Воронка Филиппенков Алексей
– Что-то не поделил со штабными?
– Один лейтенант. По возрасту не старше, чем наши ребята. Фон Ландсберг из генерального штаба – его дядя. Понятия не имею зачем этого мальчишку прислали в зону боевых действий, да тем более позволяют ему вмешиваться в ход сражения. А генерал Плессен его еще покрывает, говоря, что он официальный представитель генерального штаба западного фронта. Из-за таких представителей нам и не выиграть чертову войну.
– Что же он сказал, что заставило тебя так разъяриться?
– Старался вспомнить свою детскую игру в солдатики на заднем дворе дяди. Большей чуши я никогда не слышал. Начал учить меня военной тактике и угрожать нашей дисциплиной. Говорил, что заявит в штаб армии о нашем батальоне.
– И за что это он так? Что же такого ты предложил?
– Он считает, что французы не закрепились на нашей прошлой линии обороны и что наступление на нее будет легким, начал меня поучать. Побывал бы он сегодня утром в бою, посмотрел бы я на эту штабную свинью.
– Да ладно, Альберт. Они там все такие. Я когда передавал сообщение в штаб дивизии, так там тоже сидят, пьют коньяк и рассуждают об окопной жизни. Не бери в голову, лучше посмотри на результаты утренней атаки.
– Каковы они, капитан?
– 72 человека не вернулись обратно. В близлежащих воронках полная тишина, даже не знаю, как составлять отчет для командира полка.
– 72 человека. Из 180. – С грустью произнес майор.
– Их имена уже известны, – и капитан начал называть фамилии из списка:
– Альберт Шульц, Вилли Хоффман, Вернер Гольц, Карл Рихтер…
– Хватит, капитан, не надо дальше, – перебил его майор Райнер, – потери сегодня уже не важны. Завтра наш батальон должен наступать на Биаш и закрепиться там. Это приказ из штаба.
– Что-о-о? – растянул ошеломленный капитан. – Мы сегодня утром и ста метров не смогли пройти.
– Завтра наступление начнется с артподготовки. Это, по мнению генерала должно изменить ход наступления.
– Господи, да у нас в батальоне полтора человека способны нормально сражаться! Что они, очумели совсем там? У половины дизентерия, и почти у всех бессилие. Они вообще уже как четыре дня назад обязаны были нас сменить другими частями и переформировать в тылу. Нам надо не об атаке думать, а как бы в окопе усидеть и штаны не обгадить.
– Я это и объяснил генералу, а этот Вельтман начал возражать, что батальон больше роты и мы обязательно достигнем цели. Генерала поддержали почти все офицеры штаба. Меня никто даже слушать не стал.
– Может, подкрепления просто-напросто нет? – спросил капитан.
– Я уже не знаю во что верить. Через несколько дней нас обещали сменить, и я предложил атаковать со свежими силами. Но зато вечером нам пришлют баварскую роту с северной части Соммы. Посмотрим, чему они там научились у англичан.
– Альберт, да какая тут рота? Такие операции нужно проводить с двумя дивизиями, не меньше. Англичане 1 июля всю свою страну пустили на нас и то получили по шеям. А наш батальон… С поносом и истощением идти в атаку. Куда катится мир?
– Я это пытался объяснить генералу, но он только и грезит атакой. Ну, ничего, завтра он ее получит. Сомневаюсь, что он меня увидит после в штабе. Завтра мы все будем уже под защитой Гарма [4].
– Видимо, дела на всем фронте совсем плохи, если командование готово послать изможденный батальон в наступление без смены. А что слышно с севера?
– Англичане прорвали одну линию обороны на северном берегу и продвинулись на три километра вглубь. Поэтому наш корпус находится на выступе, перед всеми. Мы – самая передняя позиция всей линии фронта, – качая головой, сказал майор и поднес полотенце к лицу.
– Мне думается, что они хотят использовать нас как приманку. Биаш французам дороже, чем мне мое мужское достоинство. Потеряй они этот дорожный узел, поддержка их частей будет под угрозой. Выходит, командование хочет, чтобы мы атаковали Биаш, закрепились там и держали оборону. Французы тем временем стягивают к нам дополнительные дивизии, чтобы выкинуть нас с занятых позиций. Мы ввязываемся с ними в бой, а командование в этот момент предпринимает крупное наступление в другом месте. Мы лишь являемся отвлекающим вариантом. Тяжело это, Альберт, я не хочу умирать вот так, из-за прихоти одного человека.
– Думаешь, я хочу? Тяжело понимать, что ты умираешь зря. А у меня жена в Кельне. Если я ей сегодня напишу, то она получит это, возможно, только когда меня уже не станет. Я совсем забыл о завтрашней отправке почты. Нужно объявить приказ, чтобы солдаты написали письма родным.
– Сделаю, Альберт. Главное, ты отдохни, завтра трудный день.
– Я лично поведу солдат, – с тоской отозвался Райнер.
– Тогда тем более ложись. Сон на войне, сам понимаешь, ценнее…
– Твоего мужского достоинства. – Продолжил Райнер.
– Абсолютно верно. – Улыбнулся капитан.
– Они просто обязаны сменить нас, – рявкнул майор еще раз, – солдаты уже звереют от грязи и дискомфорта.
Майор улегся на скамью и постарался заснуть. Вымотанное сознание провалилось куда-то в неизвестные глубины сладких грез. В ярком сновидении Альберту Райнеру снилось, как он бредет по лугу своей фермы, где рос с родителями. Недалеко от родительского дома был пруд, куда маленький Альберт обожал бегать с местными мальчишками. Сон подарил ему румяные воспоминания, как он проводит ладонью по водной глади, взбудораживая покой природы.
Ближе к вечеру огонь на линии Барле – Биаш утихал, становился все реже. Сильная канонада слышалась севернее.
Глава 4
Откровенная ночь
Ночью ничейные территории выглядят ужасно и напоминают преисподнюю. Оголенные и обгоревшие стволы деревьев, словно одинокие фонарные столбы, единственные возвышались над полем брани. В близлежащем поселке, в некоторых домах после дневного боя выгорали остатки деревянных перекрытий. Луна в чуть блеклом свете еле освещала небосвод, вокруг воцарилось спокойствие. Над всей местностью сгустился еле видимый туман. Тела, которыми было усеяно все поле, через несколько дней начинали разлагаться, и запах вокруг становился нестерпимым. Вернер с Франсуа обнадеживали себя, что стороны в скором времени договорятся об уборке трупов и они оба смогут вернуться к своим линиям обороны. Одинокие стоны раненых между позициями со временем утихали, а к середине ночи и вовсе прекратились, нейтральная территория погрузилась во мрак тишины. Кровавая ночь распростерлась над долиной смерти, где жизнь не имела цены, где убийство поощрялось, а души отбирались без всякой платы. Все поле было усеяно мертвыми телами. Их всех забрала эта ночь, забрала навсегда, в мир тьмы, пустоты и вечного покоя. Они никогда больше не будут стареть, в памяти грядущего поколения они навсегда останутся молодыми ребятами, смотрящими на всех с фотографий, словно через потайное зеркало того времени.
Сидя в грязной воронке, окруженный лишь мертвыми и страхом, Вернер вдруг на секунду закрыл глаза, и его воображению предстала Агнет: «Хочешь, я тебя поцелую, Вернер?» – сказала она, смотря на него кротким взглядом. Ее губы приближались все теснее. Он хотел податься вперед, обнять ее и поделиться с ней всеми своими чувствами. Рассказать о том, как сильно он ее любит. Было лишь одно желание – прижать это нежное тело к себе, почувствовать вкус ее мягких губ и ощутить всю ее любовь и тепло объятий. Случайный выстрел вдалеке привел Вернера в чувства и пошатнул иллюзию любви. Агнет исчезла в мире фантазий, осталась только реальность – противная, грязная и кровавая.
