Было, есть, будет… Макаревич Андрей
Через год случилось чудо, и барабаны появились – древние, побитые, но самые настоящие барабаны. Тут же оказалось, что по сравнению со звуками, которые издают они, мы звучим тихо и противно. Мы тянулись за ними, как могли. За барабаны сел Юрка Борзов, барабанщик он был примерно такой же, как мы гитаристы, и это было совершенно неважно – Битлов мы любили одинаково безумной любовью. И эта любовь заменяла все – умение петь, играть на инструментах, наличие самих инструментов и аппаратуры. Сейчас меня часто спрашивают: мечтали ли мы о славе, пришедшей много лет спустя. Нет, конечно – вы что, с ума сошли? Слава – возможный результат процесса, мы же мечтали о самом процессе. Мы мечтали об аппаратуре: нам снились усилители, все разговоры были только о динамиках, микрофонах, лампах, дающих мощность в ваттах, сейчас представить себе это невозможно. Так вот, барабаны появились у нас чуть раньше, чем все остальное.
Летом шестьдесят девятого я отрывался. Я удовлетворял свою ненасытную любовь к барабанам каждый день. Наступили каникулы, ребята разъехались, стояла страшная жара, и родители жили на даче. Я перевез ударную установку домой (в комнате она казалась нечеловечески огромной). Я подстелил под нее все мягкое, что было в доме, установил ее лицом к открытой двери балкона, чтобы хоть часть звука уходила на волю, подоткнул двумя спичками проводок от моего магнитофона к радиоле «Эстония», врубил на полную мощность Битлов и сел за барабаны. Я самозабвенно грохотал в унисон с Ринго Старром по пять часов в день. Никто не объяснял мне, как держать палочки и какой рукой следует играть по хай-хэту (я даже не знал, что он так называется, до этого он назывался «чарльстон»). В дневное время все жители дома № 25 по Комсомольскому проспекту находились на работе, а пенсионеры, видимо, на дачах – думаю, что именно поэтому меня не убили и никто не сошел с ума. До сих пор помню многие барабанные партии Битлов, что называется, один к одному.
Мне так и не удалось побыть барабанщиком в группе – не всем мечтам дано осуществиться. Но любовь к барабанам осталась. Она вылилась в собирательство: из своих путешествий я привозил домой этнические ударные инструменты. Никакая это, конечно, не коллекция, коллекция предполагает определенную систему и обязательно конечную цель: например, собрать все типы барабанов африканского континента. Мне же просто нравится слушать их голоса, иногда использовать в записи в качестве тонкой приправы, почти незаметной, но очень характерной краски. Самые любимые – индейские и якутские ритуальные бубны. Они обладают потрясающими голосами, и каждый день голоса эти звучат по-разному – конечно, это зависит от влажности воздуха, от температуры в доме, все понимаю. И все-таки от чего-то еще. Вместе с моим другом – знаменитым врачом-наркологом и психотерапевтом Марком Гарбером мы проводили удивительные эксперименты по заглядыванию в смежные миры с помощью унисонной игры на этих бубнах, и нам есть что рассказать специалистам, вам это будет неинтересно. Могу только вас заверить: шаман не просто так бьет в бубен, не для красоты.
Недавно в Москву приезжал японский ансамбль барабанщиков, в общем, эстрадно-танцевальный коллектив. Но на барабанах они играли на настоящих – на древних, огромных. Самый большой был выше человеческого роста, около двух метров в диаметре и больше всего напоминал сталеплавильный ковш. Я не удержался и после выступления пошел смотреть барабаны. Меня познакомили со специальным японцем, который был к ним приставлен и ухаживал за ними, как ассистент дрессировщика за слонами. Я с удивлением заметил, что на этих огромных барабанах отсутствуют приспособления, позволяющие их настраивать – кожа была закреплена на корпусе намертво. «А зачем их настраивать? – в свою очередь удивился японец. – Они сами знают, как им звучать!»
Сами знают.
Искусство имитации сегодня семимильными шагами идет по планете. Человечество легко поддалось этой заразе: нам сегодня уже объясняют, что искусственный ароматизатор «Запах клубники» гораздо лучше самой клубники – и мы привыкаем. Ко всему человек, подлец, привыкает. Со звуками дело пошло значительно дальше – кулинария вообще самый консервативный жанр, а музыка все время замахивается на революцию. И из всех видов имитации звучания живых инструментов на первом месте по качеству (и, соответственно, употреблению) – имитация барабанов. Называется это – «бескорыстный барабанщик». Сами звуки барабанов уже давно не синтезируются, семплеры хранят в своей электронной памяти сотни настоящих ударов по лучшим барабанам, и удары эти произведены лучшими барабанщиками мира. И звучит все очень похоже, вот только эта сволочь играет безукоризненно ровно. Нечеловечески ровно. И какая-либо эмоция в этой игре отсутствует.
Барабанщик всю жизнь учится играть ровно. Неровный, неритмичный барабанщик – беда для команды. И если удары у него непроизвольно отличаются по силе, а значит, по звучанию, пусть лучше меняет профессию. И все равно в игре каждого хорошего барабанщика присутствует свой штрих, своя интонация, что-то живое внутри этого ровного. Господа! Сердце тоже должно биться ровно, иначе доктор скажет, что у вас аритмия, и при всем при этом оно никогда не будет биться как метроном, правда?
У меня нет доказательств, но я знаю, что употребление человечеством музыки, нанизанной на бездушную механическую долбилку, добром для него не кончится. Мы впускаем внутрь себя неживой, нечеловеческий ритм, и живой ритм нашего организма вступает с ним в резонанс. Нельзя все время есть консервированный заменитель мяса, какими бы приправами его не посыпали. Мы мутируем незаметно для себя самих, но очень быстро. И не воспринимайте это как причитания и брюзжание старого пердуна, который боится электричества. Я абсолютно спокоен. И не хуже вас знаю, что прогресс не остановить. Только большой войной на небольшое время. И мне страшно интересно, во что превратится человечество в результате всего происходящего.
В какие такие флешки на ножках.
Про бас
С басом было совсем смешно. Я в принципе и в юные годы понимал, что то, что бухает внизу оркестра, – это контрабас. Бас-гитара, появившаяся на горизонте неожиданно, в руках у Пола Маккартни, являла из себя загадку. Я видел ее на картинке и знал, что у нее, в отличие от обычной электрогитары, не шесть струн, а четыре, сосчитал по колкам. Было даже видно, что это не самые тонкие струны. Что эта гитара делает и как она звучит, я не знал. С помощью моего крохотного речевого магнитофона «Филипс» узнать это было и невозможно: динамик его величиной с крышечку от кефира низких частот не воспроизводил вообще. Бас-гитара в звучании моих Битлов отсутствовала напрочь (поэтому, кстати, и в первой моей группе «The Kids» барабаны и гитары были, а бас-гитары – нет). Я долго думал, зачем она Полу нужна и решил, что он играет на ней всякие низкие сольные партии, скажем, в песне «Day Tripper», непонятно только было, зачем стоять на сцене с инструментом, который звучит так редко, в одной-двух песнях из всего альбома. По счастью, в шестьдесят девятом году в школу приехала выступить на новогоднем вечере группа «Атланты», я услышал бас-гитару и прозрел.
Святое время наивных открытий!
Бас-гитара потребовалась немедленно. Стало ясно, что это главный инструмент, после барабанов, разумеется. Настоящая бас-гитара была недостижима так же, как и настоящие барабаны. Выход был один – снять с обычной гитары струны и поставить на нее бас-гитарные. Проблема состояла в том, что бас-гитарные струны являлись еще большим дефицитом, чем сами бас-гитары. То есть чешские и немецкие (производства ГДР) басы раз в полгода выбрасывались на прилавки магазина «Музыкальные инструменты» на Неглинке и универмага «Лейпциг» на Ленинском проспекте, и струны на них стояли. Запасных струн в продажу не поступало. Инструменты в течение получаса сметались с прилавков бравыми фарцовщиками, чтобы на следующий день осесть в руках счастливых музыкантов по двойной, а то и тройной цене. Новый хозяин понимал, что гитару ему небо послало со струнами, и новых не будет. Поэтому примерно через полгода игры струны аккуратно снимались, сворачивались бубликом, укладывались в кастрюльку, заливались кипятком с добавлением соды и варились минут пятнадцать. После чего извлекались из кипятка, просушивались и аккуратно ставились на гитару опять. Считалось, что эта процедура продлевает им жизнь.
Не знаю. Теперь уже не знаю.
В общем, я придумал ставить на обычную электрогитару четыре виолончельных струны. Они были чуть толще гитарных и звучали гораздо мягче. Они и сами были гораздо мягче и очень быстро продавливались на ладах и переставали звучать совсем, но их хотя бы можно было купить в магазине. Проблема бас-гитары была временно решена. (Поразительное дело! Сам Маккартни рассказывал, что он в этом же возрасте и в такой же ситуации тайком выдирал басовые струны из школьного пианино. А мы-то думали, что только мы такие бедные были. Нет, рок-н-ролл во всем мире начинался примерно одинаково, на пустом месте.)
С появлением бас-гитары возникла новая проблема: ее надо было во что-то включать. Причем включать ее в транзисторный приемник «Спидола», магнитофон «Айдас» или проигрыватель «Юность», куда включались обычные гитары, было бессмысленно и даже опасно для вышеперечисленных приборов – маленькие хилые их динамики пукали, трещали, пока проводочки наконец не отлетали от диффузора, и прибор замолкал навсегда. Человек с паяльником был самой необходимой составляющей любой группы – гитаристов много, а он один. Для бас-гитары требовался отдельный усилитель со специальным низкочастотным динамиком. Советская промышленность выпускала такой динамик, но купить его в магазине, конечно, было нельзя. Назывался он «2-А-9», размерами и весом приближался с крышке канализационного люка, и располагался в кинотеатрах и домах культуры за экраном. Оттуда его обычно и тырили – либо сами музыканты, либо работники кинотеатра с целью загнать тем же самым музыкантам. А зрители в кинотеатре потом еще долго недоумевали: что-то звук у фильма сделался какой-то комариный – тихий и писклявый. Какую замечательную выставку можно было бы сделать, если бы доплыли до нас по морю времени невероятные рукотворные усилители и колонки – пиленые и рубленые ящики в человеческий рост, обклеенные дерматином или крашеные тушью, украшенные чемоданными уголками, затянутые веселеньким ситчиком или капроном, с неподъемными динамиками ленинградского завода «ЛОМО» внутри! Каким неистовым желанием извлекать звук из электрогитар надо было обладать, чтобы на свет появились эти чудовища! И потрясенные зрители бродили бы среди этих боевых дредноутов семидесятых, смотрели и не верили.
