1951 года как гром с ясного неба: Ника все бросила, укатила в Нью-Йорк и променяла высшее общество на компанию странствующих чернокожих музыкантов.
В Англии ее почти что забыли, она поддерживала связь только с детьми и с ближайшими родственниками. Публика вспоминала Нику лишь тогда, когда ее чудачества выплескивались на страницы газет. «Король бибопа умер в будуаре баронессы», – вопили таблоиды по обе стороны Атлантики. Потом стало известно, что она сядет в тюрьму за наркотики. Она вернулась – ее роль в биографическом фильме Клинта Иствуда «Птица»[1] сыграла актриса, а затем Ника сыграла саму себя в документальном фильме «Неразбавленный виски» (Straight, No Chaser). Эту ленту сняли в 1968 году два брата, Кристиан и Майкл Блэквуды: с ручной камерой они следовали по пятам за Монком от его постели до концертного зала, в аэропорт и по темным переулкам, запечатлели на целлулоиде все подробности его повседневной жизни. Сохранились на пленке и эпизоды с сердечным другом Телониуса, баронессой Никой де Кенигсвартер, урожденной Ротшильд.
В этом фильме я впервые увидела Телониуса Монка. На заднем плане разглядела свою двоюродную бабушку.
– Знаете, кто это? – спрашивает Первосвященник Джаза оператора, танцуя по тесному подвалу.
Он весил за девяносто килограммов, ростом был метр девяносто и казался громоздким и вместе с тем грациозным, когда вот так кружил, в безупречном костюме, бисерины пота на темной коже. Напевая, Монк перемещается от раковины к столу, тяжелые золотые перстни постукивают по стакану с виски. И вдруг он решительно оборачивается к камере:
– Я вас спрашиваю: знаете, кто она?
В ответ молчание. Монк жестом указывает в дальний конец комнаты. Камера, следуя его указанию, ловит в объектив белую женщину. Ника в окружении четырех чернокожих сидит в этой не то кухне, не то гардеробной, в этом преддверии, отделяющем улицу от сцены. Камера фиксирует детали: никакого гламура, нагая лампочка под потолком, груда немытой посуды в раковине. И женщина, отнюдь не похожая на «цыпочек», подружек рок-музыкантов, – уже за сорок, неприбранные волосы падают на плечи, полосатая футболка и пиджак не слишком выигрышно смотрятся на пышной фигуре. Никакого сходства ни с наследницей большого состояния, ни с роковой женщиной.
– Она из Ротшильдов, – гнет свое Монк. – Ее семейство поставило на то, что король побьет Наполеона. – И, обернувшись к Нике, говорит: – Я всем про тебя рассказываю. Я тобой горжусь.
– И про Суэцкий канал не забудь, – вставляет она слегка пьяным уже голосом. Ее взгляд, устремленный на Монка, полон обожания. – Они купили для Англии Суэцкий канал.
– Ну, с этим уже покончено, – уточняет музыкант помоложе.
– Вот вам Суэцкий канал! – Ника зажимает зубами сигарету и протягивает руку с воображаемым каналом на ладони.
– Ну и дела! – комментирует молодой.
– Я всем рассказываю, кто ты такая! – повторяет Монк. Для человека, который должен бы общаться с помощью музыки, он на удивление любит поговорить. – Знаете, кто она? – еще раз спрашивает он и вплотную приближается к камере, чтобы заставить всех прислушаться. – Она миллионерша, она – Ротшильд.
Много раз я смотрела эту запись, пыталась лучше понять Нику, а также угадать, как реагировали на подобную откровенность старые друзья и все семейство. Об этом я спрашивала и моего отца Джейкоба.
– Мы о ней почти не вспоминали, – признался он.
– Даже когда узнали, что она попала в тюрьму? Что в ее квартире умер знаменитый саксофонист? – приставала я.
Отец запнулся в поисках точного ответа.
– Полагаю, все мы были огорчены и несколько шокированы.
Постепенно я превращалась в детектива-любителя. Что увело Нику из этих роскошных гостиных – в тот жалкий подвал? В те времена развод был непростым делом. За ним следовал общественный приговор, да и детей почти никогда не оставляли блудной матери. Ни образования, ни профессии Ника не имела, а значит, полностью зависела от семьи. Может быть, какая-то мрачная тайна, некая скрытая от всех причина побудила ее бежать из страны, прятаться в чуждом ей мире?
Или она сошла с ума? Иной раз она делала довольно странные заявления на публику. На вопрос, из-за чего рухнул ее брак, Ника ответила журналисту: «Мой муж предпочитал барабан». Кинорежиссеру Брюсу Рикеру она сказала, что переехать в Нью-Йорк ее побудила пластинка: «Я прослушала ее раз двадцать подряд, а потом еще и еще. Опоздала на самолет и так и не вернулась домой».
– Она купила Артуру Блэйки «кадиллак» – сама понимаешь, что это значит, – шепнул мне кто-то.
– И что же?
– Ну ты же не станешь покупать мужчине автомобиль ни с того ни с сего, – подмигнул мне сплетник.
Ходили слухи и о других мужчинах. Что, если в итоге я пойму: моя двоюродная бабушка была дилетанткой, слишком много себе позволяла, ее попросту привлек определенный стиль жизни? Только и всего, ничего более. И что мне делать с таким открытием?
Но та Ника, с которой я была знакома, – решительная, знающая свой путь женщина – отнюдь не была похожа на безответственную распутницу. Младших детей у нее отобрали, но и с ними она никогда не прерывала отношений, а старшая дочь, Джанка, в шестнадцать лет переехала к матери в Нью-Йорк. Ника бежала не от близких – она бежала от жизни в «усыпанной драгоценностями клетке», как она сама выражалась.
– Понимаешь ли ты, во что влезла? Многим это будет не по нутру, – предостерег меня старый друг Ники Кертис Фуллер, узнав, что я взялась за биографию Ники. – Дерьма нахлебаешься.
Я по наивности еще не понимала, сколько людей, особенно среди ближайших родственников, предпочли бы читать о Нике разве что в примечаниях к чьей-то биографии.
Но чему я удивлялась? Доходящая до паранойи секретность – наша семейная традиция, и умение хранить тайну не раз сослужило нам хорошую службу. Благодаря умению хранить тайну мы выжили во франкфуртском гетто посреди погромов XVIII века и очень немногих родичей потеряли во время Холокоста. Тайное знание способствовало тому, что мы сделали состояние на победах Веллингтона и на нефтяных скважинах Баку, а затем помогло нам устоять в хаосе колеблющихся финансовых рынков.
Многие женщины из семейства Ротшильд, в том числе те, с кем я была близко знакома, отказывались даже брать трубку, когда я звонила, или молчанием отвечали на мои вопросы. Я получила два очень неприятных письма с угрозами. То же самое, как выяснилось, происходило и с Мириам, сестрой Ники, когда та писала биографию своего дяди «Дорогой лорд Ротшильд». В книге подробно рассказывалось о нескольких произошедших в семье самоубийствах. Хотя одно из них освещалось в прессе, «преступление» Мириам заключалось в том, что она, вопреки семейным правилам, позволила себе заговорить о внутренних проблемах публично. Одна из родственниц строго ее отчитала: «Даже если ты сочла необходимым привлекать всякой пошлостью внимание читателей, как ты решилась вынести сор из избы и написать о таком!»
