И эхо летит по горам Хоссейни Халед

— Я уехала из страны совсем маленькой. Вы знакомы с моим мужем? Вон он, с заплатами на локтях.

Она говорит правду. Да, она следит за новостями, читает статьи о войне, о вооружении моджахедов Западом, но Афганистан в ее сознании отдалился. У нее навалом дел по хозяйству — теперь у них милый домик с четырьмя спальнями в Гьянкуре, в двадцати километрах от центра Парижа. Они живут на пригорке за парком с прогулочными тропами и прудами. Эрик уже не только преподает — он еще и пишет пьесы. Одну — разбитной политический фарс — осенью собирается поставить один небольшой театр рядом с парижской мэрией, и ему уже заказали следующую.

Изабель выросла в тихого, но умного и внимательного подростка. Она ведет дневник и читает по роману в неделю. Ей нравится Шинейд О'Коннор. У нее длинные красивые пальцы, она берет уроки виолончели. Через несколько недель ей предстоит играть «Грустную песенку» Чайковского на концерте. Сначала она упрямилась и не хотела заниматься, но Пари взяла несколько уроков вместе с ней, из солидарности. Оказалось, что это и не необходимо, и невыполнимо. Необязательно потому, что Изабель быстро приобщилась к инструменту самостоятельно, а невыполнимо оттого, что от виолончели у Пари болели руки. Уже год по утрам у Пари сводит суставы, и первые полчаса, а иногда и час никак их не расшевелить. Эрик уговаривал ее сходить к врачу, а теперь уже просто настаивает.

— Тебе всего сорок три. Пари, — говорит он. — Это ненормально.

Пари записывается на прием.

У Алена, их среднего сына, озорное плутовское обаяние. Он с ума сходит по восточным единоборствам. Родился недоношенным и все еще мелковат для одиннадцатилетнего мальчишки, но то, чего ему не хватает в росте, он с лихвой восполняет пылом и сметкой. Противников вечно сбивают с толку его щуплость и худые ноги. Они его недооценивают. Пари с Эриком часто, лежа ночью в постели, поражаются его невероятной силе воли и неукротимой энергии. Ни за Изабель, ни за Алена у Пари голова не болит.

А вот Тьери беспокоит. Тьери, который, быть может, на каком-то темном неосознанном уровне чувствует, что его не ждали, не планировали, не звали. Тьери выказывает склонность мучительно молчать, прищуриваться, возиться и мешкать, когда Пари его о чем-нибудь просит. Пари кажется, что он перечит ей исключительно лишь бы перечить. Бывают дни, когда над ним собирается туча. Пари это замечает. Она ее почти видит. Туча сгущается и набрякает, пока наконец не разверзается потоками истерики — щеки дрожат, ноги топочут, — и Пари боится их, а Эрик лишь моргает и страдальчески улыбается. Инстинкты подсказывают Пари, что Тьери, как и боль в суставах, останется ее пожизненной заботой.

Она представляет, какой бабушкой была бы маман. Особенно для Тьери. Пари кажется, что маман бы здесь помогла. Что-то было в нем от нее — хоть и не биологически, понятно, Пари в этом уже какое-то время уверена. Дети знают о маман. Особенно интересно Изабель. Она читала многие ее стихи.

— Здорово было бы ее знать, — говорит она. — Такая эффектная, — говорит она. — Мне кажется, мы бы с ней подружились. Как думаешь? Читали бы одни и те же книги. Я бы играла ей на виолончели.

— Она бы оценила, — говорит Пари. — В этом я уверена.

Пари не рассказывала детям о самоубийстве. Однажды они, возможно, узнают — да почти наверняка. Но не от нее. Она не заронит в их умы семя мысли, что родитель способен бросить своих детей, сказать им: Тебя недостаточно. Пари ее детей и Эрика всегда хватало. И всегда будет хватать.

Летом 1994-го Пари и Эрик везут детей на Майорку. Каникулы им устроили Коллетт и ее ныне процветающее турагентство. Коллетт и Дидье ожидают их на Майорке, и они вместе проводят две недели в снятом доме прямо у пляжа. У Коллетт и Дидье нет детей — не по биологической неудаче, а потому что они не хотят. Для Пари все происходит вовремя. Ее ревматоидный артрит к тому времени взят под контроль. Она принимает еженедельную дозу метатрексата, его она переносит нормально. К счастью, в последнее время не пила никакие стероиды и не страдает сопровождающей их бессонницей.

— Не говоря уже о лишнем весе, — говорит она Коллетт. — Зная, что в Испании придется влезть в купальник? — Смеется. — Ах, пустяки.

Целыми днями они ездят по острову, добираются до северо-западного берега, к горам Серра-де-Трамунтана, останавливаются прогуляться по оливковым рощам и сосновому бору. Пробуют порселлу, восхитительное блюдо из морского окуня под названием лубина и жаркое из баклажанов и кабачков — тумбет. Тьери отказывается все это есть, и в каждом ресторане Пари вынуждена просить повара приготовить тарелку спагетти с томатным соусом, без мяса, без сыра. По просьбе Изабель — та недавно открыла для себя оперу — они однажды вечером идут на «Тоску» Пуччини. Чтобы пережить это испытание, Коллетт и Пари втихаря передают друг другу серебряную фляжку с дешевой водкой. К середине второго акта они в стельку и никак не могут угомониться и не хихикать, как школьницы, над ухватками актера, играющего Скарпиа.

