Незнакомки Модиано Патрик
И его хватка ослабла.
Я встала. Месье Аспен тоже. Я взяла свою сумку.
– Ваша комната на третьем этаже, – сказал месье Аспен.
– Постарайся хорошенько подготовить нашу няню к моему визиту! – сказал другой своим ломким противным голоском. – Я приду через полчасика…
Он опять улыбался мне.
– Сделаю все, что смогу, – ответил месье Аспен.
– Вот-вот… именно… что сможешь…
И он разразился хохотом, еще более пронзительным, чем его голос.
Мы вышли из гостиной. И снова я стала подниматься наверх, следом за месье Аспеном.
Просторная комната, широкая кровать, стены затянуты бледно-желтой тканью. Другая, распахнутая дверь вела в ванную. Между двумя окнами – трюмо с множеством женских мелочей: головными щетками, пудреницами, флаконами духов. Я с первого же взгляда поняла, что это не моя комната. В двери торчал маленький ключ. Он запер дверь на ключ. Спрятал ключ к себе в карман. С каждым мгновением я становилась все спокойнее.
– Можно мне пройти на минутку в ванную, месье?
Он кивнул. И сунул мне в руку пятидесятифранковую бумажку, как будто чаевые давал.
– Ладно, сегодня еще можешь называть меня «месье»… Так даже приятнее…
Я зашла в ванную со своей сумкой. Закрыла дверь и включила воду. Вода шумно текла из крана. Я присела на край ванны, порылась в сумке, вынула револьвер и коробку с патронами. Зарядила револьвер. Все равно, что бы ни произошло, меня ждет одно и то же. Одни и те же поступки. Одни и те же времена года. Одни и те же озера. Одни и те же автобусы воскресными вечерами. Понедельник. Вторник. Пятница. Январь. Февраль. Март. Май. Одни и те же дни. Одни и те же люди. В одни и те же часы. «Все пальцы при тебе?» – так говаривал мой отец.
Я вошла в комнату. Он ждал меня, сидя в кресле рядом с трюмо. Он испуганно дернулся. Вытаращил глаза, подняв наконец свои тяжелые веки. Наверное, я унаследовала от отца талант к стрельбе, потому что убила месье первым же выстрелом.
III
Я, конечно, забыла многие подробности того времени, но и теперь, думая о нем, все еще слышу цокот копыт.
Я приехала в Париж в январе месяце, мне было тогда девятнадцать лет. Я вернулась из Лондона. Один австриец, с которым я познакомилась осенью в Ноттинг-Хилле, дал мне ключ от своей парижской студии. Сам он намеревался долго пробыть на Майорке и хотел, чтобы в его отсутствие в квартире кто-нибудь жил. Я согласилась на это предложение.
Раньше мне никогда не приходилось бывать в этом квартале. Улица Шовло возле метро «Порт-де-Ванв». Широкое окно выходило в садик с небольшим павильоном; и домик, и сад выглядели давно заброшенными. Очутившись в этой студии совсем одна, я спросила себя, смогу ли прижиться здесь. Я уехала из Лондона нежданно-негаданно; ничто меня там больше не удерживало. А тут, в Париже, в незнакомом квартале, я была полностью отрезана от остального мира.
Мне долго не спалось в первую ночь на новом месте. Вокруг стояла мертвая тишь, как будто дом был необитаем. А поутру, еще на заре, меня разбудил цокот копыт. Я подумала: наверное, какой-то кавалерийский полк проходит мимо дома по бульвару.
Стояла последняя неделя января, погожая и ясная. Небо сияло прозрачной голубизной. И дни шли, сменяя друг друга, под этим неизменно голубым небосводом и приветливым солнцем. У меня оставалось еще две тысячи франков, я их получила, когда они уволили меня из «Баркерза».[9] На эти деньги можно было продержаться целый месяц, а потом придется ехать обратно в Лондон.
Через два или три дня после моего приезда часов в одиннадцать утра зазвонил телефон. Я как раз только что проснулась. Женский голос спросил Георга Крамера – так звали австрийца. Я сказала, что он в отъезде. Пауза. Затем женщина осведомилась, кто я такая. Я ответила, что стерегу квартиру в отсутствие хозяина. Она оставила свое имя и номер телефона, попросив передать ему, если он объявится. В любом случае она перезвонит через пару недель.
Я подумала, что этот аппарат на ночном столике мне совершенно не нужен. Я так давно покинула Францию, что вряд ли кто-нибудь помнит меня. Напрасно я прикидывала, кому бы позвонить, – нет, решительно некому. Ничто не смутит мирное течение моей жизни. Однако где-то после шести вечера меня начинала донимать такая тоска, что я поневоле спрашивала себя: а не позвонить ли той женщине, что оставила свой телефон? Я тогда записала его на клочке бумаги, который сунула в ящик ночного столика. И я открывала этот ящик. Разглядывала номер. Отёй 15–28.[10] Я уже знала его наизусть. Ну и потом, вдруг этот самый Георг Крамер позвонит мне, чтобы узнать, все ли в порядке. Да и сама женщина обещала перезвонить сюда. В общем, мои дела не так уж плохи.
После полудня я садилась в метро на станции «Порт-де-Ванв» и ехала на Монпарнас. Оттуда я шла пешком улицей Ренн и улицей Вожирар к Люксембургскому саду и Латинскому кварталу. Все то же голубое небо и морозное январское солнце. Я бродила по книжным лавкам и кафе бульвара Сен-Мишель. Вид студенческих ватаг на бульваре слегка успокаивал меня. Как мне хотелось тоже носить ранец за спиной, сидеть на лекциях, жить по расписанию! Я, конечно, могла бы гулять по правому берегу, со стороны Елисейских Полей и Больших бульваров, но сейчас мне был милее этот квартал. В конце концов, именно здесь обреталось большинство моих сверстников.
Еще я ходила в кино, часто на два сеанса в день, и, сидя по вечерам среди других людей в тесных зальчиках улицы Шампольона, забывала о своем одиночестве еще до начала фильма. Обратный путь тоже пролегал по улице Вожирар, затем по улице Ренн до Монпарнаса. И пока я ехала в метро, в полупустом вагоне, тоска моя все росла и росла. Мне чудилось, будто студия Георга Крамера находится где-то за тридевять земель, и это впечатление крепло по мере того, как я выходила из метро на «Порт-де-Ванв» и в течение нескольких минут шла к дому.
После первых дней, отмеченных солнцем и голубым небом, зима снова вступила в свои права. Серая хмарь и январские холода усугубили мою хандру. Все люди моего возраста, среди которых я пыталась раствориться в кафе и маленьких кинотеатрах, казались мне теперь чужаками. Или, вернее, я сама была им чужой. Я слышала их разговоры, но больше не понимала их языка и была уверена, что они тоже не поймут меня. Я старалась разобраться в своих чувствах – ведь прежде я никогда не дичилась людей. Это началось в Лондоне, на следующий день после того, как они уволили меня из «Баркерза». Я проработала в этом огромном магазине полтора года, привыкла к нему. Сама работа мне не очень нравилась, но без нее дни мои стали безнадежно пусты. Да, это началось именно в Лондоне. И если честно, еще тогда, когда я работала в «Баркерзе».
С наступлением темноты моя тоска утихала. Парижская ночь, с ее контрастами тьмы и огней, казалась мне более искренней, чем все эти туманные дни, скорее похожие на сумерки, – так и чудится, будто серое марево обволакивает тебя и вот-вот поглотит без остатка.
Теперь я больше не выходила из квартиры до самого вечера. Целыми днями я слушала транзистор или проигрыватель, лишь бы заглушить эту давящую тишину. В глубине комнаты стояли полки со множеством книг, я брала первую попавшуюся. Но и во время чтения не выключала приемник или проигрыватель. Все книги были посвящены путешествиям по дальним странам, по необитаемым островам. Путеводители, планы, морские карты. Можно было с утра до вечера сидеть в этой маленькой квартирке на «Порт-де-Ванв», странствуя по всему свету. За книгами мне становилось легче, они пробуждали во мне тягу к путешествиям. В конце концов, я вольна была уехать куда угодно, хотя для начала не рассчитывала забираться слишком далеко.