Дети Ники поначалу приняли мою идею с энтузиазмом, но позднее их мнение изменилось: они решили, что их мать в книжной биографии не нуждается. Мне их мнение было важно, я ни в коем случае не хотела задеть их чувства, а потому на несколько лет оставила этот замысел. Затем дети Ники опубликовали биографический очерк вместе с собранием фотографий из личного архива Ники и ее интервью под общим заголовком «Музыканты и три желания». Это был совершенно непривычный взгляд на историю Ники: каждого из своих знакомых музыкантов Ника попросила высказать три самых заветных желания. Эти краткие ответы – словно окна в душу. «Иметь такого замечательного друга, как ты», – сказал Монк. «Быть белым», – сказал Майлз Дэвис. А Луи Армстронг ответил: «Прожить сотню лет». Ника еще при своей жизни пыталась опубликовать эту книгу в память о своих знаменитых друзьях, но издатели ее не приняли. Наследники добавили к тексту фотографии, и эти иллюстрации внезапно оживили текст. Постановочных фото было там немного, в основном снимки, сделанные при неудачном освещении, качество их оставляет желать лучшего, но это совершенно неважно: когда они оказались вот так, вместе, перед читателем открылся облик ушедшего поколения.
Я встретилась с великим саксофонистом и другом Ники Сонни Роллинзом, рассказала ему о моем заброшенном проекте.
– Займись этим, – потребовал он. – Ее история – это наша история. Нужно ее рассказать.
Я послушно вернулась к работе и продолжила свое расследование с того места, на каком остановилась. В командировки и в отпуск я повсюду возила с собой видеокамеру и блокнот на всякий случай: вдруг познакомлюсь с человеком, который что-то знает. Я взяла десятки интервью, накопила груды газетных вырезок, пластинок и альбомов, документальных фильмов, фотографий, писем, и-мейлов, магнитофонных записей и мемуаров. Это приключение началось в одной из семейных усадеб Ротшильдов – в Эштон-Уолд, Петербороу, с разговора с Мириам, и бросало меня по всему миру: из Гарлема в Голландию, из Мексики на Манхэттен, из Испании в Сан-Франциско.
Я подготовила сперва радиопередачу о Нике, а потом и документальный фильм «Баронесса джаза». Этот фильм прошел по Би-би-си и Эйч-би-о, его до сих пор показывают в самых разных странах. Но документальное кино – особый жанр биографии, книга же открывает иные возможности. Я хотела испробовать все способы поведать о Нике, каждую скважину пробурить до дна. Почему? Потому что это необычайное путешествие во времени и в пространстве, приключение со всеми элементами мелодрамы: аристократка и несчастный музыкант, бабочка и блюз, любовь, безумие, война и смерть.
Но были на то и личные причины. Хотя мы появились на свет с разницей в полвека, в разных обстоятельствах, несхожие характером, всматриваясь в жизнь Ники, я больше узнавала и о своей собственной. Ника приучила меня искать в первую очередь сходство, а не отличия, свой выбор ставить превыше традиционных условностей, а главное – кураж, дорогая, кураж! Отчего я потратила на книгу чуть ли не двадцать пять лет? О, я бы хотела возиться с ней и дольше, без конца повторяя вопросы: кто же ты, Ника? героиня или потаскушка? борец за свободу или жалкая дилетантка? мятежница или жертва?
2
Повелительница блох
– Зачем тебе это, Ханна? Для саморекламы? – возмущалась Мириам.
– Для саморекламы есть способы и попроще, – парировала я.
– Неужели тебе нечем больше заняться? Почему обязательно писать о ком-то из семьи?
– Ты тоже написала биографию своего дяди Уолтера. Целую книгу! – защищалась я.
– Это другое дело.
– Почему?
– Потому что я писала о науке. Наука важна.
– Музыка тоже важна. Для очень многих людей.
Мириам не разделяла моего убеждения.
– Мне к тебе больше не приходить? – спросила я.
– Не выдумывай, – ответила она.
Если я какое-то время не появлялась у нее, раздавался телефонный звонок:
– Когда ты придешь? Я скоро умру. – И она бросала трубку.
Мир знал мою двоюродную бабушку Мириам как выдающегося энтомолога, но для родных она была грозным, требовательным и вместе с тем вдохновляющим матриархом, который неизменно протягивал руку помощи (благотворительно, хотя и не без причуд) попавшим в нужду. Она дожила до 96 лет и большую часть жизни провела в семейном доме Ротшильдов Эштон-Уолд. Эта усадьба всегда служила пристанищем родственникам и друзьям, в том числе Нике, ее детям и мне. Мириам была знатоком семейной истории, неисчерпаемым источником информации о наших предках, и эту информацию она умела подать и проанализировать. Одна из самых ярких представительниц своего поколения, для моей книги – важнейший помощник. И она это прекрасно знала.
На протяжении нескольких лет я многократно наведывалась к Мириам. По шоссе AI, через северные пригороды Лондона и в самое сердце Центральной Англии. Дивная местность – по крайней мере, для любителя плоских пейзажей и бескрайних полей. Лично я с радостью покидала шумную дорогу, оставляла за спиной оранжевое зарево города Ундла и въезжала в страну чудес Мириам, в ее природный заповедник.
Отец Ники и Мириам, Чарлз, энтомолог-любитель, решил приобрести это имение с целью устроить заповедник для бабочек и стрекоз. Местные риелторы предупредили Чарлза, что владелец в деньгах не нуждается и не станет продавать землю. Вот только владельцем был Натан Ротшильд, отец Чарлза. В 1900 году начались работы по строительству большого трехэтажного здания. Разбили сады, соорудили оранжереи и пруды, привели в порядок парк.
Единственный сын и наследник Чарлза – Виктор – получил основную часть семейного имущества, в том числе всю недвижимость, однако в 1937 году он уступил Эштон своей сестре Мириам. Чтобы сэкономить на отоплении, Мириам распорядилась снести верхний этаж, заметно понизив некогда импозантный трехуровневый фасад. После этого она раз и навсегда запретила подрезать растения, предоставив природе следовать своим путем. Вскоре все стены и большую часть окон увили ползучие растения: плющ, розы, жимолость, глициния и все прочие росли невозбранно. Летом Эштон-Уолд смотрелся не как особняк, а скорее как зеленый, гудящий жизнью холм. Дом был окружен парком площадью в 80 гектаров, там водились олени, – их, разумеется, Мириам столь же решительно запретила отстреливать. И повсюду – заросшие цветами и травами поляны, именно они принесли Мириам славу.
Каждая поездка к ней казалась приключением. Сердце билось быстрее, когда я проезжала через соседнюю деревушку, там даже местный паб именовался «Клетчатый шкипер» в честь одной из разновидностей бабочек. От сторожки вела длинная, разбитая подъездная дорога, она вилась между полей и лугов. Проехав с милю, путник замечал длинную и высокую кирпичную стену, за которой прежде находился огород. Несколько гектаров грядок и оранжерей в 1920-х годах круглогодично снабжали цветами усадьбу и свежими овощами – всех, кто проживал на ее территории. При Мириам эти сооружения обрушились, от них уцелели только фундаменты да осколки стекол. Она сохранила несколько помещений – для ручной совы, для разведения бабочек и для экзотических растений.
