Великий понедельник. Роман-искушение Вяземский Юрий
– Я тоже вырос из нее.
– Я сказал «вырос» в значении «перерос», – уточнил Филипп. – А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй – третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило – с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание – покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний – значит отказаться от самого себя.
– На самом деле нам не от чего отказываться, – сказал Толмид.
– То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
– Что значит «нам не от чего отказываться»? – повторил Филипп.
– Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
– И небо над нами тоже обман?
– В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», – скучно и покорно начал отвечать Толмид. – Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо – обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
– А твоя любимая смоковница тоже обман? – спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
– Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял – ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, – добавил Толмид.
Филипп посмотрел на дерево, и листья вдруг перестали шевелиться.
Филипп рассмеялся:
– Ты выбрал очень удачное время, чтобы рассуждать об иллюзорности мира. Надо отдать тебе должное.
– Мир всегда нас обманывает. В любое время суток, – сказал Толмид.
– А те смоковницы, которые растут при дороге. На них нет таких больших листьев. Но на некоторых из деревьев уже появились баккуроты… Они тоже – обман и призраки?
– А ты их видишь отсюда?
– Я видел их, когда искал тебя. Один баккурот я сорвал и попробовал. Сладкий. Весенний.
– То было в прошлом. А сейчас ты не видишь и не чувствуешь. Значит – обман, или сон, или может быть сном и обманом.
Филипп перестал улыбаться и серьезно посмотрел на собеседника:
– Вот это интересно. Нельзя ли поподробнее об этой теории?
– Теории бывают у философов. Ты философ – у тебя много теорий. А я человек простой. Я вижу и чувствую и только об этом говорю.
– Ну-ну. И что ты сейчас видишь и чувствуешь?
– Ты говоришь, что человек должен прежде всего познать самого себя, – сказал Толмид. – И вот я смотрю на себя и вижу, что наполовину я состою из воспоминаний: того, что я видел, слышал, чувствовал, о чем я думал. А на другую половину я состою из ожиданий: мы кончим говорить и пойдем в Вифанию, я расстелю свою циновку и засну, и мне будут сниться сны, а утром встанет солнце, Учитель позовет нас, и мы пойдем в Город. Я думаю об этом, я вижу свою циновку, я ощущаю, какая она шершавая, я сны свои угадываю и даже нюхаю запахи утра… Наполовину, говорю тебе, я – в прошлом, а другой половиной – в будущем. Но прошлого ведь уже нет. А будущее еще не наступило. И где же я настоящий?
– Ну, это я слышал. Это, между прочим, известная философ ская теория, которая трактует…
– «Теория», «трактует», – перебил Толмид. – Ты знаешь ее. Потому что она понравилась тебе, ты ее взял и поселил внутрь себя. И кроме нее в тебе живут многие другие теории. Их выдумали другие люди, но ты их присвоил, и они теперь и тебя «трактуют», потому что ты из них состоишь. И так – все люди. Даже я, который пытается избавиться от чужого, как я могу прогнать из себя слова Учителя? Я не могу забыть слова Проповедника, которые словно сами по себе всплывают во мне, и я начинаю говорить его словами, жить его чувствами, видеть его глазами… Мать и отец научили меня говорить, учителя научили думать… А сам-то я где? Разве я придумал свой собственный язык? Нет, каждое слово во мне чужое. Я повторяю слова за другими людьми и обманываю себя, когда считаю их своими собственными. Но словами я выражаю свои мысли… Значит, и мыслей своих у меня нет и быть не может.
– Похоже на Платона. Он много писал о мнениях… Ты и Платона читал, Толмид?
– Платона я не читал. Мне и без Платона грустно заглядывать внутрь себя.
– Но чувства – твои! – воскликнул Филипп, протянул руку и принялся бережно гладить плечо друга. – Чувствуешь? Это твои ощущения и твои чувства.
– Чувства у людей постоянно меняются. Сейчас я чувствую одно, через мгновение – другое. Приходят и уходят. И сами по себе живут. Это – как ручей. Что-то всплывает, а что-то уходит на дно. Струи текут, но капель в них не видишь. Сидишь и смотришь, не в силах остановить… И кто умеет задержать радость? Кто способен утопить горе?… И где в этом течении тысячи чувств истинный ты?
Филипп убрал руку и перестал гладить Толмида. А тот вдруг сказал:
– Помнишь, в Капернауме Учитель поставил перед нами сына Петра и сказал, что все мы должны уподобиться этому мальчику? А иначе, дескать, не видать нам Царства Небесного. И многие начали спорить о том, что Он имел в виду… А мне так кажется: в ребенке меньше обмана, потому что он не знает жизни, и ему труднее обмануть других людей. В нем больше искренности, потому что к себе он относится несерьезно, самопознанием не занимается и, значит, себя не теряет. В ребенке больше радости, потому что нет в нем мудрости… В нем больше, чем в нас, чистоты, потому что он еще не успел так привязаться к себе и к своим желаниям, чтобы они стали болезнью и грехом… Дух у него нищий – поэтому он ближе к Небесному Царству. Сердце у него чистое – поэтому он лучше видит Бога… И конечно, нам надо брать с него пример. И, став как ребенок, увеличивать в себе искренность, радость и чистоту. Тогда с каждым днем мы будем всё больше и больше умаляться, пока наконец не достигнем своей первозданной чистоты, и радости, и искренности, которые действительно были в нас тогда, когда мы еще не родились, не появились еще в этом злом и лживом мире.
Сказав это, Толмид повернулся к Филиппу. И видимо, что-то поменялось в освещении, потому что лицо его уже не казалось стертым: ожили черты его, во взгляде появился торжествующий блеск, а над переносицей между бровями вдруг выступило небольшое, но яркое родимое пятно.
ФИЛИПП вскочил – довольно ловко и быстро при своей грузности. Он сделал несколько шагов в сторону, туда, где чернели кусты и светилась дорога, затем вернулся, взмахнул короткими руками, с шумом соединил ладони, переплел пальцы и, тряся перед собой этим сдвоенным кулаком, заговорил возбужденно:
– Мы не раз говорили об этом. Ты знаешь, я никогда не соглашался с тобой. Но мне было трудно тебе возражать, потому что ты… ты мудрый человек, Толмид. Но сегодня мне многое открылось. И некоторые твои тезисы позволили мне увидеть то, что я до этого не видел… В общем, прошу тебя: выслушай меня и не перебивай, потому что иначе я собьюсь и утрачу последовательность… Ведь всё это пока, так сказать, черновой вариант. То есть могут быть некоторые неточности, несоответствия. Я потом их уберу и исправлю…
Сделав очередной оборот, выпуклые влажные глаза Филиппа наткнулись на Толмида и испуганно остановились.
