Вена, операционная система Левкин Андрей
Ах, в пансионе возникали строгие и красивые мысли, а здешние уже походили на резиновых надувных лягушат. Условно зеленый лягушонок, к нему приклеен тонкий шланг, на другой стороне которого – помпочка рода клизмы. Давишь на нее, лягушонок подпрыгивает, желая привлечь к делу методику В. Беньямина и классифицировать возможные опции данного места:
– Здесь можно приобрести себе дополнительную память. Купить, например, бытовую финтифлюшку, а потом – будто она всегда была твоя.
– Также здесь лежит вполне сконцентрированное как таковое (см. выше про временной диапазон вещей). Как его забрать себе – неведомо, но то, что оно тут лежит, – все равно хорошо.
– Просто объекты искусства, сделавшиеся таковыми уже и по причине своей невоспроизводимой теперь чудаковатости. Тут та-а-акие странные пепельницы, например: совершенно разлегшаяся на боку худая и длинная серебряная дама в бальном платье, которое – аккуратно разложенное – и является местом, куда стряхивать пепел.
– Некоторые из предметов представляли чувства и отношения, которые теперь не найдешь, да и не понять. Например, обычные плюшевые звери, но – с такими выражениями морд, которым трудно поставить в соответствие какую-либо из известных эмоций. Может быть и так, что сделаны-то они были понятными, а уже процесс неконтролируемого старения добавил их лицам неизвестные чувства.
– Беньямин как таковой: дополнение к его искусству в эпоху технической воспроизводимости. Предметы, будучи когда-то тиражными, со временем перестали ими быть – основные тиражи канули, а сохранившиеся экземпляры стали уникумами.
– Чисто прикладная сторона дела: какие-то штуки могли вполне пригодиться в быту, да еще они и красивые.
– Просто игрушки-метки: не так что восстанавливая бывшие чувства из окислов с помощью какой-нибудь из них, но чтобы отмаркировать ими возможные новые чувства.
Семь пунктов. Иначе говоря, пространство в рамках выставленных в нем отношений расслаивалось сразу на семь смысловых вариантов себя, в каждом из которых все было по-своему. В каких-то точках эти слои могли совпадать: одна и та же штука годилась для ложной памяти, но была полезной практически. Или же нечто, выражавшее отсутствующую ныне эмоцию, могло стать уместным маркером нового чувства. Даже непонятно, что интереснее – штуки, в которых сходились сразу пять – семь вариантов, или такие, где работает только один. Но еще и возникающие сочетания: альбом по BD/SM (Das ultimative BD/SM Lexikon von A – Z, «более 7000 ключевых слов, свыше 800 иллюстраций»), рядом с ним распятие; причем оно почему-то в рамке и застекленное, а стекло выпуклое, создает объем и запотело изнутри, будто дышит.
Торгующие находились в отрыве от того, что продавали. Тут были выложены свойства без людей. А общий смысл состоял не в том, чтобы все это продать. Что ли городское бессознательное выталкивало эти предметы на общее обозрение, чтобы показать, что все эти вещи, а следовательно, и их время в городе еще присутствуют. Выставленные свойства были внутренностями памяти, явно не принадлежа тем, кто их тут продавал, стоя возле: очевидный пример того, что субстанцию – в силу ее шизофренической склонности постоянно застывать в любой дурацкой форме – следует осаждать, формировать и выдавать в виде фигурок, каких угодно. Так из личного она и переходит в общее, являясь в то же время элементом большой субстанции – которая не так чтобы нависала, но присутствовала тут же, неподалеку. Так что субстанция вовсе не предназначается лишь изощренным умам, она действует помимо всех и через кого угодно.
С поправкой на махистскую тематику, состоящую также из ощущения фан-де-сьёкля, который сто лет назад было принято переживать, думая о бездне, можно говорить, что все распалось на части. Эти части опять распались на дальнейшие части, и уже не осталось ничего, что можно было бы охватить каким-нибудь понятием в соответствии с Гофмансталем, хотя предметы были и из его времени. Что говорил Гофмансталь? «Между разными Я (разными людьми) едва ли можно обнаружить более существенные различия, чем те, что наблюдаются в одном и том же человеке, при сопоставлении разных лет его жизни». Тут возникает предположение, что проблемы фан-де-сьёкля в такой трактовке (имея в виду и Маха на тему утраты цельного «я», что их так мучило) могут прямо следовать из Арчимбольдо, венского жителя. В мае 2008-го в Художественном музее чуть ли не половина этажа была отведена под его многочисленные составные опусы. А ведь они, эти авторы, с детства в этот музей ходили, вот и отложилось в силу детской некритичности.
Та же тема, но романтичней, у Бера «Все мимолетно, нас окружает мир, лишенный субстанций, мир, состоящий из одних лишь изменчивых красок, контуров, звуков… в игре феноменов кристаллизуется то, что мы называем нашим Я». Несомненно, можно было представить себе, что все эти нашмарктовские объекты по ходу достаточно длинной жизни мог бы использовать один человек. Нет, одному не справиться. Но, допустим, большая семья лет за сто пятьдесят. Или жильцы какого-нибудь муниципального дома в Видене.
А Гофмансталь по этому поводу добавил, описав свое Я как нечто «чужое, непостижимо далекое. Нечто такое, чего теперь никогда уж не найду… Да, я чужд самому себе». Это, наверное, было сказано в легком подпитии, причем – вечернем, грустном. Но эти цитаты годились и среди яркого дня для описания моего простудного состояния. Фактически как если бы я был под каким-то веществом, изменившим мое временное сознание. И это не потому – подумал я, – что простуда или вирус так влияют на психику. Но потому, что тут нет обычного инструментального окружения болезни – привычной кровати, знакомой аптеки, градусника, всякого такого – рутины, в которую отправляешься отбывать срок болезни. Или не отправляешься в пользу служебной необходимости, но все равно покидая рамки здравости привычным образом. В данном же случае получилось какое-то освобождение per se. С которым – что подтверждало его истинность – мне было совершенно нечего делать.
Находясь в таком состоянии психики, можно строить домыслы на тему, что в этих развалах есть какая-то небольшая штуковина или несколько некоторых штук, которые – если окажутся у меня все – дадут какой-то эффект. Лет двадцать назад я бы так и поступил: исследовал бы эту историю в предметах, что – по сути – ничем бы не отличалось от поисков Святого Грааля. Удивительно все же, как шаблонны подобные построения: узнать, как все устроено на свете, чтобы четко понять, что – тут, а что – там. А узнать – затем, чтобы все это совместить и обдуривать остальных. Вырастить в себе эфирное, но внятное тело, чтобы отсюда туда без никакой потери себя как такового, а если еще и Святой Грааль найти или что-то в этом роде, то замечательно проведешь время и до перемещения. Лет двадцать назад я бы нашел тут себе какую-нибудь штуку – конечно, уговорив себя, что вот она-то и есть то, что надо. Причем тогда бы она действительно работала, правильно модифицируя меня. Только некуда уже модифицироваться, вот что. По крайней мере в этой логике.
Но, честно говоря, я бы и сейчас поступил именно так – если бы не простуда: все-таки сложно ходить, а как, не осмотрев хотя бы большей части экспонатов, уговорить себя, что выбор сделан верно? Тем более осознавая пониженный уровень своей дееспособности. Ну зачем, в сущности, мне красивая картина, изображающая Мариахильф в еще догородские времена: церковка в центре, к ней ведет аллея, по обе стороны какие-то праздничные торговые лавки с флажками, слева – небольшой пригорок, на котором вроде усадьбы, а дальше и лес? А то, что это именно Мариахильф, – на ней и написано: Maria Hilf. Хотя сейчас эта картина очень понравилась и даже протянула ко мне свои невидимые нити. Или пара старинных плюшевых игрушек с не существующими теперь выражениями лиц.
Вот что бы точно купил: небольшую пластмассовую желтую уточку, или серого зайца с лиловой левой задней ногой (но чтобы они были не больше сигаретной пачки), или того же надувного лягушонка. Но их не было. Точнее, мысль о том, что купил бы их, возникла уже позже. Но если бы я увидел что-то из этого ряда, она бы тут же возникла. Нет, на глаза не попались, а на большие куклы я и не смотрел, куда мне их.
Нет, если бы эти материи еще имели надо мной власть, я бы переступил даже и простуду, купил бы что угодно, ощутив, что в данном кунтшюке есть, пожалуй, какая-то формулировка чего-то. Их же всегда ощущаешь: ни минуты без того, чтобы что-нибудь да не сформулировалось. И не рассуждал бы уже, а оглаживал в кармане какой-нибудь австро-венгерский тонкий портсигар, что заставило бы перейти на сигареты формата slim. Но барьер перейден, выбор сделан (или произошел) в пользу вечной расплывчатости, дающей легкий эффект уточнения себя, если захотелось, и аутизма в остальное время. Безо всяких расчетов на появление элемента, который централизует все интенции на дальнейшую жизнь.
А теперь то ли состояние изменилось, то ли действительность уже требовала иных подходов к тому, чтобы ее покинуть. Уже не предполагая накопления памяти в материализованном, в том числе и записанном виде. Притом что мой антропологический тип, кажется, все же не изменился. Но вчерашнее (всего лишь вчерашнее, да еще и вечернее – но как давно, представляется теперь, это было) большое просветление (а это точно было оно) о том, что не надо сидеть на холодном граните, требовало уже иных отношений ко всей этой тематике. То есть оно не было моментальным, не закончилось вчера, а предполагало еще и подробные последующие действия, которые и происходили теперь, лишь прикрываясь простудой.