Часам к шести вечера я выходила на улицу. Первый настоящий страх я испытала в метро. В тот вечер я решила изменить маршрут. Привычная пешая прогулка по улице Ренн и по улице Вожирар стала внушать мне смутную боязнь. Наверное, из-за ходьбы по одним и тем же тротуарам, неизменно приводившим к тому же Латинскому кварталу, который с каждым разом выглядел все мрачнее и мрачнее.
На Монпарнасе я сделала пересадку в сторону Елисейских Полей. Я шагала по длинному туннелю с указателями: «Направление Порт-де-ла-Шапель», зажатая в плотной толпе пассажиров – начался час пик. Можно было идти только прямо, иначе раздавят. Толпа еле-еле продвигалась вперед. Люди были притиснуты друг к другу, туннель становился все уже по мере того, как мы подходили к лестнице, ведущей на перрон. Отступать было уже некуда, толпа тащила меня за собой, и мне казалось, что я вот-вот бесследно растворюсь в ней. Просто исчезну, не дойдя до конца туннеля, и все тут.
На перроне я безумно испугалась, что никогда уже не вырвусь отсюда. Сейчас меня внесет в вагон вместе с окружающей людской массой. И на каждой станции новая волна пассажиров будет оттеснять меня все дальше, вглубь. Поезд остановился. Не обращая внимания на давку и толчки со всех сторон, я кое-как протиснулась к дверям и вырвалась на перрон в потоке выходивших людей. В конце концов я поднялась наверх и очутилась на свежем воздухе. Я снова была жива. И твердила вслух свое имя, фамилию, дату рождения, стараясь убедиться, что я – это я.
Потом зашагала куда глаза глядят. К счастью, было уже темно и заметно похолодало. Я с облегчением смотрела на яркие переливающиеся огни, на мерное чередование красных и зеленых глазков светофоров.
Спасибо этой темноте и холодному воздуху – я вдруг словно вынырнула из дурного сна, где чуть не увязла в топкой трясине. Теперь у меня под ногами был твердый, надежный асфальт. И чтобы попасть домой, достаточно просто идти вперед, никуда не сворачивая. Давно уже голова моя не работала так четко – как будто я приняла допинг; такое случалось со мной лишь в Лондоне в «Баркерзе», днем, когда я, устав стоять на ногах, глотала витамин С. На меня нежданно снизошел таинственный дар ориентации в пространстве. Я уверенно шла по каким-то незнакомым улицам, все прямо и прямо. Только позже я узнала их названия – улица Доктора Ру, улица Дюто. Я была твердо уверена, что это и есть кратчайший путь к дому. Наконец я оказалась на тихой площади, какие можно увидеть разве лишь в маленьких провинциальных городках, – площади Аллере.
В одном из кафе еще горел свет. Я вошла туда. Заказала мартини. Это слово слетело у меня с языка само собой, как будто вернулось откуда-то из забытого детства.
С этого дня я уже не осмеливалась ездить в метро. Конечно, можно было избежать часа пик, выходя из дому пораньше, днем, но стоило мне вспомнить ту кошмарную, неминуемую пересадку на Монпарнасе, тот бесконечно длинный туннель… А единственный автобус, проходивший мимо «Порт-де-Ванв», не выезжал за пределы левобережных кварталов и следовал по маршруту, которого я теперь безотчетно боялась: улица Ренн, улица Вожирар.
На следующий день я снова пошла в то кафе на площади Аллере. К чему эти длинные поездки в метро через весь Париж! Не лучше ли оставаться здесь, поближе к дому, и ходить пешком, как в деревне.
Еще несколько дней над городом снова сияли голубые небеса и зимнее солнце. Я садилась за столик на открытой террасе; из глубины кафе доносилось щелканье электрического бильярда. Один человек – брюнет в белом халате, работавший в соседней клинике, – ежедневно играл на нем с двух до половины третьего. Ровно в два тридцать он покидал кафе и шел к себе в клинику. Эта пунктуальность тоже странным образом успокаивала меня. Часам к трем хозяйский пес боксер ложился на тротуар у двери кафе. Примерно в то же время открывались ворота типографии напротив, и выезжавший оттуда грузовичок тормозил у кафе. Из него выходили два довольно молодых человека, чтобы выпить по стаканчику у стойки бара. Один из них бросал монетку в музыкальный автомат, и оттуда неслась всегда одна и та же песенка «Whiter Shade of Pale», напоминавшая мне о Лондоне. Потом они уходили. Тот, что помоложе, всякий раз с улыбкой кивал мне. Грузовичок исчезал за поворотом улицы Аллере. Через несколько минут боксер вставал и возвращался в кафе. И больше до самого вечера – ни души.
Именно тогда, в один из этих ранних вечеров, я и поняла, отчего меня так часто будит на заре цокот копыт. Однажды, возвращаясь из кафе на площади Аллере, я прошла по еще незнакомой мне улице Брансьон. Оказалось, что это самая короткая дорога к дому, хотя обычно я ходила по улице Кастаньяри. В первое время я вообще ничего не знала в этом квартале, кроме пробежки от дома до метро.
Итак, в тот день я шла по улице Брансьон и вдруг очутилась перед лошадиными бойнями Вожирара. Так гласила надпись над решетчатой оградой. Я шагала по другой стороне улицы, где сплошной чередой тянулись кафе. Дверь одного из них была широко открыта. Я заметила на полу забрызганные кровью опилки. У стойки вполголоса беседовали трое коренастых краснолицых мужчин. Один вынул из кармана огромный бумажник, туго набитый деньгами. Он начал пересчитывать их, то и дело мусоля указательный палец. Я подумала: уж не они ли убивают лошадей? Спустя несколько дней я проходила по этой улице рано утром, там как раз начались лошадиные торги. На тротуаре у ограды толпились другие мужчины, такие же краснолицые и массивные, в плотных пальто.
Раньше я обычно спала до полудня; теперь же просыпалась все раньше и раньше, даже если накануне читала или слушала музыку за полночь. А однажды утром проснулась и вовсе до рассвета, в полной темноте.
Я решила позавтракать в «Терминюсе» – одном из двух кафе, расположенных поблизости, на бульваре Лефевра. Вот там-то я и увидела впервые конское шествие. Лошади возникали одна за другой из мрака и вереницей шли по безлюдному бульвару Лефевра. Я слышала мерный стук их копыт, тот самый, что настигал меня в предутренней дреме, только звучал чуть глуше. Лошадей было около десятка. На сей раз я видела их воочию. Сбоку, почти во главе процессии, шагал человек, он вел в поводу одну из лошадей. Мне показалось, что я уже где-то встречала его. Может, в метро, на станции. Да, я наверняка видела эту кожаную куртку, белые брюки и пестрый шейный платок, какие носят «гардианы».[11] Он был довольно высокого роста, с черными волосами и помятым лицом. И вот теперь он шагал рядом с одной из лошадей, подергивая ее за узду. Они миновали кафе и свернули на улицу Брансьон. Больше я их не видела, до меня доносился только стук копыт, и я сидела, замерев, в ожидании минуты, когда он наконец стихнет.
Хозяин следил за мною из-за стойки. Он сказал мне, что нынче утром лошадей не очень много и что их привели из Нейи по бульварам. Он сразу распознавал их по аллюру. Например, цирковых лошадей, ставших ненужными. Такое случалось время от времени. Или лошадей из шикарных кварталов, от богачей.
– Вы можете быть спокойны… Эти господа с бойни мое кафе не посещают. Они ходят в другое заведение, дальше по улице.
И он неопределенно махнул рукой в сторону улицы Брансьон, куда увели вереницу лошадей.
С тех пор я всячески избегала улицы Брансьон. В то утро я сказала себе, что не смогу долго жить в этом квартале. Но куда податься? У меня было слишком мало денег, чтобы снять комнату. И я не хотела возвращаться в Лондон. Да и какая разница, где жить, в другом квартале, далеко отсюда, или здесь – разве это что-нибудь изменит? Я все равно не смогу выкинуть из головы ту вереницу лошадей, выступавших из тьмы и скрывавшихся за поворотом, и того типа – «гардиана» в белых штанах, ведущего под уздцы одну из них, вороного коня. Конь не хотел идти за ним, он наверняка ускакал бы, дай ему волю.