– Ты просил меня не перебивать. Я слушаю и молчу, – сказал Толмид.
– Понимаешь, я согласен с тобой! – выкрикнул Филипп и почти шепотом повторил: – Я с тобой согласен… Мир, в котором мы с тобой живем, действительно обманчив, он в каком-то смысле призрачен, он бывает жестоким, и в нем очень много страдания. Но тут очень важно понять: почему и в каком смысле. Да, мир наш обманчив, но это – не чистый обман, а скорее маленькая и частичная правда. Да, он уродлив, но это не абсолютное уродство, а утраченная красота. В нем не столько зла, сколько мало добра. Он, может быть, и страдает, но не потому, что он есть одно страдание, а потому, что в нем уменьшилась радость. Греки это движение называют «катабасис», что обычно переводится как «нисхождение». Но мне больше нравится «убывание». Да, да – разделение и убывание… И вот, смотри, как это происходит.
С этими словами Филипп снова опустился на землю рядом с Толмидом, нервно отбросил несколько камней, с силой разгладил поверхность, взял в руки веточку и аккуратно принялся чертить на песке какие-то круги.
Было достаточно светло, для того чтобы Толмид мог разглядеть его рисунки. Но Толмид смотрел на Филиппа. А Филипп начал излагать свою теорию.
– В Книге Бытия, как ты знаешь, описаны шесть дней творения. Но до этих шести дней были еще два. Вернее, это были не дни, а то, что было до этих шести дней и до начала всякого времени, до начала самого Начала. Помнишь? «В начале сотворил Бог…» И вот, до этого Начала существовало нечто, которое некоторые философы называют Плеромой, то есть Полнотой. И я это так же буду называть, хотя никакое название тут не годится. Ибо ты прав, Толмид: все наши слова – лишь призраки истинной мысли. Перед лицом Плеромы призраки тем более беспомощны. Но у нас с тобой кроме этих слов-призраков больше нет ничего в запасе. А потому позволь мне Это называть Плеромой.
Плерома – это не Бог, потому что она выше и совершеннее Бога. Но мы можем назвать Ее Богом, потому что выше и совершеннее Бога мы ничего не можем себе представить.
У Плеромы не было царства, ибо то, что пребывает в своей полноте, ни в каком царстве, понятное дело, не нуждается.
В Плероме соединялись друг с другом четыре первоначала, которыми всё исчерпывается, а именно: Знание, Благо, Свет и Красота. Они соединены были предвечно и неразделимо, так что мы не можем говорить о каком-то предшествующем их соединении и, строго говоря, даже первоначалами называть их не можем, потому что это была единая, четырехликая Суть, существовавшая до всякого начала.
Она имела соответственно четыре свойства, которые можно назвать истинным умом, истинным духом, истинной душой и истинным телом. Но свойства эти выступали вместе, а потому будет правильнее говорить о едином свойстве Плеромы.
Так было до Начала. А когда наступило Начало, началось разделение и убывание. Некоторые называют это эманацией. Но мне кажется, не так уж важно, как мы называем то, что никаким названиям не поддается. Важно, что именно выделялось и что претерпевало убывание.
Первым из Плеромы выделилось Знание. Как это произошло, я не могу объяснить. Но некоторые намеки на это нам дает та же Книга Бытия, когда повествует о Еве. Как Ева произошла от Адама, так и Знание, возможно, выделилось из Плеромы и стало называться Мудростью, или Софией по-гречески. Но, боже упаси, нельзя путать Софию с той Евой, от которой мы все телесно произошли и до которой еще длинный путь в мировом Нисхождении!.. Стало быть, София выделилась и образовала то, что некоторые называют Эоном. И так возник Первый Эон. И Мудрость-София отныне стала пребывать отдельно от Блага, Света и Красоты.
Последние, однако, не утратили своей связи и стали Богом. Некоторые философы называют Его Первым Архонтом. Иудеи, насколько я понимаю, называют Элохимом. Можно и Зевсом Его назвать, как делают иные эллины, но это конечно же совершенно особый Зевс – Нерожденный, Вечный, Всесильный, Вездесущий. Бог этот так велик, что мы никогда не найдем для него имени. И может быть, правильно поступили иудеи, что дали Ему имя во множественном числе – ведь когда-то «Элохим» означало «боги». Но Бог этот един, и у Него три лика.
У этого Бога уже есть свое царство. Я буду называть его Царством Небесным.
Три первоначала остались у него, слитые вместе: Благо, Свет и Красота. Но Знание ушло, и потому мудрость, которой Элохим обладает, уже не та, изначальная и безраздельная, которая была в Плероме. Это не первоначало, а лишь сила, которая присутствует и в Благе, и в Свете, и в Красоте Царства Небесного.
Триединое первоначало Добро – Свет – Красота имеет и свойства триединые, так что дух, душа и тело там пребывают в триединстве, но духовность, как высшее из свойств, конечно, главенствует. Вот почему Царство это преимущественно духовное. И не только никакой телесности там быть не может, но и всякое пространство не существует.
«В начале сотворил Бог небо…» Вот, мы уже приблизились к Началу… Но после первого разделения Бог еще не приступил к нему, а лишь предвидел его и о нем задумался.
ФИЛИПП настороженно покосился на Толмида. Но тот молча созерцал круги, начертанные на земле его собеседником. А посему, начертив новый круг, Филипп более уверенно продолжал:
– Второе разделение произошло так: Благо, постепенно ослабленное тем, что от него отделилось Знание, покинуло Свет и Красоту и образовало собой отдельный Эон, второй по счету. И как после первого разделения Знание стало Мудростью, так и Благо стало Добром, потому что истинное Знание может быть только в Плероме, а истинное Благо – только в Царстве Небесном, в отдельности же они – Мудрость и Добро. И стало быть, Первый Эон – Эон Мудрости, а Второй Эон – Эон Духовного Добра.
Соответственно и Бог изменился. Вернее сказать, убавилось и поменялось Его имя. Мы, иудеи, стали называть Его Яхве. Но некоторые называют Вторым Архонтом, греки иногда называют Дионисом. Его можно считать Сыном Божьим, но с тем условием, что Сын Божий – тоже Бог, и Бог величайший, хотя Первый Архонт, или Элохим, превышает Его своей полнотой и ликов у Него больше.
