Ошибки в путеводителе Айзенберг Михаил
В «Зойкиной квартире» Булгакова один персонаж, авантюрист и враль, рассказывает про свое утраченное поместье: «одна колонна красивее другой!» В Риме эта шутка бы не прошла, ее бы не поняли. Здесь в любой средневековой церкви все колонны разные, и действительно одна красивее другой.
В S. Maria in Trastevere, самой старой церкви Рима, пять колонн красного мрамора (из храма Исиды), а остальные серые и полированные, явно более поздние. Неполированные серые колонны, по моим наблюдениям, всегда античные, повторного использования.
Раз уж зашла речь о мраморе, нужно вспомнить Флоренцию и Брунеллески с его гениальным (как и все остальное) чувством материала. Во флорентийской S. Spirito он свел белый мрамор и песчаник «серена»: какой-то идеально-серый, не теплый и не холодный, мягкого туманно-пепельного тона. В нем как будто материализовалась идея серого цвета – абсолютно спокойного, возвышенного. Поэтому в пространстве церкви есть что-то призрачное. Ты находишься одновременно и в реальном интерьере, и внутри гениального замысла.
А пол из плит негладкого красноватого камня – как будто мягкий.
А летящий архитрав центрального нефа, от которого перехватывает дыхание!
Некоторые природные материалы по красоте сравнимы с самыми чудесными вещами на свете, да хоть бы и с бабочками. Я это понял на выставке «Римский мрамор», где была и гениальная статуя Мацидии (Statua di Macidia), свояченицы императора Адриана. Выполнена она из двух видов мрамора: черно-серого, по виду хрупкого, похожего на вулканический туф, и белого в тон слоновой кости, шершавого и почти передающего фактуру кожи. Тончайшие, вихрем вьющиеся складки хитона, спокойное лицо с убранными назад волосами. Чудо. Хранится в Aurunca, маленьком городке под Неаполем. Кто ее там видит?
В последний месяц я мало пользовался автобусами и метро – только если уставал. Окраины к тому времени были, в общем, освоены, я выходил из дома и шел прямо, влево или совсем влево. Прямо: по Quattro Fontane до Spagna и далее по Condotti до Coronari, а там или на другой берег, или вниз, петляя вокруг Navona и постепенно забирая к гетто. Влево – через Monti, один из самых любимых районов. Совсем влево – по Сельчи к Целию. Сельчи круто спускается вниз, и монастырская стена слева по ходу становится все выше, неприступней, невероятней.
Это одна из самых красивых и самых правильных – именно римских – стен. Едва ли не главные римские впечатления – стены, а наиболее активная часть стены – плоскость. Декор выглядит ее оправой. Драгоценна именно плоскость – не испорченная декором, не ослабленная проемами. Только нарастившая шкуру поразительной окраски. Да и слово «окраска» имеет здесь то значение, что возможно в разговоре об окраске животных.
Цвет и краска различаются не только в живописи. После Рима московские дома кажутся выкрашенными, даже те, что покрашены давно. Они покрыты этой краской, но краска могла быть и другой. А дома Рима или Венеции имеют свой цвет. Это одно из их неотчуждаемых качеств, как пропорции или материал: их природное свойство, естественная пигментация. Цветовое распределение неоднородно, как у живого организма. Тут румянец, там бледность в желтизну.
Рим на закате – охристый, рыжий, палевый; издали почти одноцветный.
Говорят, что раза два в году налетают на Рим ветра из аравийской пустыни и приносят красный песок. От него этот особый налет на стенах – румяный, с жаром изнутри. Загар! И именно южный загар, он всегда яркий, красный.
Но что-то происходит с итальянцами, с их художественным чутьем. Римляне готовились к какому-то юбилею и нещадно, не жалея сил, красили свой гениальный город. Реставраторы счищали загар и наносили ровный слой косметики; с помощью огнедышащего сопла чистили древнюю черепицу, превращая ее в новенькую. Денег, к счастью, не хватало, все выкрасить не успевали.
Это Алена сказала (а я сразу согласился): после того как нагляделся фресок, смотреть масляную живопись почти невозможно. В ее основе есть что-то густое, неоправданно дробное.
Во фреске есть чистота.
И ясность, просветленность. (Кроме прочего, это может быть связано и с техникой фрески, позволяющей работать только набело.)
Лучшие церковные фрески Рима, наверное, в S. Clemente: пятнадцатый век, работы Мазолино. Но начинал их Мазаччо, и мне кажется, от него там остался один кусок.
А лучшая алтарная роспись – в конхе S. Croce in Gerusalemme, работы Пинтуриккьо и Романо (только не Джулио, а Антониаццо): приглушенные тона, деревья и голубая даль, группы задумчивых людей в свободных позах на фоне сине-зеленого пейзажа.
Но самые великие фрески все же не в Риме, а в Падуе, Ассизи, Ареццо.
На главной улице Ареццо через каждые десять метров стоят парами, тройками невероятные франты в шляпах и цветных пальто, в ярких шарфах, закинутых через плечо; обмениваются пустыми любезностями. Мы не стали слушать и сразу пошли в церковь S. Francesco. Фрески Пьеро делла Франческа – в алтаре, отделены от прочих шнуром и служителем. Я не мог их как следует рассмотреть и спросил: нельзя ли подойти поближе? Оказывается, пожалуйста, – да хоть влезай на них, только сначала возьми дополнительный билет.
Фрески невероятные. Алена углядела – вот ведь зоркость! – что у человека, несущего брус, чуть неприлично задралась набедренная повязка. А я все смотрел на «Сон Константина», на человека, сидящего у постели, на синий испод его платья.
Знаменитая сцена битвы («Победа Константина над Максенцием») издали лучше, чем вблизи: краски продолжают движение; все сливается вместе, как в общем крике, и во всем какая-то радость.
Более поздняя живопись в интерьерах церквей как бы забивает остальное, особенно скульптуру: отбирает у них пространство собственной перспективой. А раньше все жили в согласии, потому что у мозаики и средневековой фрески другое пространство – какое-то взаимообратное (обратная перспектива).
Мозаика при прямом электрическом освещении становится хуже: проще, грубее, а в полутьме светится таинственным золотым светом. Понятно, что на такое освещение она и рассчитана.
Но мозаика церкви S. Cecilia in Trastevere хороша при любом освещении. Вероятно, лучшая. Внизу, как всегда, овечки, по краям домики. Над головой Христа – рука в облаке, и по три фигуры с каждой стороны. Удивительнее всего левый крайний: с маленькой головкой и похож на китайца, а нимб – квадратный, голубовато-зеленый. Держит в руках домик-церковь; значит, это не святой, а ктитор и во время создания мозаики был еще жив, потому и нимб квадратный. Под ногами у них цветы, по бокам пальмы (на одной птица, похоже, попугай), а за спинами – «закатные» облака: розовые и лазурные пятна в форме рыб на глубоком ультрамарине фона.
В Сан-Марко есть почти полный двойник этой мозаики, – ан нет, не то. И закатные облака выведены за алтарный свод, и под ногами не цветы, а какие-то коврики, и попугай с дерева улетел.
В S. Clemente тоже замечательная мозаика в алтарной конхе и, видимо, старше тех, что в Трастевере. На тех фигуры в ряд, а здесь вокруг креста витое «древо жизни», с каждой стороны по пять стволов-стеблей, завивающихся волютами (античное влияние), а под ним – овечки на голубом фоне; мотив как в эллинистическом мавзолее S. Coul на моей Nomentana.
Объясню, почему «моей». На Nomentana я жил в маленьком доме, вроде сторожки, у ворот виллы Mirafiori, занятой сейчас филологическими кафедрами римского университета. После занятий ворота запирались, но у нас, постояльцев, были свои ключи.
Домоправительница синьора Драгони на первую встречу опоздала на двадцать минут. И немудрено: она очень старая и сильно хромает. Но когда я попытался помочь ей застелить мою собственную постель, она бурно запротестовала: «Но, но, профессоре!» Все детали быта она объяснила мне по-итальянски, только очень громко. Я все понял.
Мой первый день в Италии мог стать и последним. Проходя по via Fea, я заметил маленькую приоткрытую дверь, ведущую в цветущий, чудесный, таинственный сад. И уже почти вошел в него, то есть сделал шаг внутрь, но что-то меня остановило, и я вернулся, чтобы прочитать крохотную латунную табличку рядом с дверцей. Там было написано, что это посольство Афганистана.
Постояльцы менялись быстро, я стал старожилом. Неделю вообще никого не было, я выходил ночью и бродил по саду, как собственник виллы.
По обеим сторонам располагались достопримечательности: ближе к городу – вилла Torlonia, где жил Муссолини (а сейчас она стоит ветшающая, пустая), чуть подальше – уже помянутый мавзолей Св. Костанцы и базилика с захоронением Св. Агнессы (только голова – в церкви на Navona). Я посетил их в самые последние дни, а раньше ездил на автобусе до центра или до какого-то другого пункта, подходящего для моих сегодняшних планов. Если без пересадки – до Circo Massimo, с пересадкой – куда-нибудь поближе к Ватикану.