Время, время…
Играть на бас-гитаре оказалось проще, чем ее озвучить. Надо было просто представлять себе, какой аккорд в этот момент берется на обычной гитаре (или просто следить за левой рукой гитариста) и зажимать самую толстую струну на том же ладу. Если при этом ты еще умудрялся брать эту ноту одновременно с большим барабаном, ты был очень хороший бас-гитарист. Самому мне первые годы на басу поиграть не удавалось – гитара была все-таки важнее, и я применял эту разработанную мной методу к новообращенным битлам, соглашавшимся попробовать себя в роли бас-гитаристов.
Работало безотказно.
Распутывать клубочек времени можно и дальше – и как появилась первая настоящая бас-гитара, и насколько беспомощным сразу оказался агрегат с виолончельными струнами, так любовно мною изготовленный, как мы мотались по городам и весям (чаще – по весям), когда до столицы доползал слух, что где-то в Новочеркасске живет безумный изобретатель, построивший по собственному проекту динамик невиданной силы, и сколько было радости и разочарований. Конечно, очень здорово, что сегодня любой может зайти в магазин и выбрать себе инструмент или усилитель по вкусу и возможностям – были бы деньги и желание. Я не то что не верил в такое будущее – это просто невозможно было себе представить по определению. Единственное, что мы потеряли – это возможность испытать нечеловеческое счастье, когда после всех мытарств и неудач ты наконец становился обладателем долгожданной гитары или ящика с японским динамиком внутри.
Ну да бог с ним, со счастьем.
С контрабасом связаны совсем другие ощущения. Контрабас не являлся битловским инструментом, поэтому любовь к нему возникла значительно позже: когда, уже объевшись разнообразным рок-н-роллом, я стал замечать, что звучит иногда вокруг и другая музыка.
Ходить далеко было не надо. Отец очень любил джаз и слушал его дома постоянно – к этому моменту у нас уже появилась радиола «Эстония», довольно прилично по тем временам воспроизводившая низкие частоты, так что контрабас был слышен. Контрабас нравился со всех сторон: внешним видом, то есть размерами, и звуком. Размеры потрясали – такая огромная скрипка! В этом было что-то сюрреалистическое. Человек, несущий по улице контрабас, вызывал острую смесь сочувствия и уважения. Что же касается звучания – контрабас оказался гораздо более эмоциональным инструментом, чем бас-гитара – он практически разговаривал. Гриф, лишенный ладов, давал музыканту гораздо больше возможностей выражать свои эмоции. Он же по той же причине был значительно более строгим, требовал более точной игры. В общем, по всем параметрам контрабас получался более серьезным инструментом. Очень хотелось попробовать самому извлечь из него звук, но ни контрабаса, ни контрабасистов в достижимом радиусе не появлялось – в московском рок-н-ролле контрабас не использовался, а джазисты ходили своими дорожками, считая рокеров музыкальными недоносками и не подавая им руки. Поэтому первый контакт произошел не так уж давно – лет десять назад, когда я в поисках новых красок решил записать пластинку с группой «Папоротник». Это была такая развеселая, почти уличная команда, и в составе у них была скрипка, аккордеон, ударные и контрабас. Гитара как раз отсутствовала, что меня и привлекло, хотелось немножко от нее убежать, к тому же моей собственной было вполне достаточно. Наличие же контрабаса сыграло главную роль – я уже влюбился в этот огромный нелепый инструмент. Контрабасист в «Папоротнике» оказался, прямо скажем, не очень. Но, во-первых, выбирать было не из кого, а во-вторых, мне на первых порах хватало самого контрабасного звука – партии можно было играть самые простые. Сочетание низкой бархатной ноты контрабаса с аккордом моей акустической гитары вызывало у меня трепет – особенно если удавалось взять то и другое одновременно.
В искусстве имитации звучания живых инструментов электроника продвинулась далеко, но успехи по всем фронтам разные. Весьма похоже могут звучать барабаны, бас-гитара. Похоже звучит струнный оркестр. С роялем немного хуже. С духовыми хуже. А вот с контрабасом беда – звук его настолько живой, настолько богатый обертонами и настолько разный в зависимости от нюансов игры, что ни в какие электронные консервы он не помещается – обман сразу слышен. Правда, играть на контрабасе должен мастер.
Вообще на любом инструменте должен играть мастер, но при игре на контрабасе нехватка мастерства особенно заметна. Когда я это понял, в команде появился великолепный контрабасист, а еще – потрясающий пианист, а еще фантастический барабанщик, а еще отличный трубач, и называться команда стала «Оркестр Креольского Танго».
Но это уже совсем другая история.
И еще раз про гитару
Казалось бы, хватит уже, сколько можно. Не могу, снова и снова возвращаюсь к великой загадке гитары. Сколько музыкальных инструментов придумало человечество, а именно гитара стала самым любимым и самым народным. Почему? Думаете, из-за Битлов, из-за рок-н-ролла?
А не наоборот?
Не рок-н-ролл ли появился благодаря гитаре? Не гитара ли увела твист и буги от элитарного джаза в народ? Не народная ли любовь заставила умельцев тридцатых годов подарить гитаре электрический голос? А до этого был блюз – и он тоже родился благодаря гитаре. А еще гитара была оружием бардов по всему миру. А еще она пела в руках цыган по всему свету. А еще…
Во первых, гитара – какой-то очень соразмерный человеку инструмент. В соотношении размеров человека и гитары спрятано золотое сечение (не промерял, но убежден – глаз не обманывает). На Гавайских островах играют на маленьких гитарках. Такая гитарка называется «уклел» или «укулелле», она меньше обычной в два, а то и в три раза и звучит гораздо выше (это, кстати, и есть настоящая гавайская гитара, а не то, что мы привыкли ею считать. То, что мы привыкли, называется «steel guitar» и выглядит и звучит совсем иначе). Так вот, это очень забавный инструмент, но всерьез полюбить его на всю жизнь невозможно, хочется сдать в кукольный театр. Как нас при Совке заставляли полюбить русские народные инструменты – балалайку, например. Или украинскую домбру. Гитара, напротив, не поощрялась – она считалась символом мещанства. Не получилось – не заиграли барды на балалайках.
Диапазон гитары совпадает с диапазоном человеческого голоса – это свойственно совсем не каждому инструменту. Поэтому очень часто в песнях – «Поговори же ты со мной, подруга семиструнная…». У гитары человеческий голос, с ней можно говорить дуэтом. Мне кажется, это важное качество.
Далее. Овладеть гитарой просто. Поймите меня правильно. Я говорю не о вершинах исполнительского мастерства. Я говорю о том минимуме, который позволит вам задушевно напевать в компании десяток любимых песен. В общем, три аккорда. Вы освоите их за неделю. Применительно к скрипке этого времени не хватит даже на то, чтобы научиться ее правильно держать. Рояль испугает вас количеством черных и белых клавиш, да и таскать его с собой сложно. Баян… в общем, баян не пошел.
А гитара пошла.
Я берусь за неделю обучить трем аккордам медведя. Если ему постричь когти. И если он проявит хоть малейшее желание.
Исключения крайне редки. Никогда не забуду своего школьного учителя физкультуры Игоря Палыча. Он обожал песни Высоцкого, а я ненавидел физкультуру, поэтому соглашение родилось само собой – я научу его играть на гитаре, а он закроет глаза на мои нерегулярные посещения его предмета.
Игорь Палыч действительно освоил необходимые три аккорда крайне быстро. Он даже запомнил, в какой последовательности их следует зажимать, чтоб получился Высоцкий. Дальше происходило невообразимое: Игорь Палыч брал первый аккорд и начинал осторожно петь. Причем темп его пения чуть-чуть либо отставал, либо опережал темп его игры. И если в первом куплете это еще можно было терпеть, стиснув зубы, то к середине второго песня неумолимо разъезжалась в разные стороны. Я пробовал повторить это чудо полиритмии – у меня даже близко не получалось.
Недавно мы с Сашей Розенбаумом и маленькой компанией друзей путешествовали на лодке по реке Парагвай – это юг Бразилии. Места вокруг простирались дикие, мы днями не встречали ни одного человека. А на пятый день наткнулись на крохотную деревушку – школа и домик учителя. В эту школу свозили индейских детей со всей округи. Их там училось восемь человек разного возраста. Школа представляла собой соломенную хижину – три стены и крыша. И на одной стене висело восемь гитар – по количеству учеников.
Это была не музыкальная школа. Обычная.
Здорово, да?
Человечество глохнет. То есть оно и слепнет, и глупеет, но это темы для другого исследования. Среда, окружающая нас, с каждым днем становится насыщенней и агрессивней, и у нашего организма один выход – спасать себя. А значит – защищаться.
В естественной, природной среде каждый звук ценен, потому что он несет тебе конкретную и важную информацию. Зашумело в ветвях – значит, начинается ветер, застучали капли по листьям – пошел дождь, хрустнула ветка – кто-то идет, не к тебе ли?
Жизнь в городе наполнена несметным количеством совершенно бесполезных для тебя звуков: несутся машины под окном, пролетел самолет, грузчики матерятся во дворе, разгружают трубы и эти трубы жутко гремят, в телевизоре кто-то хохочет или рыдает. Сосед-сволочь второй день сверлит стену – и что тебе от этого знания? Учимся не замечать.
И вот мы начинаем бояться тишины. Чувствуем себя дискомфортно. Придя домой, сразу включаем телевизор – не смотреть, нет, он вообще в другой комнате – просто чтоб кто-то разговаривал. Я знаю девушек, которые элементарно не могут общаться, если в качестве фона не играет какая-нибудь музыка – все равно какая.
А музыка – это, вообще-то, чтобы слушать.
О каком, к черту, качестве звука мы говорим?