Возникло новое царство, которое я предлагаю называть Царством Божьим.
Два нераздельных первоначала остались в нем: Свет и Красота. А Мудрость и Добро пронизывают их в качестве сил, излучаемых двумя отделившимися Эонами.
Душевность и телесность – таковы его первородные качества. И душевность господствует над телесностью, как Свет царствует над Красотой.
И вот, начался уже Первый день, о котором говорит Книга Бытия. «В начале сотворил Бог небо и землю…» То есть с Неба Он начал, и Небо – это ангелы, которые в первую очередь души, а тела их состоят исключительно из света. Небо и ангелы были первыми. Земля же, как ты помнишь, была пуста, и это была тьма над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: «Да будет свет…» И как только Он это сказал, произошло уже третье разделение.
Потому что Бог не просто сказал: «Да будет свет». Книга подчеркивает, что Бог «отделил свет»… Стало быть, возник теперь уже Третий Эон – Эон отделившегося света, который по причине своего отделения перестал быть изначальным, мудрым и духовным Светом, а стал светом скорее душевным и ангельским, которым, по рассказам пророков, светились являвшиеся им ангелы… И этот свет я иногда вижу в глазах у Иоанна Зеведита. И им почти всегда наполнены глаза Учителя…
– Дух Святой! – воскликнул Филипп, словно испугавшись, что Толмид наконец прервет его. – Дух Святой сотворил наш мир, носясь над бездной! И можно называть Его Демиургом, потому что он прежде всего – Творец. Можно, как делают некоторые, называть Его Аполлоном, потому что весь он пронизан светом. Он – тоже Бог, но Бог как бы третьей степени, потому что явился после третьего разделения.
Создал Он Царство Человеческое, потому что всё, что творил Он в течение оставшихся пяти дней, всё это многообразие – воды и сушу, семя и зелень, солнце и звезды, птиц и животных – создал Он для человека и человеком всё увенчал.
Но в Царстве Человеческом, как мы с тобой помним, из первоначал только одна Красота осталась, потому что три других первоначала ее покинули. Поэтому мир наш первоначально красив. И самый мудрый из народов – греки – это поняли, назвав его космосом, то есть красотой, которая создает, организует, упорядочивает и украшает всё вокруг. А следуя нашим рассуждениям, мы обязаны также допустить, что Красота эта, хотя и одинокая теперь, проникнута, однако, тремя великими силами: Мудростью, Добром и ангельским Светом.
ТОЛМИД оторвался от кругов на земле и смотрел теперь на Филиппа. Но тот не заметил на себе взгляда.
– И самым прекрасным в этом мире, – всё более возбуждаясь, продолжал Филипп, – был Человек, которого сотворил Бог в саду Эдемском. Он был умным, ибо сумел дать имена всем окружавшим его живым существам. Он был духовным, потому что с Богом говорил так, как мы сейчас с тобой разговариваем. Он был светло-душевным, так как никому не причинял зла. Бесконечно счастливым и беспредельно радостным был он, живя в прекрасном саду, который насадил для него Бог. Думаю, никто из людей с тех пор никогда не был так счастлив и так радостен. Но господствующим свойством первого человека была телесность. Она настолько переполняла его, что произошло четвертое разделение. Человек, единый и прекрасный, словно разделился и распался на две половинки, и первой половинкой стал Адам, а второй – Ева. Совершенный человек отныне перестал существовать, а на свет появились люди: мужчина и женщина. Оба были всё еще прекрасны, но телесность их возросла, потому что тел стало двое. И тут, похоже, впервые появились желания, о которых ты говоришь и которые нельзя вполне удовлетворить, потому что у разных людей желания разные. И тут началось уже не медленное убывание и постепенное отступление от первоначальной Полноты, а стремительное и всё убыстряющееся падение к иллюзорности и страданию. Плоть этих двоих была такой жадной, что сперва проявилась неблагодарность, за ней последовали ложь и обман, потом родилась в них похоть, похоть породила зависть, зависть привела к гневу, гнев толкнул на убийство… И чем глубже падали, тем больше слепли и глохли к Красоте, Свету и Добру, всё меньше понимали самих себя и свои желания, так что в конце концов заговорили на разных языках и забыли тот единственный для всех людей язык, на котором можно разговаривать с Богом… То есть, находясь на самом дне пропасти, решили строить башню, чтобы стать наравне с Богом…
ФИЛИПП, смотревший до этого на круги и в землю, поднял глаза на Толмида и увидел, что тот отвернулся и смотрит в сторону кустов и дороги. И в стриженый затылок своего бесстрастного друга Филипп радостно и завершающе воскликнул:
– Ты понял, милый Толмид?! Мы оба с тобой правы! Меж нами нет противоречий! Мы смотрим на мир из бездны. И в бездне, в которой оказалось человечество, да, очень мало красоты и слишком много уродства. Да, люди страдают. Да, страдают они от своих желаний, которые в большинстве своем греховны. Но Истина не в освобождении от желаний! Истина в том, что мы пали на дно грязной, уродливой, темной, греховной и мучительной пропасти и это свое бедственное положение, эту свою нищету и свое ничтожество по-прежнему называем миром, и даже Миром Божьим! Не мир нас обманывает – мы сами лжем и лжем святотатственно! Глядя во Тьму, мы забыли о Свете. От долгих страданий мы разучились радоваться. Потеряв истинных себя, мы не желаем обрести себя вновь: от призраков отвернуться, Светом исполниться, Любовью проникнуться и устремиться вверх – из бездны к Благу и Знанию!
ТОЛМИД молчал и смотрел в сторону дороги. В проеме кустов появилась высокая и стройная фигура.
– Нам надо не отказываться от желаний, а возрождать и воспитывать в себе те желания, которые влекут нас к Красоте и Свету! – вдохновенно продолжал Филипп. – И прежде всего постараться вспомнить тот язык, на котором некогда человек разговаривал с самим Богом. Ведь мы забыли его, милый Толмид! Шум и гомон земной суеты заглушили для нас ангельские звуки. Тьма непроглядная съела и стерла радостные буквицы небесных скрижалей. Но что-то должно было в нас остаться! Пусть малые крохи, горчичные зернышки, пусть отзвуки слабые и брезжащий лучик надежды… Пусть всё разделилось, а мы соберем воедино. Мы зернышки эти отыщем, очистим от грязи, согреем на солнце, с любовью взлелеем…
– Ты уже стихами заговорил, – отозвался наконец Толмид.