Не знаю, которое из моих поселений лучше: у обоих имелись свои достоинства и недостатки. Следующая (и последняя) моя квартира была на via Principe Amedeo, у вокзала Roma Termini, но ближе к S. Maria Maggiore. Марта Кравиери, волонтер фонда, восторженно описывала мне район будущего проживания: такой необыкновенный, не совсем римский, экзотический. Экзотики там действительно хватало. Я, собственно, уже знал ее характер по прошлой поездке; в первый свой приезд мы там жили в гостинице. А за пять лет привокзальные районы и Рима, и Флоренции ощутимо ухудшились: чернота как будто сгустилась, почувствовала себя хозяйкой.
От моего жилья по обе стороны via Principe Amedeo тянутся в сторону рынка странные лавочки с совершенно одинаковой восточной бижутерией. Посетители их единичны и не менее загадочны, чем ассортимент. Мрачные представители неопределимых национальностей (и рас) стоят у дверей и подозрительно рассматривают проходящих.
В нашем квартале и дальше к центру все куда понятней: на каждом углу стоят одна или две девушки и говорят тебе «чао!». На моем углу – две совсем черные, как вакса. Одна очень красивая: тоненькая и в очках, тип студентки или секретарши. Ближе к вечеру появляются их коллеги, подпирают стены, а ночью лежат на чужих мотоциклах, как русалки. Все флаги в гости: Индонезия, Малайзия… Я проходил мимо них взад-вперед, и уже через пару дней они стали окликать меня, как знакомого. Но специального интереса не проявляли, ожидая, когда незрелый плод наконец созреет и сам упадет к ним в руки.
Квартал ближе к вокзалу оккупировали группы рыжеволосых крепышей в ярких женских платьях, с грубоватыми мужскими голосами и страшноватыми лицами. Однажды я видел совместное профсоюзное собрание обоих полов: человек десять что-то шумно и деловито обсуждали, уже не глядя по сторонам, не реагируя на прохожих.
Очень скоро я перестал замечать, какие экзотические племена меня окружают и как они временами недружелюбно выглядят. Впрочем, не было в них ни агрессии, ни пристальной внимательности. Италия, что ли, на всех так действует?
Кстати, обозначение «квартира» не соответствует действительности: в моем распоряжении были только комната и санузел. В той же квартире жили еще хозяйка с красивым именем Беатриче и физик из Южной Америки Энириче – полноватый господин лужинского типа. Прихрамывает. При виде меня какая-то сигнальная искра пробегает в глазах, они приветливо вспыхивают, а рука приветственно вскидывается: «Hello! How are you?» Ничего другого я от него не услышал.
Беатриче весь день раскладывает пасьянс и очень эмоционально сама с собой разговаривает. Нормальное занятие для пожилой дамы, но есть одна деталь: она это делает на компьютере. А по вторникам ходит танцевать танго.
Позже появилась Жанетта, радиожурналист. Та на особом положении, ей разрешали курить в кухне. Удивительно, как имя точно совпадает с внешностью и, кажется, сутью: вздернутый носик, нахальные глаза, хрипотца. Такое дитя парижских предместий – при отце-немце и матери-итальянке. Отец четыре года проработал в России и привез оттуда песню «калинка-малинка моя», которую Жанетта долго припоминала, а потом фрагментарно, но правильно исполнила.
Эх, послушал бы кто тот «английский», на котором мы общались. Она его знала еще хуже меня.
Хозяйка и радиожурналист в последний вечер устроили мне замечательный прощальный ужин и утром, расцеловав, посадили в поезд.
Представления о хороших и плохих районах не всегда совпадают. Рыжая славист Элеонора повела меня ужинать в свой район S. Lorenzo. Время позднее, ближе к часу, а на улице и во всех заведениях полно народа, жизнь кипит. Район студенческий, а прежде был рабочий. Элеонора от него в восторге, хотя он довольно новый, и архитектура там заурядная.
Элеонора явно левая, на стенах квартиры полный иконостас: Ленин, Че Гевара. (Я был у нее в гостях на студенческой вечеринке.)
Римская вечеринка – загадочное предприятие. Все очень быстро съедается, и сразу подают сладкое. Почти не пьют: один-два бокала вина. О более крепких напитках нет и речи. Небольшой разговор о том о сем – и разбегаются. Все занимает два-три часа.
Когда я стал расхваливать свой любимый Малый Авентин, знакомый итальянец удивился: «Как странно! Именно этот район всегда казался мне совершенно мертвым. Это место, где живут священники». Возможно, он прав. Именно там жил Вячеслав Иванов, и я однажды сидел на его стуле. Хотя нынешняя музейная квартира вовсе не та, которую снимал когда-то поэт, но стул-то, надеюсь, подлинный.
С Авентина едва ли не лучшие виды на Рим, уступающие только Яникульскому холму. Самый оригинальный – на площади Мальтийских Рыцарей, Piazza Cavalieri di Malta, где очень заметна рука Пиранези. Если подойти к воротам и посмотреть в круглую дырочку, сквозь прорезь в боскете увидишь собор Св. Петра.
И еще про лучшие виды. За два дня до отъезда я все же забрался на Алтарь Отечества: меня уверяли, что нужно посмотреть на Рим именно оттуда. Лучший вид был бы с верхней галереи по оси Корсо, но у создателей, как оказалось, странное архитектурное чутье: ничего, кроме огромного зада бронзового коня, с этой точки увидеть невозможно.
Я поделился своим недоумением с бывшим московским архитектором, поселившимся в Риме, но тот неожиданно возмутился: «Как? И вы повторяете эти клише?» По его мнению, именно Алтарь Отечества (загородившее Капитолий огромное здание конца девятнадцатого – начала двадцатого века, которое римляне справедливо обзывают «вставной челюстью») ближе всего по духу римской архитектуре времен Империи. Нет, мне так не кажется. Я думаю, что это помпезное сооружение если чему и соответствует, то нашим представлениям об имперской архитектуре. А те основаны на разных научных реконструкциях, вот и наше представление – та же реконструкция.
И кстати. Гуляя как-то по Манхэттену – от южной оконечности до Уолл-стрит, я все как-то озирался, не понимая, что мне это напоминает: затесненные высотные пространства, поднятые в высоту портики, сходящиеся углами огромные, имперской мощи здания. Потом понял: это и есть мое представление о Риме цезарей, соединившее картинки-реконструкции и собственные зрительные предположения, полученные во время римских прогулок.
Но представить исчезнувшую архитектуру невозможно. Вот и раскопки в Остиа Антика оставляют в душе странное чувство. Все это немного похоже на разрытые могилы. Какое-то насилие, вроде эксгумации. Что и понятно: событие прошло, закончился его земной век. Его уже нет. Но его еще пытаются выдать за что-то существующее.
Не было в Италии человека, который не спросил бы меня, видел ли я фильм «Русский ковчег» и знаю ли Евгения Солоновича. Нет, нет и нет. (А сейчас уже да и да.) Третье «нет» относится к знанию языка. Хотя итальянский язык как будто несложный, а многие слова знакомы: кальсоне, панталоне, фортеция… Деньги – сольди. Слово хоть и не русское, но тоже знакомое. «Это песня за два сольдо, за два гроша», – пела в детстве радиоточка. А в детстве память даже слишком хорошая: собирает весь мусор и уже никогда не выбрасывает.
А в Италии 2003 года из всех радиоточек неслось «нас не догонят» (группа «Тату»), только по-итальянски.
Издали итальянская речь даже напоминает русскую, и я несколько раз обманывался. Впрочем, иногда она русской и оказывалась. Или – даже чаще – украинской. На маршруте автобуса № 84 я уловил любопытный разговор о русской литературе, а по пути в Витербо – отчетливый запах перегара. Потом люди за моей спиной заговорили, и все объяснилось. Эту речь можно услышать в транспорте, идущем в какую-нибудь чертову даль, на общественных скверах или у церкви Madonna dei Monti. А еще на углу Clivo dei Publicii и Via di San Sabina – рядом с монастырем, раздающим бесплатный суп в картонке и хлеб с тонким ломтиком сыра.
«А чтоб ему якорь в задницу и в перед за такую работу», – обращается к публике (publicii) мордатый мужичок (виден ворот тельняшки). Никто не обращает на него внимание. Какой-то человек ест свой суп далеко в стороне и спиной к остальным. Смотреть на это тяжело. Хоть Гете и говорил, что «кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда уже не будет совсем несчастным», но на этих людей его наблюдение не распространяется: нескрываемое и какое-то окончательное несчастье написано на их лицах.
Но вот интересно: вместе с этими бедолагами стоят в очереди за бесплатными бутербродами и случайные туристы, вполне приличные с виду дамы и господа.
Хорошо в Италии то, что мало кто знает английский и к тебе не суются с этим якобы общеобязательным языком. Но в некоторых ситуациях это же и плохо. Например, когда нужно выяснить, где продают билеты или как пройти. Я пожаловался Аннелизе Алеве, что итальянцы ничего не объясняют, считая, видимо, свой образ жизни единственно возможным. Она согласилась и с этим: «Сейчас еще стало чуть получше, появились хоть какие-то указатели. А раньше так: если ты римлянин, ты и так все знаешь, а если нет, то “иди домой”».
Видел одну странную надпись: «Romanes go home».
Схема автобусов – недостижима. Ее нигде не продают. Возможно, ее и нет вовсе.
Автобусные билеты продают в табачных лавочках, там же и почтовые марки. Я долго переводил на итальянский и заучивал свою просьбу: «одна марка для письма в Россию, одна – для открытки в Америку». Продавец показал: вот марка в Россию, вот – в Америку. Делал он это как-то чересчур церемонно и наставительно. Я оценил его юмор, когда наклеивал марки: они были совершенно одинаковые.