Вообще, что такое эти просветления в рамках общеевропейской культуры? Они здесь в варианте просветления личных страстей, о чем и было сделано предупреждение. Не более чем появление навыка соблюдать личную гигиену: и какие, собственно, сложности переплетения каких мировых линий может учесть эта простодушная и только что не сельская практика? Нормальные истории и сами не знают, откуда берутся, просто происходят, никак не ориентируясь на антропологическое или нет устройство воспринимающего.
Поэтому теперь имелось удручающее банальное ощущение: будто вышел из длинного лабиринта – ну вот, что ли, и простор. Но только без антропоморфных сравнений типа «оказался в чистом поле без бутерброда и не понять, куда деваться». Тут пока непонятно, как тут именно и что вообще: дидактическим метафорам нет основы возникнуть. Разве что только про само состояние: что-то не доигралось, дверь открывается, еще не открылась, и ты еще по ту сторону. Чайник закипает, еще не закипел; стиральная машина отработала, но белье вынуть не дает. Что-то еще в меня догружается или уже загрузилось, а теперь устанавливается. Но вот вопрос: я ведь уже практически вписался в этот город, почему они тут не принимают меня за своего? Толкутся возле Wrstelhtte, покупают вюрстели, сидят с вином вокруг столиков под солнцем наискосок от очередного оттовагнера (который весь в красных майоликовых цветочках), и все. Но, собственно, как же не принимают за своего, когда они ровно это и делают, не обращая на меня никакого внимания?
Stimmt, годится. Но тогда, если я тут на общих правах и моя чувственность пришла в соответствие с местной, разделяя ее интересы, есть вопрос о функциональности моего нахождения тут. Раз уж я здесь, то должно же у меня сегодня быть тут какое-то дело? Не так чтобы непременно произвести то, что в Вене не делал никто, но просто отработать в качестве местного, пусть и временного жителя этот день, 28 марта 2009 года. Ну вот вчера меня интересовала недвижимость: что ли съездить в Зиммеринг, посмотреть предложения оттуда, и день не будет потрачен зря? Stimmt, но это я успею позже, а пока еще только два часа дня.
Но эта линейка – тоже дело: та, где слева тушка, а справа – существуешь как таковой, даже в своем отсутствии. Когда держишь ее за оба этих безусловных края, то у тебя появился вариант манекена. Как уж именно ее держать – как получается; раз уж такая идея возникла, то уже и держишь. Мне это удается все утро после выхода из дома. Функционирую как манекен – чуть задумчивый и обидчивый, но все же: все транзакции воспринимаются как отчужденные, убегающие от меня волны субстанций; субстанций, довольно бессмысленно трущихся друг о друга, однако – норовящих схватиться фактически как бетон, замуровав меня своим окоченением. Так что субстанция – это не так cool, как могло показаться. Точнее, не она сама по себе, а механизм окисления, который действует на всё и заодно съедает и тебя. Как только ты вообразил/понял, что субстанция существует, так она уже и лично твоя, а окисление накидывается на нее, стараясь выжечь до дна. Тут ему, конечно, нужна дырочка, чтобы пролезть внутрь сквозь созданную им же раковину, но эту дырочку ты сам же ему и предоставил приняв эту схему и удерживая ее в уме. Вопрос о том, как ему не даться, надо обдумать позже.
Зато чем хорош манекен? В нем нет ничего лишнего. Хоть трись & стирайся обо все окрестности до дыма чресел, не обращая внимания на посторонние дела. Такая методика хороша, когда надо коммуницировать с людьми, чьи промежуточные параметры вовсе не должны приниматься во внимание. Но приятным такой процесс будет лишь тогда, когда и на другой стороне действует такой же манекен. Но это редко, а с остальными не очень-то охота входить в отношения вообще, пусть даже методика позволяет экономить чувства и иные ресурсы (ну мало ли какие).
Свободное от нормальных существ пространство можно оценивать по-разному, но логичнее считать его местом для развлечений: если, конечно, развлечением можно считать постоянную борьбу с наваливающимся тестом. Но и борьба, что поделаешь, может стать приятной – если у тебя есть преимущество, которое состоит в обладании верными методами. Поэтому линейку надо изучать дальше. Да, путеводитель: хороший кофе есть неподалеку от предыдущего места действия. Уже в продуктовой части Нашмаркта, по ту сторону узкого проезда, который отделяет продуктовую часть от Flohmarkt’а. Сразу слева (если лицом к Карсплац), в стороне (не в ряду начинающихся продуктовых лавок, еще до них, совсем сбоку, перед парковкой). Будка темно-зеленого цвета, первое, что там видно, – ящики с бутылками. Небольшая вывеска «COFEE TO GO», но Kleiner Brauner можно взять и в чашке и сидеть за столиком, глядя на людей и рынок.
Что там по линейке, если компактно? Там три куска и два разрыва. Слева направо: отрезок, зона, где только окислы. Разрыв. Отрезок, где еще жива субстанция, которую как-то можно понять, в основном – через личные шаблоны, которые превратят смутные ощущения в элементы частной жизни. Окисляя, то есть, себя вручную. Ну, можно же сделать какой-нибудь сон фактом своей биографии. Или фиксировать любое чувство через «как говорится». Или привычно юзать Freud’а. Разрыв. Правее область уже настолько смутных ощущений, что их не всегда даже опознаешь как свои ощущения. К ней примыкает территория, где нет уже и субстанции: это зона твоего отсутствия, которое одновременно и наличие именно тебя. Конечно, это самая крайняя, уже четвертая зона, так что перед этой территорией есть еще и третий разрыв, но физлицо понять его не может. А представить, почему нет – вот он тут только что и представлен, пожалуйста. Kein Problem!
Но вот где тут развлекаться и, собственно, как? Ну, допустим, производя фигурки и схемы из недоокисленной субстанции. Еще можно веселиться, глядя на то, как выкручиваются остальные, не знающие о том, как все устроено. Но это, конечно, нелепое удовольствие, да и быстро наскучит.
Вообще, дурные художники работают не то что не с отсутствием, а даже всего-то со своим смутным личным: между первым и вторым разрывами. Перетаскивают себя из этого промежутка, переводя свою личность в общественное и материальное пространство. Они уже и начинают на границе окислов. Для публичного успеха креатива заимствуя из сопутствующей общественной жизни еще и какую-нибудь идеологию. Те же леваки, скажем. Художники тут только для наглядности, причем они хотя бы еще чуть-чуть до окислов, а остальные уже просто так и живут с левого края.
Теперь, как не дать себя замуровать? С первым разрывом поладить просто: там понятно, откуда что взялось. Сложнее со вторым, где граница между смутным, как-то сформулированным, и смутным, не формулируемым. Эта граница может сдвигаться (в зависимости от образованности общества) туда-сюда, но в каждый конкретный момент – это та точка, где справа еще исходный вариант чего-то, а слева он же уже окислился своим предъявлением. Да, схватившийся цемент, что еще. Ну алюминий. Нет, тот окисляется мгновенно, а здесь все же процесс.
Вот они, гады: отчужденные волны субстанции, субстанций, плотно трущихся друг о друга, желая включить тебя в себя. Как им не даться, ведь они заберут тебя как свою часть – как если бы на свете существовал один тотальный спинной мозг, уверенный, что он один во всех позвоночниках. Общее Окисление этого тотального позвоночника поймет тебя как кусок технологической массы, из которой немедленно произведет какой-нибудь предмет, тебя – ах, такого отдельного! – не учтя. Оно же знает только субстанцию, которую надо высушить. Да, оно хочет только ее, но что же, отказаться от собственной субстанции, и все обойдется? Но это означает вернуться к прискорбной жизни непросветленного существа! Как только ты понял устройство жизни, то выхода уже нет? Впрочем, в этот момент можно наблюдать вселенскую форму Кришны.
Есть вариант: считать себя коммуникатором. Ну, ты тут особо и не сам по себе, а промежуточное звено, которое почему-то (тем или иным способом) связывает элементы разных участков этой линии, различной природы. Для этого и нужна любая схема, сводящая такие элементы вместе. Да, ты сам создал себе этой схемой угрозу, но она же и позволяет отойти от нее в сторону. То есть специально-то коммуницировать совершенно неохота, но придется, чтобы не съели заодно с остальными. Ставя, то есть, себя в отдельную позицию. Да, это не безупречно морально, но кто же виноват, что мироздание устроено так бесчеловечно?
Тут могут помочь и любые предметы: вот об этом, оказывается, я и думал, когда размышлял о штуках, которые мог бы купить на барахолке. Конечно, правильный, правильно выбранный предмет в такой рамке изменит свое качество и станет излучать что-нибудь дезинфицирующее. Даже картина на голубом фоне, где темная собака сидит рядом с красным георгином. Так что не все так аморально. Но это общедоступный вариант.
Другой вариант, изнутри: коммуникатор производит вход в переживание, навязывая уже свои трактовки того, как именно надо окисляться. Это вариант посредника, как в этом тексте, – он же сам вытаскивает пункты, которые и ставит рядом. Но только лишь упомянуть их мало, надо оформить легенду, предъявив ее изнутри. Как именно? Намеренным производством затруднений при чтении, возможно. Гладкие истории не годятся, они линейные и пишутся на фанере, а надо ввести свою меру и динамику в окружающую реальность. Небольшой участок, который сложнее остального и потому его собой определит. Так можно упорядочить любой хаос, не организуя его директивно и структурно в целом. Если тут что-то чуть-чуть опережать своим отсутствием, то окисление не съест.