В саду еще можно было различить следы искусственного пруда, живой изгороди, беседок и клумб, но угадывались они с трудом. За сорок лет попустительства сорняки опутали водопроводные трубы, тропинки скрылись под ними, деревья боролись за место под солнцем. Природа отвоевывала свое. В начале лета в зарослях скользили ужи. Одичавшая буддлея и цветочные поляны служили приютом мириадам бабочек и насекомых.
– Добро пожаловать в Либерти-Холл! – кричала Мириам, завидев гостей. – У нас каждый делает что хочет.
Здесь можно было повстречать кого угодно – зарубежного профессора, члена семьи, порой какую-нибудь герцогиню, философа Исайю Берлина, законоведа Джона Спэрроу и множество товарищей (преимущественно мужского пола), приобретенных Мириам в путешествиях. На длинном столе в гостиной всегда стоял горячий чай, чтобы все, в том числе множество обитавших в доме мышей, могли подкрепляться по мере надобности. Как-то раз я попыталась обратить внимание тетушки на тот факт, что в опасной близости с кексом суетятся четвероногие «гости».
– Вот и хорошо, что у нас мыши, – значит, не будет крыс. Мыши и крысы вместе не уживаются. Надеюсь, тебе это известно, – преспокойно ответила Мириам.
К ланчу подавали вино из погребов Ротшильда (не самое лучшее, разумеется) и накрывали как минимум на десятерых – мало ли, кто еще подъедет. Мириам, как и ее сестра Ника, любила животных, но если Ника держала кошек, то Мириам – собак, а одно время даже ручную лису. И Мириам, и Виктор держали ручных сов. Когда любимая сова Мириам умерла, из нее набили чучело и усадили на ту самую книжную полку, где птица обитала при жизни. Длинный коридор при входе в Эштон-Уолд был сплошь уставлен папками с данными научных экспериментов Мириам, а стены гостевого туалета украшали розетки, которыми награждались ее призовые коровы. В моей спальне мыши хозяйничали столь беспардонно, что порой оставляли на полу свои экскременты. Жаловаться было бесполезно: Мириам просто не понимала, из-за чего сыр-бор.
Под конец жизни Мириам переместила свою спальню в большую комнату первого этажа, где едва смогла устроиться между верстаком, микроскопами, бумагами и семейными фотографиями. «Блох я держу в целлофановом пакете возле своей кровати, – твердила она. – Так повелось с тех пор, как дети были маленькими, – чтобы не подпускать их к насекомым».
Насекомые – общая страсть всего семейства. Выяснилось, что Ника была названа в честь насекомого. Из Америки мне прислали бутлег песни «Панноника», которую Монк сочинил в честь Ники. Запись была сделана в кафе «Файв Спот», ее то и дело заглушает болтовня и звон бокалов. Ника сидела среди публики и записывала песню, как у них это было принято. Монк откашлялся, чтобы привлечь внимание слушателей.
– Добрый вечер, дамы и господа, – мягко проговорил он. – Вот вам мелодия, которую я написал для вон той прекрасной леди. Насколько я понимаю, отец назвал ее в честь бабочки, за которой он охотился. Наверное, бабочку он не поймал.
Я спросила Мириам, в самом ли деле Ника была названа в честь бабочки.
– Бабочки! – яростно взревела она и укатила прочь из комнаты в своем скоростном инвалидном кресле с электрическим мотором. Сердце у меня упало: чем я ее задела?
Посвящение Монка к песне позволяло кое-что узнать о мифе, который создавала о самой себе Ника. Она подавала себя как существо экзотическое, легко ускользающее. Заманчивая аналогия: поймать Нику – все равно что углядеть бабочку, когда та носится, танцует, кружит по саду. То ее подхватит непредсказуемый ветерок, то привлечет изысканный аромат, лишь на миг блеснут в лучах солнца ее изысканно расписанные крылья, секунда – и бабочка скроется, погрузившись в цветок, или же, сложив крылышки, прикинется листком или лепестком.
Я решила выяснить, имелась ли в коллекциях отца Ники, Чарлза, или ее дяди Уолтера бабочка «панноника». Оба они за свою жизнь составили обширные коллекции, основная часть которых была впоследствии передана Лондонскому музею естественных наук и положила начало музейному собранию бабочек и насекомых. Особых надежд я не питала: поди найди одну конкретную бабочку среди такого множества. Я обратилась в музей, не рассчитывая на ответ, но, к моему удивлению, меня пригласили посетить запасники музея и выяснить все, что меня интересует, о виде pannonica. Наши предки были не только великими собирателями, но и аккуратнейшими архивариусами: каталоги и перекрестные ссылки позволяли с легкостью обнаружить любую информацию.
Сумрачным ноябрьским утром 2007 года я отправилась в музей Естественных наук на встречу с энтомологом Гейденом Робинсоном. Мы встретились в холле у скелета гигантского динозавра и по сводчатым коридорам, мимо дивных и странных существ, направились в хранилище. Робинсон подвел меня к бесконечным рядам металлических стеллажей. Там я увидела чучело гигантской черепахи, на которой некогда Чарлз и его дочери катались по большому парку в Тринге. Бедное животное умерло от безответной любви (не к Нике и не к Мириам, как заверила меня последняя). Огромный подвал, выдвижные ящики, где на изящных подносах красного дерева хранились образцы.
– Мы почти пришли, – сообщил Робинсон, выходя на середину помещения. (Откуда он знал, в какой стороне искать?) – Бабочки справа, мотыльки слева. Здесь подрод Еиblетта.
Я удивилась: он свернул не вправо, а влево и двинулся в боковое помещение.
– Там же отдел мотыльков, – напомнила я.
– Pannonica – мотылек.
– Мотылек? Вы уверены?
– Вполне. Здесь. – Он принялся открывать ящики со стеклянной подложкой.
– Но она всем говорила, что названа в честь бабочки, – сказала я Робинсону. – В ее честь даже песня написана – «Моя маленькая бабочка». Ее имя всячески обыгрывалось.
Робинсон сердито обернулся ко мне:
– Бабочки – те же мотыльки, только летают быстрее. Люди думают, что бабочки и мотыльки совершенно разные, а на самом деле бабочки составляют всего три из многих десятков семейств мотыльков. Они освоили полет на высоте и дневной полет, а потому и окраска у них обычно ярче, нежели у мотыльков, – но, при всем уважении к знатокам, которые считают бабочек такими эротичными, это те же мотыльки, только приодевшиеся.
– Бабочки вас меньше интересуют? – спросила я.
– Не то чтобы меньше, но я бы предпочел, чтобы они занимали свое место и не лезли на чужое. Бабочки всем нравятся, а мотыльков считают противными – обычные причуды дилетантов. Это заблуждение: бабочки – те же мотыльки, но у них пиар лучше налажен.
Мы отыскали вид раппопiса – скромное маленькое насекомое размером с ноготь мизинца, вовсе не привлекавшее взгляд. Прихватив с собой поднос с образцами, мы вернулись в офис Робинсона. Каждый экземпляр был аккуратно насажен на булавку, снабжен отдельным ярлычком с надписью красивым викторианским почерком. Под увеличительным стеклом мы рассмотрели и слова: сперва подпись NC Rothschild (Чарлз, отец Ники), затем дата – август 1913 и, наконец, место, где был пойман мотылек, – Нагиварад, Бихор. В той самой деревне Чарлз познакомился с Розикой, и сюда семья возвращалась каждое лето повидаться со здешними родственниками, пока не помешала война.