Метро в Риме отличное, но пользоваться им необязательно: все равно ни до чего путного не доедешь. Но уж если вошел, не запутаешься: всего две линии, одна точка пересечения. Поражает, что все проходят, не предъявляя никаких проездных.
Марта сказала: «Я предупредила хозяйку, что русские едят, когда хотят». Я действительно ел, когда хотел, случалось, что и ночью. Никто меня не стыдил. Но, похоже, такое несоблюдение этикета воспринимается как дикость. Итальянцы едят по часам.
В историческом центре почти нет продуктовых магазинов, только аптеки, книги, одежда. Это какой-то заговор рестораторов.
На via Veneto столы ресторанов – в стеклянных павильонах между домами и проезжей частью. Такой театр еды.
В ближайшей пиццерии официанты поют на разные голоса, но счет приходится ждать полчаса, да и еда невкусная. За пиццерией ресторан «Santi», вроде неплохой, но я скоро заметил, что жадный старичок-хозяин сам себе начисляет немереные чаевые, а за пиво берет четыре евро. И стал ходить к чистым и честным китайцам на Manin.
Я, собственно, не занимался поисками каких-то особенных ресторанов и порекомендовать могу только один: «Gavernelle» на Panisperna. Там дают замечательную рыбу rombo (действительно какую-то ромбовидную), чем ресторан и знаменит. А он явно знаменит: на стенах фотографии известных посетителей: папа, Феллини, Софи Лорен, Мастроянни… При мне, впрочем, никого из них не было.
В Риме часто вспоминаешь Феллини. До сих пор ходят по городу щеголи в лихо заломленных шляпах и шелковых шарфиках, а на Monti в бесчисленных крохотных мастерских по ремонту чуть ли не примусов и велосипедных шин сидят мрачные толстяки в ковбойках. Они вполне узнаваемы: это персонажи итальянских фильмов.
С одним реальным персонажем Феллини я познакомился уже на третий день своего пребывания в Риме. Познакомила нас римлянка по имени Саша.
У Саши «выпукло-девический» лоб, а из глаз исходит невероятное сияние, почти чрезмерное. Его подхватывает блеск безупречных зубов, и все это очень подходит к ее голосу. Такой голос могла бы иметь какая-нибудь нимфа ручья. Он звенит и переливается, ну, точно как ручей. Одна за другой, подчиняясь какой-то сюжетной мелодии, следуют бесконечные, диковинные, иногда дикие истории про родственников и знакомых. Есть, есть такие девушки.
Саша – человек настроения. Настроение у нее переменчивое, поэтому увидеть ее воочию трудно, даже если уже договорились. Мы в основном разговаривали по телефону, а встречались всего несколько раз. Зато при каждой встрече она заодно дарила меня самыми необыкновенными знакомствами.
В тот, первый раз Саша даже не опоздала. Ну, почти не опоздала. Мы встретились в кафе Greco и уселись в дальнем углу на уютном диване под маленьким портретом Гоголя. На подлокотнике дивана отчетливо читалось слабо процарапанное слово «хуй». Саша показала мне итальянский журнал «Poesia» с собственной фотографией на обложке. На фото вид у Саши задумчивый, но решительный. Она там похожа на Маугли: не то укусит, не то сбежит, не то скажет свое первое человечье слово.
Выйдя из кафе, мы пошли по улице Babuino и за скульптурой, изображающей этого Бабуина, встретили Сашиного друга, старого поэта Вито Ривиелло. Он стоял у газетного ларька, где на почетном месте красовался тот самый поэтический журнал (думаю, козни Вито).
Бабуин сам черный, а голова белая, приделанная. У Вито внешность не менее удивительная: крючковатый нос, «римский» подбородок, брови приподняты, как у клоуна. Он и есть клоун, эксцентрик, каждое его слово почему-то вызывает смех даже у человека, не знающего итальянский. Какой-то выдающийся комический дар. Постоянно импровизирует, как акын, оперные арии на темы происходящего вокруг. Или вдруг закутается в свой шарф, как в шаль: «О, меня бросил муж, я так некрасива!» Или затеет танцы с обменом шляпами. Но держится на одном артистизме: заводится на публике. А когда садится к столу, задыхается и обливается потом. Глаза потерянные.
Уже втроем прошлись мы по знаменитой Margutta (см. «Римские каникулы») и завернули в винный бар. Вито, похоже, местная достопримечательность: бесчисленные знакомые обнимали его, попутно интересуясь, с кем это он пришел. Саша мне тихонько переводила. Какой-то парень с уголовной внешностью оглядывал меня мрачно и враждебно. Он, как выяснилось, не любит русских: «Они все мафиози». (Странные, однако, у некоторых представления о русской мафии.) Вито, посмеиваясь, защищал: «Ему дали премию», но тот насупился еще больше: «О, им уже и премии за это дают!»
И мы вернулись на Babuino в «Bar Notegen». Нотеген – имя хозяина, это пожилой человек болезненного и отрешенного вида, сам сидит за кассой. Заведение нельзя сказать, что уютное. Узкое помещение с красными стенами, увешанными довольно жуткими картинами какого-то болгарского художника. Масса очень странных, пьяных людей.
Скоро рядом с нами очутилась пожилая пара, непохожая на других посетителей: режиссер Мауро Мизуль с женой (конечно, знакомые Вито). Мауро и есть персонаж Феллини, он снимался в фильме «И корабль плывет», играл безумного поэта. Внешность у Мауро немного карикатурная: маленький, голова в половину туловища, а нос в половину головы. Чуть рыжеватые волосы и какая-то удивительно чистая кожа. Ужасно милый, приветливый, все впечатления сразу отражаются на лице. Мы его заинтересовали. Сначала он прислал нам по бокалу шампанского, потом вовсе подсел к нашему столику.
Одни и те же люди уходили и возвращались. Что-то кричал немолодой человек в черных очках. «Это о политике», – равнодушно пояснил Вито. Мауро смотрел неодобрительно и печально.
Появилась еще одна пара: она молодая, а он старый, грузный, с седым ежиком. Не хватает нескольких передних зубов. Это внук Пиранделло.
Куда я попал? Похоже, туда, где все времена перемешались и не стоит ничему удивляться.
В какой-то момент начинаешь подозревать, что у этого города есть свое силовое поле, очень ревнивое к отлучкам. Многие возвращения в Рим проходили негладко.
В городе Витербо с его готическими фонтанами я стоял на остановке в полной темноте и одиночестве, ждал последний автобус. Когда появился еще один человек, я решил уточнить: действительно ли это направление на Saxa Rubra? Ответ категорически отрицательный. Борясь с приступом паники, я все же сел в подошедший автобус – и оказался прав. Человек сел вместе со мной, и тогда я разглядел его глаза – совершенно безумные.
А через пару дней я поехал в Сполето. Над синими горами клубились тучи. Когда поезд вынырнул из очередного тоннеля, вся окрестность была засыпана снегом.
Сполето – город больших угловатых дворцов, нависающих над узкими улицами или продолжающих гору. Я долго бродил по этим улочкам, забираясь все выше – к замку, главенствующему над городом. Солнце уже не пряталось. Мальчишки бросали снегом в незнакомцев, те радостно отвечали. (Опять Феллини.)
В замок не пускали, нужно ждать экскурсии. Я пошел в обход и, миновав замок, вдруг увидел горы в снегу, невероятный готический мост, а на другой стороне две простые сторожевые башни.
Солнце. Снег льется с деревьев. Время прекратилось. Целый час его не было вовсе.
В маленьком Сполето шесть церквей двенадцатого и тринадцатого веков, одна четвертого. Они открыты, и почти везде я был единственным посетителем. В базиликальной S. Salvatore (именно она четвертого века) не удержался и сфотографировал интерьер. За что и был примерно наказан.
Но главную местную достопримечательность я заметил только на обратном пути: у самой станции стоит огромный полуабстрактый динозавр из черного кованого железа (работы, между прочим, Колдера, и очень знакомый, известный). То есть по пути туда этого слона я и не приметил. И уж точно не приметил, с какой стороны подходил мой утренний поезд.
Вечерний поезд подошел на ту платформу, что указана в расписании, и ровно в назначенное время. Голос из репродуктора сообщил какое-то «бла-бла-Рома Термини – бла-бла». Я хотел еще, помню, уточнить на всякий случай, но сам себя постеснялся: какая все же идиотская мнительность, давно пора с ней кончать. Сказано же итальянским языком: Рома Термини. Уселся покомфортнее, обложился проспектиками и стал вносить примечания в свои записочки…
Tutto bene?[1] А не тут-то было. Una piccola avventura[2].
Прошло больше часа. Проехали Foligno. Название показалось знакомым, но не по сегодняшним впечатлениям. Я как-то забеспокоился и вытащил карту. И где ж это у нас Foligno? А вот где – в другой стороне, уже за Перуджей и Ассизи, на полпути до Ancona, а та аж на побережье. Девушки-соседки испуганно подтвердили: поезд до Ancona. (И опаздывает почти на час.)
Внутри что-то тихо рухнуло (но тут же включился внутренний хронист, подмечающий все детали). Так. Итак. Все сегодняшние поезда на Рим, похоже, уже прошли мимо меня. Я бросился в тамбур. На ближайшей остановке дверь открыть не смог: жал на кнопку, а следовало дергать ручку вроде стоп-крана (а зачем тогда кнопка?). И к лучшему: неизвестно, где бы я оказался – там ни огня, ни темной хаты.