Но у окисления тут свои коммуникаторы, чтобы поглотить всех, вот что. Они – фэйки, которые подменяют собой реальные отношения, упорядочивая тем самым массы. Такие небольшие машинки окисления, его агенты, затягивающие всех внутрь него. Можно назвать их кляйнкунстами. Маленькие искусства окисления для всякого на каждый день, Kleinkunst’ы, как Kabarett. Бывают короткие, средние и длинные. Даже вовсе мелкие, как полупрозрачные почтовые марки; проскальзывая, колышась по воздуху, проходят сквозь голову, глаза или тело. Или вовсе мимо, чуть блеснув. Такие – совсем легкие; влияние оказывают мгновенное и недолгое, как-то себя быстро отпечатав, будто какой-то сваркой в мозгу, – что-то к чему-то подошьют или же оставят в нем небольшое семечко. Это тоже важно, но их трудно систематизировать. Для наглядности возьму варианты более осязаемые; не так чтобы самые главные, зато распространенные.
Давлелка
Самая мелкая из тех машинок, которые уже не одноразовые. Она через «а», потому что не просто довлеет, но с двух сторон: изнутри довлеет и, одновременно, давит снаружи. В итоге она просто грузит. Обычно это мелочные дела, ерунда; но что-то сбилось, и они разрослись – только потому, что с ними почему-то не получается разобраться. Давлелка, что ли, излучает стену невозможности добраться до дела. Да хотя бы счет за квартиру оплатить, и даже если через интернет-банк, то под рукой все время нет карточки с таблицей кодов. Или никак не можешь позвонить кому-то, хотя никаких проблем в отношениях с адресатом нет, просто заклинило.
Они, давлелки, функционируют постоянно, а понимаешь, что они существуют, в моменты таких торможений: вот так они себя и выказывают. Не сказать, что их обнаружение тут же избавляет от проблемы.
Иногда, впрочем, могут вывернуться, и получится наоборот, попадаешь в место, где такие мелочи работают добрым образом. Случайно зацепишься с утра за какую-то такую чешуйку, и день удался.
Например, даже насморк, если к нему правильно отнестись, выдаст сумму ощущений, которые иначе бы не ощутились. Это ничего, что это не лучшие ощущения, потому что невнятные. Зато они собираются в конкретную кучку.
Кнорики
Эти машинки будут определять типаж человека с возрастом: из бытовых они самые длинные. Они не навязывают свою волю, так как-то просто выходит, если человеку больше нечем заняться. То есть когда никакая целеустремленная деятельность кнорикам не мешает. Вот как пожилые люди начинают постепенно приобретать отчетливые признаки своих то ли нации, то ли рода. Латентная доминанта, оформляющая потенциально разнообразное существо в стандартно-шаблонное: в социально-фактурном смысле. Эти чисто французы, евреи, классические русские и проч., которые к последней фазе жизни делаются типичными представителями этноса. К национальности и возрасту, конечно, не сводится: может возникнуть и конкретно Таксист. Это развившаяся и окрепшая типажность, начинающаяся с точки, в которой некто не знает, чем себя занять, кроме жизнеобеспечения. Хоть и с пятнадцати лет.
Сам термин «кнорик» взялся ниоткуда. Он из тех случаев, когда некоторые понятия невозможны, пока не появятся словосочетания, которые можно соотнести с понятием: оно оттуда задним ходом и выбирается. Кнорик, конечно, от бульонных кубиков «Кнорр». Вообще-то, сначала он оформился чисто по звуку, но и смысл недалеко, хотя и навыворот: кнорики по жизни не растворяются, напротив – конденсируются, будто через выпаривание и люди становятся присущими им кубиками своего кнорра, который был ранее как-то незаметно растворен в их существе. Их исходная субстанция, таким образом, окончательно высохла, и вот они – личная реализация и сухой остаток.
Представлять граждан в виде жидкости, рассредоточенных в растворе, – трудно, но и не обязательно. Главное, внутри них плавает кнорик, маленький и беззлобный с виду – как пиктограмма, типа одного из смайликов, которыми оснащают мессенджеры. Он себя не навязывает, его мало кто ощущает, но по ходу времени он начинает брать власть над организмом: тот ничего не делает, а в жизни должна быть движуха, и она возникает только за счет того, что весь раствор начинает стягиваться к кнорику. В итоге они преуспевают, отчего в государстве и происходит коллективный Gestalt, один на всех, в виде единства в многообразии стандартных типажей.
Армянин, грузин, простак, редактор литературного журнала, звезда театра и сериалов, бывшая звезда сериалов, хоккеист по жизни и т. п. Если посмотреть, что в этой ситуации добавит немецкий язык, то словарь даст тут Knorre, сущ. f «фронтонное украшение в виде бутона». Это дополняет термин: вот именно, бутон разрастается, задавливая собой и фронтон, и прочее строение. В некотором смысле кнорик – это почти то, что вылезает из киндер-сюрприза. Это не внутренний оловянный солдатик, который уже есть, а небольшой, до 3 см, предмет из сухой пластмассы; сначала он собирается, а потом начинает функционировать. Тут единственность варианта сборки заложена по умолчанию, заранее-то не знаешь, что именно вылезет, но соберется – единственным образом.
В Вене примеры такого типа дают эти парни шестидесяти с лишним лет, у которых усы, подкрученные кверху. Годятся и люди возле Wrstelhtte на Нашмаркте, и люди возле стеклянного кубика с вином и сосисками на Грабене. На Нашмаркте будут без усов, но с конкретными краснорожими свойствами, а возле Грабена попадутся образцы образцового-без-свойств-венца, обладающие стерильной четкостью: 50–60-летние, без явных внешних примет, пьют красное вино у ларька на улице; очень хорошо: общегородской узкосоциальный кнорик. Так что кнорик – это вовсе не обязательно ужасно, вовсе нет.
Разумеется, некоторые люди обходятся без них, то есть – не дают им разгуляться, даже не зная об их существовании. Но интересней вариант, когда человек примерно ощущает, что у него внутри что-то есть – не так чтобы чужеродное, а постороннее и дополнительное. Что-то у него плавает в лимфе и других секрециях, и он входит с этим в диалог: приблизительный, но с четким ощущением партнера внутри. Тогда кнорик расцветает и, на пару с человеком, производит что-то художественное и социально значимое, как Дэвид Боуи или Кайзер Франц.
Капча
Кляйнкунст среднего масштаба, но один из самых главных на свете, как это кажется мне сейчас. Да, важнейшие части жизни остаются незамеченными только потому, что им не нашлось термина. Или просто рассказанной истории, в которой бы они действовали. В данном случае лучше капчи слова нет. Увы, этот термин уже используется в обратном варианте: для отшелушивания роботов, которые не смогут набрать предложенный в интернетовской капче набор смутно различимых цифр. Это не настоящая капча, он там даже не ловушка, всего лишь фильтр.
Настоящая капча времени или места, она – как распространяющийся в сословии газ, внутри которого все двигаются схожим образом; это замкнутое пространство, а она всасывает тебя в то окружение, которое уже там сложилось. В одноклассников, если кому-то любезны одноклассники, в газету, которую читаешь, в сайты, которые постоянно смотришь (штук 10), в любой круг, окрестности с локальными нравами и гравитацией. В Вене наглядная капча – переход под Карслплац, там странная тухлая тусовка. Иногда с ней начинает бороться полиция, разгоняя этих наркоманов, пьяниц и фриков, но куда их разгонишь, когда в переходе как раз офис, предоставляющий поденную работу для социально неблагополучных. Для меня венской капчей оказались районы между Рингом и Гюртелем. Да, это внутренняя склонность, поскольку в Риге это будут (вполне соответствующие венским) районы от бульваров до железной дороги на Петербург. Они бы даже домами меняться могли, никто бы не заметил.
Капчей, например, будет мечта о том, чтобы оказаться в маленькой подсобке, тихо жить там: наконец-то я дома и сам по себе. Метафизические идеи и опции тоже капча – как всю жизнь думать на тему того же просветления. Или, как я теперь, рассуждать об этой линейке. Важно даже не то, что это всасывающая ловушка, а вот это «пча-пча – чпя». Хлюпанье с резиновой оттяжкой. Чуть только соотнес с собой нечто, выходящее за пределы средних ежедневных ощущений, вот она и капча, предлагающая тебе захотеть скрепиться с соотнесенным. Она хочет, чтобы ты думал только о ней и определял себя через нее.
Но их можно просто перебирать, входя в соотнесение с таким их количеством, что ни у одной не будет шанса на контрольный пакет тебя. Но тогда, безусловно, все время будешь находиться в одной из них. Также можно выбрать заведомо сомнительное соотнесение: декларируемая мною связь с неродной Веной здесь ничуть не хуже насильственного сопротивления любой капче. Но и такой вариант не решает проблему, потому что привязывание к этому городу абсолютизирует такую связь: ее ведь не пересмотришь, когда захочешь, – на трамвае не доехать. Значит, надо сделать из себя такую точку, которая может соваться куда угодно, но такую маленькую, что к ней сложно чему-либо прилипнуть. Вот такая штука и есть шанс не влипнуть ни во что.