Франсуа лежал и смотрел на звездное небо, открывавшееся перед ним бесконечной бездной. Казалось, вытянув руку, можно дотронуться до звезды, ощутив кончиком пальца ее холод. В ночном небе ярким силуэтом виднелась Луна, словно освещая весь горизонт, она давала какую-то надежду на то, что они здесь не одни. Вернер вспомнил, как однажды, сидя в парке с женщиной, всматривался в эту же Луну.
– Странная штука жизнь. – Заговорил Франсуа. – Мы видим то же самое, на что когда-то смотрел Наполеон где-нибудь под Ватерлоо, а до него Юлий Цезарь. Пройдут еще тысячелетия, и люди грядущих эпох будут так же поднимать на нее взор и вспоминать предков. Луна вечна. Жаль, что мы сгораем очень быстро.
– Интересно, видят ли мои родители сейчас ее? – Произнес Вернер. В его глазах отражалось сияние Луны.
– Возможно. Сегодня она особенно красива.
– И ни одного облака, хотя еще утром небо было затянуто дымом.
– А небо и вправду прекрасное. Все звезды видны, словно в кристально-чистой воде. Моя семья где-то там.
– Простите, мсье? – переспросил Вернер – Жена и дочка, они жили в Шато-Омил. Немецкая артиллерия нанесла удар по городу, и никто не вышел живым, все там погибли, включая мою жену и дочь. Единственный близкий человек, кто у меня остался, это мать. Благо, что она живет в Париже, а не на границе.
– А папа?
– Отца я никогда не знал. Он бросил нас, когда мне было около года. Жена стала единственным человеком, кто вдохнул в меня веру в прекрасное.
Франсуа недолго смотрел на Луну. Было видно, как ему тяжело вспоминать жену, зная, что ее больше нет в живых. Его лицо менялось на глазах, и казалось, что он из всех сил старается сдержать эмоции.
– Мы познакомились с Вивьен в университете. – Вдруг произнес он. – Она всячески убегала от меня, не хотела, чтобы я ухаживал за ней, но видимо, это была судьба. Помню, как я говорил, провожая ее до дома: «Придет еще тот момент, когда ты у алтаря скажешь мне «да». – Уголки губ Франсуа заметно расширились, и он улыбнулся, тяжело вздыхая. – Через два года мы поженились. Я был счастлив как никогда, и одно только ее присутствие рядом придавало мне сил. А еще через полтора года у нас родилась дочь – Жаклин. Каждый день был для нас праздником. Если бы ты знал, как мы мечтали отдать Жаклин в танцевальную школу. Моя малышка… В один миг их не стало, десять лет жизни испарились за одну секунду. Перед моими глазами – лицо дочери, просящее о помощи, а я не мог им помочь.
Вернер смотрел на Франсуа грустными и чуть испуганными глазами. Ему хотелось поддержать, но он боялся, стеснялся откровенного общения, тем более с человеком чуть ли не в два раза старше, чем он сам. У него никогда не было жены и детей, даже девушки, и он не мог представить себе, что же это за чувство, распирающее душу от потери самого близкого человека. Чуть помолчав, он добавил:
– Понимаю вас, мсье. Главное, что вы живы, и это самое важное. Бог подарит вам девушку, с которой вы будете до самой смерти.
– Не думаю, малыш. После того, чего я здесь насмотрелся, я никогда уже не смогу жить семейной жизнью. Я могу умереть сегодня или завтра, а то и через несколько минут. Я уже не замечаю пули, летящие рядом. Когда ты каждый день живешь в страхе, то со временем привыкаешь к этому. И ты привыкнешь. Такова жизнь любого солдата. Ты становишься частью этой военной жестокости. Но война убивает не только пулями. Если ты остаешься жив в первом бою, то со временем начинаешь испытывать безразличие ко всему вокруг, даже к собственной судьбе.
Вернер с замиранием сердца слушал Франсуа. Каждое его слово он примерял на себе и почувствовал, как что-то действительно изменилось в нем с того момента, как он очутился здесь. Стараясь избегать взгляда француза, Вернер глубоко задумался о том, что с ним будет, если он вернется домой. Каким он увидит свой прежний дом, и как будет смотреть на своих сверстников. Изменится ли его представление о той Йене, которую он покинул. Он не был дома уже несколько месяцев, но казалось, что прошла целая вечность. До дрожи в руках Вернеру хотелось расспросить обо всем Франсуа. Но чувство замкнутости в характере даже тут не позволяли его душе раскрыться и чувствовать себя раскованнее. Он понимал, что в любой момент смерть может прийти за ним и он никогда уже никого ни о чем не спросит. Пересилив себя, юноша все же спросил:
– Вы потеряли семью, мсье, остались один. Но рассказывая о своей жизни, вы умолчали о маме, которая у вас осталась. Вы растворили в своем рассказе историю о жене и дочке, но ни словом не обмолвились о маме и ее заботе в сей трудный период жизни. – Тема материнской любви была для Вернера священной.
– Вопрос из разряда: «Родителей не выбирают». Черт побери… Дома меня многие часто спрашивали: «Друг, за что ты так о своей матери? Она ведь твоя мать». А я никогда ничего на это не отвечал. Я просто не знал что ответить, и до сих пор не знаю.
Людям, которым повезло с родителями никогда не понять тех, кто с детства испытывал родительское давление. Поэтому, я никогда не смогу объяснить это тем, у кого в семье любовь живет в гармонии с уважением.
– Простите. – Сказал Вернер, и по его телу пробежала дрожь от того, что он впервые попытался откровенно нащупать беседу, а вместо этого наступил в психологическую кучу дерьма и задал больной вопрос.
– Моя мать не прошла экзамен… – начал Франсуа. – Она никогда не любила меня. С ранних лет я всегда был виноват в ее неудачливой судьбе. Мужчины бросали ее, уходили из нашего дома, а всю свою злость она каждодневно срывала на мне. Когда же мне было лет двенадцать, она заявила, что все эти Леоны, Жюльены и Пьеры оставляют ее по моей вине, будто бы я их не принимал душой, они видели это и уходили. Спустя какое-то время, не помню уже, когда это началось, она стала чаще обычного выпивать. Сначала вино с подружками, потом бокал вина в одиночестве за ужином. Потом целая бутылка на ужин. После она перешла на виски. А я продолжал быть в ее представлении тем, кто испортил ей всю жизнь. Я был еще ребенком, и в столь неокрепшем возрасте мне приходилось выслушивать площадную брань, от которой даже взрослая психика дрогнула бы. У меня был выбор: или сломаться и терпеть это, тогда я бы стал законченным невротиком неспособным без дрожи в руках держать кружку пива. Или второй вариант, бывший для меня на уровне фантазии – уйти из семьи и дать ей возможность быть свободной от сына-обузы. Мне пришлось покинуть родной дом, чтобы выжить, а ведь не было даже пятнадцати. Я не хочу тебе рассказывать что-то большее, ты и так знаешь слишком много. Да и не стоит оно того. Вообще в жизни ничего нету стоящего. Если уж родная мать способна вонзить кинжал в спину, то чему тут удивляться, когда генералы продают своих солдат.
Она всю жизнь пила и, видимо, пьет до сих пор. Просаживает наследство моего деда. Последний раз я видел ее перед уходом на фронт год назад. Я зашел попрощаться, а она была настолько пьяна, что даже не пошла провожать, а просто сказала мне: «Пока!» – с кухни. Безусловно, ее нельзя винить. Это ее жизнь, и она выбрала ее такой, но никто не давал ей право портить жизнь мне и моей семье. Она всегда была против Вивьен, против моих детей. Вивьен начинала уборку в доме, когда мама начинала кричать на нее с дикой злобой, обвиняя ее и мою дочь в собственной нереализованности. Всю свою сознательную жизнь я ненавидел людей, которые не в состоянии идти и достигать цели, через «не хочу», через «не могу». Надо пытаться идти к своей мечте, к своей цели, бороться за то, ради чего живешь. Сто, двести раз ты будешь падать, но нужно преодолевать себя. Для них легче сидеть на диване, читая газету, и рассуждать о величайших планах, которые они никогда не претворят в жизнь, – Вернер смотрел на него, чуть опуская взгляд и принимая эти слова на свой счет.