Стройная фигура между тем, помедлив в проеме, отделилась от кустов и двинулась в сторону сидевших под деревом. Что за человек возник и приближался, пока трудно было определить, но по стати его, по легким и плавным движениям, по царственной походке видно было, что человек этот возвышен и благообразен.
– «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся», – торжественно произнес Филипп и, усмехнувшись, добавил: – Учитель наш тоже иногда говорит стихами, чтобы легче было понять и прочнее запомнить… Изволь. Подведу итог в прозе. Истину надо алкать и жаждать, а это, поверь мне, очень сильные чувства и страстные желания… А ты предлагаешь от всех желаний отказаться.
– Ты привел только одно «блаженство». Но есть и другие. Например: «блаженны чистые сердцем». Или: «блаженны нищие духом». Что ты про них скажешь?
– О! Это очень просто! – тут же откликнулся Филипп. – Я тебе сейчас в нескольких словах объясню…
Филипп замолчал, потому что вдруг заметил подходившего к ним человека.
– Я не помешал вам, друзья? – прекрасным голосом, обаятельно улыбнувшись, ласково спросил поразительно красивый человек.
Человеком этим был Иуда.
Филипп сперва виновато забегал и засуетился глазами, а потом воскликнул чересчур порывисто:
– Ну, как ты можешь помешать! Нет, конечно! Очень хорошо, что пришел. Садись с нами!
– Добрый вечер, Нафанаил, – сказал Иуда, обращаясь к Толмиду.
Толмид не ответил, но на пришедшего посмотрел так, как ни разу до этого не взглянул на Филиппа: он как бы созерцал его, как люди, задумавшись, созерцают распустившиеся цветы или цветущие деревья.
Затем из пазухи над поясом Толмид достал глиняную миску и сказал:
– Мир тебе, Иуда. У тебя не найдется воды?
Глава четвертая
ЦАРСТВО ПОКОЯ
ТОЛМИД достал из-за пояса миску и спросил:
– У тебя не найдется воды?
Луна не дошла еще до Виффагии, но свет ее уже проник на поляну перед смоковницей, окутал лицо Толмида. И в раннем лунном свете лицо его стало еще менее выразительным: ничего не выделялось на этом лице, всё было каким-то усредненным, неприметным. Даже глаза были бесцветными и матовыми.
Иуда отыскал на земле травянистый клочок, затем присел на корточки и предусмотрительно провел рукой по траве – не пыльно ли? Потом аккуратно подобрал талиф и бережно сел. И лишь тогда ответил Толмиду:
– К сожалению, я не ношу с собой воды.
– У меня есть вода, – порывисто признался Филипп.
Лицо его являло прямую противоположность лицу Толмида. Не только глаза его были большие и выпуклые с редким свойством отражать окружающее пространство, но и губы были полные и красные, нос – курносый и маленький, лоб – покатый, но очень широкий и мощный, щеки – пухлые, желтоватые и немного обвисшие. И всё это, казалось, само по себе жило, по-своему о себе заявляло… Стоило одной черте прийти в движение, как тут же другие вступали с ней в спор. Скажем, губы могли улыбаться, а глаза пугались, лоб не разглаживался, а морщился, причем морщины со лба переходили даже на лысину, щеки бледнели, нос пыхтел. И в общем смятении неизменно участвовала борода, принимая сторону то одной части лица, то другой, нападая на рот или штурмуя щеки. И чем чаще ее оглаживал Филипп, тем больше она своевольничала.
– Дать тебе? У меня есть вода… Вот! Я недавно набрал. Чистая, вкусная. Из источника на вершине. – Филипп протянул деревянную флягу.
Толмид взял ее, открыл пробку, подставил миску и стал наполнять ее водой.
Скоро вода полилась через край. Но Толмид не обращал внимания, продолжая лить воду.
– Что ты делаешь? – спросил Иуда.
Лицо его было прекрасно. Мало того, что оно было поразительно пропорциональным, мало того, что при этой образцовой соразмерности каждая часть лица являла собой словно отдельное произведение искусства, Иуда еще умел в нужный момент выделять нужную ему черту: вдруг так подчеркивал глаза, что от их изысканного разреза, зеленого таинственного цвета нельзя было оторваться. Или, скажем, чуть раздувал ноздри, и тогда не было ничего прекраснее его точеного и мужественного носа. Или, например, так хмурил лоб, что он проникался породой и блистал интеллектом. Кожа у него на лице была чистой и свежей, но не изнеженной, рот – благородно очерченным. Видимо, поэтому он не носил усов, а русая бородка у него была такой аккуратной, так украшала лицо, что многие его знакомые пытались было стричь свои бороды «под Иуду», но никогда не достигали даже отдаленного подобия.
– Что ты делаешь? – повторил Иуда и чуть приподнял брови, так что теперь именно они, длинные и яркие, стали самой привлекательной частью его лица.
Толмид перестал лить воду. Переполненную чашу он оставил в левой руке, а правой протянул флягу Филиппу. Филипп принял ее, поднял с земли пробку, закупорил сосуд и, грустно усмехнувшись, пояснил Иуде:
– Это он нарочно.
– Нарочно льет воду через край? – спросил Иуда.
– Он, видимо, хочет сказать, что я так переполнен своими теориями, что со мной бесполезно разговаривать… Я так это понимаю.
– А ему не нравятся твои теории? – спросил Иуда.
– Я только что изложил ему одну теорию. И видимо, так он мне принялся отвечать.
– Ты часто пьешь, – заговорил Толмид, держа перед собой чашу и чуть покачивая ею, отчего вода перекатывалась через край и сползала по стенкам сосуда. – Ты много нервничаешь. Поэтому потеешь. И тебе постоянно хочется пить.
Филипп втянул голову в плечи и молчал, ожидая, что будет сказано вслед за этим.
– Ты говоришь: надо очиститься, – продолжал Толмид. – А где в нас главная грязь, ты знаешь? Вдруг то, что тебе кажется самым чистым, самым красивым, самым светлым в тебе, на самом деле – главный твой грех и самый грязный обман?
Филипп молчал, глядя на миску в руках Толмида. Туда же молча смотрел Иуда.
– Ты говоришь: надо выбираться из бездны. А где верх и где низ, ты знаешь? Гору от пропасти можешь отличить? Вон, видишь, за деревом – обрыв. И где тут твое первоначало: пропасть в горе или гора в пропасти?