Я снова попыталась ездить в метро. Но на Монпарнасе не смогла преодолеть себя и продолжить путь. Тогда я вернулась пешком в кафе на площади Аллере. Надо бы все-таки разузнать, есть ли тут рядом автобусная остановка, чтобы добраться до правого берега. Но дни проходили, а я даже не пыталась навести справки. В конце концов я пришла к выводу, что уже неспособна передвигаться на длинные расстояния. Ибо стоило мне отойти подальше от дома, как меня охватывал страх заблудиться, утратить последние ориентиры и, растворившись целиком в серой мгле, забыть, где я и кто я. Часто мне снилось, как я иду по улице – даже не знаю по какой, парижской или лондонской, – и не могу вспомнить дорогу домой, да и есть ли у меня вообще дом. Я обнаружила поблизости, в самом конце улицы Вожирар, кинотеатр под названием «Версаль». Самый короткий путь к нему проходил по бульвару Лефевра. Таким образом я избавляла себя от вида боен. Я стала ходить в кино почти каждый вечер, к девяти часам; показывали один и тот же фильм, но мне это было совершенно безразлично. Я садилась в последний ряд и сразу чувствовала облегчение. Под конец я даже забывала, что кинотеатр находится по соседству с бойнями.
Почему тот лондонский австриец не сказал мне, что живет в таком квартале? Если бы я это знала, то ни за какие блага не приняла бы его предложение. А теперь было слишком поздно.
После кино я возвращалась в студию той же дорогой. На другой стороне улицы высились недвижные глыбы домов с темными окнами; только в одном из них горел свет. Он всегда там горел, – верно, кто-то читал допоздна или ждал гостей, кто-то, с кем я могла бы поговорить. Теперь я понимала, как плохо быть одной, и засыпала в страхе, что меня вот-вот разбудит стук копыт. За тем освещенным окном стук, должно быть, слышался еще отчетливее, чем у меня, и оттуда можно было видеть проходивших лошадей. На протяжении долгих лет человек, который жил там, и все другие, чьи окна выходили на бульвар, видели – как я недавно – вереницы лошадей на заре. И мне хотелось узнать, что они думают об этом. Нас было сравнительно немного таких – знавших о лошадях, которых ведут на убой, – в многомиллионном городе.
Я дошла до улицы Брансьон. Она была пуста и безмолвна. В этот поздний час все кафе уже давно закрылись. Мне вспоминались подробности, рассказанные хозяином «Терминюса». «Убийцы», как он их называл, шли перекусить после работы в кафе напротив бойни – то самое, где я заметила опилки с брызгами крови. Мужчины с толстыми бумажниками – это барышники, торговцы лошадьми, мясники. «Убийце» требовалось каких-нибудь десять минут, чтобы забить лошадь. А те, другие, покупали и продавали животных по понедельникам и четвергам. Они всегда платили наличными и при этом хранили деньги не только в бумажниках – некоторые держали их в обувных коробках, а иногда, сидя в кафе, заворачивали пачки банкнот в столовые салфетки, и над всем этим витал кислый запах крови – крови на башмаках и фартуках «убийц». Лошадей доставляли не только из Нейи, их привозили издалека в грузовиках и вагонах, и по утрам мы слышали стук копыт: когда животных выводили из конюшен квартала, где они ждали своего смертного часа. Таких конюшен здесь было довольно много. Работа начиналась в четыре утра. Грузовики, вагоны, пачки денег, переходившие из рук в руки за столиками кафе… Тот человек в узких белых штанах и кожаной куртке, что вел под уздцы вороного коня, появился здесь в прошлом году. Ему платили какую-то малость за труды. Никто не знал, откуда он взялся. Может, из Камарга. Все звали его «гардиан». Хозяин «Терминюса» рассказывал мне все это своим жиденьким, почти плаксивым голоском, текущим изо рта, как струйка теплой воды. Казалось, он забывает о моем присутствии и говорит для самого себя. Даже когда я вставала и шла к выходу, он продолжал вспоминать все новые подробности, но я уже не могла его слушать. Мне хотелось глотнуть свежего воздуха, уехать из Парижа, оказаться где-нибудь на берегу голубого моря, как тот австриец, что отдал мне ключ от своей студии, ни о чем не предупредив. Я все больше времени проводила в студии, читая книги, слушая музыку. И говорила себе, что неслучайно оказалась совсем одна здесь, у ворот Парижа.[12]
Я добралась до некой границы и временно остановилась, перед тем как шагнуть за нее и узнать новую жизнь. Все эти книги на полках вокруг меня звали в дальний путь. Австриец, верно, и жил-то здесь между двумя перелетами; квартирка служила для него перевалочным пунктом, и ему некогда было задумываться над тем, что происходит в квартале… Да и мне самой она могла бы стать надежным приютом, не услышь я на рассвете цокот копыт. Во дворе на ступеньках заброшенного павильончика валялся бюст из обожженной глины – женский бюст – и еще большой камень, который начали обтесывать. Наверняка там когда-то жил скульптор. Посреди двора росло дерево. Весной, не вставая с кровати, можно было видеть через широкое окно его колыхавшуюся листву.
Каждый день я с надеждой ждала обеденного часа, чтобы отправиться пешком на площадь Аллере. Это было единственное время, когда я испытывала благостное чувство покоя, если не считать вечеров в кинотеатре на улице Вожирар. Тут, в кафе, все повторялось с точностью часового механизма. Щелканье электрического бильярда, человек в белом халате, идущий через площадь к своей клинике ровно в два тридцать. Пес у входа на тротуаре. Притормозивший грузовик и двое мужчин у стойки, один из которых улыбнется мне на выходе. Это свидетельствовало о том, что и я заняла свое прочное место в этом кафе, в этот час, среди других людей.
И каждый раз один из мужчин с грузовика заводил «Whiter Shade of Pale». Казалось, он выбрал эту песню специально для меня. Вначале я даже и не прислушивалась к ней. Так, ничего особенного, звуковой фон, вроде пощелкивания электрического бильярда, одна из тех мелодий, что баюкают вас и делают одиночество почти приятным. Слушая ее, я вспоминала те утра, когда мне приходилось вставать на рассвете и идти по Ледбрук-Гроув на работу в «Баркерз». Работать в «Баркерзе» было трудно, но ранние вставания как-то отделялись в моей памяти от остального дня. Они были отсрочкой, обещанием – даже зимой, когда стояла темень. А в первые дни весны деревья одевались белыми и розовыми цветами. Я давно забыла и «Баркерз», и вечера после работы. Теперь я помнила только эти утра, когда шла пешком по Ледбрук-Гроув, в темноте или под солнцем, но всегда с надеждой, что сегодня случится что-то новое.
Потом эта музыка стала напоминать мне еще и тот послеобеденный час, когда мы, Рене и я, гуляли с собакой. За несколько дней до отъезда Рене. В одну из суббот, в рыночный день на Портобелло. Я тогда взяла отпуск в «Баркерзе». Я была свободна, но это ничего не меняло. Рене все равно уезжал. Как я боялась долгих пустых дней, которые мне предстояло прожить без Рене! И вот та суббота, солнечная, погожая. В самом начале Портобелло-роуд, напротив бывшей школы, посреди улицы торчал какой-то верзила с «Роллефлексом». Бродячий фотограф. Прохожих на улице было еще не много, и он сразу ухватился за нас. Сфотографировал вместе с собакой. Потом дал мне бумажку с записанным номером, сказав, что я должна прийти с ней на следующей неделе в ателье, где он работает, если хочу получить снимок.
Потом мы вошли в бывшую школу, где теперь торговали букинисты. Рене выбрал несколько книг, и мы пошли дальше в шумной субботней толпе.
На следующей неделе Рене уже не было. В пятницу к концу дня я решила сходить за фотографией. Ателье находилось далеко, на Хаммерсмит. Я села в метро. Бумажку с номером я положила в конверт, чтобы не потерять. Это ведь будет единственный снимок Рене со мной, вместе. Бывают люди, которые демонстрируют вам свои наклеенные в альбомах фотографии, где запечатлен каждый миг их жизни. Им повезло, – наверное, у них всегда был под рукой аппарат, верный свидетель и спутник. Мы же никогда не думали об этом, ни Рене, ни я. Нам было достаточно просто жить, день за днем.
От станции метро до ателье пришлось еще пройти порядочный кусок по Кинг-стрит. Я боялась, что ателье закрыто. Но нет, множество клиентов толпилось у стойки, за которой сидели двое черноволосых мужчин; они выдавали снимки или брали для проявки пленку. Наконец подошла моя очередь. Я протянула бумажку одному из мужчин. Он рассеянно взглянул на нее и, держа в руке, продолжал обслуживать других посетителей. Я спросила, когда же он выдаст мой снимок. Он сухо ответил:
– Я этими фотографиями не занимаюсь. Вам придется подождать.