Пошел к первому вагону, навстречу мне контролер. На каком-то несуществующем языке я объяснил ему происшедшее. Тот долго цокал, морщился, рылся в своих бумажках, а я обреченно ждал, полагая, что он ищет квитанцию, чтобы выписать штраф за безбилетный проезд. Но оказалось, что он роется в расписаниях, упорно и почти безнадежно ищет какой-то самый последний поезд. Нашел все-таки: из Gualdo, а та – через десять минут (если я смогу открыть дверь).
Смог. На маленькой темной станции, совершенно безлюдной, был открыт и освещен только проходной отсек. А билет? Ангел в виде случайной девочки (задержалась, изучая расписание) указал(а) на автомат вроде тех, что для газированной воды. Как им пользоваться, не знала даже она, нажимала наугад какие-то кнопки. Автомат отказывался сжевывать банкноту и упорно отрыгивал мелочь. Но на какой-то пятидесятый раз все же сдался.
Спасибо тебе, дитя! Какие же вы чудные, итальянцы!
Ангел ушел, я остался один. До поезда часа полтора (если сумею открыть дверь). А если не сумею? Следующий поезд в четыре утра, никаких гостиниц нет в природе. В природе нет даже туалета.
А есть в природе она сама – природа: ночь, холод, снег, зима. Желудок. Заснеженный полустанок. Нет, это не Италия. Это что-то родное, страшно знакомое.
Минут через сорок стало поспокойнее: появились люди. Сначала белокурая бестия в умело продранных джинсах, в том числе и на причинном месте. Радостно обратилась ко мне, но не тут-то было. Бедняжке пришлось маяться минут десять, и было заметно, как ей невыносимо трудно так долго ни с кем не разговаривать. Когда появился крепыш в дутой куртке, они так и набросились разговорами друг на друга. За крепышом – две подружки, толстая и тонкая, и тоже включились в какое-то жаркое обсуждение. Все сразу закурили. Я понял, что обсуждается возмутительная табличка, запрещающая курить в помещении станции. Сколько ядовитых шуток, сколько смеха!
Некто мрачный в черной шляпе, черном пальто, негодуя окаменелым лицом, быстро прошел сквозь задымленный отсек и вышел на платформу. Крепыш проводил его глазами и очень похоже изобразил удава. Общий поощрительный хохот.
Когда мы сели в поезд, я был совершенно счастлив – второй раз за день. Как же нам всем было хорошо, всей нашей дружной маленькой компании. А как мы курили в вагоне! Проходящие пассажиры ускоряли шаг и закрывали лица шарфами.
Напоследок я еще попытался сойти на остановку раньше, даже почти сошел, но успел запрыгнуть обратно.
«Что же ты не позвонил? – сказала потом Саша. – Мы бы за тобой приехали».
Кажется, я так и не сошел с этих кругов. И даже не способен сойти, пока не сформулирую какую-то очень смутную идею – о времени, о Риме…
Вернувшись в Москву, я обнаружил, что разучился писать, разучился разговаривать, общаться. Просто разучился жить в Москве и долго не мог окончательно вернуться, не понимал, что я теперь должен делать. Хватался за одну книгу, за другую – Гоголь, книги об Италии…
Но в самой Италии даже книги по архитектуре листались иначе. Там это были моментальные снимки реальности, здесь они превратились в научные пособия – в историю архитектуры. Но архитектура, похоже, не терпит такого отношения. Я очень много лет это чувствовал, но никак не мог схватить – сформулировать. Пока меня не ударила в лоб случайно брошенная фраза: «настоящая архитектура – окаменевшее событие». Именно! Событие неповторимо. Оно существует в своем собственном времени: прошлом настоящем (настоящем прошлом). Мы видим, к примеру, как изменились за это время руки и глаза людей, как изменились материалы. Видим и множество других вещей, но делаем это безотчетно, мешая себе прикоснуться к другому времени. В самой «метафизике» архитектуры есть очень сложное, многослойное наложение разных «физик» – то есть оптик. В том и состоит ее головокружительное воздействие: ты переносишься из одного времени в другое. И не из настоящего в прошлое, а из сегодняшнего настоящего в настоящее историческое – в то настоящее, которому уже тысяча, две тысячи лет.
Мы смотрим на архитектуру, архитектура смотрит на нас. Смотрит само время, «кусочек вечности».
Переживание такого рода – это оптическое путешествие во времени.
Это, собственно, машина времени.
2008
II
Предисловие
Тексты из второй части книжки точно (возможно, слишком точно) совпадают с названием издательской серии. Это частные письма, приведенные здесь с некоторыми сокращениями. Прошло много лет, прежде чем я сообразил, что эти тексты – род эпистолярного дневника, и слова «письма русского путешественника» допустимо прочитать буквально.
К сожалению, многое упущено. Границы страны мы пересекли впервые в 1988 году, но ведь и до этого были русский Север и Крым, Армения и Грузия. Впечатления от тех поездок помнятся в картинках и эпизодах, но детали забылись и связного рассказа уже не получится.
Своих постоянных спутников я называю в тексте по именам, поэтому для справки: Сережа – это Гандлевский, Лева – Рубинштейн, Тимур – Кибиров, Юлик – Гуголев. В других поездках мы были спутниками архитекторов Юры и Милы Волковых, Саши Тарасенко.
Алена – имя моей жены, Лиза – дочери, Поля – внучки.
Скажу еще, что в моих записях нет ничего специального: это ровно те впечатления, которыми хотелось поделиться с близкими людьми. Но, возможно, и те читатели, с которыми я лично не знаком, найдут здесь для себя что-то любопытное. Заодно хочу попросить прощения у тех, кто воспринял когда-то эти тексты как сугубо приватное сообщение.
Самара (1999)
Вид вокзальной площади города Самара был смазан всеобщим оживлением и перемещением взад-вперед, но одна группа отрадно выделялась: молодые люди держали плакаты и что-то скандировали. Явно кого-то встречали и приветствовали. Еще несколько шагов навстречу, и удалось расслышать, что приветствуют не кого-нибудь, а Пушкина. Это подтверждали тексты на плакатиках: «Приветствуем приезд А.С. Пушкина в Самару», «“Все будет хорошо” А.С. Пушкин», «Ай да Пушкин, ай да сукин сын» и т. п. Уже на подходе стало очевидно, что это именно к нам обращаются как к коллективному Пушкину. Встречающие (как потом выяснилось, студенты Педагогического университета) выстроились в ряд и зачли кое-какие пушкинские произведения, а одна девушка даже исполнила кантату.
Вокзальная публика реагировала на зрелище с неопределенно окрашенным интересом. Одной старушке, правда, не понравился плакат «Во всем виноват Пушкин». «Нет, не Пушкин во всем виноват, Пушкин не виноват», – утверждала она и пыталась указать других виновников.
Как всегда в таких случаях, жизнь принялась бурно подыгрывать литературе. Тут же появились Цыганы, не ряженые, а настоящие. Их предводительница обратилась за денежной поддержкой почему-то именно ко мне, называя меня Председателем.
Но пора уже объяснить, кто это «мы» и при чем здесь Пушкин. Впрочем, последнее нужно было объяснять и нам, потому что я, например, считал, что еду принимать участие в почти традиционном (проводящемся уже в третий раз) фестивале «Европейские дни в Самаре». Только на вокзале выяснилось, что в этом году фестиваль решено совместить с предъюбилейными торжествами, а чтобы торжества не выглядели уж слишком торжественно, их скрасили легким зубоскальством. Мол, если Пушкин наше все, то и господа, прибывшие в Самару 23 апреля 1999 года, тоже отчасти Пушкин.
Перечисление программных мероприятий выглядело бы несколько понуро, и это неизбежно. Надо бы включить в него погоду, выражения лиц, бесконечные разговоры на ходу с самыми разными людьми, а главное – не прекращающееся почти два дня радостное возбуждение. Хорошо бы понять и природу такого чувства. Это непросто, мы люди не местные. Радостным было впечатление от самого города, который оживает на глазах. Справедливости ради скажем, что в Самаре было чему оживать, советская власть не смогла (не успела) окончательно ее испоганить. Но живая, обитаемая часть городской среды становится плотнее и шире. Новые здания грамотно и стильно варьируют местный – очень милый – вариант модерна, не кичатся собой, как в Москве, не насилуют традиционную застройку. Даже не меняют сложившийся образ ее бытования: вольный и домашний, ностальгически напоминающий о Москве ранних пятидесятых, когда знаменитые дворы еще всеми правдами и неправдами не подчинялись архитектурным указаниям улицы.
Я не случайно отвлекся на архитектуру и городскую среду. Эти наблюдения можно – уже как метафору – перевести на другую область. Я в Самаре третий раз, количество знакомых лиц (и просто знакомых) увеличивается, усиливается необманное, я уверен, впечатление, что время и подвижнические усилия делают свое тихое дело, что-то стягивается и строится, может быть, даже незаметно для самого себя. Возникает то, что журнал «Неприкосновенный запас» вместо бессодержательного на сегодняшний день слова «интеллигенция» называет «культурным сообществом». Дьявольская разница, если вернуться к Пушкину.