– И моя мать из таких людей, – продолжал Франсуа, – и за это я ее ненавижу. Моя жена с дочерью были вынуждены перебраться жить в Шато-Омил, потому что мать не давала нам спокойно жить, и этот переезд убил их. Я писал матери письма с просьбой приютить их, что я на фронте и не в состоянии обеспечить их безопасность. Я уговаривал ее, чтобы они пожили временно у нее, но она даже не ответила на мою просьбу. А в этот момент фронт приближался к тому месту, где жили жена и дочь. Господи, они могли убежать в лес, куда угодно, – но нет, они остались в городе, и их больше нет. Нет жены, нет дочери, и меня скоро не будет, пошло все к черту, вся эта война – полная чушь, – Франсуа говорил надрывно, но в его голосе и глазах было равнодушие, желание мстить за испорченную жизнь.
– Все мечты, – продолжил Франсуа, – все достижения. Ты работаешь много лет, и все это превращается в прах, в пыль за один миг. Теперь я полностью понимаю смысл фразы: «Разрушать легко, а создавать сложно».
– А я люблю свою маму, – начал Вернер, – она для меня опора во всем.
– Это заметно, – прервал его Франсуа, улыбаясь.
– Нет, правда. Вы помиритесь со своей мамой, вот увидите. Как только закончится война, сразу же езжайте к ней, и она примет Вас как родного сына.
– Мне уже не двадцать лет, чтобы плакаться маме. Если война кончится, то я даже не знаю что делать, куда податься. Преподавать? Моя нарушенная войной психика не позволит снова вернуться в стены университета.
Разговор прервала начавшаяся вдалеке канонада. После нее зазвучал пулемет и совсем тихо слышались вопли и крики тех, кого настигали пули. Горизонт озарялся светом, мерцая оранжево-желтым заревом.
Это была атака англичан на участке Безантен, на противоположном берегу Соммы. Атака на данном участке началась 9 июля и не смолкала ни днем, ни ночью. Про сон можно было забыть. Окружающая обстановка напоминала зуд от комариного укуса – и терпимо, и невыносимо. Каждую ночь вражеская артиллерия оскаливалась и доводила до психоза. Один солдат в немецких траншеях не выдержал без сна, в помешательстве вылез из окопа и ошеломленный ринулся к английским траншеям через нейтральную полосу. Его скосила пулеметная очередь. И он оставался живым на нейтральной территории еще целую ночь. Первые часы он орал, звал на помощь. Было невыносимо слушать его страдания, его взывания к Богу, он звал свою мать, кричал на все поле ее имя. Англичане пожалели, что не убили его сразу. Через некоторое время его стоны и захлебывания в крови становились все тише и тише, и в итоге он умер. Его друзья слушали все это из траншеи, и их одолевало безумие – безумие от того, что в ста метрах от них умирает их бывший одноклассник, их товарищ, а они даже не могут ему помочь. Еще только полгода назад все они сидели за одной партой и изучали битву в Тевтобургском лесу, а сегодня они – уже солдаты, защищающие свою страну. Британское наступление продвинулось на три километра вглубь германской обороны, и воронка Вернера находилась на передней линии траншей, между французской армией и немецкой, словно между двух огней.
– Неужели и ночью надо воевать? – с негодованием спросил Вернер.
– Нам сообщили, что англичане предпримут масштабное наступление на северном фронте, – со спокойствием ответил Франсуа.
– Но ведь это невыносимо. Голова разорвется от постоянных разрывов. Нужно ведь хоть на короткий промежуток останавливаться, давая друг другу передышку.
– А ты чего хотел? Думал, на рыбалку приехал? Парень, что ты вообще здесь делаешь? Тебе бы за школьную парту и решать различные задачки, чего ты приперся сюда?
– Захотелось стать мужчиной, мсье.
– Мужчиной? Снял бы дешевую проститутку в задрипанном борделе и она сделала бы из тебя мужчину.
Вернер не оценил шутки француза, и глаза его опустились и погрустнели.
– Не обижайся, я думал, что это развеселит тебя. – С легким чувством вины ответил Франсуа.
Вернер не поднимал глаз. Он пребывал в глубокой задумчивости, составляя воедино мозаику собственных философских противоречий.
– Я слишком труслив, вот что я понял. – Вдруг произнес он. – Хочу кого-то защитить, но понимаю, что боюсь, – продолжил Вернер. – Даже когда пошли в атаку, я забился в эту яму и не смог бежать дальше.
– Но записаться в армию, осознавая свою участь, тебе хватило духу, так что не в трусости дело. Ты запутался в себе, вот в чем проблема.
– Признаюсь, когда я записывался в армию, я не думал, что меня отправят в окопы. Я надеялся на почтовую службу где-нибудь в тылу, но уж точно не в роли пушечного мяса на первой линии. Я предавался мечтаниям, как впоследствии вернусь домой, а меня встретят как героя. Но все оказалось совсем иначе. Я здесь был с двумя парнями из нашего университета, встретились с ними во Франкфурте перед отправкой сюда. Их вчера обоих убило. Так страшно находиться здесь в одиночестве, жить от атаки до атаки, хотя вчерашняя была для меня первой.
– И как чувствуешь себя после первого боя?
– Вы же сами все видели. Мой живот так скрутило. Думал, что помру от тошноты, а не от вражеской пули. Но я никогда не забуду тот момент, когда бежал в шеренге, а люди в рядах падали замертво. Так и ждешь что следующая пуля в тебя, но они все летят мимо и летят.
– Значит, твоя пуля еще не отлита – радуйся, парень.
– А Вы чем занимались до войны, месье? – неожиданно спросил Вернер.
– Я преподавал немецкий язык.
– Так вот откуда вы так хорошо им владеете. Повезло нам, что Вы знаете немецкий, а иначе не понимали бы друг друга, – сказал Вернер, растянув губы в улыбке, в которой все равно прослеживалась грусть.
– Я вообще не понимаю, отчего я не убил Вас обоих еще в самом начале. Видимо, во мне стало просыпаться что-то человеческое на этой проклятой войне, – отрезал Франсуа.
От этих слов Вернер побледнел. Его сердце заколотилось сильнее, а по спине побежал холодный пот. Убить его… одно слово и кровь стынет в жилах.
– А Вы давно на войне, мсье? – Вдруг спросил Вернер, желая перевести тему разговора в другое русло.
– С 1914 года. Нашу часть перебросили на Ипр. Там я был в том же состоянии, в котором ты сейчас. Я был неопытен, амбициозен и кроме фанатичного патриотизма во мне ничего не было. Но первый же бой изменил всю мою жизнь, переменил взгляды на прошлое. Как и ты я забивался в воронки, боясь каждого шороха. Каждый день ждал смерти, но она не приходила. Со временем я привык к такому образу жизни и перестал замечать многое, что раньше терзало больнее всего. После Ипра нас переправили под Верден. Там мою психику, наверное, совсем переклинило. Я убил немало людей, но в глазах по-прежнему тот мальчишка из Вердена. Немцы тогда прорвали нашу первую линию обороны, а я находился во второй, и командир поднял нас в контратаку, чтобы поддержать рукопашную в передней траншее. В этой свалке я встретился с новобранцем лет восемнадцати. Он стоял среди этого хаоса и боялся сделать шаг, а я бежал на него, наведя штык на уровне его живота. Я уже приготовился его наколоть, как он от страха что-то мне крикнул. Его голос оказался настолько юным, что за миг до того, как я проткнул его, в моем сознании стояла дочь. Я пробежал с ним на штыке метра два, пока не потерял равновесие и не упал. А мальчишка… удар был настолько сильным, что его отбросило еще дальше, и он как тряпичная кукла рухнул на землю, а из живота торчала моя винтовка. Я поднялся на ноги и подбежал к нему, чтобы выдернуть оружие, но то, что я увидел, навсегда сохранилось в моей памяти. – Франсуа шмыгнул носом, будто сдерживая слезы. – Юноша лежал на земле и плакал, глядя на меня. Его лицо заливали слезы, а изо рта пошла кровь. Вскоре он умер. Все это произошло за каких-то несколько секунд, но его лицо до сих пор передо мной. Поэтому я и оставил вас в живых. В тот момент когда ты перевязывал своего друга, перед моими глазами было лицо того мальчишки. Он умолял не убивать вас. Вы еще дети, у вас целая жизнь впереди, полная ярких красок и эмоций.