Только лишь опциональные способности здесь не помогут, наоборот – они лишь усугубят влипание. Чем быстрее соображаешь, тем большая по охвату капча выстраивается: уже и не увидеть ее границ, так что будто ее и нет вовсе. Даже превращение себя в посредника здесь не поможет, потому что возникнет посредничество с фэйком. А выстраиваемые сценарии про то, как избежать капч, производят новую, повышенной мощности.
Другое дело, что жизнь в этой моей ловушке была приятной. Вернулся по той же Новой Карандашной в пансион, умылся, выпил очередной кофе. Насморк с простудой приутихли, и даже жаль, потому что простудная слабость приятно совпадала с тем, каким беззащитным себя ощущаешь, думая обо всех этих, давящих со всех сторон, обстоятельствах и правилах. Это же приятно – бормотать на любую тему, потому что как только одумал об этой несвободе, то она сразу же исключит все внешние разметки в пользу полной неопределенности, и ты снова совершенно свободен. Хотя, казалось бы, такая капча – главный агент окисления, который множеством давлелок приводит свободную личность к победе в нем его кнорика.
Не Новокарандашная, да
Что делать, пока пьешь кофе? На крышу Фолкстеатра смотреть уже скучно, в сторону Музейного квартала – неудобно, надо выходить на балкон, да и это скучно. Но можно выяснить, как, например, все-таки называется Нойштифтгассе, поскольку вряд ли она все-таки Новая Карандашная.
Искать, конечно, следовало по оригиналу и не по NeuStift, а Stift. А таких историй в Вене оказалось много. Например, в XVII веке возникли Stiftskaserne – Штифтказармы. Вообще теперь пойдет много немецкого текста без перевода. Во-первых, потому, что из него нужны только какие-то детали, а переводить все подряд лень; во-вторых – в Вене же все-таки, поэтому в тексте просто обязан быть немецкий кусок. А то выйдет не Wien, а уже сразу Вена, а это как-то вовсе некорректно. Итак, «Die Stiftskaserne geht auf eine Stiftung des vermgenden Hofkammerrats Johann Konrad Richthausen Freiherr von Chaos zugunsten von Waisenkindern zurck. In der Vorstadt Laimgrube wurde auf einem Acker ein Haus errichtet, welches als Sommerheim fr die Kinder verwendet wurde».
Иными словами, сначала на месте будущих Штифтказарм была выкуплена некоторая площадка (в 1 акр) для домика, в котором в летнее время жили бы какие-то дети. Ну, в XVII веке это сельская местность. Штифт возникает отсюда – Stiftung, учреждение, фонд. Некто на свои деньги устроил благотворительность. Точнее, Johann Konrad Richthausen Freiherr von Chaos. Ничего себе, этого человека звали фон Хаос.
Собственно, уже понятно, что имеется в виду под «штифтом», но пока нельзя утверждать, что это же значение работает и в случае Neustiftgasse. Дальше: «1732 wurde der so genannte Mosertrakt aufgestockt (1875 wurde dieser Trakt nach Plnen von Eugen Schweigel umgestaltet.) Am 4. Februar 1735 bergab der Hofbuchhaltereibeamte Georg Franz von Griener der Hofkammer 20.000 Gulden mit der Bestimmung, junge Mnner davon in den Kriegs– und Ingenieurwissenschaften auszubilden. Aus dieser Stiftung entwickelte sich 1736 in Zusammenarbeit mit der Chaosschen Stiftung eine Ingenieurschule, aus der sich eine Ingenieurakademie entwickelte. Ihr wurde ein Teil des Stiftungsgebudes berlassen. 1739 wurde der Grundstein fr die Stiftskirche gelegt. 1746 wurde von der Herzogin Maria Theresia von Savoyen-Carignan die Savoyische Adelige Akademie gestiftet. Zu diesem Zweck wurde von der Chaosschen Stiftung ein Grundstcksstreifen hinter der Kirche erworben und der sogenannte “Akademietrakt” erbaut – entlang der heutigen Stiftgasse. Gleichzeitig wurde auch im Bereich Stiftgasse / Siebensterngasse eine Reitschule errichtet. Diese Akademie wurde 1749 erffnet, 1756 Maria Theresia unterstellt und 1776 mit der Theresianischen Akademie vereint.
Die von Georg Franz von Griener gestiftete Ingenieurakademie kehrte nach mehrmaligen bersiedelungen wieder in das Chaossche Waisenhaus zurck, wo sie ihren Ausgang genommen hatte».
Да, это правильное решение – не переводить. Полтора абзаца, и в тексте стало явно больше Wien. Что до их содержания, то суть в том, что по ходу жизни вместо детей в их доме на этом месте возникла Инженерная академия, именовавшаяся по месту нахождения как Stiftskaserne. Между тем теперь со Штифтказармами связана небольшая топографическая тайна: если посмотреть на них со спутника – через Гугл, например, то середину этих казарм – да каких казарм, роскошного каре зданий теоретико-военного назначения – занимал громадный серый круг непонятного происхождения, да и назначение его тоже непонятно. Будто аккуратная круглая площадка в самой середине двора.
А это оказалась очередная, чуть ли не базовая башня венской ПВО Второй мировой – Gefechtsturm. Пояснение от англоязычных: «Flak towers (German: Flaktrme) were large anti-aircraft gun blockhouses used by the Luftwaffe to prevent overflights of key areas in certain cities in World War II». Согласно описанию, «G-Tower (именно башня этого, G, типа стояла тут) were 43 43 54 m, usually armed with eight (four twin) 128 mm guns and thirty-two (eight quad) 20 mm guns».
Одна из них, та, что в сквере возле Мариахильф и похожа на удвоенного Микки-Мауса с какой стороны ни посмотри, уже упоминалась. Этак с восьмиэтажный дом, чисто из бетона, а по углам как бы уши – площадки для зениток. Таких Flaktrm’ов по городу разбросано шесть, разных модификаций. Их ставят парами – типа одна стреляет, а соседняя наводит или освещает. Таких пар, значит, три, и они более-менее захватывают в треугольник весь Первый округ с его Хофбургом, Штефаном и др. древностями. Не так, впрочем, чтобы обеспечить над Innenstadt’ом пирамидку безопасного воздуха, скорее – прикрывая северо-восточное направление. Одновременно башни служили и бомбоубежищами. Они, конечно, сохранились: разобрать и взорвать их невозможно – заодно весь центр разлетится. А если, скажем, резать их по чуть-чуть болгаркой, то Вена на годы погрузится в ежедневный визг. Наверное, если попробовать взорвать эту пару возле Мариахильф, то исчезли бы оба, 6-й и 7-й бецирки, а башни – остались бы, и это вряд ли преувеличение. Сложно думать на столь длинную перспективу, но масса и прочность этих штук явно не уступит египетским пирамидам. Так что срок их жизни выглядит соответственным. Разве что когда-нибудь придумают хозяйственную жидкость, которая растворяет бетон, но к тому времени они станут уже такими достопримечательностями, что мысль об их растворении и не возникнет.
Ну а раз уж их нельзя снести, то надо приспособить к делу. В той, что на Мариахильф, сделали аквариум. Как используют эту, в военном ведомстве, – непонятно, наверное напичкали какой-нибудь аппаратурой, она все же высокая. Две другие пары стоят в Arenberg Park и в Augarten’е. С одной из башен в Аугартене, она того же типа, что на Штифтгассе, как пишут, дело обстоит так: «G-Tower remains empty. The entire north-east and half of the east 20 mm gun platforms have been removed during 2007 including the connecting walkways due to deterioration. The tower itself has been reinforced with steel cables encircling the entire structure, 12 cables are located above the gun nests, 6 just below, and an additional 4 midway up the tower. The tower is home to thousands of pigeons which nest on every platform and opening. The west side of the structure is also used as a cellular communications tower». В общем, голуби все загадили, а как могло быть иначе.
Ну а эту башню тоже, наверное, откуда-нибудь можно увидеть. Но скорее только с какой-нибудь соседней крыши, очень уж она плотно застроена со всех сторон, а внутрь ведомства не войти, пусть и известно точное расположение («Generation 3 G-Tower is located within a military base of the Austrian Army. 48.201734°N 16.355853°E»).
К тому же военному комплексу относится церковь на углу Мариахильфштрассе, утром я уже проходил мимо нее. Ее вроде называют Щипцы, из-за формы шпиля. «Die Stiftskirche “Zum heiligen Kreuz” befindet sich in der Mariahilfer Strae 24 im 7. Wiener Gemeindebezirk Neubau, ist Bestandteil der Stiftskaserne und seit 1921 die romisch-katholische Garnisonkirche von Wien».
Тут я, почти случайно, решил выяснить, как, собственно, называется сама улица, на которой стоят все эти штифты. М-да, она называлась Stiftgasse. Мало того, с утра, выбирая маршрут, я это название уже учитывал, но ни с чем не соотнес. Разумеется, она была названа не в честь казарм и церкви, все восходило к исходному фонду фон Хаоса: «wurde 1862 nach dem Stiftungshaus des Hofkammerrates Johann Konrad Richthausen Freiherr von Chaos (1604–1663) benannt. In seinem “Haus zur Erziehung armer Knaben” wurden meist Waisen aufgenommen. Spter Rekonvaleszentenheim, dann Adeligenakademie, die sich zu der bedeutendsten Ingenieurakademie der Monarchie entwickelte. Heute steht an dieser Stelle die Stiftskaserne».