Филипп покосился на Иуду, а тот взглянул на Филиппа.
– Ты говоришь: надо вспомнить язык, на котором человек говорил с Богом. А эти твои плеромы, эоны, царства – тебе кто о них рассказал? Учитель? Или ты сам всё выдумал?
– Плерома, эон – не Его слова. Но в книгах Закона, у пророков, у некоторых мудрых греков…
– Греков давай выплеснем. Они действительно настолько мудры, что никогда у них не поймешь, правду они говорят или лгут. И так красиво разглагольствуют, что заслушаешься иногда, и верить начнешь, и надеяться. Обрадуешься, как ребенок. Но, оставшись наедине с собой, потом никак не можешь понять, а что такого умного и справедливого они тебе рассказали, что ты так обрадовался… Выплеснем греков, – повторил Толмид и наклонил миску, так что треть воды из нее вылилась на землю.
– Пророков тоже давай выльем, потому что я их плохо знаю, – сказал Толмид и еще одну треть вылил из чаши.
– Закон придется оставить, потому что нас с детства ему обучали. Даже тебя, Филипп, хотя ты больше грек, чем еврей. По-гречески ты говоришь, как на родном языке. И мать у тебя гречанка. И имя у тебя греческое.
– У меня отец – чистокровный еврей, хотя у него тоже греческое имя. И обрезан я был на восьмой день, по Закону.
– Вот я и оставил Закон Моисея, потому что все мы в нем родились и в нем выросли, – глядя на чашу, успокоил его Толмид.
Но Филипп не пожелал успокаиваться:
– Среди нас, если разобраться, только Иуда может считать себя чистокровным евреем. Во-первых, он единственный из Иудеи. Отец и мать его здесь родились. И деды и бабушки – тоже потомственные жители этой страны. Я прав, Иуда?
ИУДА не успел ответить, так как Толмид тихо и спокойно произнес:
– Филипп!
И было что-то в его голосе или тоне, что помешало Иуде ответить, а Филиппа заставило замолчать и повернуться лицом к Толмиду.
– Я долго тебя слушал. Теперь моя очередь говорить, – объявил Толмид Нафанаил и продолжал: – Я не умею, как ты, строить теории. Я не умею говорить длинными монологами. Но я тебе расскажу, как я сам искал тот язык, на котором можно говорить об Истине… Ты видел сад моего отца. Он большой и требует ухода. И первое слово, которое я выучил, было «труд». Отец с детства приучил меня работать в саду. Я помогал отцу, я помогал его работникам и скоро сам научился ухаживать за смоковницами, за оливами и другими деревьями, которые росли и растут в нашем саду. Ты знаешь, я люблю деревья и растения, и они чувствуют, что я их люблю и знаю.
Кроме меня, у отца больше нет детей. Он меня держал при себе и очень рад был тому, что я не выхожу из сада, не слоняюсь по улицам, не играю и не дерусь с мальчишками. Отец, мать, работники, деревья – вот всё, что я знал лет до десяти.
А в десять лет – ты помнишь, я тебе об этом уже рассказывал? – я выучил сразу три слова. Однажды, придя в сад, я увидел там человека. Он был старый и больной. Он лежал под деревом и не мог встать на ноги, таким он был слабым. Не знаю, как он добрался до нашего сада, как его пропустил сторож, который всегда наш сад охраняет. Видимо, Бог его привел и пропустил незамеченным, чтобы я с ним встретился…
Старик этот плакал, протягивал ко мне руки и просил сорвать для него несколько плодов, потому что иначе он умрет от голода.
Я не только сорвал для него смоквы и груши. Я сбегал домой, принес для него хлеба и овощей, мяса и вина… Ты знаешь, мой отец – зажиточный человек, и мы всегда жили в достатке… Я снял верхнюю одежду, постелил на земле, усадил на нее старика и стал его кормить, поднося ему вино, ломая хлеб на мелкие кусочки и пережевывая для него мясо, потому что у старика почти не было зубов. Я ухаживал за ним так, как никто, наверное, о нем не заботился… – Толмид замолчал.
Филипп вздохнул и сказал:
– Я знаю. Я помню эту историю.
– И какие слова ты выучил? – спросил Иуда.
– Слова были: «болезнь», «старость» и… «смерть», – отвечал Толмид. – Потому что, поев и поблагодарив меня за гостеприимство, старик встал на ноги, прошел несколько шагов до ворот, упал на землю и больше не поднялся. Потому что он умер… Отец потом объяснил мне, что, когда человек долго не ест, ему нельзя сразу давать много пищи… Впрочем, никто меня не винил. Наоборот, все меня хвалили за то, что я «проявил милосердие» – так это, кажется, называется среди людей и в Законе. Человек этот, дескать, так или иначе должен был умереть, потому что был стар и тяжело болен, а я, честь мне и хвала, приютил его перед смертью и устроил ему, так сказать, последний пир… Я тогда впервые убежал из дома, – продолжал Толмид. – Я пошел вниз по реке и дошел почти до Иордана… Я помню, на дороге возле реки росла смоковница… Теперь ее уже нет – засохла или срубили… Я обнял ее ствол, упал на колени и долго плакал от горя, запоминая новые и страшные для меня тогда слова: «болезнь», «старость», «смерть». Выплакав свое, я вернулся в Вифавару. Мать мне сказала: «В жизни много страданий, мой мальчик, и ты в этом не виноват». И вот я еще одно слово выучил – «страдание». Но слова «ложь» я тогда еще не знал и потому не понял, что меня обманывают и что это я убил старика, накормив его из сострадания.
– «Убил» – громко сказано, – не удержался Филипп. – Правильнее было бы сказать «нечаянно ускорил его смерть».
Толмид, который до этого всё время смотрел на чашку, которую держал в руке, посмотрел теперь на Филиппа, а потом перевел взгляд на Иуду и продолжал:
– Отец сам учил меня читать и писать. Я быстро научился грамоте, но больше любил слушать, как читает отец. Потому что он не только читал, но и толковал для меня книги Закона. Там было много разных слов, и эти слова отец мне пытался доходчиво объяснить… Книгу Проповедника он мне, разумеется, не читал. С ней я познакомился, когда уже самостоятельно стал ходить по субботам в синагогу. Там тогда учительствовал авва Аггей. Он и сейчас здравствует и наставляет, и мы его встречали в Вифаваре – помнишь? Отец того юноши, который хотел пойти с нами, но его богатство ему помешало… Именно Аггей дал мне Книгу Проповедника, сказав, что это мудрейшая из книг, которые ему известны.