Два счастливых, солнечных дня. Погода действительно была прекрасная, и поэтому ли, не знаю, или так все сошлось, но мы видели только счастливую, солнечную сторону города, обстоятельств, людей. Думаю, что опять во всем виноват Пушкин. Ведь это он – солнце русской поэзии.
В задних комнатах художественного музея интересный русский авангард: неожиданный кубистический Малевич, кубистический Ле-Дантю. Один из Бурлюков («Быки», неподписанный) подозрительно похож на Ларионова. Смешной местный Адливанкин. Но самое удивительное – коллаж Дымшиц-Толстой с применением песка.
Предполагалось, что мы свалим в свою Москву сразу после окончания фестиваля, но нам захотелось остаться еще хотя бы на день. Весь этот день мы провели на самарской набережной, и я не устаю рассказывать об этом дне и этой набережной всем желающим. Сама набережная необыкновенна: это четыре с половиной километра чистого песчаного пляжа, широкий ухоженный бульвар с летними кафе через каждые пять метров, а с другой стороны – заведения начала пятидесятых годов с пандусами и колоннами. Довольно неожиданна и та жизнь, которая начинается там к вечеру и продолжается до утра, почти не стихая. Примерно так я представлял себе латиноамериканский карнавал. Интересно, что мои впечатления от вечера понедельника. На вопрос, что же делается к концу недели, местные только закатывают глаза. На вопрос, когда же люди работают, – пожимают плечами.
В одном месте набережная теряет свою архитектурную оформленность – там, где к реке подходит Жигулевский пивзавод, охотно продающий в розлив свежее дешевое пиво нескольких сортов, ни один из которых не имеет отношения к той «жигулевской» кислятине, что когда-то продавалась в Москве. Водка в Самаре тоже своя – сортов десять, и все лучше московских.
Послушав мои рассказы, Алена решила проводить летний отпуск только в Самаре. Это, в общем, «в Тулу со своим самоваром», потому что, конечно, главная тамошняя достопримечательность – девушки, сидящие, фланирующие, танцующие на этой набережной в огромном количестве и невероятном качестве. Какой-то особый самарский феномен, давно замеченный, но никак не объясненный.
Там же я впервые увидел, услышал и опробовал вещь, которая называется «караоке»: пение под телевизор, подсказывающий слова и аккомпанирующий. Сначала я просто подпевал солистам, потом решился и дуэтом с поэтессой Стеллой Моротской исполнил песню «Только черному коту и не везет». Компьютер оценил наше исполнение как «очень хорошее», то есть низший балл.
На обратном пути смотрел в окно, не мог оторваться. Всего неделю назад я ехал в Пермь, за окном еще лежал кое-где снег, тянулась совершенно плоская изувеченная земля с черными развалами городов и поселков. А сейчас как будто по другой стране едешь: все холмистое, гористое, цветущее – лиловое, палевое, изумрудно-синеющее. Немереный какой-то запас вольного простора.
Австрия
Вена – обаятельный город, идеально совпадающий с русским представлением о европейской столице среднего масштаба. Говорили, что чем-то похож на Ленинград, – нет, совершенно не похож, совсем другой характер городской среды: интерьерный, проулочный. Много крытых переходов. И еще очень чувствуется структура средневекового города. Площади как бы выкроены в теле города, но все равно маловаты для поздних зданий с их масштабом.
Сейчас город существует в двух масштабах одновременно: дворцы и общественные здания с вызовом демонстрируют имперский размах, а городское пространство этот размах никак не приветствует и не поощряет – норовит свернуться в калачик и жить своей уютной жизнью. «Как мебель из большой квартиры, перевезенная в маленькую», – остроумно отметил Лева. Он же обратил мое внимание на красивый старый дом, я подошел и педантично прочел табличку: здесь жил Моцарт, написал «Свадьбу Фигаро». Таких домов в Вене множество, а в Народном саду имена знаменитостей присвоены каждому кусту роз.
Кстати, о Леве. Еще в Москве он обнаружил, придя на наш «вторник», что в его портфеле раскрылась банка селедки в маринаде и маринад свободно плещется на дне портфеля. Долгожданное австрийское приглашение очень пострадало. Я повесил его на турник, и к концу вечера оно условно высохло, но вид имело совершенно невозможный и страшно воняло маринованной селедкой. Нас все же пустили в эту страну, и там в один из дней в том же портфеле разлилась початая бутылка водки, залила рисунки Пригова. Их мы сушили, разложив на лавочке – за неимением турника.
Вместе с Левой мы выступали и в знаменитом Сецессионе. Потом было много вопросов из зала, в том числе такой – от дамы с подозрительно хорошим русским языком: «Я обращаюсь к господам Рубинштейну и Айзенштейну: как с перестройкой изменилось отношение к вам правительства?»
Первый день мы провели в Вене, потом отправились в Линц – место проведения некоего фестиваля и нашего назначения. Город красивый, родина Гитлера. Он там, говорят, много чего порушил в намерении возвести на этом месте нечто величественное и небывалое, но не успел. Сохранились романская церковь Св. Мартина, восьмого века, из грубых камней, трехъярусная ренессансная аркада, барочный фонтан. А вот маленький городок Штайер в часе езды остался вполне средневековым по планировке и в основном ренессансным по архитектуре. Очень поучительно, но ощущение музея оставляет тебя, только если завернуть в какой-нибудь заросший лопухами двор. Их, к счастью, хватает.
Выяснилось, что все-таки самое сладкое воспоминание осталось от той гостиницы, в которой мы жили в Линце. Она явно очень старая, рядом и вплотную к ней – кафе, существующее с 1674 года. На главной гостиничной лестнице старичок целый день полирует стальные накладки. Вход в номера с открытой галереи, заставленной корзинами, цветами, фруктами. В номерах старая мебель, канделябры, а в некоторых сводчатые потолки. В моей прихожей стояло странное какое-то кресло. Любопытный Рубинштейн догадался приподнять сиденье, и под ним обнаружился старинный ночной горшок.
В последний австрийский день мы по собственному желанию поехали в превращенный в музей Маутхаузен. Впечатление, надо сказать, совсем не музейное, и оно перекрыло все остальные австрийские ощущения этой поездки. Я даже не про камеру пыток. Каменная ограда и башни хороших пропорций, сработаны очень добротно; круглые умывальники, тоже каменные, даже изящны, их проектировал ученик Отто Вагнера. В деревянных бараках пахнет заброшенной дачей. Газовая камера – с рожками, как в солдатском душе. Но сильнее всего действует окрестный ландшафт. Лагерь стоит на горе, и открывающийся вид на сине-зеленый, дымчатый, ухоженный простор, на отроги Альп в снегу – из самых красивых, из самых дивных. Что называется, райский вид. На него они и смотрели.
Наш венский друг Эрих Кляйн сказал, что нам не повезло: на фестивале в замке Grafenegg мы были после художников. По обычаю этих – существующих уже больше двадцати лет – фестивалей, каждой группе участников полагается после выступления ужин у старого герцога Меттерниха (основателя и главного спонсора) с вином из подвалов и другими радостями. Но ужин с группой актуальных московских художников произвел на старика такое сильное впечатление, что с русскими музыкантами он еще кое-как встретился, а от поэтов, изменив собственным правилам, отказался наотрез. Свидетели утверждают, что наши мастера кисти (и вообще большие умельцы по части хамства) на этот раз превзошли самих себя. Им выставили 120 бутылок вина – не хватило. Начали сами таскаться в винный погреб, брали не то вино, что-то спьяну опрокинули и разбили, иными словами, антибуржуазный эпатаж удался.
Замок Grafenegg вообще-то поздний, псевдоготика, да мы его и не успели хорошенько рассмотреть при дневном свете. Когда имеешь дело с Эрихом, надо смириться с жизнью на бегу и постоянной угрозой опоздать часа на полтора на собственное выступление[3]. Это выступление едва ли было оглушительным, но прошло как будто нормально. Как и два предыдущих, но там были свои побочные обстоятельства, действительно впечатляющие. Впечатляло хотя бы то, что они были в деревнях. Первую еще можно назвать поселком городского типа (там даже выступал с приветствием мордатенький бургомистр), а вторая – деревня деревней. Только посередине каждой из них стоит культурный центр, в одном случае переделанный из закрытой обувной фабрики, в другом – специально выстроенный, хорошей архитектуры и размером как все ОГИ вместе взятые. Большой зал, малый зал, аудитории. Везде горит свет и кто-то копошится. После нас публика перешла в бар, и там началось выступление квартета с песнями разных народов. «Тум-балалайка» и вторая, не известная мне идишская песенка были исполнены с таким чувством, что пришлось отворачиваться от моих ироничных спутников.
Кстати, об иронии. Все же она хороша в меру. Дня через два непрерывного гогота наступает тяжелая эмоциональная усталость. К тому же чисто мужское общество как-то странно влияет на чувство юмора: оно стремительно молодеет. Шутки и розыгрыши в третий день пребывания моей десятилетней внучке, полагаю, показались бы несколько инфантильными. Например, на известную школьную (если не дошкольную) шутку «а раньше такое говно в бочках возили» (на вопрос об использованных средствах передвижения) Сережа сумел поймать Леву больше тридцати раз, что свидетельствует об известном хитроумии первого и скрытом простодушии второго.