Вот, казалось бы, и ответ: если тут есть Штифтгассе, то вполне логично,что неподалеку может быть и Новая Штифтгассе. Однако между ними не было никакой связи: «Neustiftgasse, 1862 nach dem ehemaligen Vorort Neustift benannt, ursprnglich hie der untere Teil Am Platzel, Herrengasse, spter auch Kapuzinergasse, der obere Teil hie Auf dem Acker oder Auf dem Garten und Stadelgasse, dann bis 1862 Strohplatzl, Am Platzl und Stadlgasse. Die Neustiftgasse ist Namensgeberin des gleichnamigen, aus acht Zhlsprengeln bestehenden Zhlbezirks der amtlichen Statistik».
То есть Нойштифтгассе просто вела в Neustift am Walde. Хотя она и появилась в том же 1682 году, что и Штифтгассе, но ее штифт – на других основаниях. «Neustift am Walde war bis 1892 eine eigenstndige Gemeinde und ist heute ein Stadtteil Wiens im 19. Wiener Gemeindebezirk Dbling sowie eine der 89 Wiener Katastralgemeinden». Мало того, «Der Name Neustift wurde bereits 1330 erstmals urkundlich erwhnt und stammt vermutlich – по всей вероятности – daher, dass nach dem Untergang des Ortes Chlainzings westlich davon eine neue Stiftung am Walde entstand».
Вот так все, стало быть, безо всякой лирики: одна рутинная необходимость, никаких карандашей, новых и старых неподалеку друг от друга. Вообще, так ведь всегда: лирические предположения замещают реальность. Наверное, с антропологической точки зрения это говорит о чем-то хорошем. Однако реальность сейчас уже так легко восстановима, что куда же теперь всякие милые домыслы? И какие еще нужны фикшны, когда все, действительно существовавшее, совершенно доступно, упаковано во всех своих ходах, последовательность которых живее любых сочиненных конструкций? Даже на этом небольшом участке возле Neustiftgasse все так плотно, что любые домыслы в сравнении со вполне обычными отношениями, висящими над этим небольшим районом, были какой-то демоверсией, притом – непонятно чего именно. Незачем додумывать, раз уж что-то пришло в голову, то детали неподалеку. И вот странно, что при первом взгляде на название Нойштифтгассе себя не выказал вполне знакомый Фонд Людвига, который тут за углом и который, разумеется, Stiftung Ludwig.
Да, а оттовагнер в 7-м округе тоже был, и чуть ли не самая главная из его бытовых построек, на Нойштифтгассе, 40. Его последний жилой дом, определяемый как венец его эволюции – от времен Ринга к Сецессии и далее. В данном случае имелось в виду, что тут он уже полностью снял фасадные противоречия между различными уровнями здания; они же – уровни жизни, различные для богатых офисов и бедных квартир. Дом я пока так и не видел, больше сказать нечего, но пишут, что в этом доме у него самого тоже была квартира. Собственно, у него было такое обыкновение: он всегда или часто покупал себе в очередном выстроенном им доме квартиру, переезжая в нее по окончании строительства. Вообще, литераторы живут точно так же. Они всегда находятся в своем последнем законченном опусе, строят – выходя оттуда на работу – следующий, а предыдущие почти и не помнят. То есть помнят, что были, но как там все устроено – уже нет. Будто они с ними и не возились по году или больше. Ну не все, некоторые.
Так что этот текст также является постройкой, в которой – до следующего текста – будет (да и предпочтет, как иначе) жить и его автор. Тут никаких установок, так оно само собой выходит: на свете всего так много, что всегда живешь в последнем, что для себя сформулировал, тем более – если это еще и записал.
Учитывая же инструментальную составляющую данного сочинения (все эти линейка, разрывы, окисление нечетких субстанций, четкое без свойств исходное Ich), можно сказать, что эта постройка (то есть пишущийся, а для читателя – уже происходящий текст) стоит ровно на границе окисления и даже является его агентом: абзац прочитан – он затвердел. А ведь он бы мог быть каким-то другим. Кроме того, еще это машинка для обеспечения «проницаемости границы между эго и внешним миром» – согласно описанию характера проблем столетней давности в изложении уже упоминавшегося К.Э. Шорске («Fin-de-sicle Vienna: politics and culture»). Одна сторона еще там, другая – уже окислившаяся. Что там внутри и как они взаимодействуют? О, внутри именно то, что здесь записывается, а как будет записано – так и будут взаимодействовать. И вряд ли наоборот.
Так что тут – по окончании текста – какое-то время я буду находиться внутри. Практически там жить. Поэтому есть бытовые вопросы заполнения этого строения разными полезными фичами. Тут надо устроить свое личное пространство, перевезти в него что-то, что имеется на сегодня, а еще и то, что жаль выкинуть из прошлого. Его, такого, раньше не было. Это хорошо, но его надо немного обустроить. Лучше, конечно, новыми штуками.
Зиммеринг
Что ж, есть еще полдня: Simmering так Simmering, точнее – Газометры. Газометры – это реальные сооружения для газа, что ли он там как-то уплотненно хранился. Потом их перестали использовать, не так давно, в шестидесятых. Стояли бесхозные, почти как башни ПВО, но с ними обойтись проще: ибо меньше раза в четыре-пять, чем ПВО-башни круглой модели, да еще из кирпича, а не из бетона. Собственно, их-то никто сносить не собирался, тем более что стоят на отшибе, никому не мешают. Находятся, разумеется, на станции метро «Газометр». Почему они называются «газометрами»? По-русски это скорее газгольдер. Но здесь это станция «Gasometer» линии U3. Причем свежая – ее открыли только в 2000-м. Тут, понятно, решили наконец превратить Газометры в социальное пространство.
Местность вокруг станции такая, какая и положена, чтобы на ней находились хранилища газа. Или даже не хранилища, а фабрика по его производству из угля. То есть тут где-то делали из угля «городской газ» – в смысле не природный, и хранили его в этих емкостях. Теперь тут почти пусто – ну, не считая самих башен. Рядом только новая застройка торгового свойства и вот эти штуковины, они стоят колонной от метро в глубину дальнейшей территории. Их четыре, и они не совсем уж круглые. То есть круглые, но – то ли из художественных соображений, то ли для надежности – сделаны ребристыми. В плане сверху выглядели бы как шестеренки, хотя и ленивые – со слабо выраженными зубцами. Зубцов, ребер на здании много, штук 60 наверное, а тогда уж для красоты и 64, скорее всего.
Первый из газометров – совсем публичное место: внутри все изъято, вдоль стен выстроены ярусы, там кафе и торговые точки. Светлое помещение, крыша стеклянная, эскалаторы на верхние ярусы. Так много стекла и отражающих поверхностей, что все сияет, будто еще утро. К первому сбоку прислонен изломанный в пояснице стеклянный дом. Сбоку от шеренги газометров – плоский и никакой, хотя и ярко раскрашенный «Центр развлечений», почему-то по-английски, «Entertainmentcenter». Стеклянным переходом с ним соединен третий газометр. Точнее, переход втыкается между третьим и четвертым. Возле второго – подземный гараж, перед которым для привлечения клиентов стоит угловатый бело-красный кадиллак примерно 1960-х годов, если бы я в этом разбирался.
Остальные газометры выглядят замкнуто, общественные функции если и выполняют, то не очень публично. Парковки под каждым из них, да, явно есть. Одна из них – у третьего, кажется – принадлежит Банку Австрии. Надо полагать, банк там что-то себе арендует – кто бы из клиентов стал ездить в эту, еще не слишком цивилизованную, даль.
Но местность улучшается, в процессе. Еще остались старый деревянный сарай и деревянный же забор справа от газометров, но там же уже стоит линия невысоких кривых домов: ну, из «пляшущих». Эти – прямые, в смысле – не изломанные, зато – наклонены, отклонены градусов в 30 от вертикали. Сколько в них этажей – не сказать, окна там разного размера и разбросаны по стенам хаотично. Невысокие, этажей в 4–5. Серо-салатного цвета. Да, газометры, конечно, краснокирпичные.
Местность зачем-то спешно доделывается: даже в субботу люди ползали по свежепривезенной земле, прикрепляя только что воткнутые саженцы деревьев к крупным круглым деревянным брусьям. Ослепительно светит солнце, и вполне черная земля тоже блестит под этим светом. Холодный ветер, солнце, пустота.
Что ж, доеду и до самого Зиммеринга. Три станции, выходишь, а и там те же пусота, солнце, ветер, саженцы деревьев, только они уже не прикручены к чуть наклоненным брусьям, а каждое стоит в центре пирамидки из трех брусьев: что ли в Зиммеринге ветер сильнее? Кажется, да. Впрочем, и деревья тут чуть уже крупнее.
Трамвайная остановка, эстакада, где-то тут пересадка на S-Bahn, а эстакада – какое-то шоссе. Часы – боже ж ты мой, всего лишь половина четвертого – а ведь с утра были уже и длинные рассуждения в пансионе, и Нашмаркт, и возвращение в пансион, и поездка к газометрам. Как это все умялось? Иду дальше – улица, явно главная и единственная из продольных в этом районе. Невысокая, дома то старые, то новые. В пять этажей только новые. А старые в один-два, не выше трех. Лавки, разумеется. Обычный для таких мест набор, всякие «Handy center Simmering», «UHREN-Juwelen», «Frisr», «Gzde Textil Damen-Herren-Kinder», «Textil-Diskont», «DanKсhen Studio», «Fahrrder» разными самодельными шрифтами. Не пригород, нормальная окраина с одной главной улицей, по которой ходят трамваи. Видимо – в сторону Центрального кладбища, если едут из центра.