Я стояла и ждала; люди входили в ателье, протягивали свои талончики через прилавок, и им выдавали фотографии. А брюнет уже и не держал в руке мою бумажку. Я, конечно, могла бы сесть в глубине ателье и подождать до закрытия. Но лучше было торчать у стойки, иначе он и вовсе забудет обо мне в этой толпе входивших и выходивших клиентов. Я снова попыталась привлечь к себе внимание брюнета, окликнула его, но он притворялся, будто не слышит, и избегал моего взгляда. Я подумала: куда же он сунул мой талон? И я старалась держаться как можно ближе к стойке и не спускать с него глаз. Это был брюнет лет тридцати, с презрительным выражением лица. С какой ледяной вежливостью он сказал мне: «Я этими фотографиями не занимаюсь». Я воспользовалась моментом, когда у прилавка никого не осталось, и снова попросила его выдать мне снимок. Небрежным жестом он вынул из кармана мой талончик. Не напомни я ему о себе, он бы, наверное, так и оставил его у себя в кармане, а позже разорвал бы и выбросил. Он мельком взглянул на номер, повернулся и начал рыться в ящичке, туго набитом конвертами с фотографиями. Он перебирал их уверенно-небрежными движениями, и я видела, что он уже подходит к концу. Он делал это слишком быстро. Мне казалось, он даже не смотрит на номера, записанные на конвертах. Затем он повернулся ко мне:
– На этом номере ничего нет.
И с холодной улыбкой протянул мне талон. Я спросила, уверен ли он, что нет, может, взглянуть еще раз?
– Нет-нет. На этом номере нет ничего.
Но я-то была убеждена, что фотография лежит там, в одном из конвертов. И я набралась храбрости спросить:
– А я не могла бы взглянуть сама?
– Я вам повторяю: на этом номере ничего нет.
Голос звучал совсем уж сухо, а взгляд был такой ледяной, как будто этот тип считал меня полным ничтожеством. Я, без сомнения, была недостойна даже смотреть ему в глаза. И я поняла, что мне не на что надеяться.
На улице я еще раз взглянула на талон. Номер 0032. В обычное время я не придала бы никакого значения случившемуся. И мне было бы наплевать на голос этого типа, звучавший у меня в ушах как смертный приговор. Если бы Рене был со мной, мы бы наверняка получили снимок. Этот тип сразу же сменил бы тон. И мне вдруг захотелось вернуться назад и сказать ему: «Мой друг набьет вам морду, если не отдадите снимок!», но этот приступ гнева показался мне нелепым и тут же утих. Рене здесь больше нет. И вряд ли я когда-нибудь снова увижу его. Все те минуты, что мы провели вместе, канули в небытие. И вот теперь кто-то решил уничтожить последний след нашего общего существования – Рене, меня, собаки, – единственное изображение, запечатлевшее нас всех вместе.
Я продолжала идти по Кинг-стрит. Я уже ни в чем не была уверена, тротуар уплывал у меня из-под ног, как палуба корабля во время качки. Да, именно так: этот брюнетик с металлическим голосом и презрительным взглядом взял и выбросил нас за борт, всех троих – Рене, меня и собаку. Несколько ночей подряд мне снилась эта картина; от испуга я просыпалась и долго не могла отдышаться и осознать, что вовсе не утонула. И снова мне вспомнился тот человек за стойкой. Почему бы, собственно, не вернуться в ателье и не объяснить ему спокойно, что мне необходим этот снимок, что я готова заплатить за него тройную цену? Да я была готова на все, что угодно, лишь бы заполучить эту фотографию. Но в конце концов я поняла, что это бесполезно. И надеяться не на что. Мое первое впечатление, наверное, не обмануло меня: этот тип не любил женщин. Я сразу угадала это по его взгляду, по металлическому звуку голоса, по брезгливой складке губ. Рене рассказывал мне о таких мужчинах – женщины для них не существуют. Они не любят заниматься любовью с женщинами. Но не осмеливаются делать это и с мужчинами. Почему? Рене объяснял мне, что они так и остаются девственниками. И что именно из-за них разгораются войны. По словам Рене, таким был Гитлер. И Робеспьер. Рене хотелось написать о них книгу. Он собирал документы и фотографии на эту тему. На снимках фигурировали суровые мужчины, которых Рене называл «монахами-воинами». Белокурые юноши с обнаженными гладкими торсами маршировали сомкнутыми рядами; были и другие – жирные, с безволосыми лицами и бритыми головами. На одной фотографии такие типы били витрины магазинов и заставляли людей собирать осколки и чистить тротуар. Их предводитель, с дряблым и одновременно жестким лицом, носил кожаные тирольские штаны – короткие, до колен, хотя был уже в возрасте и довольно пузат. Он злорадно улыбался, глядя, как несчастные люди ползают на коленях, отмывая тротуар. Рене объяснял мне, что этот толстяк – девственник. Он доживет до глубокой старости и умрет среди запахов кожаных сапог и остывшего пепла, так и не узнав любви.
Я спросила себя, что же сделает тот брюнет с нашей фотографией. Наверное, просто разорвет. Или засунет в кучу других снимков, за которыми никто не пришел или которые он отказался выдать некоторым клиентам под тем предлогом, что на данном номере ничего не значится. А может, он поступал так даже не по злобе, а от усталости или равнодушия. Его работа за стойкой – весь день на ногах – была такой же однообразной, как моя в «Баркерзе». Вот я и попалась ему под руку, на свою беду явившись некстати. А мог бы попасться и кто-то другой – как в лотерее, оттого что номер 0032 оказался несчастливым.
Я осознала это в последующие дни, бродя в том же месте Портобелло, где фотограф снял нас троих – Рене, меня и собаку. Тогда была суббота, самая обычная суббота, и пес шел, как обычно, в серединке между нами. В левом углу снимка можно было, наверное, различить вход в бывшую школу, где Рене купил тогда несколько старых книг. И может быть, где-то сзади виднелся силуэт прохожего, перекресток этой улицы с Чепстоу-Виллас, спуск к антикварному магазину. В общем, документальное свидетельство для будущего – о том, что однажды летом, в субботу, в Лондоне, в середине дня мы проходили по улице Портобелло – Рене, собака и я.
В первую же субботу, когда я вернулась туда уже одна, на улице оказалось гораздо больше народа. Но фотографа там не было – ни в тот день, ни во все другие субботы, хотя я пыталась разыскать его, чтобы потребовать объяснений, а может быть, с его помощью все же вызволить нашу фотографию. И вот тут я окончательно утратила веру в себя. Мне чудилось, будто меня здесь нет, что я никогда уже не найду своего места в этом уголке города. Я с завистью глядела на других людей, уверенно шагавших по тротуару. Уж под их-то ногами он никуда не поплывет. Вот и для нас, для Рене и меня, когда мы гуляли вместе, эти улицы и скверы были такими знакомыми и близкими, что становились частью нас самих. А теперь все связи разорваны, я уже лишняя здесь, как будто вернулась после смерти. В первое время я даже боялась выходить из комнаты. Потом мало-помалу тротуары перестали плыть у меня под ногами, вызывая головокружение. Тем летом я ощущала не панический страх, а, напротив, какое-то странное умиротворение. Вечерами я совершала долгие прогулки по безлюдным улицам вокруг Холланд-парка, где мы обычно ходили вместе. Но Рене и собака остались в иной, прежней жизни. И тщетно я буду возвращаться на эти улицы и скверы или бродить по субботам в толпе на Портобелло – теперь мне уже не дано испытать там прежние чувства.
Отныне я приходила в кафе на площади Аллере к одиннадцати часам утра. Я делала большой крюк, лишь бы избежать улицы с бойнями. В это время дня «они», наверное, в очередной раз закусывали, в своих забрызганных кровью башмаках и фартуках, со своими толстыми бумажниками. На площади Аллере утренние клиенты отличались от дневных. До обеда нас было в кафе только двое – я да какой-то мужчина лет тридцати, проверявший школьные тетради. Затем подходили остальные посетители. Они работали по соседству. Хозяин называл эту группу «телефонной компанией». Им всегда не хватало столов, приходилось потесниться. Они очень громко разговаривали между собой. Не помню, чтобы мне довелось, работая в «Баркерзе», хоть раз обедать вместе с сослуживцами. Я общалась только с одной белокурой девушкой, стоявшей за соседним прилавком. Иногда я ходила вместе с ней в кино.