– Ужасная история. Как же тяжело будет матери узнать о смерти сына.
– Я долго думал о его матери, представлял ее страдания. Когда все затихало, и я засыпал, то в голове всплывали картинки, как она рыдает, получив сообщение о смерти сына, а ведь именно я убил его. Ведь у всех есть своя жизнь, своя судьба. Вроде мы враги друг для друга, но если завтра вернемся оба домой, то жуткое состояние будет преследовать как тебя, так и меня. Устал я от этой войны. Хочется закрыть глаза и просто исчезнуть, забыться…
Вернер не заметил, как Франсуа, закрыв глаза, медленно погружался в сон и наконец, заснул. После произошедшего юноше самому спать точно не хотелось, и ему стало страшно, когда француз заснул, а он остался один, в этой мертвой воронке, среди мертвецов. Маленький немец, в чужой стране, в грязной яме. Ему грезилось, что сейчас один из мертвецов откроет глаза и мерзким голосом позовет его: «Вернер, иди к нам, тебе тут понравится». Страх постепенно начинал овладевать им, словно он с клаустрофобией находился в тесной комнате. Страх проникал под его мундир, заставлял потеть, вызывая озноб от слабого ветерка. Он решил отвлечь себя и разыскать припасы с едой. Вокруг были лишь мертвецы и крысы, поедавшие их. Вернер полез наверх воронки и потянулся к телу лежащего наверху немца – может, у него есть что-нибудь съедобное, а то на паре кусков хлеба долго не выдержать, – но нашел только противогаз, который был и у него самого, да во внутреннем кармане обнаружил дневник, чуть испачканный кровью, но записи в нем вполне были читабельны. Во второй раз он читает чужие письма и личные записи, а ведь с самого детства ему говорили, что подобное не является добродетелью. Он раскрыл дневник и стал бегать глазами по строчкам. Вернер прибыл на Сомму только шестнадцатого июля. Две недели здесь уже шла кровопролитная битва, а он о ней ничего не знал, и о начале сражения он в данный момент читал в дневнике:
20 июня 1916 года.
Командиры говорят, что ничего страшного не будет. Наши позиции настолько сильны, что англичанам не прорвать нас. Бетонные укрепления выстоят. Мы подготавливали их два года, на семь километров в глубину, поэтому никто нас не обыграет, ведь не зря мы их тут так долго копали. Битва ожидается недолгая. Мы с Францем смотрим в сторону английских позиций и кричим им всякие гадости, а в ответ получаем то же самое, только ничего не понимаем, да и кто поймет этих «Томми»? В британских окопах мы так же слышали и французские песни, а когда пение заканчивается, мы кричим им, чтобы они спели что-нибудь на немецком, но безуспешно. Один раз на нашу просьбу враг ответил пулеметной очередью. Вскоре мы услышали «Марсельезу», которая разнеслась по воздуху, словно пыль, будто песню пела сама природа. Черт возьми, пусть это вражеский гимн, но он нам чертовски нравится.
30 июня, пятница.
Глаза слипаются, тяжело писать в темноте под обстрелом, все гремит и трясется, как во время землетрясения. Нам нечего есть, у нас нет воды. Я уже даже не могу выделять слюну, во рту пересохло. Наши позиции засыпаны, коммуникации перерезаны, снабжения нет. Мы не знаем, что происходит на поверхности и в соседних бункерах. Господи, помоги мне выбраться из этого ада! У меня начинает внутри все болеть от мысли, что я не вернусь домой и не увижу родных.
Я не могу описать, что я чувствую. Меня будто что-то распирает изнутри, но одновременно с этим сдавливает и не дает освободиться.
На время обстрел прекратился, и мы выползли на улицу. Ночь такая прекрасная. Я никогда не думал, что буду с таким упоением глядеть на звезды, их мерцание завораживает и возвращает меня мысленно в дом. Как же это удивительно, не найти слов, чтобы описать. Душа радуется, она радуется самому простому и естественному в этом мире – природе.
Здесь впервые царит спокойствие и тишина такая, что мы на время даже забыли о том, что на войне. Я не злюсь на такую судьбу, это мой долг, но по-человечески страшно. Командиры не советуют нам думать о личном, это не дает сосредоточиться.
2 июля
Вчера англичане начали крупное наступление на протяжении сорока километров по всему фронту. Пока я пишу эти строки, рядом со мной сидит солдат с перевязанными глазами и несет какую-то несусветную чепуху. Так и хочется треснуть ему, чтобы заткнулся. Меня все раздражает. Только что все закончилось, и у меня есть немного времени, чтобы написать. Сержант Зейдель из пятой роты, которого я хорошо знал, был убит. Франц был ранен миной и умер у меня на руках, прося не забывать его семью. Он хотел, чтобы я женился на его сестре, наверное, бредил. Я никогда не видел его сестру, но после того, как ее брат скончался у меня на руках, я стал чаще думать о ней. В его кармане я нашел ее фотокарточку. Она безупречная, красивая и изумительная. Каждый день я вглядываюсь в ее добрые и светлые глаза перед тем, как пойти в атаку. Я совсем ее не знаю, но она спасает мне жизнь, она дарит надежду. Не знаю, одобрил ли Франц это, но я выполню частично его обещание. Я передам его сестре его кулон, пусть эта память останется в их семье, а не сгниет на этом поле в земле, перемешанной с кровью. Глаза Франца до сих пор передо мной. За долю секунды перед смертью он посмотрел на меня и из его глаз потекли ручьем слезы. Мне стало невыносимо жалко его, ведь только в этот последний момент я увидел в нем настоящую искренность и всю доброту его характера. По-настоящему начинаешь понимать человека, когда видишь его смерть, когда он сам понимает, что все кончено, что не будет следующего утра и следующей ночи. Ты читаешь это в глазах. Какого это ощущение осознавать, что твоей жизни пришел конец? Какого закрыть навсегда глаза? Я боюсь этого.
Только что ко мне подошел капитан и поведал о бое на других участках. Поделился со мной общей информацией, известной из штаба батальона. Все совсем плохо. «Томми» всерьез намерены расквитаться с нами.
Англичанам удалось прорвать Швабский редут, и они обошли нас справа. Я помню, что где-то в 16.00 один из солдат крикнул, что англичане в наших траншеях. Подручными средствами мы забаррикадировались на нашем участке между позициями и продолжали вести бой. Мы были отрезаны от внешнего мира. Из ста двадцати человек девяносто были ранены или убиты. Контратака из Типваля была нашим спасением. Мы удерживали позиции до самого вечера, пока наступление не прекратилось. Одно из центральных укреплений на плато – Швабский редут – перешло снова под наш контроль. С его укреплением наш фланг теперь защищен.