Если от нее вбок, там уже умиротворенные кварталы. Примерно модерн, нефанатичный конструктивизм – хорошие, они бы совершенно умиротворяли, если бы именно вдоль них не дул ветер. Да, зелени еще нет (трава – не в счет), отчего тут все немного обостренней, чем полагалось бы для тихого комфорта. Но, конечно, нега тут вполне возможна, она даже и не очень дешевая. Несколько даже странно, что район этих поперечных улиц выглядит дорого, но местный торговый центр, лавки, да хоть кебабная ниже этой планки. Народ тут непонятный, не совсем австрийский. Вот курды, что ли, эти закутанные? Их резко много. Кебабная та же, с китайцем, который и по-английски никак, да и по-немецки плохо.
В чем тут был у меня вопрос? Можно ли тут жить? Конечно, тут жить можно, вполне неплохо. Пусто, главное – свободен от всего: ничего тут не давит и не наваливается, потому что тут нет никакого анамнеза, за вычетом усилившегося насморка и этой бесконечной слизи, для которой уже не хватает салфеток, так что приходится украдкой сморкаться так. А на боковых улицах жить бы просто замечательно. И название приятное, Зиммеринг-Симмеринг. Но в целом как-то непонятно. Да и то, жить уже можно где угодно, кажется. А в своем тексте так и лучше: строишь его как хочешь, и живи. Белые стены, бордовое плюшевое кресло и kein Problem переделать, если наскучит. Все свое, ничего лишнего.
Словом, тут была не так что какая-то другая Вена, но непривычная пока. Возможно, я просто устал за день, да простуда снова принялась действовать, даже тело ломило. Надо ехать обратно, полежать в пансионе, а вечером пойти пить Rotwein куда-нибудь в округе. Вот, в сторону Ратуши, на Josefstdter Strae, в локал Блауенштайнера, он еще называется «Zur Stadt Paris». Там шумно, местные ходят туда курить, пить вино и играть в карты. Дымно, шумно – ну да, там у них курят сразу как войдешь, где стойка. Дальше, да, есть перегородка, за которой еще одно помещение. Там, наверное, где-нибудь возле фикуса прибита табличка с перечеркнутой сигаретой. Смысла, по правде, мало, потому что двери во второе помещение все время распахиваются, а уж возле стойки накурено так, что ой. Не может не просочиться. Отчужденные кельнер и официантка, строгие и без излишеств, но не аскетично-роковые, поскольку вокруг привычные дела. Держат дружелюбный нейтралитет. Это хорошая вечерняя перспектива.
Капча: Нойбау
Надо было возвращаться, чтобы немного полежать, а потом отправиться за едой. Впрочем, ее можно купить по дороге, в «Billa». Так что я возвращался несколько криво, выйдя из метро не на «Volkstheater’е», а проехав еще одну остановку до «Neubaugasse». Если идти домой оттуда, то там по дороге «Billa» есть. Купил всякую мелкую ерунду, повернул на Бурггассе, потом свернул в переулок, который должен был вывести на Нойштифтгассе, ровно к Августину. Можно было бы просто пройти по Бурггассе до Музеумштрассе, налево – и пансион, но захотелось рассмотреть Ульрихплац – с улиц ее не видно, она чуть в глубине квартала, будто в ямке. По пути выяснилось, что на Нойштифтгассе для этого выходить и не надо, имелся еще один, совсем короткий переулок, тут же выведший к церкви и площади.
Там все по-прежнему, лавки, как и год назад, не работают, обнаружилось граффити – из тех, которые по шаблону: черный контурный чел кидает в мусорник крест – ну, как раз возле церкви. Рядом собака в окне, сеттер, черно-белый. Лавочные этажи по всему периметру отделаны коричневым деревом – крашеные; лавки не работают, да. Лестница к церкви перегорожена цепочкой с надписью, что ее переступать запрещается, надпись красивая: обычный венский шрифт черным по белому с тонкой красной рамочкой, но не по самому краю, а чуть отступив. Не красный, что ли алый – в общем, государственного цвета. На половине лестницы, ближе к церковным дверям, сидит какой-то дурацкий голубь, будто он там работает. Ну вот, осмотрел, пошел дальше.
На Нойштифтгассе, почти уже возле поворота к пансиону попалась парадная: полутемная, но приоткрытая. Обычно она закрыта, как же было не зайти. И не зря: там сразу слева дверь квартиры, возле нее половик, а на нем лежит букет лилово-фиолетовых тюльпанов. Будто как к памятнику принесли или на могилу. Половичок серый, но тоже с цветочком. Красно-желтый цветок вроде астры и еще птичка сбоку. Птичка типа канарейки, но почему-то желто-красно-черная – решительно официально-германская, бывают ли такие на свете?
Но дело не в этом. Интересно же, кому на пол перед его квартирой возлагают цветы. Смотрю на табличку, она латунная, прямоугольная, на ней черными буквами: MUSIL. Прописными. Выше еще одна табличка – та просто запрещает расклеивать рекламу. Направо от квартиры выход в небольшой двор: садик – цветочные клумбы, садовый стол, пластиковые стулья. Цветы уже распустились. Стекло в парадном с травленым рисунком: полупрозрачный кавалер кое-что делает с чуть менее внятной дамой; ничего особо предосудительного для общественного места: полуобнимает.
И вот что тут может быть за Музиль, которому на пол приносят цветы? Тот Музиль – судя по справочникам – в этом районе никогда не жил. Он жил примерно там же, где дом Витгентшейна, это, если от Бельведера, в сторону канала: Rasumofskygasse, Ungargasse. Что же тогда за табличка и букет тюльпанов на полу? Случайно, почему нет? Узнать, конечно, не удастся, но в субботу, 28 марта 2009 года тюльпаны там лежали. Лиловые или фиолетовые, в полумраке разницы нет.
Что же, раз Музиль, то с этим фактом – коль скоро он возник по дороге – надо что-то сделать. Вообще, это его ощущение распада, с ним надо считаться, память следует поддерживать насильно. Потому что он, похоже, чувствовал, что с памятью не все в порядке, что-то ее совсем перестало поддерживать. Ничего, то есть, не поддерживает, она так и хочет раствориться. А тогда это уже отдельная культура, надо все записывать и постоянно перечитывать, инвентаризуя эту память в оформленном виде и закрывая обнаруженные прорехи. Примерно таким был его – и прочих венцев начала того века – икспириенс, в рамках которого он утверждал, что Вена – «кипящее сферическое тело, покоящееся в некоем сосуде», – неустойчивость конструкции очевидна. Здесь тоже не обошлось без оттовагнера, фраза с очевидностью отсылает к зданию Сецессиона, белому массивному кубу, на голове которого – витая полусфера, в прошлом называемая горожанами золотой капустой. Вообще, золотых шаров у них полно: хоть на Сецессионе, хоть гладкий шар, вмурованный в стену Kunstforum’а, хоть на частной станции метро, построенной тем же Вагнером в Хитциге для императора (ближе к станции «Шёнбрунн») – вроде он даже ее использовал пару раз.
Словом, MUSIL получался как бы отдельным веществом, которое может быть где угодно. Где табличка, там и он. А после их страданий столетней давности случилась музеефикация, тренды не стали развиваться, зато красиво оформились и репродуцируются для масс, пусть и оставляя место оригиналам. Но их, оригиналов, так много, что устанешь содержать имеющиеся, куда уж там лезть дальше. А это угнетает, отчего здешние акционисты и захотели разрушить музйный код, но добились лишь его освежения. Предъявив факт разрушения кода, они, в свою очередь, тоже музеефицировались и находятся теперь, как в саркофаге, где-то в подвалах музея Людвига, то есть просто в MUMOK’е, куда надо бы дойти, хотя бы завтра.
Если уж здешняя цивилизация вошла в музеефицирование, то тут уж ничего не поделать. Но тогда легко мог удвоиться и сам Музиль: вот, значит, и на Нойштифтгассе он тоже был. Почему, собственно, нет? Но чтобы до сих пор табличка с именем и цветы на полу? Вообще, уже много чего нельзя вспомнить, но вот этот тяжелый гул – узнаваемый по его определенной не так чтобы тяжести, но массивности, – именно он сопровождает все эти чувства. Не шум в ушах, тот, другой. А тут, что ли, в самом деле гул, гудение какого-то отсутствия, притом – раз уж гудит, как машина – отсутствия, происходящего постоянно. Почему, собственно, постоянно присутствующее отсутствие не должно себя воспроизводить?
Потом, ведь все, что помнишь, – оно именно что сопровождается этим гулом. Не так чтобы слышимым, но ощущаемым. И не так, что одно производит другое, шум – память или наоборот, просто все запоминается именно тогда, когда еще и ощущаешь этот гул. Ну а распад, это даже конструктивно: чуть больно отваливаются лишние чешуйки, а звук становится только четче, капча рассыхается по частям.