Один мой товарищ рассказал мне об очень интересной теории – теории ухудшающей конкуренции. Представьте себе компанию, выпускающую музыкальные комбайны – бытовую музыкальную технику. Их техника являет собой эталон стабильного среднего качества – хороший ширпотреб. Эта компания завладела рынком, и что должна сделать конкурирующая компания, чтобы ее подвинуть? Самый простой способ – выбросить на рынок аналогичный продукт за меньшую цену. При этом и качество его несколько понизится, это неизбежно, но об этом мы кричать не будем, а вот о том, что на рупь дешевле, – обязательно. Сработало, и вот уже продукция победившей компании заполоняет рынок, и ее чуть пониженное качество назавтра становится эталоном. Что должны сделать следующие конкуренты? Правильно!
Это несколько упрощенная схема, но в целом понятно, правда?
Когда мы записывались на студии «Эбби Роуд» (мы поехали туда не за пафосом и не из желания быть как Битлы, клянусь. Мы поехали за Звуком), я пел в микрофон «Пато Маркони», изготовленный в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году. В этот же микрофон в свое время пела Элла Фитцжеральд, Фред Астер, Джон Леннон. Микрофонов этой модели на студии «Эбби Роуд» семь (а самой студии, на минуточку, семьдесят шесть лет!), их там берегут как зеницу ока – не потому что в них пели великие, это студия, а не музей – просто они звучат так, как никакие другие микрофоны в мире не звучат. Самые современные не звучат. Странно, правда? Вроде и наука идет вперед, и технологии не стоят на месте.
МР-3 – очень удобный формат. Скачал две тысячи песен в спичечный коробок и ходишь себе, слушаешь. Звучит, конечно, чуть хуже, чем CD, но ведь это только чуть-чуть – зато две тысячи! А разницу в качестве звука ты через час уже и замечать перестанешь. А завтра и сидишки канут в прошлое – как устаревший носитель. И неуемное человечество придумает новый – какой-нибудь МР-6, и можно будет уже десять тысяч песен мгновенно скачать себе под ноготь или в специальное дупло зуба, а то, что звучит это дело чуть хуже, чем МР-3 – ерунда, привыкнем.
Есть еще в мире обеспеченные безумцы, приобретающие себе за огромные деньги суперхайэндовскую студийную акустику, ламповые усилители, вертушки на мраморных столах и провода с платиновыми контактами чтобы все это соединить. Это не из желания расстаться с деньгами – это ради настоящего Звука. Динозавр последний раз бьет хвостом. В мире даже наблюдается возрастающий интерес к винилу (боюсь, увы, ненадолго), и на нем переиздаются старые альбомы и кое у кого выходят новые. А винил отличается от CD настолько же, насколько CD от МР-3, и словами это описать невозможно – это надо услышать.
Если пока еще есть чем.
Совсем недавно изобрели электронную музыку. (Я имею в виду не электрогитару, где живой звук инструмента усиливается и, если надо, трансформируется. Я говорю о синтезированных звуках.)
Человечество ахнуло – какая красота! Да это новое рождение музыки! Да здравствует прогресс! Прошло несколько лет – наигрались. Новорожденное чудо оказалось пустышкой, годной разве для озвучивания низкобюджетных фантастических фильмов. Ибо жизнь в мертвые звуки не вдыхалась. Все там было – кроме живых обертонов, делающий неживой голос живым. То есть того, что отличает живые инструменты. Человек слышит за время жизни, наверное, сотни тысяч голосов, а голос своей любимой узнает даже через телефонные помехи мгновенно.
Какие мы, оказывается, разборчивые!
Тогда электроника кинулась имитировать живые инструменты. В самом деле – что проще: возить с собой симфонический оркестр или небольшой клавишный инструмент, этот оркестр практически заменяющий?
Практически. Это слово в русском языке выполняет довольно странную функцию, а мы и не задумываемся. «Я практически не опоздал» – это значит, все-таки опоздал. «Я практически попал в цель» – значит не попал! Практически заменяющий – не заменяющий.
Либо заменяющий, согласно теории ухудшающей конкуренции. И соответственно – нашей растущей глухоте.
Стремясь уйти от электронного звука, придумали мелотрон. Это и не электронный инструмент – на кольца пленки записаны ноты, сыгранные на живых скрипках, виолончелях, духовых. Ноты, сыгранные хорошими музыкантами. Нажимая на клавиши, ты включаешь звучание этих записанных нот. В основе все живое, правда?
Попробуйте записать на любой звуконоситель сто слов, произнесенных лучшими чтецами, а потом составить из этих слов рассказ. Вам станет страшновато – люди так не говорят. Это вы сегодня еще заметите. Пока. А разве со скрипками не то же самое?
Отличите, нет?
Сегодня мелотрон уже стоит в музее. Кольца магнитофонной пленки заменили на микрочипы, несущие цифровую информацию.
И что изменилось?
Хороший биг-бенд – это когда роскошные щеголеватые ребята хором рассказывают тебе веселую и слегка интимную историю. Держат тебя за своего. Партия этого же биг-бенда, сыгранная нота в ноту на электронном заменителе, может, и вызовет в твоем воображении сверкание дудок и белые пиджаки музыкантов, а лиц ты уже не увидишь, и никакой сопричастности не ощутишь, и из истории уйдет весь шарм и вся соль. Анекдот без последней фразы.
Ну, натуральная кожа и кожзаменитель – так понятно? С двух метров – один к одному, а на ощупь – не то, и пахнет дерьмом, и вся спина вспотела.
И вот еще что. Никогда в истории человечества музыка не вела себя по отношению к человеку так агрессивно. Она всего каких-то сто лет назад стала достоянием, как сказал бы Ленин, широких масс. Одновременно с изобретением звукозаписи. А до этого светская музыка была привилегией человеческой верхушки (это, дай бог, одна тысячная часть населения), церковная музыка жила в храмах и соборах, а народ развлекал себя сам, правда, это тоже была музыка. Три этих направления не пересекались, и музыка не гонялась за человеком и не набрасывалась на него. Любое исполнение музыкального произведения – даже в крепостном театре – было единственным и уникальным, и нельзя было поворотом ручки убрать громкость или нажать на «стоп», если, конечно, барин не выходил из себя. С изобретением радио музыка хлынула в наши уши, а звукозапись сослужила двойную службу: с одной стороны, у каждого появилась возможность услышать великих музыкантов и великие произведения, с другой стороны, оказавшись на пластиночке, музыка девальвировалась до «чего изволите?». «Сними Паваротти, поставь Моцарта, сделай потише и пусть несут горячее!»
Сегодня музыка несется на нас отовсюду, только электроутюг еще не поет, но это ненадолго. Причем это не та музыка, которую мы хотели бы слышать. Вы хоть помните, чего вы хотели? Или вам так и не дали понять? Смиряемся, выбираем из того что есть, переключаем диапазоны радиостанций – одна другой лучше.
Жуем кожзаменитель.
Друзья мои. Шесть с половиной миллиардов людей, населяющих нашу планету, плывут в неизвестное будущее бескрайней рекой, и мы с вами – песчинки в этом потоке. И если вы думаете, что вы волей своей и действиями способны изменить это течение, умерьте гордыню. Мы думаем, что мы делаем, а на самом деле с нами происходит (это, кажется, Гурджиев). Но… Нам с вами посчастливилось родиться и жить на удивительном повороте этой реки, в эпоху Великой Музыкальной Революции, и мы свидетели уникальных музыкальных событий и явлений, и чудо нашего момента состоит в том, что еще помнят и чтят Великих Позавчерашних, еще любят Великих Вчерашних, и пока есть возможность услышать Великих Сегодняшних. Будут ли Завтрашние? Бог даст, будут. Конечно, будут. Просто Река бежит быстрее и быстрее, а за поворотом – понесет, и не будет уже ни Позавчерашних, ни Вчерашних, их место займут редкие Сегодняшние и то вряд ли: не такие уж они и великие, а память человеческая стремительно укорачивается обратно пропорционально скорости течения.
Вы еще не поняли, что нет ничего Вечного?
Так вот, мы с вами сегодня на удивительном повороте. И у нас еще есть возможность услышать грозные библейские пророчества Баха, светлые и грустные повести Рахманинова, милые женские рассказы Шопена, безумные саги Майлса Девиса – истории без слов. Есть еще возможность пропустить через себя электричество Битлов, языческие пляски Джаггера, восхититься полетом голоса Эллы Фитцджеральд, с удивлением ощутить улыбку на лице, слушая трубу Армстронга.
Мы еще не потеряли способность вдруг заплакать от сочетания нескольких божественных звуков – как нас ни глушат.
Не упускайте свой шанс, друзья мои. Жизнь коротка.
Что за жвачку вы там жуете? Выплюньте немедленно!
Москва – Кабо Верде, 2008
Евино яблоко
Вместо предисловия
Все персонажи этого повествования, включая Толика, вымышлены, и автор не ставил себе задачу добиться их сходства с реальными людьми. Если кто-то все же такое сходство усмотрел – это его проблемы. В любом случае автор никого обидеть не хотел. Честное слово.
– А кстати, почему яблоко – Адамово? Вообще говоря, инициатива целиком исходила от Евы. Адам всего лишь проявил слабость. Это Евино яблоко! А кадык назвали таким образом, видимо, потому, что Евино яблоко встало Адаму поперек горла?
(Из разговоров с Толиком)
В привычку Егора не входило анализировать уже случившиеся события – случилось и случилось. Все равно ничего никогда не повторяется. Поэтому даже собственный жизненный опыт – вещь вполне бессмысленная, а о чужом и говорить нечего. По этой причине Егор далеко не сразу заметил, что наличие везения в его жизни, скажем так, превышает среднестатистические параметры.
В конце концов, кто эти параметры установил? Согласно теории вероятности бутерброд должен падать маслом вниз столько же раз, сколько маслом вверх. Желательно через раз. Отрежьте кусок хлеба, намажьте его маслом и проведите эксперимент. Только не жульничайте при броске. Что получится? А вот что: у разных людей результаты окажутся разные, и объяснить это с точки зрения физики невозможно. Был у Егора приятель – тоже, кстати, музыкант, – звонивший ему раз в месяц исключительно в тот момент, когда Егор разговаривать просто не мог: смертельно опаздывал куда-то, или стоял под душем, или тушил пожар. Тут раздавался звонок, Егор, чертыхаясь, хватал трубку и слышал неторопливое, расслабленное: «Привет, Егорушка… Ну, как дела?» С течением времени приятель пришел к убеждению, что Егор просто не желает с ним общаться, и у Егора не находилось аргументов, чтобы его разубедить. Разве что позвонить самому. Но просто позвонить, чтобы потрепаться, Егор не мог – он этого не понимал. Телефон – это для дела. А общих дел у них не было. В конце концов Егору даже стало интересно: сумеет ли этот приятель хоть раз попасть своим звонком в удобное, нормальное время? Нет, этого так и не произошло. Мало того: оказалось, что он всем знакомым звонил в самый неудачный момент. Всегда. Явление носило ярко выраженный мистический характер. В результате приятель разобиделся на знакомых, а заодно и на страну, и уехал в Израиль. Теперь он звонил Егору из Иерусалима, и Егор, выскакивая из-под душа с намыленной головой, стиснув зубы, слышал знакомое: «Привет, Егорушка… Ну, как вы там?»