Это была просто бойня. Я был ранен в руку осколком от мины и только ночью смог получить необходимую помощь. Придя в лазарет, у меня закружилась голова от потери крови и тех воплей, что я там слышал. Все полы в медпункте были залиты кровью. Красные кровавые ручейки тонкими струйками неслись по дощатому полу блиндажа. Сколько же там было крови, и еще больше было криков. В родильном отделении и то тише. Рука так болит. Завтра англичане разнесут нас.
Признаюсь, всю ночь после боя меня одолевали слезы. Я не плакал уже лет пятнадцать, но сегодня ночью я по-настоящему плакал, и меня сильно тошнило, хотя я ничего не ел уже несколько дней. Зачем мы воюем? Что нам это приносит? Боль? Я жалею врагов, хотя не должен. Там на поле лежит столько молодых парней, которые шли убивать нас, а теперь они лежат бездыханно, а я живу. Справедливо ли это? Для меня так больно осознавать, что там лежит кто-то, кого убил я. Нас здесь так много, завтра будет меньше, послезавтра еще меньше. А может, завтра я буду лежать так же в поле. Господи, прости меня за эти убийства. Я убиваю только потому, что это мой долг как солдата.
15 июля
Страха нет, есть только ненависть, злоба и опять ненависть. Сегодня нас перебросили на южный участок против французов. Даже не знаю что написать… что-то поменялось во мне. Исчезла куда-то былая доброта и сострадание, и на арену вышла агрессия и равнодушие. Моя кожа огрубела и стала черствой душа. Мои нервы – как стальные канаты. Сердечная нежность умерла, я ничего не могу больше почувствовать. Глядя на мучения других, мне уже не хочется плакать. Ощущение, будто все во мне превратилось в один сплошной камень.
Я уже не тот зеленый новобранец, каким был месяц назад. Вроде еще только вчера я был студентом, а уже сегодня барахтаюсь в пекле войны, и мне на все наплевать. Вчера весь день в нашу сторону дул ветер, неся с собой смрад от трупов, разлагавшихся в поле. Англичане решили этим воспользоваться и предприняли газовую атаку, угостив нас фосгеном. В соседней роте служил паренек из моего университета. Он не успел надеть противогаз и умер в госпитале, страшно мучаясь. Те, кто были с ним, рассказывали, как он хватал ртом воздух и кричал, жутко страдал и умер от отека легких. Перед этим он до крови расцарапал себе все горло. Медики сказали нам, что если мы вдруг отравимся, то желательно избегать лишнего движения для меньшей затраты воздуха. Последствия газовой атаки – это самое страшное, что мне приходилось видеть. Даже врачи не могут помочь этим беднягам. Даже Господь не в силах остановить эти муки.
17 июля
Я пишу эти строки, возможно, в последний раз, потому что через несколько часов мы пойдем в атаку. Нет смысла долго описывать свои чувства, да и вряд ли кто-то прочтет эти строки. Нет, я не боюсь за себя. Мне уже нечего терять. Вчера мне поручили сортировать почту, и я позволил себе прочесть мысли людей. Они все прощаются. Кто-то с домом. Кто-то с семьями: вспоминают жен и детей. Один мой знакомый отослал письмо по случайному адресу, не своим родным. Он попрощался с этими людьми, и сегодня утром он погиб. Я не умею писать письма, писатель из меня никудышный, но мне так много надо рассказать. Все друзья погибли: Франц, рыжий Хеннес, красавчик Юрген. Мне некому выговориться, и единственными моими собеседниками являются карандаш и этот блокнот, а во время атаки я разговариваю только с помощью курка и штыка – становится легче. Всю свою злобу на неизвестность я выливаю в боях, убивая ни в чем не повинных людей, которые так же злятся на судьбу, но стараются выместить все на мне. Сложно это представить. Я хочу жить и не хочу думать об этом, но все эти мысли не выходят из головы вот уже вторую неделю. Даже эти строки пишу уже с глубоким равнодушием – ослабеваю душевно, истощаюсь и через силу выдавливаю из себя последние капли человечности. Мне очень страшно, доживу ли я до завтра.
Это были последние строки, дневник прерывался, а сердце автора уже не билось. Вернер перевел взгляд на солдата, чьей рукой был написан дневник. Глаза убитого были стеклянными и смотрели прямо перед собой, он лежал на земле над воронкой, головой на самом ее краю. Правая рука свисала по скату ямы вниз, грязно-кровавый бинт на правом предплечье растрепался, и под ним была видна рваная рана – будто кто-то выкусил кусок руки. Некогда раненая рука застыла навсегда. Он боялся смерти, но он уже никогда не узнает, что такое жизнь, никогда.
Эти строки перевернули сознание Вернера. Он смотрел в глаза мертвецу с какой-то собственной философией, подробно переосмысливая в голове прочитанное. Сидя на дне воронки, расставив ноги перед собой и чуть согнув их в коленях, он то смотрел на заляпанные кровью страницы дневника, то снова переводил взгляд на убитого беднягу. Взгляд Вернера вызывал жалость, всегда, у всех, и именно этот взгляд с поднятыми бровями, как у ребенка, который совершил проступок и ждет наказания, снова при нем. С таким взглядом он всегда погружался в свои мысли. В дневнике, на странице с описанием 15 июля Вернер заметил высохшие, прозрачные капли, чуть размочившие текст. Он провел по ним пальцем и тяжело вздохнул. Это были слезы, слезы человека, глаза которого уже никогда не смогут проронить ни одной капли. Где-то у него остались родители, где-то осталась частичка его жизни – где-то в сотнях километров отсюда. В попытках спасти свой разум он вел дневник, но теперь он мертв и лежит на нейтральной территории, во Франции, никому уже не нужный. Глядя на мертвого автора дневника, Вернер понял, что чувствует и понимает его больше, чем своего отца, чем мать и всех близких, кто жил в Йене, хоть и не знал даже имени этого солдата. Родные стали в эти дни настолько чужими, словно никогда и не было той жизни в мирном городке. Какой-то яркой и блеклой дымкой теперь видится та встреча друзей в баре. Кажется, это было только вчера, а горьковатый привкус пива до сих пор ощущается во рту. Это было хорошее время. Время, которое неизбежно ушло в прошлое, откуда Вернер может черпать себе приятные воспоминания, что смогут согреть в этом холодном и непокоренном настоящем. А что теперь с Герхардом? Как там поживает Отто? Не ссорятся ли родители и что делают в этот момент? Вечер… возможно, мама готовит свой любимый куриный пирог, ломти которого так нежно таяли во рту. А отец наверно вновь читает колонку «С фронта» из ежедневной газеты.
Окровавленный дневник покойного солдата. Сколько на его страницах трагизма и реалий того, что происходило здесь. Прочитанное заставляет рыть до оголенных нервов собственную душу, пересматривать прошлые идеалы, заменяя их на более реальные вещи, с которыми ты уже не сможешь расстаться никогда. Вернер вспомнил то ужасное письмо, оброненное женщиной в парке. Все эти истории до дрожи напоминают друг друга. Он снова внимательно вгляделся в дневник. «Немыслимая ценность для будущих историков», – пронеслось в подсознании Вернера. Но он не мог себе позволить забрать чужое. Ситуации, подобные этой, сближают – вот что понял Вернер в эту секунду. Он закрыл дневник и убрал его обратно в карман погибшего:
– Это твое, я не хочу забирать, пусть твои мысли останутся только с тобой. Храни тебя Господь, друг мой. – Он согнул ноги в коленях, держа голову на весу и обняв ее руками, смотрел вниз, в проем между ногами. Мысли медленно уходили в воспоминания, и, словно по мановению волшебной палочки, он очутился в Йене.
В сознании всплыл мартовский вечер. Вернер тогда прогуливался по городу, как всегда мечтая о своем будущем. В эти минуты он становился кем угодно: Цезарем, Македонским, Моцартом – смотря какого жанра мысли были у него в голове. Слушая красивую музыку, он представлял, как играет на фортепьяно, а Агнет сидит рядом и с полузакрытыми глазами и нежной улыбкой смотрит на него. Он был влюблен в нее до глубины души. Об этих чувствах знал только лишь он один. Она казалась ему самой красивой девушкой на свете, и, просыпаясь по утрам, лежа в постели, он представлял, как они гуляют по городу, как он защищает ее от хулиганов, как целует, а она нежно и беззащитно улыбается ему в ответ.