Но тогда эта музеефикация: капчу фиксируют, и она все определяет; как ежемесячный репертуар Венской оперы: раз в месяц непременно «Любовный напиток», «Парсифаль» и «Богема» – несколько раз, а еще обязательно «Риголетто» и Рихард Штраус. Моцарт, преимущественно в виде «Die Zauberflte». Что в таких обстоятельствах помешает жить вечно? Но всегда прёт что-то, что заставляет обстоятельства ветшать. Какая-то масса, возможно – возрастное выбывание людей, которые в силу схожего образования и просто возраста были подвержены именно этой капче, как стилю, наконец, и они поддерживали ее собой. И вот они выбывают, она начинает трескаться так, что и починить ее в точности нельзя, никто не помнит исходной схемы. Ее возможно лишь включить в новый контекст, и это целая работа по устройству преемственности, что ли. Здесь могут быть употреблены даже обломки, что уж говорить о вполне целых газометрах. Новый вариант зацепится за старую схему, но ее уже переиначит. Зато будет вроде как даже не музейным.
А я тут – в удачном положении: в Вене я социально чужой, даже деньги в форме евро не родные, в Риге на них пока не перешли, так что я не мог попасть тут ни в какие капчи и не имел шанса – даже при желании – повестись ни на что. Не на название же города, и даже не на Нойбау, как место временного жительства. Нельзя же прилипнуть к содержимому множества музеев и галерей и к тому же «Любовному напитку» в опере.
Одновременно здешняя жизнь не так уж отличалась от привычной, чтобы примерять на нее свои обстоятельства, прикидывая – как бы, кем бы я был тут? Меня, конечно, тут как раз фактически нет, а есть лишь три дня в пансионе: никаких многолетних затрат вроде медитаций и строгой дисциплины какой-то духовной жизни. Хороший вариант, экономный.
Притом что я, конечно, ощущаю свое влипание – уже и потому, что я здесь, и через свои чувства ко всему этому. По факту данного текста и рассуждений на эту тему, наконец. Но мне заметно то, что незаметно, например – как именно тебя захватывает этот город своими бытовыми и временными для тебя физиологическими отношениями, спасибо простуде. Да, все поверхностно, вскользь, не углубляясь, но мозг уже приводит какие-то свои параметры в соответствие с их значениями здесь – так в память вставляется, заменив/вытеснив предыдущий, новый код подъезда после смены жилья. На второй день я еще мог глядеть на это со стороны: на то, как именно меня захватывает и уточняет до своей версии город; тратя время именно на наблюдение за этим процессом. Когда и где это еще возможно?
Я еще тут не укоренен, и к этому временному здешнему мне от какого-то неизвестного, но реального меня-as-is, как такового тянется прозрачная субстанция, тонкая, как растянутая жевательная резинка. Тянется и тянется откуда-то, как прозрачный человек бесформенного вида; по необходимости тянется к телу, все соединяя: это медиа и есть message, откуда-то выталкивающийся тебе в рот или пальцы. Неважно, как это на самом деле, но я воображу себя так и смогу глядеть на все непредвзято. Потому что их городское вещество я с детства не ел, а за два дня оно хоть и накопилось, но в количестве, пригодном лишь для стороннего сочувствия и неполного понимания.
В Вене же – с ее стороны – какое-то такое вещество, которое физиологически модифицирует новоприбывших; в том случае, конечно, когда они согласны на этот акт (ну, не зажимаются) и если более-менее годятся ей по свойствам. Вещество это – не запах; газ не газ, влага не влага, не воздух даже, что-то отчужденно колючее. Не так что колющее, а как-то мелко покалывающее, и не так, как кактусы с мелким подшерстком, который своим колхозом и впивается. Нет, уколов много, но они отчетливо различимы и отдельные; каждый из них есть острое проницание, боль проходит в момент укола – жало доставать не надо, и она, Вена, его тоже не вынимает. Как если бы ледяные иголки: укололи и тут же растаяли. Нет, все же присутствует и запах: слабый горький, не дыма, может быть, миндаля – едва выраженного, только его оттенок. Запах сопровождал не иголки, не укол, он возникает по факту переживания ощущения, и не после, а еще за секунду до него. В остальном же Вена для меня так и не пахла, она была разве что немного злая: как я в моих личных обстоятельствах (ценностный вакуум), так и она в своих общественно-социальных. Будто у нас тут сейчас относительно схожий возраст.
Ее вещество было белесо-прозрачным, минимально липким. Вот, рассказывают, у катаров было такое свое – оставшееся неизвестным, конечно, – вещество, присутствие которого в их телах давало им возможность менять физиологию, обходиться без символики тайн и легко переносить сжигание на кострах. Не говоря уже о вегетарианстве и неверии в особый смысл семейной жизни, равно как и прочего здешнего ада. Вряд ли бы эта особенность освобождала их от переживаний на тему ценностного вакуума, но коль скоро такого вещества в организме уже много, то они могли воспринимать ситуацию как нормальную дисгармонию местного ада. Конечно, раз уж я с этим корреспондировал, то и сопрягал все подряд с самим собой. Собственно, с кем еще.
Но Вена, да, не пахла и не собиралась начинать: ни в каком из вариантов не пахла. Да, были пятна отдельных запахов в апреле, когда цветет всякое разное, но тоже – едва-едва. Именно пятнами, по локальной необходимости, но это не запах города в целом. Чуть-чуть запах побелки в метро на линиях 4 и 6, где эти бело-зеленые-золото-черные павильоны. Даже если там и не побелка, а краска – стены не особо пачкались, но они все равно выглядели как побеленные, откуда и призрак ее запаха. Иногда свежей сыростью пах дождь, но только пока еще падал вниз, а в виде луж уже не имел запаха. Ну да, может быть, мой запах совпадал с венским, но что именно совпадало? Запахи субстанций, или же субстанция вообще пахнет всюду одинаково, а именно в Вене у меня есть в нее дырка, вход?
Возможно, в этом и состояла моя тяга к этому странному месту – а как не странному, когда поведение города всегда было нелепо, и вообще, крах городского проекта: раз уж, опять же, их тут сейчас живет меньше, чем в начале XX века. Но и обреченности длительного увядания тоже не было, несмотря на громадное количество заброшенных лавок. Вообще, если тут музеефикация и крах, а я ощущаю с этим городом сходство, то что же, мои дела обстоят так же? Тогда надо их улучшать, именно за его счет. Ему-то уж тогда все равно.
Но если подумать, то никакой Вены и не было, это такие просто всюду кольца, ребристые, полужидкие, сквозь которые проходит лента, шелковая, с резкими краями. И это кольцо – Вена, и следующее, а ты сквозь них проскальзываешь своей субстанцией, что – от легкого трения – дает чувство нематериального вожделения – то ли к городу, что абсурдно, то ли невесть к чему. Никакой такой особенной Вены не было, она была почти депрессивным местом с большим прошлым которое как-то присутствовало, но она все равно оставалась вполне скучной и почти злой, не было тут ничего недосказанного.
Оно разве что подразумевалось и додумывалось; точнее – не имея оснований для додумывания, возвращалось к последней оформленной теме попадания чего-то в свою дырку, как если колеса шестеренок совпали и фактически слиплись; их зубцы неощутимы более, и теряешь свои внешние формы, а как не потерять, когда они уже влипли в окружение, странным образом при этом открыв щель в дальнейшую – не сказать, что непременно осмысленную, но иную деятельность: как проход между домами или дверь в стене – а там, за ней, тихо, пропали постоянные щелканье и повизгивание, внутри там спокойно и без зацеплений с чем бы то ни было; а потом уже знаешь, что эта тишина сделана почти неслышимым гулом, который и глушит в себе прочие звуки.
Тут как-то ранее медленно текшее время дернулось, и был уже некий литой тяжелый плотный вечерний ночной шар, который катался от темечка через рот в гортань и обратно: каменный, но не очень твердый. Похоже на катание на бывшем биме номер 1 кругами по Рингу по часовой стрелке (я так никогда и не проехал на биме номер 2 по кругу против часовой – а теперь уже и не проеду, ведь их же отменили), или, наоборот, езда по Рингу похожа на катание этого шара, а тогда, если есть шар, при чем тут вообще трамвай? А, да, дождь, но можно выйти на «Шоттенторе» и пойти на U2, там под навесом в переходе много разных развлечений, даже книжная лавка, не говоря уже о кофейне, где на стене еще цены в шиллингах, видимо – протестуя против глобализации и хода времени, но сегодня не было никакого дождя, значит – шуршат машины под окном.
Дождь, Музейный квартал
Нет, вчера к ночи дождь действительно начинался. С утра он уже лил и, судя по лужам, делал это уже давно. У меня это был предпоследний, даже последний день в городе, в понедельник с утра надо ехать в аэропорт. Я не совсем верно разметил поездку, ее надо было сдвинуть на день раньше, все равно понедельник как рабочий день пропадет. В воскресенье потому что пусто всюду, даже не поесть без некоторых поисков работающей харчевни. Впрочем, я ничего и не рассчитывал, но тут еще и дождь. Конечно, музеи работали, полдня можно провести в Музейном квартале.
Музейный квартал – он и в самом деле квартал. Внешнее, старое здание, которое выходит на Zweierlinie, глядит в створ между историческим и художественным музеями. Раньше оно то ли было конюшнями, то ли на этом месте собирались строить торжественные конюшни, в порядке завершения тотального замысла архитектора Земпера под названием «Кайзерфорум»: музей слева, музей справа, вдали – Хофбург, к которому через Ринг перекидываются две арки – по одной от каждого музея. Не очень большие арки, ниже музеев. Но их так и не сделали. А с конюшнями не знаю, то ли это уже они и есть, то ли их тоже не построили, а это было здание другого назначения. Ну, они любили лошадей и выездку, ощущая это имперским делом. Мне все равно заходить не с их стороны, а сбоку, через подворотню со стороны пансиона, всего-то перейти Бурггассе и за угол.