Книга эта, – продолжил Толмид, – настолько захватила меня, что я выучил ее наизусть. «Суета», «томление духа», «забота» – эти великие слова мне всё объяснили и на многие вопросы ответили. Так много всего окружало меня, но всё это, оказывается, было «суетой» – какое короткое и точное слово. «Томление духа» – всё то, что с детства было во мне: мои чувства, моя радость, страдания, сомнения мои. «Забота»… Помнишь? «Видел я эту заботу, которую Бог дал сынам человеческим, чтобы они упражнялись в том…» Покой – вот что надо искать в жизни, к чему должен стремиться действительно мудрый человек. Ибо, «лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа». И еще, если помнишь: «Всё сделал Бог прекрасным в свое время и вложил покой в сердце человека…» Но как найти этот Покой, которым Господь наделил каждого человека, но которого в моем сердце не было, я не знал. А Книга Проповедника на этот самый главный в жизни вопрос почему-то не отвечала.
ТОЛМИД замолчал, а потом попросил у Филиппа:
– Дай мне твою флягу.
– Не дам, – тихо ответил урод. – У меня осталось мало воды. А ты нальешь и опять выльешь.
– Ты знаешь, отец мой по происхождению сириец, – продолжал Толмид, непонятно к кому обращаясь и ни на кого не глядя. – Почти сирийцем был его отец, мой дед, который жил не в Вифаваре, а в Гадаре. И уж точно сирийцем был мой прадед, дед отца, который вообще жил в Дамаске. И в городе нашем много сирийцев. И лишь немногие, как мой дед и отец, обрезались и живут в Законе, а обычно сирийцы язычествуют и поклоняются неизвестно каким богам.
Отец мой – его правильно называть Фолмеем, а не Фоломеем, как зовут его евреи, и не Толмеем, как называют его греки – больше торгует с сирийцами, чем с иудеями. С сирийцами приятнее иметь дело, потому что они не так придирчивы и не так жадны. Торговцы говорят, что у моего отца лучшие фрукты в Вифаваре и одни из лучших во всей Перее. Ну и, понятное дело, обидно бывает, когда предлагаешь хороший товар, за который стоит заплатить хорошие деньги, а иудей начинает морщить нос и корчить рожи, словно его привели в отхожее место… Одним словом, отец предпочитает сбывать товар сирийцам. И потому в нашем доме всегда их полно.
И вот забрел к нам один сириец откуда-то очень издалека. Сам он утверждал, что пришел к нам из Антиохии, но, по его рассказам, выходило, что в Антиохию он прибыл из Вавилона, а в Вавилон пришел то ли из Восточной Парфии, то ли даже из Бактрии. Странный был человек. Говорил, что он купец и ищет какой-то особый сорт смокв, которые, дескать, нигде не растут, но он слышал, что их обязательно должны выращивать где-то в низовьях Иордана, то ли на правом, то ли на левом берегу. Но при этом довольно плохо разбирался не только в смоквах, но и в других плодовых деревьях. Однако отцу он понравился, потому что очень увлекательно рассказывал о дальних восточных странах, в которые его забрасывала судьба.
Он и мне одну историю рассказал… В центре нашего сада, возле колодца, растет большая смоковница. Я ее тебе показывал, Филипп. Помнишь, ты пытался обхватить ее ствол руками, но руки твои не сошлись?… Она и тогда была такой же большой и высокой, и тень от нее была настолько широкой, что после полудня почти целиком накрывала колодец. У этой смоковницы в полдень я молился в прохладе и одиночестве. Я взял молитву, которую пели у нас в синагоге. Я лишь немного заменил слова, и молитва стала звучать так: «Обрати нас, Отец, к Твоему закону; покойно приблизь нас, о Царь, во услужение Тебе, прими нас в покое в Твое присутствие. Блажен будь, о Господи, Который дарует покой тем, кто ищет и просит…» Так я молился каждый день, но покоя не находил… Так вот, сириец смотрел на меня издали, а когда я молиться перестал, уселся рядом и стал рассказывать про индийского учителя, которого он называл Пробужденным. Сперва он был принцем и жил в великолепном саду. Но в сад этот сначала зашел больной человек, потом принц встретил в саду старика, а затем мимо сада пронесли носилки с покойником. «У тебя, – вдруг сказал он, – была одна встреча, а у Пробужденного – целых три». И странное дело: я ведь не рассказывал ему о том больном старике, которого я накормил до смерти. И отец мой потом божился, что ничего подобно не рассказывал этому сирийцу. Но до сих пор помню, как он сказал: «У тебя была одна встреча, а у принца – целых три». После этого принц ушел из своего замечательного сада и сел под дерево, которое очень было похоже на мою смоковницу. И вот под деревом явились ему четыре истины. Первая – что жизнь состоит из страданий. Вторая – что страдания происходят от наших желаний. Третья – что страдания можно прекратить, отказавшись от желаний. А четвертая… сириец сказал, что есть восемь путей подавить в себе желания, и эти восемь путей Пробужденный назвал четвертой истиной.