Между 1910 и 1914 годами было поймано около десяти маленьких «панноник». Я смотрела на число 1914, сознавая печальное значение даты: это была последняя охота Чарлза на бабочек. Его здоровье постепенно угасало. Поднеся мотылька ближе к свету, я увидела, что не такой уж он скучный и незаметный. Он был красив, с лимонного цвета крылышками, по краям – оттенка выдержанного «шато-лафита», и я рассмеялась: как уместно оказалось дать Нике имя в честь ночного существа – ведь только с наступлением темноты оживала и «Баронесса джаза».
– Ника знала, что ее назвали в честь мотылька? – спросила я несколько недель спустя тетушку Мириам.
– Разумеется, – отвечала она мне как заведомой идиотке. – Раппопiса означает «из Венгрии». Есть и моллюск с таким именем, и разновидность вики. Если б ты потрудилась заглянуть в каталоги чешуекрылых, там бы ее и нашла: Еиbleтта раппопгса. Впервые ее классифицировал Фрайер в 1840 году.
– Почему же Ника говорила, что это бабочка?
Мириам возвела глаза горе, громко фыркнула и выкатилась из комнаты. Мне бы побежать за ней, выспросить, что означает сия мимика, но я и так догадывалась: Мириам – старшая дочь, стоявшая за всеми делами семьи, возглавившая бизнес, продолжавшая дело отца и заботившаяся о родственниках, ближних и дальних, – Мириам не слишком-то терпимо относилась к причудам младшей сестры.
Ника, дочь и сестра энтомологов, уж конечно знала, в честь какого создания наречена. Интересно, почему она предпочла истине миф? Хотела укрыться в тени, оставить эту историю недосказанной, пусть люди кое о чем даже не догадываются?
Она гордилась своим происхождением и финансово зависела от семьи, однако держалась наособицу, перебралась на другой континент, нашла себе иные интересы в жизни и даже после развода не вернула девичье имя. Почему Ника оказалась совсем иной натурой, нежели Мириам и Виктор, не мыслившие себя в отдельности от разветвленного семейства Ротшильд? Чем больше я узнавала о Нике, тем яснее видела, отчего ее так смущало ее настоящее имя, ее род. Для Ротшильдов само рождение Ники стало разочарованием, и она это знала. Хотели еще одного мальчика.
3
Венгерская роза
В 1913 году, когда Ника появилась на свет, Ротшильды столкнулись с двумя крупными проблемами. Одну они себе подстроили сами, над другой не были властны. За истекший век Ротшильды возвели огромную империю, но мир, где существовала эта империя, уже рушился. Неизбежный упадок Австро-Венгерской империи на фоне экспансионистской политики ее соседей – Германии, Франции, Великобритании – означал, что равновесие сил в Европе вот-вот нарушится.
И в пору войны, и в мирное время Ротшильды были банкирами правительств и королей, подкрепляя своими деньгами мечты или опасения европейских государств. Они финансировали промышленность и армию, а потому говорили, что без совещания с Ротшильдами никто не объявит войну и не заключит мир. Когда разразился франко-польский кризис 1836 года, вдовствующая госпожа Ротшильд заявила: «Войны не будет: мой сын не даст на нее денег». То была не пустая похвальба: ее сын владел международной банковской корпорацией, которая непосредственно контролировала состояние экономики многих стран. Империя Ротшильдов простиралась от Баку до железных дорог Франции и Бельгии, и далее эти пути уводили через Испанию и Австрию в Италию. Торговля, арбитраж, рудники, продукты – все находилось в руках Ротшильдов, и эти руки дотягивались до Южной Африки и Бирмы, от Монтаны до Кавказа и далее.
Процветание финансовых империй зависит от стабильности политической ситуации. Но, хотя к мнению семьи еще прислушивались политики и лидеры государств, удержать Европу даже Ротшильды были бессильны и в отчаянии следили за тем, как весь континент соскальзывает в войну.
Но еще большая проблема грозила им изнутри: недостаток наследников мужского пола. Семейный бизнес был основан и управлялся по единому принципу: наследовать и продолжать его могут только мужчины из рода Ротшильдов. Это условие запечатлел в завещании отец-основатель Майер Амшель еще в 1812 году, и оно сохраняется поныне.
«Мои дочери, зятья и их потомство не имеют доли в торговой компании, существующей под именем „Майер Амшель Ротшильд и сыновья“… дело принадлежит исключительно моим сыновьям. Никто из моих дочерей, зятьев и их потомства не вправе требовать, чтобы им предоставили сведения о деловых операциях. Я бы никогда не простил моим детям, если бы вопреки моему отеческому пожеланию они допустили, чтобы моим сыновьям помешали в мирном владении и осуществлении их деловых интересов».
Более того: когда умирал кто-то из сыновей, его вдова и дети не становились автоматически наследниками, доли в компании возвращались пережившим покойника отцам, братьям и сыновьям. Дочерям предстояло выходить замуж за евреев, а лучше всего – за родственников. Иаков Ротшильд в 1814 году писал брату о своей новой жене и по совместительству племяннице Берте: «Жена… непременный предмет обстановки».
Изначально в семействе Ротшильд было пять разумных сыновей, им и предстояло возглавить пять европейских филиалов, но в последние десятилетия XIX века удача изменила роду: за недостатком мужчин в 1901 году пришлось закрыть франкфуртский филиал. У двоих наследников, Майера Карла и Вильгельма Карла, народилось десять дочерей – и ни одного сына. Неапольский банк закрылся еще в 1863 году, так как и у Адольфа Ротшильда с сыновьями не заладилось. На рубеже веков оскудела хромосомой Y и английская ветвь рода. Ротшильды, конечно, с этим не согласились бы, но на самом деле принцип наследования по прямой мужской линии оказался для их дела столь же опасным, как и превратности войны и прихоти налоговой системы.
Вот почему в декабре 1913 года Ротшильды с тревогой и надеждой ожидали рождения еще одного отпрыска Чарлза и Розики. Четвертый ребенок – какого он окажется пола? В 1910-м у четы уже родился наследник, Виктор, но требовался запасной. Остальные пока были девочки – в 1908 году Мириам и в 1909-м Либерти.
Банком управляли мужчины; женщины сидели дома, занимались детьми. Появления на свет мальчика с нетерпением ожидали его дедушка с бабушкой, Натан (Натти) и Эмма, оба – урожденные Ротшильды, в браке с Ротшильдом и Ротшильд, родители Ротшильдов. Натти Ротшильд стал первым членом палаты лордов не христианского вероисповедания, первым иудеем, приглашенным к королеве Виктории в Виндзор (ее величество особо распорядилась, чтобы повара приготовили ему пирог без ветчины). В 1879 году Натти возглавил английское отделение банка Ротшильдов. Он вел международный бизнес, предоставлял ссуды правительствам США, Австрии и России, финансировал экспедицию Сесиля Родса в Южную Африку и алмазную империю Де Бирс, он же собрал средства и на покупку Суэцкого канала. При всех сменявших друг друга администрациях Натти оставался советником британского правительства; ближе всего он был с Дизраэли, но и Рэндолф Черчилль, и Бальфур прислушивались к его рекомендациям. В преддверии войны 1914 года Ллойд Джордж созвал на совещание ведущих банкиров, бизнесменов и экономистов обсудить финансовую сторону боевых действий, и хотя будущий премьер и пэр-иудей в прошлом не раз конфликтовали, однако на этот раз Ллойд Джордж счел, что «только старый еврей говорил разумно».