В другой раз Пари, Коллетт, Изабель и Тьери берут с собой обед и отправляются на пляж; Дидье, Ален и Эрик еще утром ушли в поход вдоль бухты Сойе. По дороге на пляж они заходят в магазин — купить Изабель приглянувшийся купальник. Заходя. Пари ловит свое отражение в зеркальном стекле. Обычно, особенно последнее время, когда Пари оказывается перед зеркалом, у нее автоматически включается некий ментальный процесс, который готовит ее к встрече с постаревшей собой. Это защищает ее, смягчает потрясение. Но в витрине она застала себя врасплох — уязвимой перед реальностью, не искаженной самообманом. Она видит женщину средних лет в неряшливой широкой рубахе и пляжной юбке, не до конца скрывающей вислые складки кожи над коленями. Солнце высвечивает седину. И. несмотря ни на какой контур для глаз и ни на какую помаду, что очерчивает губы, у не теперь такое лицо, на котором взгляд прохожего остановится и отскочит, будто это дорожный знак или почтовый ящик. Миг встречи с собой краток, едва хватит, чтоб чуть затрепетал пульс, но достаточно, чтобы Пари-воображаемая получила представление о реальности той женщины, что смотрит на нее из витринного стекла. Чуточку убийственно. Вот оно, старение, думает она, следуя за Изабель в магазин, — эти случайные недобрые мгновения, подлавливают тебя, когда их менее всего ожидаешь.

Потом они возвращаются в дом, а мужчины уже там.

— Папа стареет, — говорит Ален.

Стоя за баром, где он мешает в графине сангрию, Эрик закатывает глаза и добродушно жмет плечами.

— Дай мне год. На следующее лето вернемся сюда, и я тебя загоняю по всему острову, mon pote[14].

Они не вернутся на Майорку никогда. Через неделю после их возвращения в Париж у Эрика случается инфаркт. Прямо на работе, за разговором с осветителем. От этого Эрик оправляется, но за следующие два года у него их будет еще два, и последний окажется смертельным. И вот в сорок восемь Пари, как и ее маман, становится вдовой.

Как-то в 2010 году, в самом начале весны, Пари звонят издалека. Звонок этот отнюдь не неожиданность. Более того, Пари к нему все утро готовилась. Перед разговором Пари делает все для того, чтобы остаться в доме одной. Это означает, что пришлось попросить Изабель уйти раньше обычного. Изабель с мужем Альбером живут к северу от Иль-Сен-Дени, всего в нескольких кварталах от двухкомнатной квартиры Пари. Изабель навещает Пари по утрам через день — после того, как отвезет детей в школу. Она привозит Пари багет, свежие фрукты. Пари еще не в инвалидном кресле, но готовит себя к нему. Хоть болезнь и вынудила ее год назад уйти на пенсию, она все еще полностью в состоянии сама ходить на рынок и ежедневно гулять. Руки — уродливые, скрюченные руки — подводят ее сильнее всего, в плохие дни в суставах будто пересыпаются осколки хрусталя. Пари носит перчатки, куда бы ни шла, чтобы руки не мерзли, но в основном потому, что она их стыдится — этих шишек на костяшках, этих отвратительных пальцев, пораженных деформацией лебединой шеи, как это называет ее врач, этого постоянно согнутого левого мизинца.

Ах, пустяки, — говорит она Коллетт.

В то утро Изабель принесла ей фиги, несколько кусков мыла, зубную пасту и полный пластмассовый контейнер с каштановым супом. Альбер подумывает предложить это хозяевам ресторана, где он помощник шеф-повара, как новинку в меню. Разгружая сумки, Изабель рассказывает Пари о своем новом заказе. Она сочиняет музыку для телепрограмм и рекламы и надеется, что ей скоро закажут музыку для фильма. Говорит, что начала писать для мини-сериала, который сейчас снимают в Мадриде.

— Ты поедешь туда? — спрашивает Пари. — В Мадрид?

— Non. Бюджет слишком маленький. Им не хватит мне на билеты.

— Жалко. Могла бы остановиться у Алена.

— Ой, да какое там, маман? Бедный Ален. Он там и ноги-то еле может вытянуть.

Ален — финансовый консультант. Живет в крошечной мадридской квартирке с женой Аной и их четырьмя детьми. Регулярно шлет Пари по электронной почте фотографии и короткие видеоролики про детей.

Пари спрашивает Изабель, не было ли вестей от Тьери, Изабель говорит, что нет. Тьери в Африке, где-то в Восточном Чаде — он там работает в лагере беженцев из Дарфура. Пари знает об этом, потому что Тьери спорадически выходит на связь с Изабель. Только с ней и общается. Так Пари знает, в общих чертах, о жизни сына, — к примеру, что он провел некоторое время во Вьетнаме. И что был однажды женат на вьетнамке, недолго, когда ему было двадцать.

Изабель ставит чайник, достает из буфета две кружки.

— Сегодня не будем, Изабель. Более того, я бы попросила тебя уйти.

У Изабель обиженный вид, и Пари ругает себя, что не подобрала слов получше. Изабель всегда была натурой ранимой.

— Я просто жду звонка, и мне нужно быть одной.

— Звонка? От кого?

— Я тебе потом расскажу, — отвечает Пари.