Или вот – жуют купленные в дороге яблоки. Начинается разговор: «Я всегда ем яблоки целиком. Да и виноградные косточки не надо выплевывать – это предрассудок» – «И косточки от персиков не надо, это тоже предрассудок» – «А я и берцовые никогда не выплевываю».
Интересно, что теперь думает о нас Айги, ошарашено промолчавший все три дня. В микроавтобусе мы обычно сидели рядом, и я иногда разговаривал с ним об искусстве, но в основном слушал его ни к кому не обращенные реплики. Вообще, разговаривает он как будто сам с собой. Глядя в окно нашего микроавтобуса, роняет рассудительные, крестьянского толка, замечания, одобряющие местную природу и ведение хозяйства: «Хм, хорошая земля!», «О, кукуруза! Высокая!»
На четвертый день четверо уехали, остались мы с Юликом, поселились в квартире Эриха. И тут уже я оказался в ситуации Айги. Ровесники они, понимаешь ли. Бесконечные недомолвки, секретные хмыки, намеки на эротические обстоятельства, в которые я не посвящен. Вполголоса обсуждают проходящих женщин. Я пару раз давал понять, что и мне где-то, в общем, отчасти не чужда эта тема. Бесполезно. Хихикают между собой. Потом, виновато посерьезнев и внутренне собравшись, Эрих заводит со мной очередной разговор – об искусстве.
Но какие-то темы обсуждались совместно, еда например. Венская еда – о, это отдельная тема. Почему-то никак не привыкнешь, что принесут тебе какой-нибудь «венский шницель», по меткому выражению Юлика, величиной с лопату, да еще этих лопат две, одна на другой, и они свешиваются по краям немаленькой тарелки. Я пустился во все тяжкие. Если собраться и вспомнить, еще и сейчас можно как-то ощутить вкус супа с кнедлями из печени косули или тех копченостей, что подают в окраинных венских харчевнях.
И вот однажды: хорошо пообедали, настроение славное, движемся к центру Вены. Проходим большое здание, украшенное аллегорическим фигурами. «Это Академия художеств, – объясняет Эрих, – теперь тут начальником твой друг Боря Гройс». – «Как то есть?» – «Ну, он же теперь ректор Академии». Осознав сообщение, я издаю какое-то сложное «о-о-у-у-ба-ля-я-дь!» Сложное, но явно опознаваемое, потому что слышу в ответ вежливое «здравствуйте!» Это нас приветствует пожилой вьетнамец, одиноко сидящий на скамейке под памятником Шиллеру.
Все было хорошо, и погода благоприятствовала. Чтение прошло нормально, и оставшиеся дни мы осматривали (я-то уже в пятый раз) Вену, все ее «сооружения в стиле имперского ампира», как сказали сегодня по «Эху Москвы», впрочем, не про Вену. Этих дней было бы многовато для такого занятия, но три из них ушли на дальние поездки – в нижнюю Австрию или прямо к чешской границе. Осмотрели лечебницу, где умер Кафка, и еще некоторое количество сумасшедших домов; один, размером в маленький город, проектировал уже сам Отто Вагнер. Есть специальный дом для безумных художников, весь в росписях: в основном какие-то дьяволы.
Мы немного насытили свою голодающую сетчатку. Видели во множестве средневековые городки, ренессансные замки и барочные монастыри. Во внутреннем дворе замка Greillenstein ренессансная аркада в три яруса, а снаружи охотники, руководимые старым графом, жгли костры, готовились жарить мясо. За городком Retz на холме вереница скульптур двенадцатого века – Крестный ход и Голгофа – в тумане, почти в темноте – оживают, почти движутся.
В ресторане маленького города Horn народные австрийские коллективы самодеятельности показывали друг другу свое искусство, и это было замечательно. Но вечерняя прогулка по историческому центру этого городка оставила странное чувство: три «Оптики», четыре кондитерских, пять случайных прохожих.
Австрия вообще поражает какой-то остаточной концентрацией, а Вена в особенности: вот дом, построенный Витгенштейном, следующий дом – особняк Разумовских, а сразу за ним дом, где жил Музиль.
Количество старых (настоящих!) венских кафе, к сожалению, сокращается раз от разу, и в этот раз мы пересидели едва ли не во всех. Кафе «Prukel» (u с умляутом) на Ринге заслуженно знаменито, сюда ходят и студенты, и министры. Оно угловое, и два зала сходятся углом. Мебель из пятидесятых годов, торшеры, желтая обивка. В этой непрезентабельности – особый венский шик. До высших степеней он доходит в некоторых литературных кафе, например в легендарной «Chavelka», где когда-то сидели молодые еще поэты «новой венской школы» и свергали все авторитеты. (Кое-кто из них заходит туда до сих пор.) Там мутные зеркала, мраморные столики, диваны, старые афиши, тюль и бордовые гардины. На фоне такой гардины присела белолицая красавица с морковного цвета волосами, в черной майке и красной безрукавке – но у меня не было с собой фотоаппарата.
В кафе «Schwarzenberg» за соседним столиком сидели двое, явно отец и сын. Очень похожи, только отец старше лет на сто, но не по возрасту, а по виду. И мы, и они просидели за своим скромным пивом около часа, но они при этом не обменялись ни словом. Отец все время изучал меню, сын – какой-то глянцевый журнал, явно случайный. Почему-то это произвело на нас сильное впечатление.
Отцу Эриха восемьдесят шесть лет, он маленький – явно меньше собственного роста, только уши прежнего размера. Из-за его глухоты и полуотсутствия общего языка общение было в основном зрительным. Когда он ловил чей-то взгляд, его потухшие глаза как будто открывались и вспыхивали ироническим оживлением. Это были глаза именно живого существа, не обязательно человека. Но сильнее всего действовало другое: вот как мало у человека сил и как много в нем жизни.
Шуточки на грани: «Откуда вы? Из Москвы? Не дошел». Подробно рассказал нам о сегодняшнем дне: был на чьих-то похоронах, только уже успел забыть, на чьих именно. Гроб должны были чинно везти на кладбище по той же дороге, где в это время проходило авторалли. Пришлось вмешаться полиции, и та, как ни удивительно, вперед пропустила похороны. Отца Эриха присутствие полиции очень напугало: у него спросили, сколько ему лет, и он боялся, что проверят права. А они выданы в 1948 году, и с соответствующей фотографией.
Был я на чтении старого поэта Герхарда Рюма, захотелось посмотреть на очередного живого классика. Половину времени он читал вместе с женой, на два голоса. Некоторые вещи они даже напевали вдвоем (он еще и композитор). Несколько стихотворений я понял до последнего слова, благо те повторялись. А общее ощущение какое-то двойственное: мне показалось, что там замечательные удачи чередуются с самым забубенным «авангардом». Ощущение, конечно, сугубо звуковое, но я ему почему-то доверяю (хотя и не безоглядно).
Потом мы случайно оказались в одном кафе и он заговорил со мной о лучшем, на его взгляд, русском писателе – Льве Троцком. Я, к сожалению, не смог поддержать этот разговор.
Париж (2000)
Заочному представлению о Париже соответствует только Монмартр: цветной и пестренький, веселый, немного сомнительный и безусловно живой.
Но Париж меня не впустил, и мне досадно. Хочется понять причину.
Набоков назвал его «сухопарым»: «Чуден ночью Париж сухопарый». Это неожиданно точно, хотя на первый взгляд город кажется чуть ли не кремовым. Париж вообще не такой, каким представляется (как представляются при знакомстве): он обманывает невнимательный взгляд и остается ожившей картинкой. Не раскрывается как присущая только этому месту пространственная форма, не включает в себя наблюдателя.
Но, может, только новичка не включает – а мы были впервые, и всего несколько дней.
Германия (2003)
В Германии я был в первый раз, а впечатления от нее остались очень неожиданные – и довольно тяжелые. Я проехал на поездах через полстраны и останавливался в четырех городах: Гамбурге, Франкфурте, Кельне и Мюнхене. Из них только Мюнхен производит впечатление старого города. В остальных ощущение естественной городской среды осталось только на окраинах, а центр – новостройки с торчащими кое-где – ни к селу ни к городу – «памятниками старины», тоже страшно подновленными. (В Кельне посреди чистенького центра из стекла и бетона – каменная стела над могилой римского солдата, первый век.) Я, конечно, знал, что бомбили, но не мог представить масштабов. Ощущение в полном смысле разрушительное. В какой-то момент мне даже показалось, что уже нет на свете никакой Германии. Но вот что интересно: при послевоенном восстановлении немецких городов было снесено больше старой застройки, чем погибло при бомбежках. Начальство (всюду одинаковое) под шумок сносило надоевшее старье.
Все это привело меня в какое-то странное состояние. Однажды, стоя на мосту, я спросил у своего спутника, как называется река. Тот посмотрел на меня с интересом и напомнил, что город, в котором мы находимся, называется Франкфурт-на-Майне. Но когда через час я снова спросил о названии реки, в его глазах уже мелькнула нешуточная тревога.