Его деловая хватка сочеталась с филантропическим пылом. В ужасе от еврейских погромов в России, Натти разорвал выгодную сделку с российским правительством – из принципа. Он жертвовал крупные суммы и проводил кампании, организуя общественное мнение против преследований евреев в Румынии, Марокко, России и в других странах. У себя по соседству, вокруг Тринга, он перестроил все здания, возвел 400 новых, с современными удобствами, создал и возглавил компанию Коммерческого четырехпроцентного жилья – сочетание бизнеса и благотворительности, результатом чего стали 6500 новых домов. Но потомство не вполне устраивало Натти: этому талантливому, требовательному, придирчивому отцу понадобились бы десятки сыновей, чтобы выполнять все его распоряжения, а он породил только троих детей, из них двух не слишком, на его взгляд, многообещающих мальчиков. И теперь семидесятитрехлетний, одряхлевший Натти, как и все семейство, возлагал надежды на новое поколение.
Супруга Натти Эмма родилась в 1844 году. Ей суждено было дожить до 91 года. Когда в 1867 году она приехала в Англию из Франкфурта, чтобы вступить в брак с кузеном, Эмме сказали, что семейный дом для них уже выбран – Тринг-Парк, в принадлежащей Ротшильдам долине Эйлсбери. Для пущего комфорта семейство продолжило железнодорожную колею прямо к воротам усадьбы. Впервые свой дом Эмма увидела на следующий день после свадьбы – типичный для этого семейства щедрый, пусть несколько бесцеремонный, дар.
Как большинство женщин из клана Ротшильдов, Эмма была неукротима и беспощадна в своей прямоте. Она могла вызвать к себе премьер-министра Бенджамина Дизраэли и раскритиковать его роман: стилем он владеет неплохо, но в женщинах ничего не смыслит. Она говорила на трех языках – на всех трех с легким немецким акцентом – и на каждом из них смеялась на особый лад. Вероятно, своим долголетием она была обязана суровой ежедневной зарядке или привычке принимать холодную ванну по утрам.
Брат Чарлза, Уолтер, лорд Ротшильд, – старший сын и наследник титула – также замер в ожидании. Он был слабого здоровья и воспитывался дома. Вырос в медвежеватого, заикающегося здоровяка весом в 130 кг. Племянницы жаловались: своим храпом он будит весь дом. Уолтер так и не женился, но две многолетние любовницы у него были; одна родила ему внебрачную дочь, другая чуть ли не до гроба шантажировала Уолтера угрозой рассказать обо всем его маме. Кроме своей мамочки Эммы он больше всего любил животных, живых и мертвых. В качестве лорда Ротшильда он находился среди членов парламента, принявших знаменитую декларацию Бальфура – подписанное британским правительством в 1917 году обязательство обустроить в Палестине национальный дом для евреев. С этой декларации начался путь к созданию государства Израиль, но, хотя в какой-то мере иудаизмом и Палестиной Уолтер интересовался, мало что могло отвлечь его от всепоглощающей страсти – от изучения животных и насекомых.
Семейного таланта делать деньги Уолтер не унаследовал. Ему выделили кабинет в банке, но, прикидываясь, будто занимается делами, на самом деле он тратил собственное состояние на создание величайшей в мире коллекции животных, какую когда-либо удавалось собрать частному лицу. Более двух миллионов экземпляров бабочек и мотыльков, 144 гигантские черепахи, 200 000 птичьих яиц, 30 000 чучел птиц, множество редких и чуть ли не сказочных существ, от морской звезды до жирафа. Ныне они составляют основу собраний музеев естественных наук в Лондоне и в США. Коллекция Уолтера Ротшильда выделялась не только размерами и экзотичностью, но и тщательной классификацией. Каждый ее элемент был снабжен ярлыком, внесен в каталог, снабжен перекрестными ссылками.
По всему миру агенты Уолтера собирали и скупали экземпляры для его коллекции. Мик охотился на птиц на островах Меланезии и в Квинсленде; капитан Гиффорд – на Золотом берегу Африки; доктор Доэрти – на островах Сула; мистер Эверетт – в Тиморе; два японца – в Гуаме, а мистер Уотерстрейд – на Лирунге. Это далеко не все его охотники на птиц. Что не удавалось поймать, то Ротшильд покупал. Явный шопоголик, он прочесывал аукционы и частные распродажи в надежде пополнить свое собрание. В честь Уолтера названы разновидности жирафа, слона, дикобраза, скалистого кенгуру, заяц, рыба, ящерица, казуар, нанду, райская птичка, галапагосский вьюрок и неправдоподобная муха, у самки которой глаза размещены на длинных стеблях. Уолтер, в свою очередь, дал некоторым из своих диковинок имена в честь уважаемых им людей – королевы Виктории и принцессы Александры, к которым он приезжал в Букингемский дворец в коляске, запряженной тремя зебрами и пони.
Он построил в Тринг-Парке частный музей. В дождливую погоду его племянницы и племянник играли в прятки среди чучел. Я тоже там бывала в детстве, а потом возила дочерей посмотреть на все эти чудеса. По особым случаям мы наведываемся в запасники, в подвалы, где хранятся птичьи яйца и птичьи перья, в том числе собранные Дарвином во время экспедиции на «Бигле». В одном ящике покоится скелет вымершего додо, в другом – две нарядные мухи, некогда выступавшие в мексиканском цирке.
Заглядывая в музей Уолтера, любуясь собраниями, которые другие члены семейства выставляют в своих особняках и усадьбах, я пыталась понять, откуда эта тяга к приобретательству, почему она присуща большинству моих родичей. Отчасти тут сказывается и привычка делать запасы, и желание превзойти всех, продемонстрировать свое богатство, но бок о бок с показухой я наблюдаю и стремление собирателя создать идеальный, упорядоченный мир, которым он мог бы владеть, почувствовать себя в безопасности. Быть может, любая коллекция возникает из этой простой потребности – усмирить внутреннее смятение внешним порядком.
Уолтер, как и все остальные родичи, надеялся, что у брата родится еще один сын. Он понимал, что не соответствует возлагавшимся на него семейным ожиданиям, что его неспособность к банкирскому делу разрушила многие мечты.
Чарлз, которому вот-вот предстояло сделаться в четвертый раз отцом, был необычайно красивым мужчиной слабого душевного здоровья. Смолоду он был подвержен резким перепадам настроения. Он тоже любил природу, но Чарлзу не повезло: он оказался способен и к финансам. Если бы ему, как Уолтеру, позволили без помех следовать его маниакальной страсти к коллекционированию животных, жизнь Чарлза сложилась бы счастливее. Но все планы отца и более дальних родственников легли на его плечи – груз, непосильный для любого человека.