Изабель скрещивает руки на груди и улыбается:

— Ты нашла себе любовника, маман?

— Любовника. Ты слепая, что ли? Ты вообще смотрела на меня последнее время?

— Все в тебе как надо.

— Тебе лучше уйти. Я все потом объясню, честно.

— D'accord, d'accord. — Изабель вскидывает сумочку на плечо, сгребает пальто и ключи. — Но имей в виду, я сил нет как заинтригована.

Имя человека, звонящего ей в 9.30 утра, — Маркос Варварис. Он нашел Пари в «Фейсбуке» и написал ей личное сообщение на английском: «Вы — дочь поэта Нилы Вахдати? Если да, я бы очень желал поговорить с вами кое о чем интересном для вас». Пари поискала в интернете его имя и выяснила, что он был пластическим хирургом и работал на некоммерческую организацию в Кабуле. Сейчас в разговоре он приветствует ее на фарси и продолжает на нем говорить, но Пари вынуждена прервать его:

— Месье Варварис, простите, но, может, поговорим на английском?

— Ах, ну конечно. Простите. Я решил… Хотя, конечно, оно и понятно — вы уехали совсем юной, верно?

— Да, верно.

— Я сам выучил фарси здесь. Более-менее получается общаться. Я живу здесь с 2002-го, сразу после ухода талибов. Оптимистичные дни тогда были. Да, все готовы к стройке, к демократии и все такое. Сейчас все иначе. Естественно, мы готовимся к президентским выборам, но это другое дело. Увы, другое.

Пари терпеливо слушает пространные рассуждения Маркоса Варвариса о логистических трудностях, стоящих перед афганскими выборами, которые, по его словам, Карзай выиграет, а потом о набегах талибов на севере, об усилении исламистского влияния на новостные СМИ, пару замечаний о перенаселенности Кабула и стоимости жилья, покуда он наконец не возвращается к основной теме и не говорит:

— Я прожил в этом доме много лет. Насколько я знаю, вы тоже в нем жили.

— Простите?

— Это дом ваших родителей. По моим сведениям, во всяком случае.

— Могу ли я спросить, кто вам это сказал?

— Хозяин дома. Его зовут Наби. Ну, то есть, следует говорить «звали». Его, как ни печально, недавно не стало. Помните его?

Имя вызывает у Пари в памяти симпатичное молодое лицо, бакенбарды, копну темных волос, зачесанных назад.

— Да. В основном лишь имя. Он был у нас поваром. И еще шофером.

— Да, и тем и другим. Он жил в этом доме с 1947 года. Шестьдесят три года. Немного невероятно, да? Но, как я уже сказал, он скончался. В прошлом месяце. Я его любил. Все его любили.

— Понятно.

— Наби оставил мне записку, — говорит Маркос Варварис. — Я должен был прочесть ее лишь после его смерти. Когда он умер, я попросил своего афганского коллегу перевести ее на английский. Это гораздо больше, чем просто записка. Точнее будет сказать — письмо, и замечательное. Наби в нем кое-что сообщает. Я искал вас, потому что часть этого письма адресована вам, а также потому, что в нем он впрямую просит найти вас и передать это письмо. Пришлось повозиться, но мы смогли вас обнаружить. Спасибо интернету. — Он кратко усмехается.

Пари отчасти хочет повесить трубку. Подспудно она не сомневается: какие бы откровения этот старик — этот человек из ее далекого прошлого — ни излил на бумагу на другом краю света, они подлинны. Она уже давно знала, что маман врала ей о ее детстве. Но даже если почву ее жизни разрушила неправда, то, что она в эту почву посадила, — истинно, живо и неколебимо, как великанский дуб. Эрик, ее дети, внуки, карьера, Коллетт. Тогда в чем смысл? После стольких лет — в чем смысл? Может, и впрямь лучше повесить трубку.

Но она не вешает. Пульс сбивается, ладони потеют. Говорит:

— Что… что он сообщает в этой записке, в своем письме?

— Ну, хотя бы то, что он — ваш дядя.

— Мой дядя.

— Ваш сводный дядя, если точнее. И много чего еще. Он говорит много чего другого.

— Месье Варварис, оно при вас? Эта записка, это письмо или перевод? При вас?

— При мне.

— Может, вы прочтете его мне? Можете прочесть?

— Прямо сейчас?

— Если у вас есть время. Я могу вам перезвонить, чтобы за мой счет.

— Нет, ну что вы. Но вы уверены?

— Oui, — говорит она в трубку. — Уверена, месье Варварис.

Он читает ей письмо. Все целиком. Это небыстро. Когда он заканчивает, она благодарит его и говорит, что скоро выйдет на связь.

Повесив трубку, она включает кофеварку, а пока кофе варится, стоит у окна. Отсюда ей открывается знакомый пейзаж: узкая мощеная улочка, аптека в квартале отсюда, фалафельная на углу, булочная, которой владеет семья басков.