Это были, разумеется, литературные чтения. Такое довольно пышное немецкое предприятие под названием Международный форум «Поэзия – в город» с тысячами огромных плакатов по всей Германии и прочей печатной продукцией уже в неисчислимых количествах. На деньги, между прочим, немецкого государства. Участниками были четырнадцать авторов, разбитых на пары: то есть семь пар (нечистых?). Семь немецкоязычных, среди них один австриец, Петер Уотерхауз, – как раз мой (переводил и зачитывал). И семь представителей других (разных) языков. Четыре раза мне удалось заглянуть через языковой барьер и понять, что имею дело с совершенно замечательными поэтами: Оскаром Пастиором, Гертой Мюллер, Зигитасом Парульскисом и «моим» Уотерхаузом. Зигитас читал вместе с молодым немцем Михаэлем Ленцем. Вместе они смотрелись замечательно: как две скульптуры очень разных мастеров – Родена (Зигитас) и Джакометти (Ленц). Ленц читает по-актерски, но очень смешно, все хохочут. Маленькая голова на тонкой шее, уши оттопырены, глаза стеклянные – кабаретист, клоун. А у Зигитаса неожиданно глубокая и подлинная интонация, ровная и нервная.
Старик Пастиор однажды долго рассказывал о пребывании в русском плену. Я почти не понимал, но уловил, что единственное русское слово, оставшееся в его памяти, – слово «лопата». Ливанец Адонис, вечный претендент на Нобелевскую премию, спрашивал меня, как поживает Евтушенко, и просил передавать ему привет. Он и сам показался мне таким ливанским Евтушенко. Герта Мюллер, девушка с набеленным лицом и немного пугающими прозрачными глазами, одобрила мою гражданскую позицию.
Уотерхауз – тихий человек с не спокойными, а как будто успокоенными, пригашенными синими глазами. Короткая стрижка, нижняя челюсть по-обезьяньи тяжеловата, и, как ни странно, именно это делает его лицо таким необычным и обаятельным.
Дважды слушать нас приходили человек триста-пятьсот, а это совсем другое ощущение. В Гамбурге мы читали стихи в круглом центре огромного старого пассажа, наподобие нашего ГУМа; во Франкфурте более камерно и привычно – в местном Литературном доме. После чтения пригласили спуститься в ресторан. Через какое-то время я обнаружил, что сижу на расстоянии вытянутой руки (легко можно дотянуться) от человека по фамилии Кон-Бендит. Довольно-таки страшное личико: все в веснушках, тусклое и мертвое, какое-то серое с изнанки.
Кельн разбогател в двенадцатом веке на торговле мощами. Специальным указом было объявлено, что произошла ошибка в прочтении древнего документа, и св. Урсулу сопровождали не одиннадцать, а одиннадцать тысяч праведниц. И все они святые, у всех мощи.
В этом городе на наше чтение пришло совсем немного народа. Я это объясняю сильной конкуренцией: в то же время начинался парад сексуальных меньшинств с элементами маскарада и эстрадного фестиваля. Но больше всего это напоминало пародию на советские праздничные демонстрации, может, из-за серьезности, с которой участники исполняли свои роли и заученные движения. Когда увидел женщину в одной комбинации и в ошейнике, которую вел на поводке мужик с кнутом, меня слегка затошнило и я запросился домой.
А закрытие форума проходило на маленькой мюнхенской площади, почти ночью, с прожекторами – как маленький городской праздник. Слушают они идеально. В тамошней пивной какие-то молодцы орали и чокались огромными кружками. «Мало что меняется», – подумал я, потом прислушался: американцы.
Франкфурт (2003)
Как говорил герой «Мертвых душ», «А я, брат, с ярмарки. Поздравь: продулся в пух!» Во время похода не успевал записывать, но казалось, что и нечего. Но вот уже неделю вспоминаются какие-то эпизоды. Ярмарка была Франкфуртская, книжная.
Все проходило как-то негладко. За час до выхода из дома сквозняк так захлопнул дверь кухни, что ее заклинило намертво, и мы полчаса не могли открыть. Дальнейшие события тоже достаточно необычны и сейчас видятся чем-то вроде приключений. По крайней мере – пополнением банка информации. Спрашивая сам себя: «а зачем я, собственно, туда еду?», сам себе и отвечал: для пополнения банка информации.
Вылет переносили то на полчаса, то на час, и так девять (9) часов, отойти было нельзя, да и некуда: во Внукове даже лавочек нет. Там я имел единственную, вероятно, возможность увидеть писателей в таком товарном количестве. В их живописной толпе выделялись персонажи уж вовсе невероятные. Потом, когда личности большинства писателей разъяснились, все невероятные оказались авторами романов жанра «фэнтези». Причем страшно успешными. Я раньше считал, что такие книги пишут ради денег. Нет, деньги точно ни при чем, эти люди едва ли умеют ими пользоваться. Самый из них знаменитый, похожий на снеговика, начал подтаивать еще во Внукове, а во Франкфурте уже втекал в автобус, теряя деньги и документы. А наиболее ладными оказались писатели детские.
В этой поездке малограмотность мне почти не мешала: немецкий я «учил» в школе, а все семь дней был почти неразлучен с Рубинштейном, который не понимает конструкцию языка, но зато знает много немецких слов. Мы были неразлучны, потому что вместе жили – в одном номере. Это была большая удача. Многие члены писательской делегации жили с совершенно незнакомыми людьми, некоторые даже спали с ними в одной двуспальной постели. Долой условности!
Должен заметить, что стыд – основное чувство русского участника ярмарки. Мое, по крайней мере. Инсталляция «Образ России» в Форуме, главном павильоне ярмарки, – о, это песня! Этого не перескажешь, надо видеть своими глазами. Лучше, правда, не видеть – сидящих по углам кружевниц и изготовителей деревянных мишек. Криво висящие фотографии на стенах. В трех местах сложены чушки, крашенные серебряной краской, но, видимо, символизирующие золотой запас страны. Вместо того чтобы нанять хорошего дизайнера и сделать пристойную экспозицию, нагнали чертову уйму литераторов, а в придачу каких-то дядек и девок. О!
Стихи я читал два раза. В первый день ярмарки в этом самом Форуме, вдохновляясь «Образом России». В предпоследний день – в литературном кафе «Jazil». Что-то вроде потаповского ОГИ: темно, дымно, шумно. Мы должны были выступать впятером – с Сережей, Левой, Тимуром и Приговым. Но Тимур предпочел Франкфурту Рим, Д.А. тоже слетал туда на один день, остались мы втроем. После окончания чтения я увидел, как пробирается ко мне сквозь толпу девушка. Смотрит на меня издалека такими лучистыми глазами, сияющими, восторженными. Но почему-то не понравились мне эти глаза, решительно не понравились. Пробралась. «Хочу вам сказать, что мне очень, ну, ОЧЕНЬ понравилась ваша поэма “Сортиры”!»
За все за это какие-то милые незнакомые девушки привели нас в некий «Денкбар» – совершенно случайно попавшееся им заведение, которое уже закрывалось, но ради нас, русских писателей, еще поработало до трех ночи. И в своеобразном режиме: совершенно незнакомые люди четыре часа бесплатно поили водкой Леву, меня, Эриха и еще десяток так и не разъяснившихся девушек, кормили борщом и огурцами, играли нам на рояле, пели русские и армянские песни, исполняли пластические этюды. Забыл сказать, что двое из них были армянками. Может, этим все и объясняется? Но ведь там присутствовал и хозяин бара, немец. Напоследок он даже выступил с собственной программой: прочел по-русски почти без ошибок «Белеет парус одинокий» и раздал всем присутствующим по бутылке белого вина – в подарок. Короче: будете во Франкфурте, обязательно заходите!
Надо бы еще рассказать, как вечером второго дня мы искали под дождем (и без зонтов) подходящий ресторан, шли длинной вереницей, как за Синей птицей, впереди хромающий джазист Тарасов в черной широкополой шляпе, следом Александр Чудаков, намотавший на голову шарф наподобие чалмы. Даже прохожие шарахались, не говорю уж о метрдотелях, но Чудакова это, похоже, очень забавляло. Следом его жена Мариэтта, Брускин, Прохорова, Свиблова и так далее. Нигде не оказывалось одиннадцати свободных мест рядом. В одном ресторане наша шутовская шеренга врезалась в неплотную толпу изысканных светских дам в бальных платьях и господ во фраках. Они стояли с бокалами шампанского и походили на принцев крови, а на нас смотрели с недоумением. Кто же были эти принцы и принцессы? Литературные агенты, разумеется.
Потом все-таки нашли: чудесный, итальянский, с прекрасным вином. И пусть останутся в памяти эти впечатления, а не девять часов во Внукове перед коварно-изменчивым табло.
Израиль (2003)
В Израиле было где плюс двенадцать, а где и все двадцать. Известно где – на Мертвом море. На этом море меня больше всего поразила цена номера гостиницы «Шератон», в которой я прожил почти два дня, – 223 доллара за сутки. (И это не в сезон.) Разница с другими гостиницами небольшая: телефонная трубка над унитазом. Но много возможностей заняться водными процедурами: море, открытый пресный бассейн, закрытый соленый бассейн, сауна, джакузи. В джакузи, впрочем, попасть было трудно, там все время сидели огромные пузатые, усатые люди, очень похожие друг на друга, а еще больше похожие на запорожцев. Оказалось, друзы.