В восемь лет Чарлза отдали в подготовительную школу, и оттуда мальчик патетически писал матери: он любит дом в «10 000 000 000 000 больше, чем любое другое место». Тоска по дому не прошла и к тринадцати годам, когда Чарлза отправили в Харроу. Среди его соучеников были будущие военачальники, герцоги, епископы, политики, в том числе Уинстон Черчилль. Предполагалось, что раннее знакомство с сильными мира сего поспособствует дальнейшей карьере Чарлза. Сам он впоследствии писал: «Если у меня будет сын, я обучу его боксу и джиу-джитсу прежде, чем отдам в школу, поскольку пережитые мною "охоты на еврея" составляют развлечение только для одной стороны и между охотниками и жертвой не отмечается ни малейшей симпатии». В Харроу Чарлзу отводилась роль лисы: он должен был бежать что есть силы, а одноклассники, подвывая, как гончие, гнались за ним по пятам. Поймав, они избивали его до крови. Учителя на это закрывали глаза. «Охотники» не оставили об этом воспоминаний, но сочувствовавший Чарлзу одноклассник, будущий историк Джордж Тревельян, подтверждает, что Чарлз был в школе очень несчастен и главным образом возился со шкурками животных или насаживал на булавку бабочек.
Представляю себе, как бедняжка Чарлз склоняется над коллекцией бабочек-парусников, пронзает каждый экземпляр острой иглой, втирает в их нежные тельца формальдегид, а потом аккуратно, своим мелким разборчивым почерком, записывает данные о каждой бабочке на маленький ярлычок. Этих бабочек он подарил своей школе – в надежде, что следующее поколение учеников почерпнет утешение, разглядывая и изучая их. «Охота на еврея» объясняет нежелание Чарлза отдать дочерей в закрытую школу, но почему же он счел необходимым отправить единственного сына, моего деда Виктора, в ненавистный Харроу? Понадеялся, что бабочки его защитят?
Недавно школа Харроу решила выставить это свое наследство на продажу. Перед самым аукционом я съездила в школу посмотреть на коллекцию Чарлза. В сыром подвале под школьной лабораторией, за грудой старых компьютеров, сломанных ламп и прочих осколков образовательного процесса, я нашла бабочек Чарлза, мечту энтомолога: самое полное собрание парусников в частных руках, лучшими коллекциями располагают лишь три крупнейших музея мира. 3500 экземпляров, 300 подвидов в стеклянных ящиках внутри изящных шкафчиков красного дерева.
Парусники – голиафы среди бабочек. К этому виду принадлежит крупнейшая из известных бабочек, птицекрылка, которая водится в Папуа – Новой Гвинее. Чтобы поймать ее, понадобились ружья – выпугнуть великаншу из леса. Но не размерами очаровывает парусник, а красотой. Ничто, сотворенное человеком, ни картины Энгра или Веласкеса, ни драгоценности Екатерины Великой или Моголов, – ничто не сравнится с великолепием этих созданий. Каждый подвид парусника отличается от другого и размерами, и окраской. Крыло бабочки состоит из тысяч крошечных, свободно сочлененных чешуек, каждая из которых отражает свет по-своему, а в совокупности они дают такую насыщенность цвета, такое сияние, которому даже природа не сумела больше ни в чем подражать[2]. Один из школьников сказал мне, как «хреново», что коллекцию продают, хотя, конечно, кроме него мало кто ценил это сокровище.
На обратном пути из школы я встретила сотни подростков, одетых точно так же, как одевался во время учебы и Чарлз, – синие куртки, приплюснутые соломенные шляпы. Они опрометью бежали на очередной урок, и внезапный порыв ветра сорвал шляпы с голов, десятки соломенных шляп поплыли высоко в воздухе. Я смотрела, как они кружат и медленно опускаются на землю, словно множество бледно-желтых бабочек, и вновь подумала о моем мягкосердечном прадеде, который искал утешения в чудесах природы.
Счастливее всего он чувствовал себя, когда помогал Уолтеру или самостоятельно занимался полевыми исследованиями. В 1896 году, в 19 лет, ему на две недели предоставили свободу, и Чарлз решил отправиться в экспедицию по берегам Нила. Домой он писал о тех странных и замечательных животных, которых встречал по дороге. «Очень интересные твари – суданские коровы». Или: «Я изо всех сил старался добыть черепаху для Уолтера».
По возвращении в Англию Чарлз добросовестно взялся за работу, однако все предлагавшиеся им инвестиции старшие вежливо, но решительно отвергали. Никто не верил в будущее меди и не считал нужным строить плавильный завод; открывать филиал в Японии казалось безнадежной затеей, и, с точки зрения коллег-банкиров, новомодное изобретение, граммофон, в которое Чарлз хотел вложить деньги, было обречено на провал.
Дома он был под каблуком у матери, на работе оставался в тени предков. Одним решительным поступком Чарлз отвоевал себе независимость: женился на прекрасной еврейке из Венгрии, с которой познакомился во время охоты на бабочек и редких блох в Карпатах. Другу, который также страдал депрессиями, Чарлз писал: «Я так рад, что тебе лучше и что на тебя реже "накатывает". Женись, как я, и полностью избавишься». Розика фон Вертхаймштайн стала его единственной на всю жизнь любовью.
Розика фон Вертхаймштайн выросла в известной, но небогатой семье. За красоту ее прозвали «Венгерской розой», темные, с лиловыми обводами, радужки ее глаз играли на свету, словно крылья бабочки. Ника вспоминала, что Розику «все боялись до смерти». И тем не менее, когда Мириам спросили, чего бы она пожелала, если бы любая ее мечта была исполнима, та ответила: «Провести хотя бы еще час с моей мамой».
Розика родилась в 1870 году в семье отставного офицера в Навивараде (Венгрия). Ныне это румынский город Орадеа. Ко времени знакомства с Чарлзом – в 1907 году – ей уже было 37 лет и, по мнению большинства, ей не светило ничего, кроме должности почтмейстерши в родной деревне. Мириам вспоминала: «Она выросла в стране вполне откровенного антисемитизма. Лишь незначительный процент евреев допускали в университеты. В Венгрии родиться евреем значило жить особой жизнью, не сливаясь с обществом». Розика не получила формального образования, но самоучкой освоила не только венгерский и немецкий, но и французский с английским.
Розика считалась «дерзкой девчонкой». Летом она целыми днями играла в теннис, зимой каталась на льду. Она курила, не скрываясь, и вызывала мальчишек на соревнование – кто дальше прыгнет на коньках через препятствие. Первой среди женщин Европы она освоила верхнюю подачу в теннисе – по тем временам весьма рискованное движение, подчеркивавшее форму груди. Ее даже пригласили в Вену обучить этому приему эрцгерцогиню.
Брак с Ротшильдом рассматривался не просто как удача, а как великое достижение, вроде победы на скачках в Дерби. Новости об этом событии мгновенно распространились по Европе. Брачные обеты молодой четы были «скреплены» в Вене на скромной церемонии. Храм был декорирован белой тканью и вечнозелеными растениями, невеста облачилась в шелк цвета слоновой кости. Явившись после медового месяца в Венеции в Англию, Розика впервые увидела дом, где ей отныне предстояло жить. Ее известили: тут она будет воспитывать детей под боком у своей свекрови Эммы и неженатого деверя Уолтера. Розика числится в списках приглашенных на балы и приемы в Букингемском дворце, но уже не как Розика фон Вертхаймштайн. Отныне и навсегда она – миссис Чарлз Ротшильд.
То ли сказались четыре беременности за пять лет, то ли эта жизнь все же приручила и подчинила Розику, – во всяком случае, в Англии о прыжках на льду больше не слышали. Церемонность ее нового семейства постоянно удивляла ее: за четверть века, что они с Эммой провели под одной крышей, они ни разу не поцеловались, даже не обнялись. Но Розика знала, что от нее требуется.