У Пари трясутся руки. С ней происходит нечто поразительное. Нечто совершенно замечательное. Оно представляется ей так, будто колун входит в землю и вдруг, пузырясь, на поверхность вырывается жирная черная нефть. Именно это с ней и происходит: из глубин поднимается память. Она смотрит в окно на булочную, но видит не тощего официанта под маркизой — в черном переднике, завязанном на талии, он трясет скатертью над столом, — а маленькую красную тачку со скрипучими колесами, что прыгает по дороге под небом плывущих облаков, катится по гребням и пересохшим канавам, вверх-вниз по охряным холмам, что наползают и отваливаются вдаль. Она видит сплетение фруктовых деревьев в куртинах, ветер цепляет листья, ряды виноградных лоз, связывающих маленькие домики с плоскими крышами. Видит бельевые веревки и женщин на корточках у воды, трескучие тросы качелей под большим деревом, крупную собаку, что вся сжалась от побоев деревенских мальчишек, и мужчину с ястребиным носом — он копает канаву, рубаха прилипла к спине от пота, а рядом с ним женщина с закрытым лицом готовит что-то на огне.

Но есть еще что-то на границе этой картинки, на краю ее зрения, вот к чему ее тянет сильнее всего: неуловимая тень. Фигура. И мягкая, и твердая одновременно. Мягкость руки, держащей ее руки. Твердость коленей, на которые она когда-то ложилась щекой. Она ищет его лицо, но оно бежит ее, ускользает всякий раз, когда она за ним поворачивается. Пари чувствует, как внутри разверзается пропасть. В ее жизни — всю ее жизнь — было у нее внутри великое отсутствие. Она почему-то всегда это знала.

— Брат, — говорит она, не замечая, что вслух. Не замечая, что плачет.

Внезапно на языке возникают строчки из песни на фарси:

  • Я знаю грустную феечку.
  • Ее ветром ночь унесла.

Есть там еще строки, вероятно — перед этими, она уверена, но они тоже ускользают от нее.

Пари садится. Приходится сесть. Она не знает, сможет ли выстоять еще хоть миг. Ждет, пока вскипит кофе, и думает: когда он сварится, ей предстоит его выпить, а потом, быть может, и закурить, а затем ей надо будет дойти до гостиной, позвонить в Лион Коллетт и спросить, сможет ли ее старая подруга организовать ей поездку в Кабул.

Но пока Пари сидит. Она закрывает глаза, кофеварка начинает булькать, а она видит под веками холмы, что лежат так мягко, и небо, что раскинулось так высоко и сине, и солнце садится за мельницу, и всегда, всегда смутная цепочка гор, уходящих все дальше и дальше за горизонт.

Глава седьмая

Лето 2009-го

— Твой отец — великий человек.

Адиль поднял взгляд. Это Малалай, склонившись, прошептала ему на ухо. Пухлая женщина средних лет в фиолетовой, расшитой бисером шали на плечах, она улыбалась ему, закрыв глаза.

— Тебе повезло, мальчик.

— Я знаю, — прошептал он в ответ.

Хорошо, — ответила она одними губами.

Они стояли на ступенях перед новой городской школой для девочек — прямоугольным светло-зеленым зданием с плоской крышей и большими окнами, — а отец Адиля, его Баба-джан, прочитал краткую молитву, а за ней произнес оживленную речь. Перед ним на ослепительной полуденной жаре собралась большая толпа щурившихся ребятишек, родителей, стариков — примерно сотня местных из маленького городка Шадбага-и-Нау, Нового Шадбага.

— Афганистан — наша общая мать, — сказал отец Адиля, воздев толстый указательный палец к небесам. Солнце отразилось в его перстне с агатом. — Но она мать хворая, и она долго страдала. Так вот, это правда, что матери, чтобы выздороветь, нужны ее сыновья. Да, но ей нужны и дочери — не меньше, если не больше!

Это вызвало шумные аплодисменты, выкрики из толпы и одобрительное улюлюканье. Адиль оглядел лица в толпе. Все они завороженно смотрели на его отца. Баба-джан — черные кустистые брови, густая борода — величественно возвышался над ними, и плечи у него были почти так же широки, как и входная дверь в школу за его спиной.

Отец продолжал. Адиль поглядел в глаза Кабиру, одному из двух телохранителей Бабы-джан, стоявших невозмутимо с «Калашниковыми» в руках по обеим сторонам от отца. Адиль видел отражение толпы в темных летных очках Кабира. Кабир был малоросл, щупл, чуть ли не хрупок и носил костюмы ярких цветов — лавандового, лазурного, оранжевого, — однако Баба-джан говорил, что он — ястреб, и недооценивать его — оплошность, какую делаешь на свой страх и риск.

— И вот говорю я вам, юные дочери Афганистана, — сказал в заключение Баба-джан, раскинув длинные толстые руки в приветственном жесте. — Теперь на вас лежит почетная обязанность. Познавать, применять себя к делу, совершенствоваться в учебе, чтобы вами гордились не только ваши отцы и матери, но та мать, что одна у нас у всех. Ее будущее — в ваших руках, не в моих. Я прошу вас не думать, что эта школа — мой вам подарок. Это всего лишь здание, в котором будет размещен подлинный дар — вы. Вы. — дар, юные сестры, не только мне и общине Шадбага-и-Нау, но, что важнее всего, самой матери-Афганистану! Господь благослови вас.

Еще аплодисменты. Несколько человек закричали:

— Благослови Господь тебя, командир-сахиб!

Баба-джан, широко улыбаясь, воздел кулак. Глаза у Адиля чуть не взмокли от гордости.