Эти полтора дня на Мертвом море были единственной паузой в ужасно насыщенной программе. Во второй день после приезда (то есть, по существу, в первый) все началось с какой-то экстремальной программы. Подъем в семь утра. Сразу после завтрака везут к Щаранскому, оттуда – в Кнессет. Там новое распоряжение: «Айзенберг и Яновская сейчас едут на телевидение». Что вдруг? Так надо. Как идиот заезжал в гостиницу за стихами, думал, что меня приглашают их читать. Как бы не так. Это была развлекательная программа. Мы сидели в неудобных креслах посреди огромной студии, слева амфитеатром ряды с разряженными старичками и детьми, справа эстрада с оркестром, какие-то люди пьют чай, отовсюду наезжают камеры. Когда – часа через три – камера доехала до меня, я уже понимал, что мне снится кошмарный сон и свободой этого сна неплохо бы воспользоваться. Кратко объяснил, как я отношусь к чуду вообще (передача была посвящена Хануке) и к чуду поэзии в частности, а напоследок прочитал один стишок наизусть. «Браво!» – заорал суфлер, и зал отозвался громом аплодисментов.
День на этом не кончился. Предстояло еще мероприятие, по протоколу совсем не угрожающее: встреча с главными редакторами русских литературных журналов. Ну, встреча, ну, какой-нибудь круглый стол, обмен мнениями. А на деле до предела забитый зал, в который еще не все желающие смогли пробиться, опять я в каком-то президиуме, и через несколько минут понимаю, что предстоит говорить речь. И вызывают меня, естественно, первым. И вот он встает и какое-то время что-то говорит. К несчастью, он даже помнит, что именно. И еще не скоро забудет.
В гостиницу (та была напротив горы Сион и прямо над Кедронским ущельем – то есть непосредственно над Геенной Огненной) я попал около двух ночи, а утром опять подъем в семь и «освобождение номера». Автобус на Кфар-Сабу, встреча со студентами-репатриантами. «В начале шестидесятых приезжал в Москву Стейнбек, – говорил им Найман, – встречался с молодыми писателями – вот и Василий Павлович там был (тот кивает), а начал свою речь так: “Ну, волчата, кусайте меня, кусайте!” Ну, кусайте нас!» Но волчата не слыхали ни про Стейнбека, ни про Василия Павловича.
Надо заметить, что кошмары на этом и закончились. Остальное было легче и куда интереснее. Члены делегации тоже привыкали друг к другу. Битов, правда, улыбнулся впервые (не мне улыбнулся, а вообще) только на четвертый день, зато в последнюю ночь сказал двум другим питерцам: «А Айзенберг вообще-то похож на ленинградского человека».
Гету Яновскую Зайчик сразу стал называть Гертрудой. Так она и пробыла всю неделю какой-то «Гертрудой», очень этому удивляясь: «В поездках всегда происходит какое-то распределение ролей. Но впервые мне выпала такая странная, совершенно не моя роль».
Аксенов всегда говорит с расстановкой: «Появился в Москве очень хороший салат… Называется “айсберг”… Раньше был салат очень паршивый… И вот появился “айсберг”…» Взгляд идет как-то через виски, а сам В.П. похож на зубра, такой зубр-джентльмен.
До похода на рынок мы долго стояли у старого порта Яффо, слушали экскурсовода. В Израиле все же надо это делать – слушать экскурсовода, по крайней мере в третий приезд. Я уже стоял раньше на этом месте, и не раз. Кроме того, и раньше знал, что Персей спас от чудовища красавицу Андромеду; что к святому Петру спустился с неба ковер с яствами; что Наполеон входил в чумной госпиталь во время египетского похода. Но я не знал, что это все происходило в одном месте. И именно в том, на которое я сейчас смотрю. А в двух шагах, в придачу, раскопки ворот с египетскими письменами.
А знаете ли вы, когда родился наш родоначальник Авраам? В 1948 году, только до нашей эры: мы с ним ровесники по оси симметрии. Родом он был из Ура Халдейского – из Ирака то есть. Мы – иракцы.
К концу поездки что-то со мной произошло: я перестал проверять деньги и спокойно, не беспокоясь о его дальнейшей судьбе, выставлял чемодан за дверь номера. Но в последний день автобус в аэропорт опоздал на час, на паспортном контроле на мне сломался компьютер и не чинился минут двадцать. Начиналась привычная, нормальная жизнь.
Меллас (2004)
Меллас по-гречески означает «серебристый». Если смотреть с моря, то слева будет Форос, где пленяли Горбачева, а справа Мухалатка, где одновременно с нами отдыхал украинский президент Кучма, и его охраняли с моря военные корабли. Между двумя резиденциями встряли мы. Представьте себе смесь Колорадского каньона, Никитского ботанического сада и образцового советского санатория – это и будет наш Меллас. В санатории я, собственно, впервые. Что нужно делать в санатории? Процедуры. По настоянию жены я решился на две: лечебная грязь и диадинамические токи, они же «токи Бернара». Девять дней меня обливали грязью и пропускали через меня электрический ток. Толку никакого, но разве это главное? Представьте: подсоединяют к тебе электроды, укутывают одеялом, пускают ток. В плече начинаются приятно-болезненные, щекочущие ощущения. «Ну, умнички», – говорит оператор, и от ее удивительно промытого лица идет младенческий запах. Откуда у взрослого человека такой запах? От электричества? Остальные кабинеты заставлены гудящими или чудесно стрекочущими шарлатанскими приборами. Знакомый блестящий колпак для «синего света» – уже списанный, увы.
С этого начинается день. Потом, уже после бассейна, – лечебные грязи. Ты лежишь на кушетке, коренастая тетя подвозит тележку и шлепает комья густой темной жижи из пластикового ведерка. Запах скульптурной глины, но сложнее, острее – с какими-то щелочными добавками. Твои стопы и кисти облеплены плотной массой, словно с них собираются снять отливку. Три посторонние женщины склоняются над тобой с одинаковым выражением безличного участия. Заворачивают прозрачной пленкой, накрывают простынкой, потом одеялом, заботливо его подтыкают, укутывают. И слова при этом какие-то детские: «ножки», «ручки». Потом подсматривают из-за синей занавески насчет твоего самочувствия. Самочувствие замечательное. Ты почти грезишь, возвращаясь в детство, в младенчество. В поликлинику МПС. Там, кстати, тоже росли пальмы.
В Мелласе на них даже не смотришь. Что пальмы, если рядом осыпано розовым цветом иудино дерево или белым – вроде черемухи – «фотиния пильчатая» с лаковыми листьями. Цветет каштан. Цветет глициния: огромные сережки сиреневых соцветий. Сосна «судакская» заламывает змеящиеся сучья, как Ниобея. Сосна «алеппская». Все сосны – огромные, старые, возрастом в несколько сотен лет. А вот «кедр ливанский» в Крыму не гигант и сильно уступает соснам. Дубы, маслины, кипарисы, магнолии. То, что дуб – дерево (а роза – цветок), это я знал. Но выяснилось, что и можжевельник – дерево, и фисташка тоже. Да еще какое – ствол руками не обхватишь. Одна такая росла прямо перед нашей дверью, переплетенная лианой и плющом. Можжевельник – вроде кипариса, но не пирамидального, ствол перекручен, а шишки мелкие, зеленые, кучкой (кучмой?). Пихта похожа на ель, но с плоской верхушкой и мягкими длинными иглами.
Чайки ходят вразвалочку, переваливаясь, и Алена очень смешно их передразнивает. У них брачный период, из-за чего они кричат как кошки или хнычут как дети. (Но иногда и ошибешься: слышь-ка, чайки хохочут почти как люди! Ан нет, это люди и есть, и хохочут почти как люди.) Сойки. Горлицы: птицы с крупным телом, изящной синеватой головкой и белым воротничком. Любят сидеть на верхушках кипарисов, и это почти райская картинка в манере Карпаччо. Ночью общий хор рассыпается на отдельные голоса. Скворцы поют как неголосистые соловьи. Удод – как простая дудочка, с щемящей однозвучностью. Какая-то птица переливается голосом, я так и не понял какая. Не смог рассмотреть, что за птицы так дивно поют в дубняке над морем: чив-чив, чив-чив. Какие-то мелкие, опасливые.
На закате уступчатый гребень горы Дракон светится, как неочищенный золотой самородок.
Четвертого мая всем снились кошмары. А вечером мы пили портвейн в сосняке и вдруг заметили, что небо над нами просто набито звездами, ни одного свободного места. Бездна звезд. Это было как-то неожиданно. Потом поняли, что луну довольно быстро съедает круглая тень. Скоро она превратилась в такое выпуклое темно-оранжевое глазное яблоко. Лунное затмение, если кто не догадался.
Обратную дорогу описывать не хочется. На каком-то военном складе начали рваться снаряды, и нас пустили кружным путем с бесконечно долгими остановками. От скуки мне пришлось прочесть два самых модных русских романа, и воспоминания теперь кошмарны вдвойне. Не читайте модных романов, даже в дороге.
Испания (2004)
Я еще одной ногой в Испании. И даже знаю какой – левой. Или, наоборот, правой? Той, что осталась здоровой, или той (правой), что ужасно заболела где-то на подлете к государственной границе? (А во все время путешествия я скакал по горам, как дикая серна.) Видимо, все-таки правой. Но права ли она?
В Испании мы провели семнадцать замечательных, весьма насыщенных дней. Отчасти солнечных и теплых, отчасти туманных и холодных, потому что были в разных местах. В основном в центральной и северной частях страны: Кастилия-Леон, Эстремадура, Кастилия-Ла-Манча и один, но очень яркий представитель Каталонии – Барселона. В Барселоне прожили четыре дня, а могли бы – всю жизнь. Из известных мне неродных городов я еще могу сказать такое про Рим. С некоторым сомнением – про Лондон.