Однажды утром, когда «телефонная компания» еще не ввалилась в кафе, я сидела вблизи того столика, за которым человек проверял тетрадки. Вдруг он поднял голову и взглянул на меня. Это был мужчина с правильными чертами лица, глубоко посаженными глазами и коротко остриженными волосами, сквозь которые кое-где уже просвечивала лысина. Он спросил, не студентка ли я. С самого моего приезда в Париж никто вот так, по-человечески не заговорил со мной. Его взгляд и голос внушали доверие; взгляд был прямой, голос искренний, – казалось, человек обратился ко мне без всякой задней мысли. Я ответила: нет, не студентка. Он сказал, что ведет курс философии в одном коллеже в окрестностях Парижа. И трижды в неделю ездит в этот коллеж на автобусе от «Порт-де-Ванв». А вечером возвращается обратно на поезде, который приходит на вокзал Монпарнас. Потом добавил, что его ученики пишут сочинения донельзя скверно, поэтому он и предпочитает исправлять их здесь, в кафе, нежели дома в одиночестве, но он не сердится на них, на своих учеников. Вот какие дела. Ну а я – училась ли я где-нибудь?
Я так настрадалась от одиночества в эти последние недели, что мне безумно хотелось – не исповедаться, конечно, но хотя бы перемолвиться с кем-нибудь словом. А этот человек, казалось, проявляет искренний интерес к словам собеседника, может быть, в силу своей преподавательской профессии. Я рассказала ему, что приехала из Лондона, что один из моих друзей предоставил мне свою квартиру недалеко отсюда, но что я чувствую себя немного потерянной в этом квартале. Странный квартал!
Он слушал, не спуская с меня глаз, как будто хотел выведать мои затаенные мысли. Так глядят священники или врачи.
– Может быть, вы и правы, – сказал он. – И в самом деле, странный квартал…
Мой взгляд упал на одну из раскрытых тетрадок, лежащих перед ним. Я заметила, что многие фразы подчеркнуты красной шариковой ручкой, а на полях такой же красной пастой проставлены вопросительные знаки.
– А я живу в этом квартале очень давно… В старой квартире моей матери на бульваре Лефевра… Со стороны церкви…
Возвращаясь из кино, я проходила мимо этой церкви – современной церкви, построенной то ли из бетона, то ли из кирпича, в темноте я не могла различить. Может быть, именно в его комнате и горел тот поздний свет.
– Церковь носит имя святого Антония Падуанского. Да она и не могла называться иначе.
Он не спускал с меня своего прямого, открытого взгляда, так что я в конце концов потупилась, и снова мне в глаза бросилась тетрадь, которую он только что проверил. Мне почудилось, что там, на полях, так и выведено красной ручкой: «Церковь носит имя святого Антония Падуанского. Да она и не могла называться иначе».
– А вы знаете, о чем просят святого Антония Падуанского? Помочь найти пропавшие вещи.
Он улыбался – как будто угадывал, что и я потеряла какую-то вещь. Я никогда не была суеверной, но если бы я знала, в чем помогает святой Антоний Падуанский, и если бы в Лондоне была церковь этого святого, я бы уж точно сходила помолиться ему, чтобы он нашел ту фотографию.
– Недалеко отсюда, на улице Морийон, есть бюро находок, куда свозят все потерянные вещи. А на Данцигской улице – приют для бездомных собак… Такой уж это квартал – здесь люди постоянно что-то ищут.
Излагая все эти подробности, он говорил не тоном гида, знакомящего вас с Парижем, но именно как преподаватель философии. И этот спокойный голос внушал мне доверие. Я вдруг захотела потолковать с ним о лошадях. Но не находила слов. И боялась их произнести.
– А потом, здесь уже сто лет как занимаются лошадьми…
Все тот же спокойный голос, все та же улыбка. Как будто это вполне естественно – заниматься лошадьми.
– Когда я был маленьким, то ходил в школу неподалеку отсюда… А затем поступил в лицей Бюффона. В общем, я всю жизнь провел в этом квартале.
Сто лет – именно так он и выразился. Значит, за это время по бульвару и улице Брансьон прошли многие сотни тысяч лошадей.
– Вы что-то очень уж бледны. Не хотите выпить чего-нибудь?
Теперь его взгляд выражал снисходительное сочувствие, как будто моя тетрадка тоже лежала у него на столе среди прочих и он написал в ней своей красной ручкой: «Оставляет желать лучшего».
Я ответила, что все в порядке. Просто я плохо спала в эту ночь.
– Ну а чем вы занимаетесь в дневное время?
Под его взглядом я снова почувствовала себя школьницей, которая сбежала в кино с уроков и даже не запаслась объяснительной запиской от родителей. Нужно было солгать что-то, а главное, как можно увереннее.
– Я нервничаю, потому что ищу работу.
– О, я мог бы помочь вам с работой. Вы умеете печатать на машинке?
До того как уехать в Лондон и поступить в «Баркерз», я училась печатать в школе Пижье, у Венсенских ворот, где тогда еще жила с матерью. Я сказала, что умею печатать и даже стенографировать.
– Значит, я буду давать вам печатать тексты. Мы с друзьями организовали небольшой кружок и пишем их сообща.
Он улыбался благостной улыбкой священника так, словно выслушал мою исповедь и счел мои грешки несущественными.
– Может быть, эти тексты вас заинтересуют… Мы все вместе работаем над одним учением… Я буду счастлив, если оно вас заинтересует. А машинку я вам дам.
Эта возможность заняться делом и не проводить в мучительной праздности пустые дни внезапно обрадовала меня. Я буду печатать на машинке – одна, спокойно, в своей студии, среди книг. Я даже смогу за работой слушать музыку. Я поставлю машинку так, чтобы сидеть лицом к окну, выходящему в сад.
– Вот брошюра, которую написал я сам. Вы можете ознакомиться с нашим учением и понять, какие тексты вам предстоит печатать.
Он порылся в коричневом кожаном портфеле, стоявшем у его ног, и протянул мне тоненькую книжицу в бледно-зеленой обложке с названием «Призыв к себе». Сверху было написано: Мишель КЕРУРЕДАН. Он указал мне на это имя:
– Да-да, это я…
Он попросил меня проводить его на «Порт-де-Ванв» к автобусной остановке. В тот день он должен был обедать в столовой своего коллежа, а потом проводить занятия. Он шагал рядом со мной, неся свой портфель, и меня поразили его худоба и высокий рост, а еще странное несоответствие строгого костюма и летних плетеных сандалий, надетых на черные носки. Мы условились встретиться завтра в одиннадцать часов в кафе. Он обещал принести машинку и рукопись.
Вернувшись в студию, я решила прочесть брошюру, которую он мне дал. Между страницами лежала фотография. Я сразу узнала моего нового знакомого, он был снят вместе с другим мужчиной, таким же высоким и худым, как он сам, на фоне сельского пейзажа. Они стояли рядом, учитель прислонился плечом к дереву. Второй держал в руке открытую книгу и, казалось, читал ее вслух. У них были одинаково серьезные лица, лобастые головы. На обороте фотографии я прочитала: «Мишель и Джанни. Апрель-май, Рекулонж». Я почувствовала, как во мне поднимается смутная горькая печаль. Ну почему мне попалась в книге фотография этих двоих, которых я знать не знаю, тогда как единственный нужный мне снимок сгинул без следа?!