Как выяснилось, всех восьми путей сириец не знал. Но тут же начал обучать меня первому пути, который он назвал «правильным сосредоточением»…
– Этому «правильному сосредоточению», – продолжал Толмид, – сириец учил меня три дня, пока был с нами. Потом он исчез. И, надо сказать, вовремя, потому что на следующий день к нам пришли солдаты. Они сказали, что разыскивают парфянского шпиона и что похожий на него человек несколько дней находится у нас в доме. Но отец сказал им: этот человек ушел. И тогда они забрали отца. Но на следующий день отпустили. Потому что в чем же был виноват мой отец, который пользовался большим уважением в городе, с властями дружил и царю всегда посылал к праздникам лучшие гранаты – Антипа их обожает и знает, что лучше моего отца никто не умеет их выращивать…
А я так думаю: едва ли этот сириец был шпионом. Шпионы не обучают «правильному сосредоточению». Но и купцом он, конечно, не был. В перерывах между нашими занятиями он как-то сообщил мне, что Пробужденный – то есть тот индийский учитель, о котором у нас всё время шла речь, – давно умер, вернее, как он сказал, «пробудился от жизни и покинул наш мир». Но он обязательно должен снова родиться. И, по некоторым расчетам, должен родиться где-то на западе от Индии. И якобы несколько лет назад, когда еще жив был Ирод Великий, он уже родился – «снова воплотился», сказал сириец – чуть ли не у нас, в Иудее, но скрылся от людей на каком-то озере. Об этом, дескать, и в книгах написано, и звезды об этом говорят, и какие-то люди из Парфии и из других мест даже приходили в Палестину и видели мальчика или юношу, очень похожего на Пробужденного… Так что, я думаю, мой сириец тоже приходил, чтобы попытаться найти его…
ТОЛМИД замолчал. Но губы его продолжали шевелиться, хотя слов никаких не было слышно. А когда губы перестали шевелиться, голос Толмида вновь зазвучал и весьма внятно стал выговаривать:
– Я «ушел под смоковницу» – это были новые слова, которым научил меня сириец и которые я положил на сердце. Раньше я молился под ней, шептал и иногда выкрикивал слова, глядя в небо. А теперь я молчал и так научился сосредоточиваться, что ничего вокруг себя не видел. Я смотрел в точку, и точка эта как бы поглощала меня, впитывала в себя, так что сам я переставал существовать… Этому сириец хорошо научил меня… Опустошать дух и очищать сердце я уже тогда научился. Но… понимаешь, когда я возвращался, когда я приходил в себя или к себе – не знаю, как правильнее сказать, – все мои желания прибегали назад и с такой силой на меня набрасывались, что я стал страдать намного сильнее, чем мучился до того, как познакомился с сирийцем…
Толмид замолчал, и губы его уже больше не шевелились.
– А как ты попал к ессеям? – спросил Филипп.
– Я уже рассказывал тебе. Не один раз, – жестким голосом отвечал Толмид, и в глазах его на мгновение сверкнул холодный огонь.
– Ты мне очень мало о них рассказывал, – сказал Филипп.
– А нечего рассказывать. За всё время ни одного нового слова не выучил. Потому что нет у них новых слов – одни только ритуалы.
– Они тебя, похоже, обидели? – спросил Иуда.
Толмид не ответил.
– Послушай, говорят, что именно ессеи стремятся к Покою – они его провозгласили главной своей целью. Они борются со страстями и всё время очищаются от них, – сказал Иуда.
Толмид сурово и пристально посмотрел сначала на Иуду, а потом на Филиппа и спросил:
– Мне кто-нибудь даст воды?
Филипп дернул плечами и протянул ему флягу.
ТОЛМИД сперва налил в миску немного воды, а потом сказал:
– Очистил меня Иоанн. Когда я вошел в реку и он своей сильной и грубой рукой взял меня за голову и трижды окунул в воду, вся моя прежняя грязь из меня выплеснулась. И он мне указал на нее и сказал: это твой грех, от него надо отречься.
Толмид поднял чашу с водой, развернул ее в сторону смоковницы, отвел руку к плечу, а плечо отодвинул назад, словно замахиваясь, так что Филипп и Иуда быстро перевели взгляд на ствол дерева, чтобы увидеть, как об него с силой ударится вода.
Но Толмид вернул назад руку и спросил:
– Хочешь пить, Филипп?
– Нет. Сейчас нет. Спасибо.
– Тогда я выпью. Не возражаешь? – спросил Толмид и принялся медленно пить из чаши.
– Ну вот, выпил свои грехи, – заметил Иуда, когда миска опустела.
– Это не грехи. Это вода, которую мне дал Филипп. Чистая и вкусная, – сказал Толмид.
И сразу заговорил Филипп:
– Я помню. Нас вместе крестили. Мы с тобой тогда и познакомились. Нас было человек двадцать. Но я обратил внимание именно на тебя. Когда Иоанн велел нам войти в воду, лицо твое страдало. Было такое ощущение, что ты входишь не в воду, а в огонь. И все вокруг тебя исповедовали свои грехи, отрекались от них. А ты молчал и морщился, словно от боли. Но потом, когда Иоанн подошел к тебе и совершил над тобой крещение, ты весь преобразился: лицо твое стало прекрасным, как у ребенка, глаза засияли радостью и покоем.
– Радостью и покоем? – переспросил Толмид и слегка покачал головой. – В Покое нет никаких чувств. Покой не может быть радостным.
– Может, представь себе! Потому что именно радость и покой я видел на твоем лице, когда ты вышел из Иордана. Помнишь, я помог тебе одеться? Потому что ты был как бы в забытьи, а ветер дул довольно холодный, и я побоялся, что ты простудишься.
– Не помню, – сказал Толмид. – Но точно помню, что покоя во мне тогда не было. Я впервые ощутил покой, когда меня позвал к себе Учитель.
– Это я тебя привел к Учителю! – обрадованно воскликнул Филипп. – Учитель сперва ко мне подошел и пригласил следовать за Ним. А я Ему сказал: можно я друга позову? Потому что мы с тобой сразу подружились и несколько дней ходили вместе. Я и дома у тебя был, в Вифаваре. А потом мы вернулись к реке, потому что все тогда ждали человека, о котором говорил Креститель. Помнишь? Он говорил про Учителя, что ремни у Него на сандалиях недостоин расстегнуть. И мы с тобой решили дождаться, потому что верили Иоанну и чувствовали, что вот-вот… Неужели не помнишь?
– Не помню. Мне кажется, как только я вышел на берег, ко мне сразу же подошел Иисус.
– Говорю тебе: несколько дней прошло. А потом, когда Учитель разрешил мне и я побежал за тобой, ты ведь сначала не хотел идти. Ты спросил: откуда он? Я сказал: из Назарета. А ты махнул на меня рукой: из Галилеи не может прийти истинный учитель. А я закричал: ты пойди со мной и только взгляни на Него! Сразу увидишь и всё поймешь!
– Не помню.
– Не может быть! – испугался Филипп. – Ты что, хочешь сказать нам, что забыл о своей первой встрече с Иисусом?! Ведь как только я привел тебя к Нему и ты Его увидел, ты сразу же назвал Его Сыном Божьим! Ты первым из нас узнал Его – задолго до Петра.
– Не я – Его, Он меня узнал, – сказал Толмид. – И это я буду помнить и в этой жизни, и в следующей, если она у меня будет… Он подошел ко мне и сказал: «Вот истинный израильтянин, в котором нет лжи». И я удивился, потому что это были слова моей матери, она меня так часто называла – истинным израильтянином, так как многие звали меня сирийцем. И она же всем говорила, что я никогда не вру… «Откуда ты это знаешь?» – спросил я Его. А Он мне ответил: «Я видел тебя под смоковницей».