Егор родился в Москве в знаменитом роддоме Грауэрмана – его семья жила совсем недалеко, на Гоголевском бульваре. Позднее Егор пришел к выводу, что другого роддома в центре, видимо, и не было – все его ровесники-москвичи были произведены на свет именно там. Даже странно: такой маленький зеленый трехэтажный домик в самом начале Арбата. Впрочем, Москва в те времена и была один центр – уже за площадью Гагарина, которая тогда называлась Калужской заставой, начинались глухие окраины с редкими островками новостроек.
Родители Егора относились к тонкой прослойке интеллигенции – мама работала в литературном журнале, отец – в строительном управлении. Наверное, Егор рос в замечательной семье – откуда мы знаем? Детство у каждого бывает один раз, и родители бывают один раз, поэтому сравнить не с чем, да и как оценишь? Глядя на друзей по двору? Вон у Генки отец пьет и Генку иногда лупит – а Генка все равно бегает счастливый. Или нет?
Егору досталось от отца дважды, и это произвело на него сильнейшее впечатление. Один раз он, раздухарившись, наподдал ногой красно-синий резиновый мяч, мяч подлетел вверх и свалил с пианино старую бабушкину вазу. Второй раз, уже позже, в школе, Егор попытался переправить в дневнике двойку на пятерку (ничего не получилось), протер в серой бумаге дырку, обреченно ждал неминуемого. Страшно было не от ударов по попе, а оттого, что отец так рассердился.
Мать Егора была тихая, голоса никогда не повышала и сердиться, кажется, совсем не умела. Она умела только расстраиваться. Сколько Егор ее помнил – она все время сидела за своим письменным столом, закутавшись в большой коричневый шерстяной платок, листала бумаги, что-то подчеркивала, стучала на пишущей машинке «Эрика». Машинка была главным предметом восхищения Егора. Иногда ему удавалось упросить маму, и она давала ему попечатать. Счастье длилось недолго – Егор старался воспроизвести музыку, вылетавшую из-под маминых пальцев, для этого надо было бить по клавишам быстро и ритмично, но буковки на тонких металлических ножках намертво сцеплялись между собой у самой бумаги, машинку заклинивало, мама хмурила брови, снимала с машинки крышку, разлепляла буковки и просила Егора нажимать клавиши медленно и по очереди. Медленно и по очереди было неинтересно.
Еще из детства в памяти остался игрушечный футбол – жестяное граненое поле зеленого цвета, в него натыканы маленькие футболистики в красной и синей форме: «Спартак» – «Динамо». Они играют крохотным стальным шариком, для этого надо щелкать курочками по краям поля – у каждого футболистика свой. Очень трудно запомнить, какой курок от какого игрока. Отец соображает быстрее, обидно. А если поле перевернуть – вообще интересно: от игроков к куркам идут длинные пружинки. Похоже на пишущую машинку.
Приходила учительница музыки Рита Абрамовна – каракулевая шуба, малиновые ногти. Композитор Майкапар, «В садике». Слегка расстроенное пианино стояло у стены в гостиной, укрытое серым льняным чехлом, и воспринималось маленьким Егором как мебель: мама всего пару раз на его памяти открывала пианино, садилась рядом и извлекала из него тихие печальные звуки – Шопен. Егор и предположить не мог, что этот черный комод в чехле может стать орудием пытки. Два года фортепьянных мучений запомнились Егору как один бесконечный поход в поликлинику к зубному – не так больно, как страшно и противно. Еще запомнилось ощущение бесконечного счастья – в тот день, когда он узнал, что Рита Абрамовна больше приходить не будет.
Егору досталось расти в странное время. Про время это написаны книги, сняты фильмы, наворочены горы вранья. Но запах его, дыхание его помнят только те, кто это время застал, кто дышал его воздухом. Огромная неповоротливая страна то грозила миру атомной бомбой, то осыпала золотым дождем новорожденные африканские страны, жители которых только-только вышли из джунглей. А своих сыновей держала в черном теле, и ничего, ловко у нее это получалось, и не было ни богатых, ни бедных, ибо если нет богатых, то как поймешь, что бедные – все, и недосягаемым верхом благосостояния считалась машина «Волга» и дачный участок в шесть соток, и все говорили немножко не то, что думают, и делали немножко не то, что хотелось, и ходили на партсобрания, и дружно поднимали руки, одобряя исторические решения съезда, и панически, безмолвно боялись власти, и занимали пять рублей до получки, и возвращали в срок, и смирно стояли в бесконечных очередях за кефиром, «докторской» колбасой и портвейном «Кавказ», и банку сайры можно было увидеть только в праздничном продуктовом заказе по спецраспределению, а книгу «Три мушкетера» получить, сдав двадцать килограммов макулатуры, и на кухнях говорили вполголоса в синем табачном дыму, и крутились катушки на огромном магнитофоне «Днепр», и тихо пел Окуджава:
– По Смоленской дороге – леса, леса, леса…
Мама умерла от рака и оттого, что ее вдруг выгнали из издательства. Егор смутно чувствовал, что связано это было с тем, что она выстукивала дома вечерами на машинке, но был он к этому моменту еще мал, и битлы еще не ворвались в его душу, и родители выдворяли его из комнаты, когда в ней велись взрослые разговоры, и он сидел в спальне на кровати и тупо щелкал рычажками на своем жестяном футболе, и послушно махали ножками плоские футболистики – щелк-щелк!
На мамины похороны пришло неожиданно много народу, никого из них Егор раньше не видел. Мама лежала худая и совсем непохожая на себя, говорились какие-то дурацкие речи, было холодно, страшно, и хотелось скорее уйти. Позже Егор много раз думал: ведь он ничего не знал о том, чем его мама занималась. А теперь уже не узнает – негде и не у кого. Мамина смерть, которая, казалось, должна была сблизить Егора с отцом, напротив, их вдруг отдалила: отец постарел, замкнулся, стал уж вовсе неразговорчив – а он и раньше многословием не отличался, – и было похоже, что никто ему больше не нужен. Приехала тетя из Ленинграда, пожилая, почти незнакомая Егору женщина, семейные отношения с которой у него тоже не сложились. Пара лет пролетели незаметно, а потом до Советского Союза докатилась, сметая барьеры и железные занавесы на своем пути, битловская взрывная волна, и Егора вместе с тысячами его сверстников и сверстниц подняло в воздух, закрутило, понесло, и все остальное на свете перестало иметь для них смысл и значение.
Что это было? Какое диковинное электричество прошло через сердца молодых людей всего мира? Сейчас Егор не смог бы ответить на этот вопрос, а тогда он им и не задавался – все вдруг радостно сошли с ума. Возмущалась главная газета «Правда», плевались политобозреватели с серых экранов телевизоров, трещали заслоны – все это было смешно. В конце концов, спустя полтора десятка лет, не выдержав напора волны, рухнул глиняный динозавр по имени Советский Союз – задолго до того, как Ельцин документально подтвердил его смерть в Беловежской Пуще. А тогда, в шестьдесят девятом, Егора как будто смыло с убогого безлюдного берега в волшебное разноцветное море, полное новых друзей и подруг, и совсем рядом неслась невероятная Желтая Подводная Лодка. И никому не приходило в голову, что битлы уже подписали приговор их угрюмой бескрайней родине – цветы и песни, песни и цветы!
В общем, скоро родительскую квартиру на Гоголевском бульваре разменяли на две однушки, отец уехал в Беляево, а Егору досталась маленькая квартирка в самом начале Ленинского проспекта – рядом с Институтом стали и сплавов, куда он только что поступил. Какие стали, какие сплавы! К этому моменту Егору было совершенно все равно, куда поступать, он просто не хотел огорчать отца и выполнял завет матери – поступить хоть куда-нибудь. Раньше, в детстве, Егору нравилась профессия врача – холод блестящего металла инструментов, благородная миссия – спасать людей. Еще он заметил – а мама часто таскала его по врачам, – что пациенты всегда немного заискивают перед врачом, а то и побаиваются его, дарят ему конфеты. Врач как бы стоял чуть-чуть выше обычного человека, это не могло не привлекать. Егор уже было собрался в мед, но необходимость изучать там мертвую латынь резко оттолкнула. В одном черепе двести костей! И все по-латыни! Зачем? А про «стали и сплавов» он узнал случайно от своего товарища Вовки Матецкого – они отчаянно обменивались дисками – «пластами». Раз – и поступил. Как такое бывет? Вдруг. Когда не особенно стараешься и переживаешь – обычно получается легко и хорошо. Поэтому и квартиру выменивали в этом районе, и получилось совсем рядом – пять минут пешком.
В квартире Егор оказался почти один. Тетя Фира из Ленинграда вызвалась его опекать, жила на кухне, но это было невыносимо, и тетя Фира сама это понимала, так что Егору осталось чуть-чуть поднажать – и тетя уехала в свой Ленинград, оставив Егору полный холодильник кастрюлек с невкусной едой и какой-то свой легкий специфический запах. Свобода!