Прочтя несколько страниц, я отложила брошюру. Прежде мне никогда не доводилось читать философские книги, и я с трудом сосредоточивалась на содержании. Если я верно поняла, речь шла об учении, которое позволяло людям достигать мудрости. Зачинателем этого учения был некий доктор Бод. Почти все главы начинались с упоминания о нем: «Когда спрашиваешь у доктора Бода, в чем смысл его учения…», «На одном из последующих собраний доктор Бод затронул вопрос…», «Доктор Бод имел обыкновение приводить в качестве примера…». Интересно, знает ли этот Мишель Керуредан доктора Бода лично? На тех нескольких страницах, что я успела прочесть, об этом говорилось как-то туманно. Но главное, по мнению Мишеля Керуредана, было то, что из уст доктора исходили истина и мудрость и что нужно обязательно следовать его учению. Меня удивило такое отношение – я-то помнила, что во время учебы в начальной школе, а потом в лицее Элен Буше не уделяла особого внимания словам преподавателей. Да и на уроках катехизиса вечно спала. К великому моему стыду, я вдруг осознала, что никогда не задумывалась о смысле жизни. Жила себе одним днем и искала только удовольствий. Вначале, еще в детстве, таким удовольствием было получить стофранковую монету и купить в кондитерской Недлека фисташковое мороженое или же прокатиться на «американских горках» в парке аттракционов – мне нравилось, когда там, на высоте, у меня кружилась голова. Позже, когда в моей жизни появился Рене, мы ходили на пляж часам к одиннадцати утра, а днем оставались вдвоем в прохладной комнате с закрытыми ставнями. А еще я любила посидеть на террасе кафе летом, в утренние часы, когда там никого не было. Любила читать детективы, любила слушать музыку. Питала слабость к собакам и лошадям. Да, со времени отъезда Рене и той мерзкой истории с фотографией я вообще мало о чем задумывалась. Я захлопнула книгу. Снимок соскользнул на кровать, и я снова принялась изучать его. Этот Керуредан говорил как истинный проповедник. Он внимательно слушал меня, но, по-моему, то, что я говорила и как выглядела, для него не имело никакого значения. Ясно, что он по-настоящему заинтересуется мной, только если я соглашусь следовать их пресловутому «учению». Я попыталась разглядеть на фотографии, носил ли тот, другой мужчина плетеные сандалии… Странно, до чего же они походили друг на друга. Наверное, этот Джанни тоже посвящен в учение. На снимке оба они выглядели как священники, но мне казалось, что они все-таки слегка позируют: Керуредан, выпятив подбородок, картинно прислонился плечом к древесному стволу, другой держался неестественно прямо, устремив взгляд в книгу. Может, это та же книга, что у меня в руках, – «Призыв к себе»? Я подумала: а есть ли в их жизни женщины, или каждый из них обитает один в комнате, напоминающей монашескую келью, и довольствуется лишь дружбой? Допускает ли их учение любовь? Я бегло просмотрела «Призыв к себе», но не нашла там ни слова «любовь», ни слова «счастье». Я решила, что нужно прочесть книжку повнимательней, но в тот день у меня не хватило терпения.
На следующий день он пришел в кафе с опозданием, за несколько минут до того, как «телефонная компания» заполонила все столы. Нам пришлось почти кричать, чтобы расслышать друг друга в общем гомоне. Он принес мне пишущую машинку, маленькую, портативную, в твердом сером футляре. И текст – тридцать страниц, исписанных синими чернилами, аккуратнейшим почерком, без единой помарки, – озаглавленный «Работа над собой».
Он спросил, прочла ли я брошюру. Я ответила: да, прочла, но еще не до конца, а вообще, это очень интересно. Он молчал, не сводя с меня своего глубокого взгляда, и явно ждал продолжения. Я пробормотала, что читаю медленно, что мне приходится вникать в каждую фразу, так как я далека от философии.
– Это не философия, – возразил он, – а учение, которое помогает улучшить нашу жизнь… Всего лишь несколько правил самодисциплины. Если вы отнесетесь к этому с должным вниманием, то скоро увидите, что все предельно ясно.
Может, он в конце концов и убедит меня в своей правоте. По приезде в Париж я находилась в состоянии такой неопределенности, что мне не помешали бы чьи-то советы и указания, как жить дальше. Но способен ли человек, сидящий напротив меня в кафе, где с трудом можно расслышать друг друга, прийти мне на помощь? И нужна ли мне эта самая дисциплина? Да и вообще, в чем состоит так называемая работа над собой? Мы вышли на улицу; я несла машинку, а рукопись сунула в карман плаща. Он же держал под мышкой свой коричневый портфель, у которого, видно, оторвалась ручка. Мы шагали по улице Кастаньяри, пустынной и тихой, застроенной низенькими домами; наверное, скоро их снесут, а пока это место напоминало провинциальный гарнизонный городок, где по утрам слышен конский топот и где лошади проходят в строю, а не идут на бойню.
– Печатайте не торопясь, – сказал он мне. – Главное, чтобы этот текст помог вам лучше вникнуть в наше учение.
И он снова улыбнулся мне.
– Однако я не хочу, чтобы вы работали бесплатно.
Он вынул из-за пазухи бумажник, далеко не такой толстый, как у барышников с улицы Брансьон, и протянул мне вчетверо сложенную стофранковую бумажку. Я медлила, не решаясь взять ее.
– Это не мои деньги, – сказал он. – Их дала мне для вас знакомая, у которой мы собираемся. Я рассказал ей о вас.
Ну что ж, почему бы мне, собственно, и не принять плату за труд.
– Я думаю, что, когда вы закончите эту работу, вам было бы полезно прийти на одно из наших собраний.
По его словам, собрания эти устраивались не реже одного раза в неделю на квартире той самой дамы, о которой он упомянул. Их приходило человек шесть-семь, и они участвовали в сеансах «работы над собой» – именно так назывался текст, который мне предстояло печатать.
– Вам хотелось бы работать с нами?
Его голос звучал мягко, ласково, и я прониклась уверенностью, что этот человек желает мне добра. Он вдруг вынул из кармана пальто пачку сигарет и протянул ее мне. Синие «Голуаз».
– Держите. Это придаст вам бодрости.
Я не посмела отказаться и объяснить, что не курю.
– Ну так что ж, хотите присоединиться к нам? – спросил он меня совсем уж по-свойски, но вместе с тем настойчиво, не как священник, а скорее как преподаватель гимназии.
Я ответила, что хочу. Когда тебя мучит одиночество, на что только не согласишься.
– Очень рад, очень рад. В следующий раз мы поговорим об этом подробнее.
Ему нужно было садиться в автобус на «Порт-де-Ванв». Он назначил мне встречу в кафе через два дня, в обычное время. Помахав на прощание, он сел в автобус. Я заметила, что теперь он обут не в сандалии, а в черные ботинки на шнурках.
В течение трех дней я занималась печатанием текста. Я немного работала утром, а потом днем, часов до пяти. Оказалось, я еще не забыла, чему меня обучили на курсах Пижье. Сначала я включала музыку – записи гавайских гитар, найденные среди пластинок австрийца. Но потом решила работать в тишине, чтобы лучше понимать смысл того, что печатаю. Некоторые фразы, которые я бегло, не вникая, прочла в «Призыве к себе», встречались и здесь, в «Работе над собой». Керуредан объяснил мне, что этот текст «доведен» ими сообща, совместными усилиями, как он выразился. Но этот ровный почерк принадлежал ему, я уже видела его в ученических тетрадях, которые он проверял. Я печатала медленно, и на протяжении многих страниц некоторые слова повторялись довольно часто. Там говорилось, что мы живем как сомнамбулы, механически совершая все действия нашей жизни. Вот почему они не имеют никакой ценности. И если наши жесты, мысли и чувства стали механическими, значит мы ограничиваемся минимальным количеством «поз» и «движений», тем самым заключая себя в жесткие рамки обыденности. Необходимо вырваться из этого порочного круга, и это возможно лишь через «призыв к себе». Но тщетно я останавливалась и перечитывала написанное, я никак не могла уразуметь, в чем же состоит это упражнение. Скорее всего, они практиковали этот «призыв к себе», называемый также «работой над собой» или просто «работой», во время своих собраний. Наверное, я узнаю об этом побольше, когда Керуредан приведет меня на такое сборище.
В первый день, долго просидев за машинкой, я вышла из дома часов в пять и, шагая по улице Вожирар, вдруг почувствовала, что тоска, обычно мучившая меня в это время дня, куда-то исчезла. Я села в метро на станции «Конвансьон», доехала до Монпарнаса и в течение всего маршрута была абсолютно спокойна. Потом направилась к Латинскому кварталу. Я снова увидела стайки студентов на тротуарах бульвара Сен-Мишель, по которому мне теперь вдруг стало так приятно спускаться к реке. Наконец-то я пришла в нормальное состояние, как в первые мои дни в Париже, когда я еще не поняла, что означает тот стук копыт. Я без всякого страха смотрела, как опускаются сумерки, как загораются огни на террасе кафе «Клюни» и у входов в кинотеатры.