Тем не менее 10 декабря 1913 года Розика горько разочаровала свою новую родню, разрешившись третьей девочкой. Кэтлин Энни Паннонику туго спеленали, тут же передали на попечение двух нянь. На следующий день младенца, опять-таки в сопровождении нянь и более никого из членов семьи, отправили на частном поезде из Лондона к бабушке Эмме в поместье Тринг, где уже подрастали две сестры и брат.
Следующие семнадцать лет Ника – так ее будут звать – гостит то в одной, то в другой усадьбе Ротшильдов, играет с другими маленькими Ротшильдами, охотится с принадлежащими Ротшильдам сворами. В ту пору было принято, чтобы кузены общались постоянно, и даже ныне, когда тех семейных домов уже нет, прежняя близость не вовсе ушла. Мы ссоримся и расходимся, как это происходит в любой семье, но собираемся на юбилеи, на дни рождения главных членов нашего рода, на знаменательные события. Ника, чуточку знавшая идиш, говаривала: «Я из чудной мешпухи, но семья у нас дружная, верь не верь».
4
Бороться, бежать или барахтаться
Свое детство Ника описывала безрадостно: «Меня возили из одной огромной усадьбы в другую в череде стерильных пульмановских вагонов, заказанных специально для нас. День и ночь нас охранял взвод нянек, гувернанток, наставников, лакеев, слуг, шоферов и грумов». Жизнь младшего поколения была полностью подчинена чужому расписанию. Денег на детей не жалели, но никто не присматривался к их личным нуждам или индивидуальным особенностям.
До войны рутина не менялась. Дети спали в одной комнате с няней, которая будила их в семь. После ванны девочек затягивали в тугой корсаж, надевали на них безупречно отглаженную нижнюю юбку, а сверху – накрахмаленное белое платье. У каждой девочки в семье имелась лента своего цвета, которую она повязывала как пояс. Мириам всегда носила голубую ленту, Либерти – розовую, а Ника – красную. Волосы полагалось расчесать, сделав ровно сто взмахов щеткой, а затем закрепить черепаховыми гребнями. Виктор, единственный сын и наследник, учился в закрытой школе и с сестрами виделся только на каникулах. Общение с родителями тоже было ограничено. Когда Розика бывала дома, девочек приводили к ней в будуар. Там они преклоняли колени, складывали ручки и молились: пусть «Бог сделает меня хорошей маленькой девочкой. Аминь». Еврейских обычаев их мать не соблюдала. Укладывали детей тоже по расписанию, и по выходным они старались не засыпать, дожидаясь возвращения отца, – захрустит гравий под копытами лошадей, освещенная газовыми факелами карета неторопливо прокатит по подъездной дорожке.
Обед детям приносили в детскую, за стол с родителями сажали только по достижении шестнадцати лет. Еду высочайшего качества готовил известный французский повар, тративший 5000 фунтов в год только на рыбу. Меню также было неизменным: в понедельник к завтраку подавали вареную рыбу, во вторник – вареные яйца, в среду – вареные яйца, в четверг – рыбу и так далее. Расписание и меню в Тринге были, по словам Мириам, «безупречны, монотонны, невыносимо скучны».
Действительно, расписание дня повторялось, как и меню. По утрам, в одно и то же время, детей выводили на прогулку в парке. Бегать и играть в прятки воспрещалось, потому что девочки могли запачкать белые платьица или потеряться. Зато животным дозволялось бродить в парке на воле, отведенная им территория, за высокой оградой, превратилась в рукотворный Эдемский сад. Там паслись лани, кенгуру, гигантские черепахи, эму, нанду и казуары – питомцы дяди Уолтера. Эму пугали детей: выбивали ногами барабанную дробь и гонялись за колясками в надежде на угощение. Мириам запомнила, как гигантские птицы заглядывали к ней в коляску – «противные глазки-буравчики и длинные клювы».
Зимние месяцы проводили в Тринге, но летом дети, вместе с обслугой и животными, перекочевывали в Эштон-Уолд, примерно в ста километрах от родовой усадьбы. Пронафталиненный на зиму дом распахивал двери, с мебели снимали чехлы, чистили конюшни и подъездные дорожки в ожидании Чарлза с семьей. Эштон, по сравнению с Трингом, был не столь парадным, но и там имелось двадцать постоянных слуг, а летом их число возрастало в связи с дополнительными работами.
Когда Чарлз бывал дома, дети помогали ему ловить и насаживать на булавки бабочек и других насекомых. На это время заведенный порядок отменялся. Дети обожали Чарлза, он был для них «идеальным отцом». И Виктор, и Мириам, и Ника говорили мне о его умении шутить. Мириам вспоминала: «Мой отец был человек с юмором, он любил каламбуры и шутки. Спросит, например, чем олень отличается от лошади. Мы себе голову ломаем. А потом пояснит: лошадь работает, а о-леню – лень, и все хохочут». Ника, Мириам и Виктор передавали мне эту шутку в разных версиях. «Иногда он заглядывал к нам в детскую и рассказывал анекдоты, которых я не понимала, но няни катались от хохота». У себя в кабинете Чарлз хранил золотой слиток и обещал отдать его тому из детей, кто сумеет поднять слиток одной рукой. Ника, ее сестры и брат напрягались и пыхтели, но никому этого сделать не удалось. В пору моего детства дедушка Виктор проделывал тот же трюк, когда мы наведывались к нему в банк.
Счастливым воспоминаниям Ники об отце всегда сопутствовала музыка. Возвращаясь с работы, Чарлз велел детям заводить граммофон и выбирать пластинку. Он любил и классику, и новаторов, Стравинского и Дебюсси, пленялся и свежей гармонией, рожденной в Америке, охотно слушал регтайм в исполнении молодого Скотта Джоплина. После Первой мировой появились новые пластинки: Чарлз приносил домой Бикса Бейдербека, первые записи Луи Армстронга с оркестром Флетчера Хендерсона, «Рапсодию в голубых тонах» Гершвина, и мелодии разносились по всему дому.
Хотя Виктора отправили в Харроу, формальное образование для девочек родители Ники считали излишним и с заведомой неприязнью относились к учителям. «Они представляли себе школу как в „Дэвиде Копперфилде“», – поясняла Ника. Думали, это подавляет в ребенке индивидуальность.
Ежедневно на запряженной пони коляске в усадьбу доставляли гувернанток, учивших в основном рукоделию и музыке. Девочек не подготовили даже к менструации, они понятия не имели о мужском половом органе. Иногда в доме гостили кузены Ротшильды, но посторонних детей они только мельком видели из окна машины или кареты. «Поблизости жили аристократические семейства, но они не приглашали к себе еврейских детей, разве что на массовые мероприятия», – вспоминала Мириам. Ника и ее сестры принадлежали к категории «жидов», «не таких, как все».
О школьных успехах Виктора остались документальные свидетельства, но никаких следов занятий Ники, не говоря уж о прочитанных ею книгах или написанных сочинениях. Мириам рассказывала мне: «Уроки были днем, с большими перерывами на игру. А в пять часов прикатывала коляска с пони и развозила гувернанток по домам. Когда меня лет в шестнадцать или семнадцать спросили, что мы проходили по истории, я ответила: "Дальше римлян мы не продвинулись"».