Первый раз Егору повезло совсем давно. Ему было лет семь, и мама возила его в Гурзуф. Гурзуф прилепился своими кривыми белыми домиками и чопорными сталинскими санаториями к склону древней горы, внизу синело невозможное море. Жили они с мамой в хрупкой кривой клетушке во дворике, по которому ходили поджарые крымские куры и всегда сохло белье – в основном всевозможные плавки и купальники: квартирантов было много. В сени дерев на маленьком столике сипел керогаз, что-то варилось, со стуком падали на землю перезрелые сливы. У мамы обнаружился знакомый в военно-морском санатории – какой-то капитан, здоровенный и молчаливый. Он не оставлял маму вниманием: молча потея, сидел с ними на пляже, вечерами они втроем ходили в «Старт» – кинотеатр под открытым небом – и даже протащили Егора на взрослый фильм «Великолепная семерка», практически спрятав его под маминым сарафаном. На третий день Егор почувствовал, что он в этой компании лишний. Это его совершенно не огорчило – наоборот: вокруг было столько интересного! Егор просыпался рано утром, часов в шесть, когда мама еще спала, и бежал копать червей к вонючему арыку, несущему скверну из стоящих на горе пятиэтажек. С этими червями в баночке из-под майонеза и леской, намотанной на деревяшку, он вприпрыжку спускался к пирсу и до полудня в компании таких же огольцов ловил расписных зеленух и мордастых бычков, держа натянутую леску на пальце. В двенадцать на пирс заходила мама, сзади вышагивал капитан. Егора вели в блинную на набережной, кормили блинами со сметаной, звали с собой на пляж – но на пляже было жарко и скучно, Егор уже тогда не мог просто так валяться под солнцем без дела. И он убегал в Генуэзскую крепость.
Крепость нависала над бухточкой под названием Чеховский пляж на самом краю Гурзуфа – впрочем, до этого самого края было рукой подать. Надо было пройти мимо пирса, к которому уже вовсю причаливали белые прогулочные пароходики, и из их рупоров-колокольчиков несся над морем голос Эдуарда Хиля: «Как провожают пароходы? Совсем не так, как поезда…» Потом следовало обойти поверху Дом творчества художников имени Коровина, в просторечии Коровник, и по узенькой крутой тропке спуститься на Чеховский пляж. Второй путь шел по воде – надо было, наоборот, спуститься у самого Коровника к морю и, перелезая через старые шаланды и ржавые рельсы, ведущие в воду, дойти до скалы Шаляпина – красивого утеса, уходящего основанием в зеленую глубину. Тут спортивные юноши и их загорелые подруги прыгали в море, огибали скалу Шаляпина вплавь и выбирались на берег в безлюдной бухте Чеховского пляжа. На этот путь Егор не решался – волны с грохотом и брызгами били в отвесную стену утеса, а плавать Егор практически не умел.
Крепость, вернее, то, что от нее осталось, являла собой руины грубо сложенных стен с большими прямоугольными проемами и заваленными проходами в какие-то подземные пространства. Чтобы добраться до нее, приходилось карабкаться вверх по еле заметной и почти отвесной козьей тропке, обдирая колени о сухие колючки и чувствуя спиной море. По кромке крепостных стен ходили чайки, кося на Егора недобрым глазом, кое-где было накакано, но вид сверху открывался волшебный и атмосфера завораживала. Прямо под скалой гуляли темно-зеленые волны, на плоских камнях лежали небольшие человечки спинами вверх – девушки с развязанными шнурочками купальников, – белоснежные чайки висели в воздухе на одном уровне с Егором, и он мог смотреть на них сбоку. Егор обожал это место. В один из таких походов он зачем-то выбрался из проема в дальнем конце крепости, где скала под ней вертикально падала в море. Он потом не мог объяснить себе, зачем туда полез – как будто его что-то толкало. Камни под его сандаликами посыпались, он заскользил вниз и через мгновение обнаружил себя висящим над бездной. На дне бездны ворочалось море.
Егор проехал на спине метра три, собирая колючки, но до воды было еще очень далеко. Моментально покрывшись холодным потом, он понял, что сцепления его рубашки и шортиков со скалой хватает ровно на то, чтобы застыть неподвижно и не дышать – о том, чтобы попытаться выбраться наверх, не могло быть и речи. Егор, скосив глаза, посмотрел вниз. Слева и справа – почти под ним – из кипящей пены выступали темные камни. Еще дальше, правее, на берегу лежали маленькие отдыхающие. Вверх никто не смотрел. Да и кричать было страшно – для этого пришлось бы набрать воздуха в легкие. И тогда Егор, неловко и отчаянно оттолкнувшись всем телом от колючей стены, полетел вниз.
Он даже не ушибся об воду. Она только с неожиданной силой ударила в нос, оказалась где-то внутри головы и потом на протяжении двух дней то и дело вдруг начинала вытекать обратно – в самые неподходящие моменты. Егор не помнил, как он летел, как оказался в воде, как догреб до прибрежных камней – они были совсем рядом. На пляже никто ничего не заметил. Потом Егор приходил посмотреть на это место снизу – снизу казалось не так безнадежно высоко, как сверху, но этажа четыре туда укладывались свободно. И вот что интересно – Егор не мог вспомнить страха. Нет, страх был, пока он висел на скале. А в момент, когда прыгнул, – не было.
Маме Егор решил ничего не рассказывать. И в крепость больше не забирался.
Вторая и третья истории произошли несколько позже, одна за другой. Вторая случилась в метро, на станции «Кропоткинская». Егор вбежал на перрон (сколько он себя помнил в этом возрасте – он всегда бежал), а поезд уже собрался отходить, двери зашипели. Егор сделал последний рывок – и одна нога его оказалась в вагоне, а вторая провалилась между вагоном и платформой. Двери закрылись, поезд тронулся. И тут случилось невероятное: какой-то дядька в кепке, по виду – совершенный таксист, одной рукой рванул красную ручку «Стоп-кран – отключение дверей», а другой – втянул Егора в вагон. За шиворот. Слегка встряхнул и поставил вертикально. При этом он не произнес ни слова и даже как будто смотрел немного в сторону, и лицо его с надвинутым на глаза кепарем выражало полнейшую невозмутимость. Вроде как он специально здесь стоял. Через пару секунд двери вагона снова закрылись и поезд поехал. Егор дрожал, пассажиры качали головами: «Носятся, как сумасшедшие…» – дядька вообще отвернулся, как будто ничего и не произошло. Егору казалось, что путь до следующей станции бесконечен. На «Парке культуры» он выскочил – невозможно было находиться в этом вагоне, – даже не сказав дядьке «спасибо», долго сидел на скамейке, переводил дух, рассматривал дыру в штанине и длинный расцветающий синяк – через дыру, представлял себе, как его должно было раскатать. Получалась жуткая картина.
А спустя еще пару месящев Егор опаздывал в школу и перебегал улицу у самой Арбатской площади – от дома к памятнику Гоголя. Накануне навалило снегу, который превратился на мостовой в кашу цвета кофе с молоком, было скользко. Добежав в четыре прыжка до середины улицы, Егор вдруг увидел боковым зрением, что прямо на него несется черная «Волга». Не успев ни подумать, ни принять решения, Егор обнаружил, что развернулся и бежит обратно к тротуару. Удар пришелся по его желтому ранцу из искусственной кожи, и тот отлетел метров на двадцать. А Егор не то что не упал – он даже не остановился, просто сменил направление бега, подхватил с мостовой ранец за оборванные лямки и свернул в Малый Афанасьевский – от орущего вслед водителя криво затормозившей «Волги», от остолбеневших прохожих, вообще от ужаса произошедшего. Он чувствовал, как хромированный ободок фары «Волги» дробит ему позвоночник, и никак не мог избавиться от этого ощущения.
Ничего – побродил по арбатским переулкам, привязал оторванные лямки к ранцу узелками (пристегивать было уже не к чему, получилось немного коротковато, но терпимо), пошел в школу. Ко второму уроку.
А еще через пару лет постылая школа вдруг закончилась – и какая понеслась жизнь! Их команда с гордым названием «Вечные двигатели» уже к третьему году своего существования не то что гремела, но, скажем так, производила некоторый шум в московском подполье. И модные хипповые герлы на стриту уже оборачивались, когда Егор с басистом Митей шли по правой, тусовочной стороне этого самого стрита в направлении кафе «Московское». А когда тебе семнадцать лет, каждый такой взгляд очень много значит. И все кажется возможным.
Все в один момент стали почти независимыми людьми – почти, потому что денег было мало. Но денег было мало у всех, а если вдруг у кого-то их оказывалось больше, то тратили их вместе – быстро и весело. Да и на что было тратить? По ресторанам их компания не ходила – а их и не было, ресторанов-то, в нашем сегодняшнем понимании: те несколько чопорных и унылых заведений, которые и назывались тогда ресторанами, не привлекали совершенно. Исключение составлял ресторан «Пекин» на первом этаже одноименной гостиницы: подавали там диковинные китайские блюда за копейки, и можно было на три рубля напробоваться до невозможности. Советские люди это заведение особо не жаловали, опасаясь, что их накормят червяками, а Егор с друзьями обожал. Ходить туда следовало днем, вместо лекций, когда посетителей нет вообще и официанты просто вынуждены обратить на тебя внимание. Не каждый день, конечно. Раз в месяц. Да нет, вполне хватало на жизнь – отец подбрасывал понемногу, плюс стипендия, пиво стоило двадцать четыре копейки, а джинсы носились вечно и делались от этого ношения только лучше и лучше. Конечно, были еще другие деньги – священная касса для приобретения «аппарата»: динамиков, колонок, усилителей, гитар, струн, клавиш, барабанов, тарелок, проводов, – всего того, без чего невозможен рок-н-ролл, и пополнялась она за счет сейшенов, на которые «движков» приглашали все чаще. Касса медленно и верно росла, и никому не могло даже в голову прийти взять оттуда, скажем, трояк на бутылку. Хранителем кассы был Егор.
Ух, какая это была жизнь! Она неслась где-то совсем рядом с убогим, вечно будничным существованием советской страны – и не имела к ней никакого отношения, и вся была – праздник. Граждане государства уныло шли на работу, читали газеты, смотрели по телевизору программу «Время», очередной съезд коммунистической партии принимал исторические решения, страна клеймила позором американский империализм и израильскую военщину, послушно ликовала седьмого ноября и Первого мая, а здесь, в другом измерении, среди верных друзей и внезапных подруг до утра до хрипоты спорили, кто поет верхний голос в «One after 909» – Пол или Джордж, и стирали в кровь пальцы об ужасные струны, безуспешно снимая пассажи Джимми Хендрикса, и курили до одури, и пили все, что можно и нельзя было пить, и были счастливы, и не было для них другого мира. Уже много позже, вспоминая эти годы, Егор поражался – как мало места в его памяти занял институт: ну, какие-то страхи перед экзаменом, ну, какая-то смешная поездка на картошку. Все! И даже когда его вытурили из этого самого института – не за хвосты, нет, хвостов не было, он умудрялся учиться хорошо, а в результате очередной идеологической чистки рядов советской молодежи, – даже это, в общем, обидное неординарное событие никаких воспоминаний не оставило.