Учительница Малалай вручила Бабе-джан ножницы. Толпа придвинулась, чтобы лучше было видно, и Кабир жестом оттеснил нескольких подальше, а пару человек толканул в грудь. Над толпой вскинулись руки с мобильными телефонами — заснять разрезание ленточки на видео. Баба-джан взялся за ножницы, помедлил, повернулся к Адилю, сказал:

— На, сынок, тебе почетное дело. — И вручил ножницы Адилю.

— Мне?

— Давай. — Баба-джан подмигнул.

Адиль разрезал ленточку. Разразились долгие аплодисменты. Адиль услышал, как щелкают фотоаппараты, как кричат: «Аллаху Акбар!»

Затем Баба-джан встал в дверях, а ученицы выстроились в очередь и по одной вошли в класс. Молоденькие девочки, от восьми до пятнадцати лет, все в белых платках и формах в черную и серую полоску — это Баба-джан им выдал. Адиль смотрел, как, проходя мимо, каждая застенчиво представляется Бабе-джан. Баба-джан тепло улыбался, похлопывал по головам, ободрял:

— Удачи, биби Мариам. Учись хорошенько, биби Хомайра. Будь нам гордостью, биби Ильхам.

Потом Адиль стоял рядом с отцовским «ленд-крузером», обливался потом и смотрел, как отец пожимает руки местным. Баба-джан перебирал свободной рукой четки, слушал терпеливо, чуть склоняясь вперед, хмурил лоб, кивал, уделял внимание каждому и каждой, кто подходил поблагодарить, вознести молитву, выразить почтение, а многие пользовались возможностью попросить об одолжении. Мать просила за больного ребенка — нужен хирург в Кабуле, работяга просил займа, чтоб начать мастерскую починки обуви, механик просил новый набор инструментов.

Командир-сахиб, если б вы нашли в своем сердце…

Мне больше некого просить, командир-сахиб…

Адиль никогда не слышал, чтобы кто-либо за пределами близкого семейного круга обращался к Бабе-джан иначе, нежели «командир-сахиб», хотя русские давно ушли и Баба-джан не стрелял из оружия лет десять, если не больше. У них дома все стены в гостиной были увешаны фотографиями в рамочках: Баба-джан во дни джихада. Адиль старательно запомнил каждую: вот отец опирается о борт пыльного старого джипа, вот сидит на башне обгорелого танка, позирует со своими бойцами, пулеметные ленты крест-накрест через грудь, а рядом подбитый вертолет. А еще была одна, где он, облаченный в бронежилет и разгрузку, прижимается лбом к земле пустыни. В те дни он был гораздо худее, отец Адиля, и на всех этих фотографиях ничего нет за его спиной — лишь горы и песок.

Русские дважды ранили Бабу-джан в бою. Он показывал Адилю свои ранения, одно — под левыми ребрами, он сказал, что ему оно стоило селезенки, а второе — примерно на длину большого пальца в сторону от пупа. Говорил, что ему вообще-то повезло. У него есть друзья, потерявшие ноги, руки, глаза; друзья, которым сожгло лицо. Они пережили это ради своей страны, говорил Баба-джан, и ради Господа. Это и есть джихад, говорил он. Жертвоприношение. Ты жертвуешь своими конечностями, зрением, самой жизнью — и делаешь это с радостью. Джихад также давал определенные права и привилегии, говорил отец, потому что Господь следит, чтобы те, кто больше всех пожертвовал, получили соответствующее вознаграждение.

И в этой жизни, и в следующей, — сказал Баба-джан, показывая толстым пальцем сначала вниз, потом вверх.

Глядя на эти фотографии, Адиль желал быть рядом в те захватывающие дни и сражаться в джихаде вместе с отцом. Ему нравилось представлять себя и Бабу-джан: вот они вместе стреляют по русским вертолетам, взрывают танки, пригибаются под огнем, живут в горах, ночуют в пещерах. Отец и сын, герои войны.

А еще была там большая обрамленная фотография, на которой Баба-джан улыбался рядом с президентом Карзаем, в Арге — президентском дворце в Кабуле. Этот снимок — недавний, сделан на небольшой церемонии, когда Бабе-джан вручили награду за его гуманитарную деятельность в Шадбаге-и-Нау. Эту награду Баба-джан более чем заслужил. Новая школа для девочек — всего лишь один его недавний проект. Адиль знал, что женщины в городе регулярно умирали в родах. Но теперь нет: отец открыл большую больницу, в которой трудились два врача и три акушерки, а зарплаты им он платил из своего кармана. Все люди в городе получали бесплатное медицинское обслуживание, и ни один ребенок в Шадбаге-и-Нау не оставался без прививок. Баба-джан привлек специальные бригады, которые находили воду и выкапывали колодцы по всему городу. Именно Баба-джан наконец помог подвести в Шадбаг-и-Нау постоянное электричество. Не меньше десятка предприятий открылось благодаря его займам, которые, по словам Кабира, нечасто — если вообще когда-нибудь — возвращались кредитору.

Адиль и впрямь сознавал то, что сказал учительнице. Он знал, что ему повезло быть сыном такого человека.

Рукопожатия завершались, и тут Адиль заметил, как к отцу подходит какой-то худощавый человек. В круглых очках с тонкой оправой, с короткой седой бородой, а зубы мелкие, как головки у сгоревших спичек. За ним шел мальчик примерно тех же лет, что и Адиль. У мальчика большие пальцы на ногах торчали из симметричных дырок в кроссовках. На голове — не волосы, а натуральный колтун. Джинсы колом от грязи, а к тому же и малы ему. Футболка же, наоборот, висела почти до колен.