На улице Месье-ле-Пренс я заметила книжную лавку под вывеской «Зодиак»; объявление в витрине гласило: ОККУЛЬТИЗМ, МАГИЯ, ЭЗОТЕРИКА, ИСТОРИЯ РЕЛИГИЙ. Я вошла. Книги были расставлены по фамилиям авторов, в алфавитном порядке. Дойдя до буквы «К», я нашла брошюру, которую дал мне Керуредан, – «Призыв к себе». Эта находка поразила меня, притом поразила приятно. В общем, у меня была работа, позволявшая чем-то заполнять пустые дни, и сознание, что я участвую в чем-то важном.
Когда я пришла на площадь Аллере к десяти часам утра, он уже сидел в кафе за столиком и проверял свои тетрадки. Увидев меня, он встал и поздоровался. И улыбнулся мне. По дороге я купила большой конверт и вложила в него рукопись вместе с напечатанными страничками. Он бегло просмотрел их, одну за другой, и убрал конверт в портфель.
– Вам не слишком трудно было это печатать?
Я сказала: нет. Я надеялась, что там не слишком много опечаток. На столе лежала целая груда тетрадей с исправлениями красной ручкой, и я спросила себя, не употребляет ли он для оценок те же слова, что без конца попадались мне в тексте, который я печатала. Призыв к себе, сон, механический, сомнамбула, группа, поза, работа, движение… К концу работы у меня от них кружилась голова.
– И вы хоть немного уяснили себе смысл нашей работы?
Он произнес это полулюбезно, полуснисходительно, как будто я еще была не совсем достойна «работать» в их «кружке». Мне следовало выказать интерес и покорность, тогда можно надеяться на что-то хорошее.
Он молча смотрел мне прямо в глаза. Если бы другой мужчина глядел на меня так же пристально, мне стало бы не по себе. Но Керуредан был не из тех, что тискают руку девушки или пытаются сорвать поцелуй. Да и влюблялся ли он хоть когда-нибудь?
– Вы могли бы прийти на наше собрание послезавтра?
Меня удивило, что он так сразу предлагает это. Я думала, новичку необходим длинный «испытательный срок» перед тем, как его допустят к «работе» в группе. Я прочла это в тексте, который он дал мне печатать. «Испытательный срок». Эти слова повторялись там довольно часто.
– Наши собрания проходят в этом квартале, совсем недалеко отсюда, у той дамы, о которой я вам говорил. Она руководит нашей рабочей группой. Это большой друг доктора Бода…
Имя доктора Бода тоже упоминалось чуть ли не в каждом параграфе текста, который я печатала. Он все время повторял своим ученикам: «Вы постоянно забываетесь… Вам нужно вспомнить самих себя… Вы должны пробудиться…» Чем дальше я печатала, тем явственнее мне слышался его голос, глухой, монотонный. Я пробовала представить себе доктора Бода. Мне казалось, что это человек с ясным взглядом и ласковыми руками, которые одним прикосновением разгоняют все ваши страхи. Я не осмеливалась поделиться этими мыслями с Керуреданом, боясь разочаровать его, но на самом деле была весьма сентиментальной девицей, типичной «мидинеткой» – это словцо почему-то всегда пленяло меня.
– А вы, – спросила я его, – вы знакомы с доктором Бодом?
– Я был представлен ему в начале года той дамой, к которой хочу вас отвести… Ее зовут Женевьева Перро…
И он рассказал мне еще кое-что. Раньше доктор Бод жил в Париже. Потом он много путешествовал и наконец осел в Калифорнии, в городе Сан-Диего. Но он часто приезжает в Европу, чтобы направлять работу групп в Париже, Швейцарии, Англии. С минуту он глядел на меня так, словно не решался сказать самое важное. Потом все же заговорил:
– В будущем месяце у нас состоится собрание в присутствии доктора Бода. Там же, у Женевьевы… Может быть, она согласится представить вас ему… Посмотрим…
Он наверняка хотел дать мне понять, что доктору Боду никого не представляют так просто, с бухты-барахты. Мне еще предстоит зарекомендовать себя. Завтрашнее собрание решит мою судьбу. Вероятно, меня подвергнут испытанию.
Он собрал свои тетрадки и уложил их в портфель. Затем вынул оттуда конверт.
– Это вам… от Женевьевы Перро.
В конверте были деньги: Женевьева Перро платила их мне авансом за другие тексты, которые Керуредан будет регулярно давать мне печатать. Примерно два-три текста в месяц. Они понадобятся для их собраний. Это означало, что меня уже считают членом кружка. Он благоприятно отозвался обо мне в разговоре с Женевьевой Перро, и та готова была довериться мне. У них существовало правило ежемесячно помогать деньгами членам группы, не имевшим средств к существованию, с тем чтобы они могли отдавать все свое время подготовке собраний.
Я ответила, что мне очень неудобно принимать деньги, но не высказала свою затаенную мысль: шестьсот франков в месяц, которые я зарабатывала в «Баркерзе», убедили меня в том, что деньги никогда не даются просто так, даром. Уж не окажется ли эта Женевьева Перро такой же требовательной, как владельцы «Баркерза»?
– Вы должны взять их. Это свидетельство доверия, которое Женевьева питает к вам.
Я сунула конверт в карман, испытывая чувство облегчения. Значит, они решили взять надо мной опеку… Я была ужасно одинока перед отъездом из Парижа в Лондон, а потом в Лондоне, когда уехал Рене… Кроме того, перспектива печатать на машинке для этой Женевьевы Перро удручала меня куда меньше, чем работа в «Баркерза».
– Я принес вам также книгу доктора Бода… Вы читаете по-английски?
– Да.
Он протянул мне книгу в картонном переплете; на черной суперобложке я прочла: В. Бод. In Search of Light and Shadow.[13]
На обложке была фотография человека лет сорока, темноволосого, с ясным взглядом – таким я его себе и представляла.
– Это читается гораздо легче двух предыдущих текстов. Мне следовало дать вам эту книгу в первую очередь. В ней доктор Бод простыми словами рассказывает о своем жизненном пути…
Он улыбался мне. И впервые со времени моего приезда в Париж я ощутила глубокое умиротворение. Теперь достаточно было всего лишь послушно следовать ходу событий. И чаще говорить себе, что я нашла людей, желающих мне добра, и что им можно довериться. Они будут давать мне советы. И я перестану терзаться одиночеством, забившись в угол, или умирать от страха на шумных перекрестках. Они утешат меня. Они укажут мне дорогу. Вот в чем я так отчаянно нуждалась – в руководстве.
Он попросил меня проводить его до дома. В тот день ему не нужно было садиться на автобус и ехать преподавать философию. Но он должен был проверить еще кучу тетрадей вместо другого, отсутствующего преподавателя. Он сказал мне, что это какой-то странный коллеж – случается, один из учителей вдруг бесследно исчезает. И тогда другие подменяют его, распределяя между собой занятия – в одном классе по математике, в другом по английскому или географии. Некоторые работавшие там преподаватели не имели дипломов, но начальство смотрело на это сквозь пальцы. Вот он, например, тоже не сдавал экзамены на лиценциата. Зато он открыл для себя учение доктора Бода, а это с лихвой заменяет все в мире ученые степени по философии.
Он говорил со мной доверительно, как с близким человеком. Может быть, я уже стала ему другом, равной, если мне дозволили присутствовать на одном из их собраний?
– Женевьева советует мне бросить работу в коллеже и посвятить все свое время нашему кружку…
Но он не решался оставить преподавательскую должность. Она хорошо оплачивалась, и пусть лучше их группа материально поддерживает новых членов вроде меня.
Мы шли по бульвару Лефевра неспешным шагом, каким гуляли бы по берегу моря.
– Ну а вы? – спросил он. – Каковы ваши настроения?
Впервые он задавал мне такой личный вопрос. Но я была не очень-то расположена откровенничать.
– Да нет у меня никаких настроений, – ответила я.
– Это хорошо. Доктору Боду понравился бы такой ответ.
Мы поравнялись с церковью Святого Антония Падуанского. Он указал на один из домов по соседству с храмом.
– Я живу вон там, на втором этаже.
Не в его ли окне всегда горел свет, который я видела, возвращаясь из кино?
У входной двери он опустил свой портфель наземь, чтобы пожать мне руку.