Интересное дело – «Вечные двигатели», начавшие свое существование еще в школе как шаманская секта по прослушиванию ансамбля «Битлз» с целью извлечения из электрогитар максимально похожих звуков – юная группа, которую никто не принимал всерьез, – эти «Вечные двигатели» постепенно набирали обороты и становились модной командой. Слава пришла к ним не в один день, и, возможно, это уберегло их от головокружения. Да и с самоиронией в команде всегда был полный порядок. Басист Митя, правда, на заре туманной юности любил привести на репетицию какую-нибудь чувиху, чтобы та сидела и смотрела, как он красиво поет и играет, но Егор с клавишником Дюкой так его простебали, что он надулся и водить чувих на репетиции перестал. Репетиции – это было святое, это было служение, медитация, молитва – какие бабы? Егор не заметил, когда команда стала известной, а потом знаменитой, – когда впервые, в семьдесят седьмом, они вырвались на сейшен в Питер и вдруг оказалось, что вся питерская система знает наизусть их песни – только по магнитофонным пленкам? Или в восемьдесят первом, когда они чудом, краешком попали в плохое советское кино, а народ ломился, чтобы увидеть «движков» на экране, и страна впервые узнала своих героев в лицо? Или раньше, в восьмидесятом, когда директор Московской областной филармонии на свой страх и риск взял группу на договор, и их повезли на гастроли в город Минск, во Дворец спорта, с ужасной сборной солянкой в первом отделении, и Егор не представлял себе, как могут прийти на их концерт шесть тысяч человек, да еще два раза в день, да еще целую неделю подряд, а к Дворцу спорта тянулась километровая очередь, и вся милиция города была стянута для наведения порядка? И ведь не было в группе никаких виртуозов: играли и пели «движки», в общем, посредственно. Дело было в чем-то другом. В песнях, конечно. Но и в чем-то еще.
В начале семидесятых, когда рок-н-ролл еще полагалось петь по-английски, приоритеты были расставлены четко: инструмент, аппарат и умение играть «один к одному». Играй как Хендрикс – и будешь Хендрикс. Никому не приходило в голову, что Хендрикс уже есть и второй никому не нужен. Гитары ревели, чувихи сходили с ума, пипл тащился. А дальше – куда дальше? «Движки» среди этих хендриксов, пейджей и элвинов ли терялись совершенно. И тогда они, пока еще негромко, вслед за Градским и молодой «Машиной», запели по-русски. Свое.
А потом прошло еще несколько лет, и открылись кое-какие двери, и вдруг стало ясно, что никому не интересна эта игра в джимми хендриксов. И пошли хендриксы и сантаны лабать по кабакам и петь про комсомольские стройки в жуткие вокально-инструментальные ансамбли. Сколько судеб тогда было искалечено, сколько кумиров рухнуло с пьедесталов! А «движки» крепчали, матерели, ссорились и мирились, но не разбежались, как многие, и их вязали, но так и не посадили, топтали, но так и не растоптали, и мерли, как зимние мухи, один за другим генеральные секретари Коммунистической партии Советского Союза, а они все играли и пели, с каждым годом крепче и крепче стоя на ногах. И причиной тому, конечно, были их песни – ничем другим они внимания привлечь не могли. Что это были за песни? Егор не занимался анализом такого рода – пишутся, и слава богу. Песни у него получались очень простые – и даже, приглядевшись, можно было понять, что откуда выросло: немножко битлов, немножко Окуджавы, немножко Высоцкого, немножко «Машины». Ирония и жалость. Просто в них было что-то, заставлявшее фанов подхватывать их со второго раза и петь хором вместе с «движками», раскачиваясь в такт. Что это за неуловимая, необъяснимая составляющая? Мы не знаем.
Какой все-таки поразительный организм – группа! Егор часто думал об этом. С чем это можно сравнить? «Коллектив единомышленников» – как писали про них бездарные газетчики, когда про группы стало можно писать? Чушь собачья, какие они единомышленники? Нет на свете более непохожих друг на друга людей. Просто однажды они отравились каким-то общим ядом, попали под один никому не видимый луч света. Такой изысканной смеси любви, зависти, дружеской верности и причудливых предательств в одном флаконе, пожалуй, не встретишь нигде. Годы – какие годы, десятилетия! – переплели, переплавили этих очень разных людей в совершенно невероятный конгломерат, и годы-то тут ни при чем – вы знаете, что такое таинство создания новой песни? И какое ощущение взаимного обожания и радости заливает команду, когда хорошая песня наконец родилась на свет? А ведь люди эти еще жили какую-то часть жизни, скажем так, «на стороне» – влюблялись, женились, растили детей. Интересно: жены (а периодически женаты бывали все) никогда внутри команды любовью не пользовались. Это что, ревность?
Иногда Егору вдруг на мгновение открывалась бесконечно сложная, хрупкая и, казалось, случайная связь людей, событий и явлений, поступков и результатов – так фотовспышка на долю секунды выхватывает из темноты комнату, заполненную множеством предметов. Все это напоминало хаос, и, хотя начитанный Митя любил говорить, что хаос – самая устойчивая форма существования материи, становилось страшно: как все это не рассыпается, взаимодействует, движется непредсказуемо?
Везло «движкам»? Определенно везло.
Первая встреча состоялась во сне.
Когда-то Егор прочел в медицинском журнале, что люди с нормальной психикой видят исключительно черно-белые сны. Егору очень хотелось хоть раз увидеть такой сон, но как он ни старался, не мог себе такого даже представить: это что, как в старом телевизоре? Сны у него случались яркие, запоминающиеся и иногда весьма содержательные – если бы Егор относился к себе с меньшей иронией, он бы, наверное, их записывал. Особенно ясно запоминались как раз цвета. Этот сон по силе ощущений был особенным.
Дело происходило в какой-то квартире на высоком этаже, совершенно пустой. Егор однажды видел такое в конце семидесятых, когда его приятель Игорек со всей семьей уезжал в Америку, как это тогда называлось, на ПМЖ – постоянное место жительства. Отъезд держался в глубокой тайне – а по-другому тогда и быть не могло: засветишься, попадешь в отказники, – и ни Егор, ни остальные друзья Игорька ни о чем не подозревали до последнего момента, когда разрешение на выезд уже было получено. Игорек вдруг пригласил всех на проводы, Егор вошел в такую знакомую квартиру и обалдел: она была совершенно пуста – голые стены. Все вещи: мебель, пианино, книги – все было уже продано и роздано родственникам, поэтому скатерть с бутылками и бутербродами располагалась посреди комнаты прямо на полу. Во сне не было ни скатерти, ни тоскливой с натужным весельем атмосферы проводов. Комната была полна какими-то друзьями и знакомыми, все оживленно беседовали, кажется, выпивали. Егор потолкался среди народа и вышел на кухню – покурить. Кухня, как и комната, была совершенно пуста – одинокая плита и раковина в углу, а у окна, казавшегося голым без занавески, стояло несколько совсем молодых и совершенно незнакомых Егору ребят. На вид лет по шестнадцать, модные стрижки, модные шмотки – балахончики с капюшонами, узкие джинсы, расшнурованные, как полагается, кроссовки – ничего особенного. Но Егора вдруг окатило горячей волной какого-то невероятного, нечеловеческого счастья. Это было совершенно новое ощущение – Егор потом пытался сравнить его хоть с чем-то ему знакомым и пришел к выводу, что, наверное, так бывает счастлива собака, к которой наконец вернулся хозяин.
Ангелы!
Егор ощутил это мгновенно – всем телом, всем существом. И замер, не зная, что делать, как себя вести. А ангелы – их было, кажется, трое – болтали о чем-то необыкновенно веселом, хохотали, и невозможно было понять, о чем они – слова знакомы, смысл неуловим. А потом один из них повернулся к Егору и сказал: он здесь для того, чтобы сообщить ему, что там, наверху, его очень любят. И все – развернулся к своим, и они продолжили свое веселье, как будто никакого Егора тут нет. В другой ситуации это было бы даже обидно, но физическое ощущение счастья настолько заполняло каждую клеточку, что ни на какие другие чувства места не оставалось.
Потом Егор проснулся – сон оборвался, а счастье осталось, и целый день Егор ходил, светясь изнутри и боясь это счастье расплескать.
Назавтра он встретил Светку.
Нельзя сказать, что Егор был какой-то невлюбчивый – напротив, его вполне можно было назвать легко увлекающимся. Бывали даже серьезные, клинические случаи – однажды, будучи безнадежно влюбленным в загадочную красавицу, поехал искать ее в Таллин – тогда это еще так писалось, – не зная ни телефона, ни адреса – только, что живет она в центре, в Старом городе. Красавица появлялась в Москве неожиданными наскоками, останавливалась в каком-то жутком актерском бомжатнике и звонила сама – когда считала нужным. Моросил мелкий дождь, Егор бродил по кривым безлюдным улочкам с сумкой на плече, ощущая себя полным идиотом, и ничего не мог с собой поделать. Без всякой надежды нарезал круги часа четыре, неизбежно выходя на площадь Старого Тоомаса, потом смертельно напился с двумя командированными лейтенантиками, которые умудрились его узнать, и вечером сумел улететь домой. Спустя пару лет красавица рассказала Егору, что тогда она все эти четыре часа ходила за ним следом, пораженная масштабом его безумия, – он не поверил. Впрочем, это на нее было похоже.
Интересно другое. Повстречав свою первую, а потом и вторую жену, Егор с первой секунды знал, что они поженятся. Увидев только что, еще издалека, – знал. Еще не познакомившись, еще не услышав имени. Откуда? Причем это было не желание, не порыв души – именно знание.
Первая жена, наверно, была слишком хороша для Егора – во всяком случае, он впоследствии думал именно так. Она безупречно относилась к себе самой и требовала такого же отношения к себе со стороны близких. Поначалу так оно и происходило, а потом «движков» каким-то чудом взяли в филармонию, и они неожиданно вырвались из постылого подполья, где совсем уже нечем было дышать, на бескрайние оперативные просторы страны – и жизнь закрутилась совсем с другой скоростью: с гастролями, перелетами из города в город, безумными толпами поклонников и поклонниц – кто знал, что их будет так много? – и во всей этой карусели вдруг оказалось, что жена занимает в Егоровой жизни не самое большое место – мы ведь быстро привыкаем к хорошему, верно? А она со своей гордостью этого, конечно, простить не могла.