Между стариком и Бабой-джан возник Кабир.

— Я тебя предупреждал, ты не вовремя, — сказал он.

— Мне бы пару слов с командиром, — сказал старик.

Баба-джан взял Адиля за руку и мягко направил на заднее сиденье «ленд-крузера».

— Поехали, сынок. Мать ждет. — Он уселся рядом с Адилем, захлопнул дверцу.

Адиль смотрел через тонированное стекло, как Кабир что-то говорит старику снаружи, но отсюда ничего не слышно. После чего Кабир обошел внедорожник, уселся на водительское место, положил «Калашников» на пассажирское, включил зажигание.

— Чего он хотел? — спросил Адиль.

— Ничего важного, — ответил Кабир.

Выкатились на дорогу. Кое-какие мальчишки недолго бежали за отъезжающим «ленд-крузером». Кабир проехал по главной оживленной улице, разделявшей Шадбаг-и-Нау надвое, пробрался сквозь поток машин, часто сигналя. Все уступали дорогу. Некоторые махали. Адиль смотрел на людные тротуары по обеим сторонам, взгляд скользил по знакомым видам: туши висят на крюках в мясницких лавках, кузнецы крутят деревянные колеса, качают мехи, торговцы фруктами отгоняют мух от винограда и вишен, уличный цирюльник на плетеном стуле точит бритву. Они проехали мимо чайных, кебабных, автомастерской, мечети, а потом Кабир провел автомобиль через большую городскую площадь с синим фонтаном и девятифутовым моджахедом из черного камня в центре; моджахед смотрел на восток, голову его изящно венчал тюрбан, на плече РПГ Баба-джан лично заказал эту скульптуру умельцу в Кабуле.

К северу от главной улицы располагались жилые кварталы, в основном — узкие немощеные улочки и маленькие дома с плоскими кровлями, покрашенные в белый, желтый или синий. На некоторых крышах торчали спутниковые антенны, во многих окнах афганские флаги. Баба-джан говорил Адилю, что большинство домов и предприятий в Шадбаге-и-Нау возникли в последние пятнадцать лет или около того. В строительстве многих он участвовал. Почти все здешние жители считали его основателем Шадбага-и-Нау, и Адиль знал, что городские старейшины предлагали назвать город именем Бабы-джан, но он от такой чести отказался.

Отсюда главная дорога шла на север еще две мили, где упиралась в Шадбаг-и-Кона, Старый Шадбаг. Адиль никогда не видел, как эта деревня выглядела десятки лет назад. Когда Баба-джан перевез их с матерью из Кабула в Шадбаг, деревни почти не стало. Все дома исчезли. Единственный уцелевший след прошлого — развалины мельницы. В Шадбаге-и-Кона Кабир свернул с главной дороги влево, на широкую проселочную длиной в четверть мили, что связывала главную дорогу и огороженную толстыми двенадцатифутовыми стенами территорию, на которой проживали Адиль и его родители, — единственную постройку в Шадбаге-и-Кона, если не считать мельницы. Адиль уже видел белые стены из окна скакавшей по ухабам машины. По верху стен — кольца колючей проволоки.

Охранник в форме, постоянно находившийся на часах у парадного въезда на территорию, отдал честь и открыл ворота. Кабир провел машину внутрь периметра, по щебеночной аллее и к дому.

Трехэтажный дом был выкрашен в ярко-розовый и лазурно-зеленый. С высоченными колоннами, островерхими карнизами и сиявшими на солнце зеркальными стеклами, как у небоскребов. Парапеты, веранда в искристой мозаике, широкие балконы с витыми коваными перилами. Внутри — девять спален и семь ванных; иногда Адиль с Бабой-джан играли по дому в прятки, и в поисках отца Адиль мог бродить час или даже больше. Все столешницы в ванных и в кухне — из гранита и светло-зеленого мрамора. А недавно Баба-джан, к восторгу Адиля, заговорил о постройке бассейна в подвале.

Кабир закатил машину на полукруглую дорожку перед высокими входными дверями. Выключил двигатель.

— Ты не оставишь нас на минутку? — сказал Баба-джан.

Кабир кивнул и выбрался из машины. Адиль смотрел, как он поднимается по мраморным ступеням к дверям, звонит. Ему открыл Азмарай, второй телохранитель, — низкорослый, коренастый угрюмый парень. Они перекинулись парой слов и остались на крыльце, закурили.

— Тебе правда надо ехать? — спросил Адиль. Отец собирался утром на юг — осмотреть хлопковые поля в Гильменде и встретиться с рабочими бумагопрядильной фабрики, которую там построил. Его не будет две недели — бесконечность, казалось Адилю.

Баба-джан взглянул на него. Рядом с ним Адиль выглядел крохой — отец занимал больше половины сиденья.

— Да я б сам хотел остаться, сынок.

Адиль кивнул.

— Я сегодня гордился. Гордился тобой.

Баба-джан опустил громадную руку Адилю на колено:

— Спасибо, Адиль. Ценю. Я тебя вожу на такие события, чтоб ты знал, чтоб понимал, насколько важно тем из нас, кому повезло, — таким, как мы, — брать на себя ответственность.

— Ну хоть бы ты не уезжал все время.