Наведавшись в семейный архив в Лондоне (он по-прежнему располагается в банке на Сент-Суизин-лейн), я прочесала записи в поисках хоть каких-нибудь упоминаний о Нике. Поиски затрудняла еще одна семейная мания – уничтожать все личные записи. Сохранялись лишь публичные документы, а они, как правило, детей не затрагивали. До сих пор помню, как обрадовалась, в кои-то веки заприметив имя Ники в книге посетителей за 1928 год: между именами ее сестер, герцога, министра и иностранного принца пристроился крупный, кудрявый росчерк: «Панноника Ротшильд».
Еще одно радостное открытие – альбом с фотографиями Ники, обнаружившийся в Эштоне. Стеллажи Мириам ломились от книг и других предметов. Фотографии родственников и знаменитостей чередовались с томами, написанными самой Мириам или ее друзьями. И вот в глубине одной из нижних полок я случайно наткнулась на альбом в темно-синем кожаном переплете с золотым тиснением «Панноника». Годами к нему никто не прикасался, альбом пах сыростью и забвением. Вокруг пригоршнями конфетти валялись мышиные катышки, но сам альбом, к счастью, грызунам не приглянулся. Внутри, на плотных страницах со следами времени, я увидела фотографии маленькой симпатичной девочки, которая с каждой страницей взрослела и превратилась в изумительно красивую девушку-подростка. Фотографии делались только официальные, в неизменном (увеличивался только размер) наряде: Ника всегда в белом кружевном платье, волосы аккуратно причесаны и перевязаны лентами, носочки всегда одной и той же длины. Но даже в этих парадных нарядах и позах девочка смотрит напряженно и пристально, словно бросая вызов камере: попробуй-ка передать ее суть, ее личность. Приметы времени и декорации блекнут рядом с ее яркой и дерзкой красотой.
Понемногу у меня сложилось представление о том, как прошло детство Ники. У детей Ротшильдов не только не было друзей за пределами семьи, но не было и возможности побыть наедине с собой. В доме работало тридцать с лишним слуг, еще как минимум шестьдесят – на ферме, в конюшне и садах. Дети спали в одной комнате с няней, ели в присутствии лакеев, стоявших у каждого за спиной, катались верхом в сопровождении грумов, ванну принимать помогали горничные, а на прогулку водили гувернантки. Сверх обычного набора – дворецкий, экономка, повара, лакеи, горничные, няни, грумы, садовники, шоферы – имелись такие должности для прислуги, о каких я никогда не слыхивала и даже вообразить себе не могла. Специальный парнишка отвечал за глажку цилиндров, а «грум салона» был вовсе не грумом, который при лошадях, а присматривал за произведениями искусства. «Запасной работник» проверял пожарные ведра, имелись специальные люди, заводившие часы и будильники, уничтожавшие вредителей и полировавшие решетки.
«Ничего другого я не знала и думала, что так устроен мир. Мне казалось, так будет всегда, это воспринималось как закон природы, как восходы и заходы солнца, – рассказывала о своих детских ощущениях Мириам. – Самая настоящая клетка, ни на йоту свободы. В том-то и беда: все было отлажено до совершенства, но для детей – сплошные повторы и скука».
Жизнь старших членов семейства Ротшильд, как большинства светских людей, задокументирована в придворной хронике The Times – тогдашнем аналоге журнала Hello! с тем отличием, что вместо сенсаций тут давалась самая безобидная информация («Леди Ротшильд выехала из Лондона в Тринг-Парк» или «Миссис Ротшильд приглашена на чаепитие к принцессе Александре») и торжественно перечислялись все участники больших приемов. Когда Эмма была помоложе – и пока Чарлз не начал уходить в себя, – большие приемы проводились в Тринге, обеды и ужины на несколько сот человек, живая музыка, празднества, представления. Нике запомнилось, как на какое-то мероприятие явился Альберт Эйнштейн и показывал детворе фокусы, в том числе снял с себя рубашку из-под пиджака.
Брак с Розикой помог лишь на время, потом на Чарлза вновь начало «накатывать». Вскоре после рождения Ники (в 1913 году) он впал в депрессию, порой по нескольку дней сряду не разговаривал. Поначалу родные делали вид, будто ничего не происходит. Чарлз выходил к семейной трапезе, но сидел в глухом молчании, а потом возвращался к себе в комнату и смотрел безучастно в окно или в свой микроскоп.
Чем дольше затягивалась Мировая война, тем глубже Чарлз погружался в апатию, и в конце концов семья уже не могла игнорировать ситуацию. После 1916 года он и его супруга не фигурируют в списках гостей ни на одном светском мероприятии: во второй половине этого года Чарлза отправили подлечиться в санаторий в Швейцарии. Но, хотя отправляли его для восстановления здоровья, запросами из банка Чарлза бомбардировали и там: то проблемы с пенсиями для старых служащих, то изменилась маркировка золотых слитков, какие-то выплаты в связи со смертью кузена Альфреда, продажа доли в Рио-Тинто – это я лишь малую часть перечисляю. А Чарлз тем временем пытался осуществить свою мечту создать природный заповедник: частная переписка отражает попытку приобрести в Эссексе землю для организации естественного парка.
Чарлз провел в Швейцарии два года. Его возвращение приветствовали с величайшим оптимизмом, с большими надеждами, но вскоре стало ясно, что лечение не подействовало. Ужасное разочарование для семьи, но для Ники жизнь в такой среде, на фоне постоянной душевной нестабильности отца, сделалась нормальной.
В одиночестве она все больше привыкала полагаться только на себя. Родители почти все время проводили вместе, старшие сестры, очень дружные, редко приглашали малявку в свои игры. Виктор уезжал в школу. Дядя Уолтер жил на отдельной планете своего частного музея, стареющая бабушка Эмма детьми не занималась. Позднее Ника искренне говорила: «Моими единственными друзьями были лошади». Ее детство прошло в роскошной обстановке – и в полной заброшенности. Родственница, знавшая Нику с детства, отмечала, что девочка все более дичала. Ей требовалось влезть на каждое дерево с развесистыми ветвями, а если на пути попадалась высокая ограда, Ника направляла к ней своего коня и заставляла прыгать.
В такой герметичной и разреженной атмосфере Ника, Мириам и Либерти должны были существовать, пока не повзрослеют. Многие их родственницы так и не покинули замкнутый мир Ротшильдов, оставшись старыми девами или же вступив в брак с кузенами. В результате, при всем их немыслимом богатстве и космополитическом происхождении, кругозор у девушек был даже более ограниченный, чем у многих не столь благополучных сверстниц. Богатство и возлагавшиеся на девиц надежды подрезали им крылья – они были пленницами, как бабочки в коллекции Уолтера. Не имевшие независимых средств и доступа к основному капиталу, женщины семейства Ротшильд жили на содержание, выделяемое беспрекословным распоряжением или капризом отца, – в роскоши, зависимости и без права голоса. В семейную хронику заносили только имена дочерей старшего сына, а их мужья и дети уже никого не интересовали.
Но в плену пребывали и мужчины этой семьи, росшие в сознании, что их жизнь принадлежит семейному бизнесу. Ответственность перед родом тяжким бременем ложилась на плечи каждого члена семьи, но кто-то ухитрялся его сбросить. Мириам, Либерти и Ника были не из покорных, и спокойная домашняя жизнь была им не по нраву. Их нежили в роскоши, но их способности оставались нереализованными, никакой отдушины для их талантов и своеобразия, и будущее всех трех сестер неуклонно сужалось. Какие у них были перспективы? Бороться, бежать или барахтаться. Каждая из трех сделает свой выбор.
5