Что касается второй жены, то она Егора так и не полюбила, хотя честно старалась, отвечая на Егоров порыв. Никакой химии не возникло, она страшно злилась – на себя, но в основном на Егора: больше было не на кого. И в первом, и во втором случае расставание прошло быстро и достаточно безболезненно. Брачные периоды чередовались с полосами восхитительно свободной жизни, лишенной всяких обязательств и полной нечаянных радостей. Хорошо гулять по цветочным полям, думал Егор. Особенно если это просто прогулка и в главную задачу твою не входит собирание гербария или поиск аленького цветочка.
Пребывая именно в этой жизненной фазе, Егор поздним вечером забрел в только что открывшийся на Ордынке клубик «Бедные люди». Это был один из подарков перестройки – еще год назад Егор находился в твердом убеждении, что такие стильные, не по-советски уютные кабачки в нашей родной стране в принципе невозможны – ну разве что в Прибалтике, там почти заграница. Чтобы вот так, и группа играла, и без ментов на входе? Да никогда! Ошибался. Распустились, как почки весной.
В «Бедных людях» было до синевы накурено, весело, сидели ребята из «Квартала», какие-то их расписные подруги. Егору обрадовались, усадили, налили. Он машинально – нет, конечно, не машинально, вполне осознанно – огляделся. Двойной лорнет, скосясь, наводим… Наводить особенно было не на что. Вдруг девушка в черном, сидевшая метрах в пяти по диагонали от Егора и почти к нему спиной, коротко обернулась, и Егора ошпарило: он где-то видел это печальное, почти библейское лицо, эти густые темные волосы – где, когда? Он даже не заметил, одна она или нет. А дальше между ними произошел диалог – беззвучный, на радиоволне. Его можно было бы сравнить с обменом эсэмэсками, да только не было тогда еще в природе никаких эсэмэсок, и первые мобильные телефоны «Моторола» величиной и весом с добрый кирпич и ценой в пол-автомобиля «Жигули» только-только появились у самых крутых бандитов.
- «Ну вот, я здесь сижу».
- «Я вижу, черт возьми!»
- «Ты будешь что-нибудь делать?»
- «Что?»
- «Ну, не знаю. Хотя бы подойдешь».
- «Я не могу!»
- «Почему?»
- «Я не могу просто взять и подойти к незнакомой девушке!»
- «Почему?»
- «Не знаю. Никогда не мог. Нас должны представить!»
- «О, как интересно. Ну ладно, я пошла».
И Егор с ужасом понял, что вот сейчас она встанет, пойдет к выходу, и он никогда больше ее не увидит. Понял – и не мог пошевелиться. И она встала и пошла к выходу – прямо мимо Егора, и тут Арик из «Квартала», почувствовав Егорово отчаянье, схватил ее, проходящую, за руку и легко, одним движением, усадил за стол. Егор не помнил, как их, по его настоянию, представили и о чем они проговорили весь вечер, а потом всю ночь. Когда мужчина и женщина идут навстречу друг другу – неважно, о чем они говорят, смысл слов не имеет никакого значения, ибо вступают в работу совсем иные, могучие механизмы, неведомые нашему сознанию и неподвластные ему. И только чувствуешь, как ток бежит по проводам и согревает их, и как уже привычный хаос, из которого еще вчера состоял твой мир, вдруг уступил место простой и ясной гармонии, и что ты – счастлив, счастлив каждую секунду твоей новой жизни.
И нет от этого счастья ни лекарства, ни спасения.
Почему, как это происходит? Еще секунду назад ты был нормальным, адекватным человеком, веселым и циничным, и ничто не угрожало твоей свободе – и вдруг, среди бела дня, совершенно незнакомая девушка говорит тебе три слова ни о чем – и ты уже не ты, и отныне не принадлежишь себе, и приоритеты твои вмиг поменялись местами, и некая неведомая сила теперь движет всеми твоими мыслями и поступками, даже не советуясь с тобой. Что это? Евино яблоко? Светка, казалось, была создана для Егора – он не находил в ней недостатков. Хотя был необыкновенно придирчив в мелочах, и такая, казалось бы, ерунда, как визгливый тембр голоса, или неприятный смех, или, скажем, некрасивые пальцы, да еще с облупленным лаком на ногте, могли отвратить его мгновенно и бесповоротно. Какая-нибудь небесная красавица вдруг заводила не к месту дурацкий разговор – и через минуту Егор уже искал выход из помещения. А теперь он изучал Светку – и не находил в ней изъяна. Знал, что так не бывает. Смотрел во все глаза – и не находил. Сколько они пробыли вместе – год, три, пять? Он не помнил. Он не мог вспомнить, о чем они говорили – а они ведь говорили! Не расставались столько лет – и говорили! Изредка даже ссорились – из-за какой-нибудь ерунды – и быстро мирились. Светка обладала редчайшим даром – не доставать. Она занимала исключительно свое место в пространстве и не претендовала на его расширение. Ее мало интересовала музыка Егора, его главное дело жизни – так ему, во всяком случае, казалось. Она не рвалась на концерты «движков» – кроме тех, на которые не пойти было уже неприлично. Егора это даже сначала немного обижало – а потом он понял, что это как раз замечательно, хватит уже фанаток с горящими глазами и разрухой в головах. Егор не мог нарадоваться – дороги его были починены, трещины в стенах исчезли, ветер не бил в лицо, а приятно толкал в спину.
Была ли счастлива Светка? Мы этого не знаем. Она оказалась очень скрытной, и Егор это понял далеко не сразу. Она, например, не хотела переезжать к Егору, хотя тот одно время настаивал – почему нет, в самом деле? А вот не хотела, и не объясняла причину, и они встречались где-нибудь в городе и шли куда-нибудь ужинать или просто в кино, если было что смотреть, а потом ехали к Егору на Ленинский, а утром сонный Егор отвозил ее в дебри Новобасманной, в место ее обитания. Понастаивал-понастаивал – перебирайся! – да и бросил: не хочет, и не надо.
Однажды Светка его сильно удивила. Они тогда втроем с приятелем поехали путешествовать по Кубе – давно собирались. Все было восхитительно: мохито, сигары, озорные кубинки с животным блеском в глазах, невероятно синий океан. На рынке в старой Гаване черный, как сапог, кубинец продавал цветастые сарафанчики – целая охапка на вешалке: пестрые, разные. Егор решил купить Светке сарафанчик – уж больно она их разглядывала. Светка выбрала два. Два не получалось – денег было мало. Да нет, хватило бы, конечно, и на два – ну, пришлось бы совсем поджаться. Егор попробовал объяснить это Светке, и она вдруг, отвернувшись, беззвучно заплакала – так горько и безнадежно, что Егор оторопел. И подумал в эту секунду, что он на самом деле совсем ее не знает. Не может быть причиной такого горя какой-то сарафанчик. Подумал и забыл.
А потом, год спустя, у Егора дома Светка выронила в прихожей сумочку, и из нее вдруг выпал презерватив в нарядном пакетике. Это было настолько неожиданно и настолько необъяснимо, что Егор не нашел ничего лучше, чем спросить: что это? Светка покраснела, насколько могло покраснеть это смуглое существо, пробормотала что-то невнятное, нагнулась и спрятала презерватив обратно. Удивительное дело: в Егоре сработала защитная реакция – до такой степени не хотелось верить в увиденное и строить предположения на эту тему, что эпизод был моментально вычеркнут из сознания. Разговор закончился, не успев начаться. Не было ничего.
А еще через полгода, привычно целуя Светку перед сном, он по еле заметному изменению, которое бы не зафиксировал ни один самый точный прибор в мире, вдруг понял, что у нее кто-то есть. Кто-то еще, кроме Егора. И он ее целует. И опять – это было не подозрение, не предположение, а абсолютно твердое знание, и унылые Светкины слова, что никого у нее нет, не имели значения – она сама это чувствовала.
И начался ад.
Все в этот раз было не так, как всегда. С глаз долой, из сердца вон – не получалось. Егор не мог понять: вроде Светка занимала в его жизни твердое, постоянное место, но, скажем так, не закрывала собой весь небосвод – и вдруг на этом месте осталась зияющая дыра, и нечем ее было закрыть, и что бы Егор ни делал и о чем бы ни думал, эта дыра не давала ему покоя, она была в нем самом, и он вытекал из нее по капле – каждую минуту, каждый час, – не остановить.
Соперником Егора оказался ничем не примечательный совсем юный мальчик – лет на пятнадцать моложе Егора и на пять – самой Светки: они, оказывается, все это время работали вместе в издательстве журнала «Не спи, замерзнешь!». Возможно, это тоже подливало масла в огонь: меня, Егора, – и на кого? Но в действительности сам факт ее отсутствия причинял такую невыносимую боль, что с кем она там сейчас, не имело никакого значения. Все потеряло смысл. И тогда Егор сделал то, чего не следует делать никогда: бросился вслед ушедшему поезду.
Ух, как Светка тогда по нему потопталась! Нет, она не бросала трубку, не отказывала в свиданиях. И они шли в ставшие для них любимыми за эти годы ресторанчики, и она словно не видела, что творится с Егором – а он сидел напротив постаревшим полуживым идиотом, не в силах улыбаться и поддерживать разговор, – и мило принимала подарки, которыми он ее заваливал, а потом ехала к своему юноше – нет-нет, подвозить не надо! – оставляя Егора корчиться в пустой машине. Шли месяцы, и ничего не менялось, и время словно остановилось, и Егор понимал, что эту историю надо как-то кончать.
На самом деле все просто – надо, сидя на стуле, найти такую позу, чтобы ружье упиралось стволом в грудь чуть левее середины, а большим пальцем ноги можно было нажать на курок. Упереть ствол в подбородок, конечно, еще проще, но тогда в результате все получится очень некрасиво… это просто поразительно, о чем человек в такие моменты думает. «Покойник выглядел нехорошо». Егор поразмышлял на эту тему и, утешая себя, решил, что, видимо, это все-таки происходит от подсознательной заботы о родных и близких – сбегутся, а тут такое безобразие, все забрызгано. Потом понял – нет, вранье: все-таки хочется в последний момент выглядеть красиво. Хотя бы достойно. И перед родными, конечно, тоже, и вообще. Артист хренов. Как же мы смешно устроены!