— Да и я бы не хотел, сынок. И я. Но до завтра-то я не уеду. Вечером буду дома.

Адиль опять кивнул, уперся взглядом в свои руки.

— Смотри, — сказал отец мягко, — я нужен людям в этом городе, Адиль. Им нужна моя помощь — дом построить, найти работу, зарабатывать на жизнь. У Кабула свои проблемы. Кабул им не поможет. Если не я, то никто. И тогда эти люди будут страдать.

— Я понимаю, — пробормотал Адиль.

Баба-джан чуть сжал его коленку.

— Знаю, ты скучаешь по Кабулу, по друзьям. Тут трудно привыкнуть — и тебе, и твоей матери. Да и меня все время нету — езжу, встречаюсь с людьми, уйме народу потребно мое время. Но… Посмотри на меня, сынок.

Адиль встретился взглядом с Бабой-джан. Его глаза сияли добротой из-под сени кустистых бровей.

— Никто на этой земле мне так не важен, как ты, Адиль. Ты мой сын. Я с радостью отдам все это за тебя. Я жизнь свою за тебя отдам, сынок.

Адиль кивнул, глаза у него намокли. Иногда, если Баба-джан вот так говорил, Адиль чувствовал, как сердце его набрякало так сильно, что становилось тяжко дышать.

— Понимаешь?

— Да, Баба-джан.

— Веришь мне?

— Верю.

— Хорошо. Давай, поцелуй отца.

Адиль обвил руками шею Бабы-джан, отец прижал его к себе крепко, терпеливо. Адиль помнил: когда был маленький, он мог похлопать отца по плечу посреди ночи, все еще дрожа от приснившегося кошмара, и отец откидывал одеяло и пускал его к себе в постель, обнимал его, целовал в макушку, пока Адиль не переставал трястись и не засыпал.

— Может, привезу тебе что-нибудь из Гильменда, — сказал Баба-джан.

— Это не обязательно, — ответил Адиль приглушенно. У него уже было столько игрушек, что он не понимал, что с ними делать. И не было такой игрушки на земле, какая восполнила бы отцово отсутствие.

В тот же день Адиль сидел на лестнице и подглядывал за тем, что творилось внизу. Раздался звонок, Кабир открыл. Теперь же он стоял, опершись о дверной косяк, руки на груди, загораживал проход и разговаривал с человеком на крыльце. Это был тот самый старик, которого Адиль видел у школы, — очкастый, с зубами-спичками. Мальчик с дырками в кроссовках тоже был с ним, стоял рядом.

Старик сказал:

— Куда он уехал?

Кабир ответил:

— По делам. На юг.

— Я слыхал, он уезжает завтра.

Кабир пожал плечами.

— Надолго?

— На два, может, три месяца. Как знать.

— Я слышал иное.

— Так, ты испытываешь мое терпение, старик, — сказал Кабир, расплетая руки.

— Я его подожду.

— Не здесь.

— На дороге, в смысле.

Кабир нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Как хочешь, — сказал он. — Но командир — занятой человек. Никто не знает, когда он вернется.

Старик кивнул и попятился, мальчик — за ним.

Кабир захлопнул дверь.

Адиль отдернул штору в гостиной и посмотрел в окно, как старик и мальчик уходят по проселку к главной дороге.

— Ты им соврал, — сказал Адиль.

— Служба у меня такая — защищать твоего отца от хапуг.

— Что ему надо вообще? Работу?

— Типа того.

Кабир уселся на диван, скинул ботинки. Глянул на Адиля, подмигнул. Кабир Адилю нравился — гораздо больше, чем Азмарай, тот был неприятный и редко с ним разговаривал. Кабир играл с Адилем в карты и приглашал смотреть вместе DVD. Кабир обожал кино. У него была коллекция, купленная на черном рынке, и он смотрел по десять-двенадцать фильмов в неделю — иранских, французских, американских и, конечно, болливудских, ему без разницы. А иногда, если мать Адиля была в другой комнате и Адиль обещал не говорить отцу, Кабир опорожнял магазин «Калашникова» и давал Адилю подержать автомат, как моджахед. Сейчас «Калашников» стоял прислоненный к стене у входной двери.

Кабир улегся на диван, закинув ноги на подлокотник. Принялся листать газету.

— Они вроде безвредные, — сказал Адиль, отпустив штору, и повернулся к Кабиру. Над кромкой газеты виднелся лоб телохранителя.

— Может, стоило позвать их на чай, — пробурчал Кабир. — Пирога им предложить.

— Не издевайся.

— Они все выглядят безвредными.

— Баба-джан им поможет?

— Наверное, — вздохнул Кабир. — Твой отец — река для своего народа. — Он опустил газету и ухмыльнулся. — Откуда это? Ну, Адиль. Месяц назад с тобой смотрели.

Адиль пожал плечами. Начал взбираться по лестнице наверх.

— «Лоренс», — сказал Кабир с дивана. — «Лоренс Аравийский». Энтони Куинн. — Когда Адиль добрался до вершины лестницы, Кабир добавил: — Они все хапуги, Адиль. Не ведись на их уловки. Они твоего отца до нитки бы раздели, дай им волю.

Однажды утром, через пару дней после отъезда отца в Гильменд, Адиль поднялся в родительскую спальню. Из-за двери слышалась громкая гулкая музыка. Он зашел и увидел мать в шортах и футболке перед громадным плоским телеэкраном — она повторяла движения троицы потных белокурых женщин, прыжки, приседания, растяжки, отжимания. Мать увидела его в большом зеркале на трюмо.