Он дошел до угла улицы и увидел ее. Она шла с подругами, держа в правой руке какую-то книгу. Видимо, возвращалась с дополнительных занятий. Он смотрел и понимал, что она для него недосягаема, недоступна. Она симпатизирует только Хайнцу – по крайней мере, Вернеру так казалось, потому что он не раз видел их вместе за беседой, а когда они прогуливались, то Хайнц всегда старался взять ее за руку.
Насколько Вернер помнил, семья Агнет всегда жила в Йене. Все их семейство было набожным и каждое воскресенье они ходили в церковь. Вернер время от времени следил за Агнет и стоял возле нее на церковных службах, только лишь для того, чтобы посмотреть на нее поближе. Родители с детства воспитали ее как хранительницу домашнего очага, как хозяйку, как любящую жену в будущем. Ее отец вложил в нее всю свою мудрость и, будучи в меру ревнивым, воспитал в Агнет строгое целомудрие по отношению к своему любимому, который взамен ее верности должен уважать и ценить ее. Она выросла доброй, совсем доброй, в ней не было ни капли злобы. Если в мире и есть добро, то Господь собрал его в этой девушке. Агнет не была завистливой, а всегда пришла бы на помощь в трудную минуту и поддерживала бы как могла, даже если бы пришлось жертвовать своими интересами. Но Вернер мало знал о глубине ее внутреннего мира и не редко ловил себя на мысли, что все эти идеалы он мог выдумать в своих фантазиях. Но капризы его подсознания не могли выдумать ее красоту – она была реальной. Ее темно-каштановые волосы были длинные и немного вились, спадая до поясницы и опьяняя мужской взгляд. Еще на первом курсе университета, в толпе Агнет резко повернулась и волосами задела проходившего мимо Вернера. С этого момента он буквально влюбился в ее кудри, и из всей ее внешности он так всегда мечтал прикоснуться к ним, сжав Агнет в объятиях, никуда не отпускать и прокричать на весь мир: «Моя!» и запустить руку в густоту волос. В университете или на улице, случайно встречаясь с ней, Вернер не мог отвести от нее взгляда, а она, посмотрев на него всего на мгновение, заставляла его сердце биться словно после десятиминутной пробежки. Но каждый раз когда она смотрела в его сторону, ее глаза были полны равнодушия и незаинтересованности. Но даже этого безразличия было достаточно, чтобы заставить юношу раствориться в ее карих глазах.
Но в этот вечер, проходя мимо Вернера, Агнет улыбнулась ему, чуть подмигнув. Для Вернера это стало чем-то решающим в жизни, дающим знак и надежду. Он не желал думать ни о чем больше, оставив все свои чувства во власти иллюзии. Его сердце колотилось, а дыхание участилось. Он почувствовал себя неким Казановой, и ему захотелось пройти мимо нее еще раз, чтобы она повторила этот прекрасный жест. В ответ на ее жест Вернер растекся в широкой улыбке. Ему казалось, будто он тает как масло.
Этот романтичный эпизод увидели молодые люди через дорогу напротив.
– Эй, микроб, ты чего замечтался? – крикнул какой-то парень из старших курсов, которого Вернер много раз видел в университете. – Эй, Хайнц, он на твою девку пялится, – крикнул второй в раскрытую дверь бара. Через мгновение из бара вышло несколько высокорослых молодых людей, во главе которых был Хайнц. Он посмотрел вслед удалявшейся вверх по улице Агнет, а после взглянул на Вернера:
– Ты заблудился, молокосос? – легко и громко сказал Хайнц хорошо поставленным голосом. Дикция у него была отменной.
«Господи, он пьян, они все пьяны, они меня искалечат», – говорил Вернер сам себе. Все его храбрые мечты, где он был героем на коне, обрушились на него в одну секунду.
– Иди сюда, – повторил Хайнц исподлобья, подозвав его рукой.
Вернер стоял молча и смотрел на «обиженного самца». У него было два выбора: или бежать со всех ног обратно, или ответить ему, и пусть Агнет это увидит. Но она не повернулась и ее фигура скрылась среди деревьев дальнего бульвара.
Молчание раздражало Хайнца, и он решительно направился к Вернеру через дорогу. Хайнц был намного выше ростом, шире в плечах. Подойдя, он посмотрел на Вернера сверху вниз.
– Тебе что от моей девушки надо? – с хмельной злостью спросил Хайнц.
– Прости, я не знал, что она твоя девушка, я просто улыбнулся ей, а она мне.
– Зачем? – спросил Хайнц, изображая полное внимание, рисуя в глазах откровенной удивление. Нахмурив брови, он прожигал Вернера своим грозным взглядом.
– Я не знаю зачем. Просто увидел ее и улыбнулся. Не стоит так злиться. Держите себя в руках.
– Ты мне дерзишь, сопляк?
– Нет, ни в коем случае, простите, я пойду, – сказал Вернер с желанием пройти сквозь толпу собравшихся. Хайнц остановил его рукой, оттолкнув обратно туда, где Вернер стоял секунду назад:
– Я преподам тебе урок, дабы ты никогда не заглядывался на мою собственность.
– Слушай, она не твоя соб…
Не успев договорить, Вернер получил сильный и прямой удар в нос. Кровь хлынула ручьем, забрызгала рубашку, и во рту чувствовался отчетливый металлический привкус крови. Подобно тряпичной кукле Вернер рухнул на тротуар, потеряв координацию. Он и сам не понял, что произошло. Секунду назад он стоял на земле, а через мгновение уже лежал и окружающий мир представлялся мутным и еле видимым. Хайнц на этом не угомонился. Он продолжил бить Вернера ногами, после чего наклонился и, навалившись всем своим весом, ронял на лежачего мощные удары рукой. Вернер из последних сил закрывал лицо, но удары Хайнца пробивали защиту. Нанося удар за ударом, задыхаясь, он повторял:
– Ни один придурок не имеет права посягать на мою собственность, тем более на мою любимую девушку.
Вернер напрягся и скрючился в позе эмбриона. Хайнц, будучи хорошим борцом, перебросил Вернера через себя и теперь оказался внизу, сделал захват за голову, сдавив дыхательные пути. Тело Вернера машинально выгнулось в дугу и от сильной боли лицо исказилось в гримасе. Он попытался крикнуть, но не получалось. Рука так сильно сдавливала горло, что сознание начинало тускнеть и контуры в глазах терялись. Инстинктивно Вернер пытался высвободиться, схватив Хайнца за рубашку, растянув ее.
Увидев, что силы неравные, собравшиеся решили вмешаться.
– Хайнц, успокойся, не стоит обращать внимания на всякий мусор. Выпусти из рук эту гадость. – Кто-то схватил Хайнца за руку, которой он душил Вернера и их стали расцеплять.
Вокруг собралось немало зрителей. В основном это были все учащиеся из университета. Девушки, вырвавшиеся в первые ряды, кричали громче всех.
Здесь же были и однокурсники Вернера, но из-за боязни нализавшихся старших, заступаться за него никто не желал. Все кричали, чтобы Хайнц немедля отпустил его, но в душе каждый получал удовлетворение от увиденной драки. Каждому зрителю подсознательно хотелось крови и зрелищности, но спрятать эти инстинкты за воспитанием и благородным происхождением, очень трудно. Казалось, мир провалился в каменный век, где первобытные люди ликовали, выкрикивали нечленораздельные речи, наблюдая поединок соплеменников.
– На пустоту внимания не обращают, друг, – продолжали оттаскивать Хайнца его друзья.