А страха-то никакого и нет. Просто руки немного холоднее, чем обычно. И лист с последними распоряжениями и пожеланиями написан ровным и разборчивым почерком и даже выглядит стильно (опять!). И лежит на столе на самом видном месте. И дальше ты садишься на стул в вышеупомянутую позу, а ружье – охотничья двустволка Тульского оружейного завода, двенадцатый калибр – уже заряжено «жаканами». (Оба-то ствола зачем? Хотя понятно: никогда не знаешь, какой курок с каким стволом связан. Вот так соберешь всю решимость, нажмешь на курок, а там – щелк! А патрон в другом стволе. То-то будет противно! Второй раз и нажать не решишься. Прямо заново рожден. Водевиль! Так что оба курка в одинаково рабочем состоянии.) И не надо терять плавность движений.
И дальше – очень интересно: сильный толчок в грудь, а выстрела ты практически не услышал, хотя он у двустволки очень громкий, – просто какой-то маленький шарик лопнул прямо над ухом, и остался звон, который будет теперь затихать долго, и жаркий запах пороха, и даже сладкий вкус на губах – забавно: вкус сгоревшего пороха на губах. И потом ты поплыл медленно вверх и влево, и полет твой не очень управляемый – такое часто бывало раньше во сне: вроде умеешь летать, но довольно коряво, и вот направляешь себя мысленно вперед и вверх, а тебя тянет куда-то вбок – неторопливо, как воздушный шарик под потолком. Откуда могли приходить в сон эти ощущения?
И еще интересно: рук нет. И только сейчас понимаешь, что всю жизнь видел свои руки постоянно: на руле, с вилкой, рюмкой, карандашом, гитарой. Их не видно только в одном случае: если они связаны за спиной. И оказывается, не видеть их даже более непривычно, чем не ощущать. На того, кто лежит внизу, смотреть не хочется. Странно: думал, что будет интересно. Нет, не хочется. И еще – очень сильное и яркое ощущение, ни на что не похожее, все же когда-то посещавшее. Вспомнил: это было лет в четырнадцать, когда ночью в постели юношеская эрекция, подогретая мечтаниями, вдруг разрешилась естественным образом – впервые в жизни. Этим взрывом Егора выбросило в открытый космос, и несколько секунд он с поразительной силой ощущал свою микроскопическую ничтожность и непостижимую бесконечность пространства, его окружавшего. Пространство это было наполнено покоем, чернотой и какой-то мощной, ровной и тихой печалью, и не было слов, чтобы определить и описать это состояние – настолько оно было не похоже на все, что приходилось испытывать раньше. Через несколько секунд картина размылась и исчезла, но Егор тогда долго не мог перевести дух. И – вот оно откуда! Может быть, тело твое, впервые пытаясь подарить кому-то жизнь, само на мгновение умирает? Или все тайны Жизни и Смерти находятся в одном cосуде?
А потом почему-то заносит в спальню – так чудно: никогда не видел ее с этой точки. Неубрано. Странная мысль: сколько вещей сразу стали ненужными. Майки, носки, джинсы, любимая кожаная куртка, висящая на стуле, книги на окне и около кровати – прямо на полу, записная книжка на тумбочке, старая гитара, лежащая поверх одеяла на условно женской половине – все это в один момент стало никому не нужным. Егор даже почувствовал жалость к этим ни в чем не виноватым вещам, которые никто больше не будет любить. Захотелось потрогать гитару – не получилось. А потом опять потянуло куда-то вверх и влево, на секунду открылась верхняя поверхность шкафа – боже, сколько пыли! – и смятая пустая пачка «Явы» – сколько она тут пролежала? А потом Егор понял, что проходит через окно, и вся улица укутана густым серым туманом – нет, это был не туман: просто пространство теряло конкретные очертания. Две мысли неподвижно зависли в голове (в голове?): «Вот и все» и «Только-то и всего?».
– Ну что, понравилось?
Он сидел на подоконнике. Тот самый модный юноша из сна. Сидел и болтал ногой. Егор никак не мог опомниться. Его как будто из воды выбросило на берег. Вот они, руки. Вот он, я. Господи ты боже мой.
– Понравилось? – юноша, кажется, веселился.
– Не знаю… Нет… Что это было?
– Ты последнее время слишком много размышлял об этом. Даже мечтал. Пришлось показать тебе, как это бывает на самом деле. Вообще-то это нарушение правил. Но я подумал – вдруг тебе понравится?
Нет, он точно веселился. В другой ситуации Егор бы разозлился – очень уж явно парень демонстрировал свое превосходство, – но, чтобы разозлиться, надо сначала успокоиться, а прийти в себя все никак не получалось. И вообще – что происходит?
– Ты кто? Правда ангел? – Егор подумал, что это самый идиотский вопрос, который он задавал в жизни. Нет, это бред какой-то.
– Ну да. Херувим и серафим. Если тебя это устраивает.
Параметры человеческой психики, оказывается, имеют пределы. Нельзя, оказывается, изумиться двум вещам одновременно. Особенно если в обоих случаях речь идет о сверхъестественном. Только по очереди. Егор понял, что само присутствие молодого человека поражает его значительно меньше, чем то, что он только что испытал.
– Как ты это сделал?
– Элементарно, Ватсон. Это вопрос времени.
– Времени?
– Ну да. Движение вбок. Рассматриваешь варианты.
– Вбок? – У Егора кругом шла голова.
– Я тебе еще не рассказывал про время? Как-нибудь расскажу.
– Ты мне вообще ничего не рассказывал.
– В самом деле? Обязательно расскажу. Только не сейчас. Сейчас ты ничего не соображаешь. Ты мне лучше вот что скажи: попробовал? Больше не будешь?
– Не буду.
– Точно не будешь?
– Я же сказал!
– Вот и славно. Трам-пам-пам.
Да что же это такое!
– Слушай… А как тебя зовут?
– Меня не зовут. Это бессмысленно. Мы приходим сами.
– Пожалуйста, не издевайся. Имя у тебя есть?
– В вашем понимании нет. Обращайся, как тебе нравится. Хочешь – по-ангельски: скажем, Нафанаил. Или Солкосерил.
Сволочь. Ну, ладно.
– А можно – Толик?
– Можно. Почему Толик? – Он, кажется, удивился.
– У меня так кота звали.
Получил?
– Отлично. Никогда не был Толиком. Ну ладно, как-нибудь загляну. Не скучай.
Раз – и нет никакого Толика. Пустой подоконник. Было, не было?
Однажды, в кабинете врача, когда окончательно выяснилось, что Егор не в силах позволить засунуть себе в горло страшную черную кишку с маленькой лампочкой на конце, доктор сделал ему интересный укол. Укол был комариный, куда-то в кисть руки, и доктор сказал, что Егор сейчас заснет, и Егор лежал и ждал, когда он заснет, и все никак не засыпал, а потом доктор сказал, что можно вставать и одеваться. Оказывается, прошло полчаса, и врачи все уже проделали, и что самое поразительное – момент засыпания и возвращения к жизни склеились воедино, а то, что было между ними, – исчезло без следа. Спустя пару лет, когда процедуру пришлось проделывать еще раз, Егор решил во что бы то ни стало засечь момент отхода ко сну, лежал и тужился изо всех сил – и опять ничего не получилось. Появления и исчезновения Толика можно было сравнить только с эффектом этого удивительного препарата. Почему-то Егор никогда не смотрел в сторону окна, когда там появлялся Толик. Пропустив его появление, Егор старался поймать хотя бы момент его исчезновения, и не сводил с него глаз, и даже пытался не моргать, и все равно неизбежно в какую-то секунду отводил глаза, и этого было достаточно – подоконник уже был пустой. Все это продолжалось из раза в раз до тех пор, пока Толик однажды не посоветовал перестать заниматься ерундой. Впрочем, Толик не всегда утруждал себя визуализацией – иногда он просто заговаривал с Егором, и тогда это больше всего напоминало беседу по мобильнику. Вот только позвонить ему или позвать было невозможно – он появлялся только сам, когда считал нужным. Иногда очень неожиданно.
– Слушай, а что ты здесь делаешь? – спросил однажды Егор, уже освоившись. (Утро. Серая хмарь за окном. Из маленького радиоприемника слышно, как Соловьев снова с задорной яростью топчет Чубайса. На плите жарится глазунья с ветчиной, Толик неподвижно сидит на подоконнике, свесив одну ногу, как будто всю ночь тут просидел, а ведь минуту назад его в помине не было. Как же быстро человек привыкает к невероятному!) – Ты что, ангел-хранитель?
– Ну да. Из песни Игоря Крутого. «Ангел-хранитель твой». Вневедомственная охрана.
– Ну ладно, серьезно!
– Ну ладно, ведомственная.
Иногда с ним было невозможно разговаривать.
– Хорошо, не обижайся. Не совсем охрана. Охрана защищает в критической ситуации. Мы стараемся ее не допускать. Хотя, конечно, иногда всякое бывает.
– И вы охраняете всех?
– Нет, совсем не всех. У тебя яичница сгорит.
– И за что это мне такая честь?
– Ты катализатор.
– Кто я?
– Катализатор. Ешь давай. Тебя ребята на студии ждут. А в городе пробки.
– Ну пронеси меня по воздуху.
– Щас. Шнурки поглажу.
Раз! Никого. Где он нахватался?
Шли дни, а Егор все не мог вернуться в нормальное русло жизни. Поразительно – к появлениям Толика он привык очень быстро, а к отсутствию Светки привыкнуть не мог. Нет, все было нормально – он передвигался, общался с людьми, они с «движками» сидели на студии и писали новый альбом, и вообще работа очень спасала, но все происходило на каком-то автомате, а потом приближалась ночь, и наваливалась тоска, и не хотелось ничего: ни зайти в «Маяк» выпить и поглазеть на новых девок, ни позвонить друзьям – никого не хотелось видеть. Никогда еще Егор не расставался так тяжело.
Толик уже ждал его на кухне.
– Ты успокоишься или нет?
– У меня не получается.
– Прежде всего прекрати себя жалеть. Это уже неприлично.
– Ну почему?
– Что – почему?
– Почему так получилось?
– Получилось так, как должно было получиться. Дальше было бы хуже.
– Почему?
– Ты ведь ее совсем не знал и знать не желал. Тебя все устраивало.