– Самое удобное, – сказал он, – чтобы вы пришли встретить меня завтра вечером в десять минут восьмого на вокзале Монпарнас, к версальскому поезду. И мы сразу поедем к Женевьеве Перро. Не забудьте же: в девятнадцать десять.
Днем, вернувшись в студию, я принялась читать «In Search of Light and Shadow». Я очень боялась, что английский язык напомнит мне о Лондоне и о Рене. Но по мере того как я переворачивала страницы, меня охватывало чувство легкой эйфории, как будто слова доктора Бода подтверждали, что я вполне могу жить настоящим, да и будущее мне тоже не заказано.
Книга была написана гораздо лучше, чем брошюра Мишеля Керуредана и текст, который я для него печатала. Доктор Бод не использовал все эти мудреные термины – призыв к себе, работа над собой, позы, движения и особенно словосочетание «ключ к октаве», которое часто встречалось в рукописи и которое я печатала, совершенно не понимая его. Он просто рассказывал о страхах и сомнениях своей молодости, очень напоминавших мои собственные. И о том, как ему удалось их преодолеть. Мне казалось, я не читаю, а слышу знакомый голос, тихо нашептывающий мне на ухо эти слова. Доктор Бод родился в Ламбете, квартале лондонской бедноты, где я никогда не бывала, только видела какую-то его часть из окна поезда, подъезжая к вокзалу Ватерлоо.
Ровно в девятнадцать десять я стояла на перроне, боясь проглядеть Мишеля Керуредана в толпе пассажиров, выходивших из версальского поезда. Но мне удалось заметить его еще издали: он выделялся среди других благодаря высокому росту и особой манере нести толстый кожаный портфель без ручки, обнимая его руками, точно ребенка или собаку.
Мы вошли в метро. И снова все стояли зажатые в давке, но на сей раз мне совсем не было страшно. Рядом находился мой провожатый, а книга доктора Бода, которую я кончила читать за полночь, придала мне необыкновенного спокойствия. Мы вышли на станции «Конвансьон». Керуредан сказал, что Женевьева Перро живет совсем рядом, в начале улицы Домбаль.
Впоследствии я часто ходила к Женевьеве Перро, изобретая самые замысловатые маршруты, лишь бы не видеть бойни и улицы, где находились конюшни торговцев лошадьми. Помнится, я сворачивала возле кинотеатра «Версаль» на узенькую дорожку, обсаженную деревьями, чьи кроны простирались надо мной зеленым шатром; кажется, она шла вдоль ограды Вожирарской больницы. Эта тропинка и аромат лип надолго запали мне в душу. С той поры прошло много лет, а я так больше и не побывала в этом квартале. Бойни давно уже снесены. Но собачий приют, бюро находок и церковь Святого Антония Падуанского все еще стоят на своих местах. И когда я думаю об этом, мне почему-то кажется, что только в этом квартале я и могла встретить Женевьеву Перро и доктора Бода.
Дом под номерами 5 и 7. Светлое узкое здание на высоком фундаменте было отделено от улицы решеткой и небольшим двориком. Мы вошли в правый подъезд под номером 7. Керуредан шел по лестнице впереди меня, прижимая к себе обеими руками коричневый портфель. Теперь уж и не помню, какой это был этаж. Кажется, один из верхних. Керуредан трижды позвонил в дверь.
Нам открыла сама Женевьева Перро. Ее темные, гладко зачесанные волосы были собраны в узел. В полумраке прихожей ее лицо показалось мне строгим. Мы прошли по коридору, повернули налево и очутились в гостиной. Несколько торшеров источали мягкий теплый свет. Оконные портьеры были задернуты. Нам навстречу встал высокий мужчина. По его росту я сразу узнала друга Мишеля Керуредана, того, с фотографии, сделанной «в апреле-мае, в Рекулонже». Одно мгновение он стоял неподвижно, почти в той же позе, что на снимке, где он держал открытую книгу. Затем приветствовал взмахом руки Мишеля Керуредана и обратился ко мне:
– Меня зовут Джанни. Очень рад вас видеть.
Голос у него был чуть ниже, чем у Керуредана. Я пожала ему руку, не назвав себя. Он был одет в серый вельветовый костюм, поношенный и слишком просторный для его худого тела.
Женевьева Перро улыбнулась мне. Теперь она выглядела моложе, чем там, в передней, и лишь строгий пучок противоречил мягкому выражению лица. Эта легкая загадочная улыбка приятно обволакивала меня, как и взгляд ее зеленых глаз. Она была одета в скромное бордовое платье. Ни украшений, ни колец. Лишь на запястье поблескивала цепочка.
– Мишель рассказывал о вас много хорошего. А я благодарю вас за работу, которую вы сделали для нас.
Она говорила чистым голосом, с произношением урожденной парижанки. Мишель Керуредан и Джанни сели, скрестив ноги, на пол, где был расстелен шерстяной ковер.
– Садитесь, – сказала она мне все с той же улыбкой. И указала на ковер. Впрочем, в комнате и не было стульев, только между окном, скрытым портьерами, и письменным столом темного дерева стояло кресло с кожаной спинкой.
Она тоже опустилась на ковер, скрестив ноги и держась очень прямо. Мы сидели все четверо вот так, кружком, на полу, словно собрались затеять какую-то игру, правил которой я пока еще не знала.
– Сейчас мы займемся чтением, – объявила Женевьева Перро. – Выберем что-нибудь простое, но важное, чтобы отметить приход нашей новой подруги.
Мишель Керуредан расстегнул свой коричневый портфель, стоявший рядом с ним, вынул несколько листков и протянул их Джанни.
– Сегодня тебе читать, – сказал он.
Джанни начал читать, медленно и размеренно, певучим голосом, точно актер классического театра или оперный тенор. Я узнала отрывок из книги доктора Бода. Там говорилось о сне, который он увидел в возрасте одиннадцати лет. До этого он был обыкновенным ламбетским мальчишкой, сыном обыкновенных родителей. И вел самую обыкновенную жизнь в этом квартале, с его блеклыми тонами, кирпичными зданиями, бетонными складами и лужами на тротуарах. Но в ту ночь ему приснилось, будто он летит над кварталом, летит так низко, что без труда различает прохожих, собак, домики, где жили его приятели, и знакомые, исхоженные перекрестки. Дело было воскресным утром, и он даже увидел отца, сидевшего у окна. Вместе с тем его взгляд охватывал все окрестности, все другие кварталы Лондона, лабиринты улиц, пеструю путаницу людей и машин, весь этот огромный город, простиравшийся до самого горизонта.
Джанни читал все медленнее, делая длинные паузы между фразами, так что текст звучал ритмично, как стихи. Его голос становился приглушенным, падал до шепота, убаюкивал. Женевьева Перро, все так же прямо сидя на ковре, не сводила с меня своих зеленых глаз, обволакивала загадочной улыбкой. Ее руки поглаживали ворс ковра – изящные руки, длинные тонкие пальцы с коротко подстриженными ногтями. Керуредан сидел, опустив голову и сложив руки на груди. Джанни закончил чтение; наступило молчание, словно двое других слушателей хотели уловить эхо его голоса и, быть может, расслышать в нем голос самого доктора Бода.
– Скажите мне, было ли в тексте, который вы печатали, что-нибудь непонятное? – спросила меня Женевьева Перро.
В ее голосе звучало такое участие, что я совсем смутилась. Нужно было хоть как-то ответить. Наконец я пробормотала:
– Я не очень-то поняла слова «ключ к октаве».
Двое других повернулись и ласково взглянули на меня. Керуредан порылся в портфеле и вынул напечатанный мною текст, видимо желая проверить, что там написано о «ключе к октаве».
– Это очень просто… сейчас я вам объясню…
Зеленые глаза Женевьевы Перро и впрямь мало-помалу гипнотизировали меня. Я уже не слушала ее, а только следила за движениями губ, пальцев, машинально гладивших ворс ковра. И до моего слуха долетало лишь одно слово, которое она часто повторяла: гармония.
Наконец она умолкла, и я кивнула в знак того, что поняла.
– Ну вот… Теперь вы знаете почти все о ключе к октаве, – сказал мне Джанни. – Есть еще вопросы?
– Я думаю, на сегодня достаточно, – сказала Женевьева Перро.
Она поднялась одним гибким движением и вышла из комнаты. Мужчины остались сидеть в прежних позах. Я тоже не осмелилась двинуться с места.
– Ну как, вы довольны нашим первым собранием? – спросил меня Керуредан.