Вернер продолжал лежать на земле, жадно вбирая воздух в легкие. Вставший Хайнц размахнулся ногой и врезал Вернеру прямо в живот. Этот удар вызвал настолько жуткую боль, что Вернер истомно закричал на всю улицу, а после лежал и жалобно стонал, схватившись за живот.
– Ты ему, кажется, органы повредил.
– Плевать я на него хотел. – Буркнул Хайнц и харкнул на Вернера.
– Все-все, Хайнц, успокойся. Не трогай этого придурка, а то из-за него еще в университете проблемы будут. – Хайнц был безумно возбужден от драки.
Вернер продолжал лежать, не двигаясь. Его дрожащие руки зажимали то место на животе, куда пришелся удар. Боль была адская и он продолжал стонать, чтобы хоть как-то ослабить ее.
– Слышь, дурачок. Ты ведь не прав, так что иди отсюда. – Сказал кто-то, наклонившись к Вернеру. В эту секунду Хайнц заприметил большое количество собравшихся дам, желавших увидеть продолжение кровавой сцены. Подойдя к Вернеру, он присел рядом и продолжил разборку, говоря громко, чтобы слышали все.
– Если я еще раз тебя здесь увижу, недомерок, убью. Понятно? – он схватил Вернера за волосы и поднял его голову.
– П… п… понятно. – Еле прошептал Вернер.
– Чтобы я тебя ни здесь, ни в университете больше не встречал. Сиди в своей вонючей конуре, с мышами и нищими родителями. И не дай бог ты еще раз засмотришься на мою Агнет.
Он отпустил волосы Вернера и удалился. Орава бравых «воинов» во главе с Хайнцем вернулась обратно в бар, смеясь и гордясь своим поступком, словно они убили огромного монстра, спрятавшегося в пещере. Зеваки разошлись, а к Вернеру так никто и не подошел. Он остался лежать на тротуаре, свернувшись. Через минуту он поднялся. Медленной и бредущей походкой направился к дому, отряхиваясь от грязи. Острой и режущей болью отзывался живот. Вернер очень переживал, что Хайнц повредил ему какой-то из органов. Боль была очень сильной и изматывающей, она то уходила, то возвращалась обратно, спазмируя. Зрение никак не хотело фокусироваться и ночные йенские улицы казались бескрайними и искаженными. Вернер ковылял по городскому лабиринту. Разум начинал очищаться от негативных эмоций и светлеть. Поток бурных обновленных мыслей хлынул по кровеносным сосудам, ударив осознанием в сердце и мозг.
Почему? Почему понимание жизни всегда сопровождается такой болью? Неужели человек не способен поменяться, пока жизнь не ударит по нему молотом разрушения. Лишь падая, человек начинает ценить те вещи, коими жил, когда был наверху. И лишь поднимаясь после очередного удара, он начинает ценить этот подъем, сопровождающийся постижением многих житейских мудростей. Шестеренки головного механизма приходят в движение и человеческая плоть превращается в личность. Каждый выдержанный удар делает сильнее, или роняет в самую грязь, из которой поднимаются еще более сильными. Реальность бьет людей, пока они фантазируют себе собственные мечты, но ей абсолютно не важно готов ты к жизненному удару или нет, ты получишь настолько сильно, что вспотеешь за миг, но только от тебя будет зависеть итог этого удара – встанешь ли ты, или спрячешься в свою конуру и будешь ждать следующего удара.
Вернер прибежал домой и, не разговаривая с родителями, заперся в своей комнате, из которой не выходил весь вечер и следующий день.
Он тяжело вздохнул. Ночную тишину нарушало воронье, слетавшееся на падаль. Крик прожорливых воронов нередко слышался во время долгого затишья. Эти черные призраки слетались на ничейную землю и питались мертвецами, выклевывая в первую очередь глаза. Но одинокий выстрел заставил их сорваться в синеву ночи.
Воспоминания испарились, и дорогая Вернеру Йена осталась где-то в сумраке ночи, растворяясь в воздухе. Вернер был так далек от дома, что это никак не укладывалось у него в голове. Темная и страшная воронка ужасала своей мрачностью. Он был тут один, вдали от всех своих родных. В то время как его сокурсники изучали экономическую теорию или историю, он сражался на фронте. По телу прошла дрожь, сводящая с ума. Вернер снова склонил голову и заплакал, сильно зажмуривая глаза, давая слезам выйти наружу, словно выжимая сок из лимона. Вместе со слезами выходила боль прошлого, страдания, накопившиеся в душе, этот огромный зверь, засевший внутри и хозяйничающий там многие годы, стал вырываться, словно медленно подходящая тошнота. В такую минуту так и хочется крикнуть на всю округу во все горло, но тело будто сжимает тисками, и даже имея желание заорать, ты тихо переживаешь все в себе. Столько эмоций за один день, столько увиденного. Душа Вернера в течение нескольких лет была переполнена отрицательными и ненавистными мыслями, и в этот момент весь мрак его внутреннего мира испарился. Увиденное за прошедший день переливалось через край слезами, оставляя все прошлые года где-то позади. После слез наступило легкое ощущение внутренней свободы. Вернер Гольц родился заново.
Через час француз открыл глаза и стал спрашивать Вернера о произошедшем, пока он спал.
– Я вытащил у него дневник из внутреннего кармана и прочитал, это просто кошмар, месье. Вроде еще днем он был живой, только вчера написал последние строки – и все, его уже нет, – сказал Вернер, показывая на тело мертвого солдата.
– Да, это самое ужасное – читать мысли людей после того, как они уже погибли. Ты смотришь человеку в его мертвый и остекленевший взгляд и читаешь строки, написанные им несколько минут назад. Один мой сослуживец тоже вел дневник и записывал туда все свои переживания. В основном он переносил на страницы психологическую составляющую войны, а именно свое отношение к тому, что он видел. И когда его убило, я прочел это. Скажу честно, его дневник вполне мог бы стать достойной работой для публикации, чтобы люди смогли увидеть, что происходит в сознании человека, когда он медленно сходит с ума.
Чувствительные речи Франсуа с каждым разом располагали Вернера к нему. Он никогда раньше не видел французов, да и вообще никогда не видел иностранцев. В этот момент перед ним был человек, готовый убить его в любую секунду, но этот бравый солдат сам устал от войны. Но что Вернер стал понимать – это то, что перед ним такой же человек, имеющий сердце и трагичную судьбу. Жизнь совсем не похожа на исторические романы. Она намного страшнее и чувствуешь ты все совсем по-иному. Читая книги, Вернер представлял себя лицом к лицу с врагом, но глядя на Франсуа, ему не грезились жестокие расправы с врагом и погони. Со всем откровением и прямотой Вернеру хотелось узнать внутренний мир человека, воевавшего с ним по разные стороны. Юноша изо всех сил старался перебороть свое природное стеснение.
– Почему люди всегда делают поступки, не думая о последствиях? – Вдруг спросил Вернер.
– Что ты имеешь в виду?
– Могут избить, убить, искалечить, но при этом ведь понимают, что может наступить ответственность, и все равно на них это не действует.
– Эмоции, наверное, или ощущение безнаказанности. Помню, у нас на ферме была собака. И сколько ее не ругай, она все равно будет гадить и сгрызать вещи, хотя при этом будет знать, что ее накажут.
– Но ведь мы люди, а не собаки.
– Мы – такие же животные, как и они. То, что происходит здесь, я не могу назвать человечностью. А к чему ты спросил?
– Да так, просто интересно стало. Почему люди, зная, что придет расплата, все равно делают необдуманные вещи?
– На то они и необдуманные, – ответил Франсуа с отсутствием интереса к теме разговора.
Вернер уловил эту незаинтересованность и решил перевести тему разговора:
– А я вот думаю, как бы отреагировала Агнет, если бы я отправил ей письмо отсюда, – мечтая, сказал Вернер. – Рассказал бы о том, что воюю здесь.