— Хочешь со мной? — пропыхтела она поверх музыкального грохота.

— Я просто посижу, — ответил он. Пристроился на полу и смотрел, как мать — ее звали Ария — прыгает взад-вперед по комнате.

У матери Адиля изящные руки и стопы, маленький вздернутый носик и миловидное лицо, как у актрисы из болливудских фильмов Кабира. Хрупкая, подвижная, юная — ей было всего четырнадцать, когда она вышла замуж за Бабу-джан. У Адиля была еще одна мать, постарше, и трое сводных старших братьев, но их Баба-джан поселил на востоке, в Джелалабаде, и Адиль видел их лишь раз в месяц или около того, когда Баба-джан брал его с собой к ним в гости. В отличие от матери и мачехи — те не любили друг друга, — Адиль и его сводные братья хорошо ладили между собой. В Джелалабаде они водили его в парки, на базары, в кино и на соревнования по бузкаши. Вместе резались в «Обитель зла», стреляли по зомби в «Зове долга» и всегда брали к себе в команду играть в футбол с местными. Адиль так хотел, чтобы они жили рядом.

Адиль смотрел, как мать поднимает к потолку и опускает выпрямленные ноги, лежа на спине, зажав голыми лодыжками синий пластиковый мяч.

По правде сказать, шадбагская скука убивала Адиля. За два года здесь он не завел ни единого друга. Не ездил на велосипеде в город — во всяком случае, самостоятельно: в округе участились похищения людей, хотя иногда получалось улизнуть, ненадолго, но все равно не за пределы стен. У него не было школьных товарищей, потому что Баба-джан не позволил ему посещать местную школу — «по причинам безопасности», как он говорил, — и к ним на дом каждый день ходил учитель. В основном Адиль коротал время за чтением, или пинал в одиночестве мяч, или смотрел с Кабиром фильмы, бывало — одни и те же по многу раз. Он вяло бродил по просторным высоченным коридорам их огромного дома, по громадным пустым комнатам или пялился в окно из своей спальни наверху. Он жил в особняке, но мир его сжался. Иногда ему бывало так скучно, что он готов был грызть дерево.

Он знал, что матери здесь тоже ужасно одиноко. Она пыталась заполнить дни хозяйством, утренней гимнастикой, душем, завтраком, чтением, возней в саду, а вечера — индийскими мыльными операми по телевизору. Когда Бабы-джан не было дома, а такое случалось часто, она всегда носила серые треники и кроссовки, лицо не красила, волосы стягивала в узел на затылке. Редко открывала шкатулку с украшениями, где у нее хранились кольца, ожерелья и серьги, которые Баба-джан привез ей из Дубая. Иногда она часами разговаривала с кабульскими родственниками. И лишь когда ее сестра и родители навещали их раз в два-три месяца по нескольку дней, Адиль видел ее оживленной. Она облачалась в длинное цветастое платье и туфли на высоком каблуке, наносила макияж. Глаза у нее сияли, а смех разносился по всему дому. И лишь тогда Адиль замечал проблеск того, кем она была раньше.

Когда Баба-джан уезжал, Адиль с матерью старались быть друг другу отдушиной. Вместе складывали пазлы, дулись в гольф и теннис на Адилевой игровой приставке. Но больше всего Адиль любил строить с матерью домики из зубочисток. Мать рисовала трехмерный план дома на листе бумаги — с крыльцом, остроконечной крышей, с лестницами внутри и стенками, отделяющими комнаты друг от друга. Они сначала строили фундамент, потом возводили внутренние стены и лестницы, убивали целые часы на обмазку зубочисток клеем, оставляли секции на просушку. Мать говорила что, когда была молодая, еще до свадьбы с отцом Адиля, — мечтала стать архитектором.

Они как раз возводили небоскреб, когда она рассказала Адилю историю про то, как они с Бабой-джан поженились.

Он вообще-то сделал предложение моей сестре.

Тете Наржис?

Да. Еще в Кабуле. Он ее увидел однажды на улице и все. Решил жениться. Явился к нам домой на следующий день — он и пятеро его людей. В общем, вломились к нам. Все в сапогах.

Она покачала головой и рассмеялась, будто Баба-джан так пошутил, но не так, как смеялась, если считала что-то забавным.

Видел бы ты, какие лица были у дедушки с бабушкой.

Они уселись в гостиной — Баба-джан, его люди и ее родители. Она была на кухне, заваривала всем чай, а они там разговаривали. Незадача, сказала она, — сестра ее Наржис уже была помолвлена с двоюродным братом, который жил в Амстердаме, учился на инженера. Как же они расторгнут помолвку? — спросили родители.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Они – слишком плохи для Дневного Дозора и слишком хороши для Ночного....
Виртуальный мир Барлионы далеко не для всех стал местом отдыха и развлечений. Для Дмитрия Махана, по...
Его имя – Кай. Он пришел в мир из странного и пугающего леса демонов. Никто не признает в нем челове...
Марк Тумидус, офицер ВКС Помпилии, пропал без вести за краем Ойкумены. Сбилась с ног внешняя разведк...
Блэр Винн всего девятнадцать лет. Она наивна и чиста душой. Три последних года Блэр провела, ухажива...