Толмид замолчал и шумно задышал, долго вдыхая и с силой выдыхая, то ли успокаивая себе, то ли прочищая легкие. А Филипп повернулся к Иуде и стал ему объяснять:
– Действительно, Он сказал, что видел его под смоковницей до того, как я привел его к Нему. И я, честно говоря, до сих пор не понимаю, что Он имел в виду.
– Он видел меня под смоковницей! – громко произнес Толмид. – Он видел, как я накормил голодного старика. Он видел, как я плакал у смоковницы возле реки. Он видел, как я в полдень молился у колодца. Он видел, как я учился сосредоточению, чтобы получить покой. Он всё видел. И с первого взгляда узнал меня. Всю мою жизнь. Все мои желания. Он видел, слышал и знал, что я давно Его жду, что не могу без Него жить, потому что только Он может дать мне покой и освободить от страданий… Я много слов сейчас говорю, чтобы описать мои ощущения. А он сказал только одну фразу: «Я видел тебя под смоковницей». И всё стало ясно… И я тут же сказал Ему, что и я о Нем кое-что знаю. Что Он – сын царя и сам Царь над миром, потому что Он – Господин Покоя.
– Он немного не так ответил Иисусу. Он назвал его Сыном Божьим и Царем над Израилем, – объяснял Филипп.
– И как только я это сказал, я сразу почувствовал, что на меня надвигается Покой. Он словно вышел из Иисуса, двинулся мне навстречу, обтек, окутал и стал наполнять. А я стал в него погружаться, как в воду. Но Иоанн… Иоанн с силой меня в воду запихивал, как будто хотел утопить. А тот покой, который показал мне Учитель… Нет, описать это невозможно. Я растворялся в нем, как соль в воде, когда соль становится водой, а вода – солью… Но Он лишь на мгновение показал мне Покой и тут же забрал обратно. И сказал: «Истинно говорю, что отныне вы будете видеть Покой и он будет приходить к вам».
– Нет! Не так было! – возбужденно воскликнул Филипп и даже пытался вскочить на ноги, но Иуда удержал его, схватив за рукав. – Он не так сказал, и я это прекрасно помню. Иисус сказал: «Теперь небо будет для вас открытым, и будете видеть, как ангелы нисходят к Сыну Человеческому и восходят от Него!» Ни слова у него не было о твоем покое. Речь шла о нисходящих и восходящих. То есть как раз о том, что я пытаюсь тебе объяснить, а ты называешь это пустыми теориями.
Толмид молчал.
Иуда успокаивающе улыбался Филиппу. А тот, словно оправдываясь, еще громче воскликнул:
– Не было там покоя! И я не один был при этом разговоре! Иисус собрался уходить. Нас было… раз, два, три… С Филиппом, которого я привел, нас было четверо, не считая Учителя. Да, четверо… Петр, Андрей, я…
Толмид хранил молчание. А Иуда перестал улыбаться, глаза его вдруг сделались грустными, утратив изумрудный свой блеск.
– Дай человеку договорить. Мне кажется, он самое главное нам не сказал и хочет сейчас рассказать, – сказал Иуда.
– Он только мне показал Покой, – через некоторое время заговорил Толмид. – А тебе не показал, потому что ты его не ищешь. Но разве не говорит Он всё время о том, о чем я пытаюсь?… Он говорит, что надо отказаться от желаний. По крайней мере, двум желаниям, двум господам, которые живут в нас, нельзя служить. Разве не слышал?… Он учит: «Не надо заботиться». Лилии полевые разве заботятся о своей одежде? И как совершенна одежда, в которую Господь их одевает! И ни к чему нельзя привязываться в этом мире, потому что каждое сильное желание может стать грехом, а грех ведет к твоим и чужим страданиям. Даже к жизни нельзя привязываться… Помнишь, как Он сказал: «Кто любит жизнь свою, тот ее потеряет»? А еще Он внушал: «Кто мертвых хоронит, сам мертвым становится. Привязанный к красоте от женщин измучается. Влюбленный в свет от солнца ослепнет. Любящий любить сильнее возненавидит».
– Он этого не говорил, – покачал головой Филипп.
– Говорил, но ты не слышал, – ответил Толмид. – Потому что первое из восьми правил, которые Он нам предписал, гласит: «Царство Небесное тому принадлежит, у кого дух нищий…» В твоем же духе, сильном и умном, столько разных теорий толпится и так они у тебя спорят и кричат, что сам ты себя, Филипп, боюсь, часто не слышишь… Правило второе: «Лишь чистые сердцем Бога увидят…» Прекрасное у тебя сердце – светлое, любящее. Но если оно такое, как может быть оно чистым? Можно ли в эти драгоценные мехи, пропитанные греческой мудростью, вливать новое вино? Забродит и разорвет. И вижу, давно уже бродит и разрывает тебя…
Филипп не сразу нашелся с ответом. А Толмид сразу же продолжил:
– Пойми ты, Совершенный Учитель – не такой человек, как мы с тобой. И слова Его – совершенно особые. Нам кажется, Он об одном говорит, а Он говорит о другом и совсем не о том, что мы слышим. Потому что нет у нас ушей, чтобы слышать молчание; чистого сердца нет, чтобы понять и увидеть; духа нищего нет, чтобы впитать и запомнить… У Него совершенное сознание. Мы молчим – Он нас слышит. Мы думаем – он читает наши мысли. Мы себя еще не успели спросить, а Он на вопрос уже отвечает. Потому что нет в Нем страстей и томления духа.
– Ну, если эдак утверждать, – рассердился Филипп, – что Он говорит одно, а надо понимать другое, если приписывать Ему то, что ты сам хочешь услышать, так можно черт знает до чего договориться!
– Не надо договариваться. Надо молчать и наблюдать за Ним издали. Смотреть, как Он молится, как уходит в Покой, а Покой вступает в Него… Тут главное – ничего не желать, всё выкинуть из себя и обо всем забыть. Чтобы только Он был перед твоими глазами, Он и Его встреча с Покоем… Нет, описать это невозможно, потому что наши слова самые жалкие и подлые лжесвидетели… Однажды, когда Он был на горе, а я созерцал Его издали, я вдруг увидел, что у Него ото лба, из центра между бровями, идет как бы луч, который освещает и наш мир, и все другие миры, прошлое, настоящее и будущее всех людей и существ.
– Ну, вот договорился! Люцифером каким-то изобразил! – воскликнул Филипп, вроде бы в ужасе, но со слишком заметной радостью.