– Агнет? Твоя девушка или родственница?
– Нет, она встречается с другим, с Хайнцем, он – «гроза» нашего университета, центр всего внимания, даже один раз смел кокетничать с моей мамой ради оценки, она у меня преподаватель. Именно он со своими друзьями стал причиной того, что я здесь. Точнее, последней каплей.
– В смысле? – дернув головой, спросил Франсуа, на этот раз показывая полную заинтересованность.
– Однажды он, будучи в пьяном состоянии, избил меня. Все это происходило при нескольких десятках людей и для меня явилось несмываемым позором. Он решил покрасоваться и побил меня только за взгляд в ее сторону. После этого все, кто там присутствовал, ухмылялись надо мной, а я свирепствовал от бессилия. Я устал жить изгоем, объектом для насмешек, врагом для собственного общества, которое я теперь еще и вынужден защищать, у меня даже друзей нет, оттого что я – белая ворона, ошибка природы, как говорят мне в университете многие. А я люблю Агнет, она такая прелестная, такая милая. Кожа у нее чуть смуглая и придает ей ослепительную и божественную красоту. Но она для меня недосягаема, а вот для Хайнца она, наверное, подходит.
– Этот Хайнц служил в армии, и ты решил покорить ее тем же? – спросил Франсуа.
– Нет, когда был добровольческий призыв, он только в коридорах университета призывал всех встать на защиту Родины, но сам не записался.
– И никогда этого не сделает, – дернул плечами Франсуа, – такие ребята – трусливы, а смелые они только на словах и перед публикой, которая их знает, дабы покрасоваться. Твой Хайнц только на гражданке способен быть героем, а попади он сюда, его богатая семья и весь его туман высокомерия испарился бы в одночасье. Я же работал со студентами, и тоже пошел сюда добровольцем. Вместе со мной были мобилизованы около ста студентов из того университета, в котором я преподавал немецкий. Я всех их знал. Из этих ста в одну часть со мной попали шестеро, они все уже погибли. Была компания из трех друзей, которые вечно унижали и избивали одного своего сокурсника, попавшего в одну роту к ним. Он был тихим, спокойным молодым человеком, учился, никого не трогал. Я смотрю в твои глаза и вижу в них его, настолько вы похожи и речью и взгляд у тебя столь же наивен, как и у него. Поэтому они выбрали его жертвой, как и тебя твой Хайнц, а выбрали от трусости, потому что на сильного поднять руку не позволит хилый характер. Тело может быть сильным, но душа сломается при первом надавливании. Это нереализованность, собственная злость таким способом выходит из людей. Думаешь, если человек улыбается и ходит со всеми девушками университета, он счастлив? Вряд ли. Вероятнее всего, такой человек глубоко внутри несчастен, но в силу глубоких психологических препятствий не осознает своей проблемы и всеми способами компенсирует внутренний конфликт такими способами, как это делает Хайнц и многие другие, кто в противники выбирает заведомо слабого.
Внутри каждого из нас сидит мечта, и только от нас зависит, добьемся мы ее или нет. Неважно, сколько раз ты будешь падать по жизни, нужно все равно вставать и идти, и только тогда ты начнешь выигрывать и добиваться своих целей, побеждать самого себя. А когда ты добьешься того, чего хотел, ты будешь знать цену этой борьбы, и попрекать других уже не захочется, поверь. Большинство людей отказываются идти вперед, в гору, преодолевая сложнейшие жизненные препятствия, для них лучше искать оправдания, а потом, ближе к старости, начать упрекать каждого прохожего в том, что он не добился того, чего хотел, – это удел трусов. И трус – это каждая знаменитость университета или школы, очередной Казанова и Дон Жуан перед всеми девушками. Но все кокетство исчезает на глазах, когда жизнь бьет по тебе. Те трое друзей, что издевались над этим бедным мальчишкой, позже поплатились за это. Мне тогда дали под командование именно этот взвод, где была эта троица. Я наблюдал за ними, когда мы ехали на фронт: пока мы находились в тылу, они все трое храбрились, кричали, что перебьют всех немцев, показывая на этого парня, смеясь над ним, всячески старались доказать ему, что он трус. Когда мы пошли в атаку, этот мальчуган пусть с боязнью, но шел, а эти так и не смогли заставить себя подняться из окопа. Случайный снаряд так и накрыл их в траншее, словно жизнь наказала их за все. И такая же участь постигла бы твоего друга с его смелой «гвардией мушкетеров», окажись они здесь. А Агнет твоя, она поймет это только, когда вырастет, что этот Хайнес, или как его там – это только красивый костюм, с которым классно пройтись по улице, но будет уже поздно.
– Вы ее не знаете. Она хорошая, слишком хорошая, чтобы делать ошибки.
– Ты еще слишком полон романтики.
– Разве в романтике есть что-то плохое?
– Романтика – это прекрасно! Но порой люди предаются ей слишком глубоко, забывая суровую жизнь, в которой слишком много предательств.
– Что вы имеете в виду, мсье?
– Многие влюбленные с головой окунаются в пучину ванильных поцелуев, цветов и прогулок по ночным аллеям. Они всецело доверяют своим вторым половинкам, идеализируют их и всем своим сердцем растворяются в этой любви.
– Так и что же тут ужасного? Ведь это настоящая сказка! – Вернер сладостно промычал, словно он вкусил самый вкусный в мире плод.
– Сказке суждено заканчиваться, когда один из влюбленных по щелчку пальцев теряет интерес к другому. Безусловно, бывают те, кто живут всю жизнь и в горе и в радости, но это лишь один процент из огромного числа горьких и подлых расставаний, принесших людям слишком много слез. И вся боль в том, что человек доверяет свое сердце второму, а тот бессовестно разбивает его на мелкие осколки, не жалея ничего. Поверь, нет границ людскому цинизму, и больше всего этот цинизм проявляется именно в потухших любовных отношениях. Нет более жестокого человека, чем тот, который когда-то тебя любил.
– Мне никто кроме мамы не говорил этих слов.
– Каких слов?
– Меня никто никогда не любил… никто и никогда. – Взгляд Вернера замер и был устремлен в одну точку. Это был потерянный взор в бесконечность.
– Чувствуется мне, что ты здесь оказался не по причине мобилизации и не из патриотических соображений.
– Да, я доброволец.
– Хотелось чем-то заполнить внутреннюю пустоту?
– Да… – Вернер отвечал очень тихо и спокойно, но в голосе слышался легкий надрыв, будто это был его последний ответ перед расстрелом. Взгляд по-прежнему был сосредоточен в одной точке.
– И как, заполнил?
– Я… я не знаю, мсье, внутри очень странные ощущения. Такое чувство, что все пережитое до этого дня было чем-то тусклым и каким-то неестественным. Будто до войны моя жизнь была ненужным существованием. Мне кажется, я растратил слишком много времени на бесполезные вещи. Я придумывал сотню оправданий, вместо того, чтобы сделать один шаг вперед, который в корне бы изменил мою жизнь. А я…
Беседу прервал громкий скрежет в нескольких десятках метрах от Франсуа и Вернера. Казалось, что кто-то гремит посудой или чем-то металлическим.
– Видимо, кто-то еще остался жив, – шепотом сказал Франсуа, заползая наверх воронки и чуть высунув голову для ориентира.
– А кто это может быть? – прошептал Вернер, торопливо дожевывая ломоть хлеба.
– Не знаю, или немцы, или французы, или – на крайний случай – крысы лазают.
– Крысы? – с выпученными глазами спросил Вернер, резко дернувшись от противных судорог. – Они же такие страшные, противные.
– Зато вкусные, – с ухмылкой заметил Франсуа.
– А мы на них сначала капканы ставили, но они из них вырываются. А потом просто дубинками их убивали и все, но есть их… это кошмар!