Первый двор небольшой, как прихожая, а во втором обнаружилась экспозиция в виде трех дальнобойных грузовиков, с длинными прямоугольными корпусами. Двери этих контейнеров были распахнуты, а внутри они выкрашены в желтый, синий и красный цвета. Каждый из них был изнутри покрашен в свой цвет. Это было хорошо, потому что внутри них, во-первых, сухо, а дождь все льет. Вдобавок они ярко-цветные, а весь день серый, да еще и сам Музейный квартал серого и бежевого цветов.
Простуда все еще крутила голову, выпил кофе в кантине. Расписание выставок я заранее не смотрел, гляжу на плакаты. На том здании, которое конюшни, а теперь – Электрическая галерея, висит растяжка с надписью типа «Да здравствует город!». В самой Электрогалерее сложены всякие видео– и компьютерные арты. Все примерно одинаковые, но веселые.
Дворов в Квартале три, главный – средний. Там слева направо – Леопольд, Кунстхалле, Людвиг. В Леопольд, в общем, ходят один раз – там у них местные ценности, много Шиле. Наверху приятное кафе – приятное по посетителям и общей обстановке. В Людвиге, судя по плакату, пусто: анонсируется выставка «Bad Painting – good art», откроется только в начале июня. Впрочем, еще Джун Пайк. Еще у них там магазин ломографии со всякими дополнительными пустяками-штучками. Ломография – это история на тему случайного увлечения советскими фотоаппаратами ЛОМО, ленинградского оптико-механического. Сначала каким-то образом в Европу попали запасы не распроданных еще в СССР, а теперь, кажется, их копируют китайцы, и уже не дешево. Пойнт в том, что фотоаппарат нельзя прогнозировать, не угадать, какой выйдет картинка, ну а это интересно. В лавке полно еще разной всячины, тут же в квартале есть и книжный. Не забыть про калейдоскопы, вот это о чем.
В Кунстхалле две выставки, «The Porn Identity» и «Fahrstuhl zum Schafott». Вторая – что ли про какие-то социально осознаваемые ужасы. В Кунстхалле я раньше не заходил, в мае 2008-го там было что-то про панков, не захотелось. А сейчас пошел.
Они в Кунстхалле какие-то неприветливые, каталог вообще чуть ли не прикручен цепочкой к вахте, где проверяют билеты. Хотя он не полиграфический, а просто несколько листов распечатки. «Лифт на эшафот», это несколько американцев, в той или иной мере, весьма условно ужасных. Одна американка приятная: в центре темного-темного помещения выставлены музыкальные инструменты для, примерно, джазового квартета, и эти инструменты фактически горят. Уже только обгорелые остовы и искусственные огоньки. Вообще, интрига тут простая (это уже не про американку, а про первое лицо данного текста, то есть – про меня самого в данный момент), она в превращении. Здесь он, я, – не более чем неопределенный комок слизи, смутно опознающий собственные интересы и пристрастия, резонирующий на все подряд случайным и сырым образом, но он должен превратиться по ходу дела во что-то внятное. Учитывая, что Вена – это место, где часто возникают разные монстры, есть основания рассчитывать на то, что удастся стать одним из таких венских, произведенных здесь монстров – раз уж есть внутренняя склонность к этому. Чему также благоприятствует место города в европейской культуре, прежде всего – его способность по сей день что-то такое излучать на тему кодов собственной культуры, меняющихся по ходу времени. Нервные такие коды.
Дальше несколько залов «The Porn Identity». Там много видео и всяких объектов – не то чтобы двусмысленных, но предъявляющих некие сложные взаимоотношения, скорее – сконструированные, нежели логичные. В сумме, учитывая количество вполне теоретических смыслов, загруженных в заглавную тематику, а также общую – весьма академическую – атмосферу, физиологические желания имели бы здесь детский характер, на уровне желания леденца: настолько все, связанное с порно, ушло за пределы собственно процесса, предлагая совершенно вроде бы отчужденные от него смыслы. Тело и его пути к судорогам были не то что совсем уж условными, но – не более чем компромиссом для предъявления задействуемых тут отношений, совершенно не относящихся к прямой физиологии.
Само желание было вне смыслов, оно выглядело избыточно антропоморфным: не более чем накопление либидо, требующего для своей разрядки определенных социально-материальных обстоятельств. Примерно по той же схеме, как после еды в организме накапливаются отходы. Словом, возникновение и наличие вожделений – ладно, не как отходов, а как сил после еды – было интересно с точки зрения не то что не порнографических, но и вообще не телесно-чувственных отношений. Людей в залах было много, и, хотя видеоряд во всех многочисленных телевизорах был вполне конкретным, не возникало никакого ощущения присутствия на чем-то хотя бы отдаленно интимном. Все было решительно бесчеловечным. Странно, при таком количестве телевизоров, предъявляющих физическую конкретность в небольшом разнообразии вариантов процесса. Локальная бесчеловечность совершенно отвечала тут реальности, и даже непонятно, как может быть иначе. Народ отчетливо соотносился с возможностью отделить свои тушки от себя и, ergo, восходил к отношениям, позволяющим манипулировать собственной тушкой в зависимости от того, на что хочешь ее употребить сегодня. Конечно, так и достигалась цель проекта: соответствующая идентификация.
О чем думал я, глядя на бесхитростные объекты выставки и на экраны телевизоров, где, напротив, происходили простые движения, пусть и вводившие в дополнительный контекст? О том, что куда ни посмотришь – повсюду ассоциативные связи и богатейшая Культурная память. Причем явно же все обнулилось, обнулялось и обнуляется. Как так возможно? Что же тогда обнулилось и продолжает обнуляться? Да, никакие артефакты прошлого уже не то что не будоражат, а просто не нужны ни для чего, хотя и приятно, что есть на свете. То есть они сейчас не нужны конкретно, а в сумме своего прошедшего времени совершенно, конечно, обязательны. Но только уже не будоражат, как не будоражит по прямому назначению многообразное порно. Впрочем, с артефактами прошлого проще, они слишком привычны и обычно не вкручиваются во что-нибудь еще. То есть можно к ним так отнестись, но это уже не их история. А почему не будоражило это порно – то, во-первых, сами эти мысли. Во-вторых, простуда. Ну и в-третьих, тема вожделения переключилась на другие объекты и связи. Чересчур социальными эти связи выстраивались потому что. Даже преувеличенно социальными.
Вот та же Вена, как upper-средний европейский город со своим бытовым слоем – в той или иной мере доступным, со своими улицами, кафе, магазинами. До появления ощущения, что ты ею обладаешь, еще присутствует определенное желание, в какой-то мере дорисовывающее ее возможности и проявляющее себя в некотором возбуждении, которое сказывается в чуть более торопливом, чем надо, перемещении по ее территории. К тому же по местам, которые совершенно необязательны для человека, там живущего. В любом случае сумма этих маршрутов для него давно невозможна, он избирательнее. А потом каким-то образом обладание произошло, и она, Вена, стала не так чтобы бессмысленной и ненужной, но уже не вызывает вожделения. Оно пройдет, видна будет всякая дрянь по углам, хмурые прохожие и нелепые персонажи. Конечно, там появится что-то еще, что обеспечит следующее вожделение, но уже не к телу города как таковому; к чему-то, что там еще есть. Оно появится, но уже как вожделение лица, для которого исходное обладание состоялось. Он в ней уже какой-то свой. Eigentlich, собственно, похоже, что со мной это уже произошло. Вот, может, только что, между переходом через Бурггассе и до того, как вошел в подворотню MQ.
Конечно, моменты острых воспоминаний связаны с ощущением все той же субстанции – в обстоятельствах, которые сами по себе не важны, они лишь точка привязки. Как в случае с порновыставкой и, похоже, с ощущениями ее посетителей. Они здесь к чему-то привязывались, но тушка тут вообще ни при чем, человек вспоминает обстоятельства своего тела, только выйдя за его пределы. В идеале должен получиться этакий прозрачный человек, условная и несуществующая позиция – очень конструктивная: предполагающая присутствие у себя под боком глупой сырой тушки, да еще и социализированной. Ну и себя самого, зачем-то оказавшегося тут. Чисто прозрачная субстанция в моменте косвенного – возникшего не по своей воле – контакта точки с тушкой.
Так что извлеченные из быта секс и вожделение регулируются уже не личной физиологией, а чуть ли не субстанционально, личные истории тут провисают. Получается даже какая-то отрывная абонементная штука – отдельные куски, отрываемые от чего-то в себе и отправляемые в качестве оплаты за пребывание тут, и все хорошо: мы в расчете. Это как расплачиваться деньгами, которые сам же и рисуешь в блокноте: но что делать тем, у кого нет блокнота, кто не знает, что так можно расплачиваться? А тот, кто знает, он так и поступает, используя эту возобновляемую штуку на то, чтобы оплачивать отрываемыми записочками очередные вожделения. Не для того даже, чтобы опять чем-то обладать; не затем, чтобы рассчитывать на транзакцию с новым предметом вожделения, а чтобы – еще недоделанный – контакт как-то прошил позвоночник и тело вместе с головой встали ровно. Так что это правильная выставка, хотя, выйдя на двор, уже не вспомнить ни одной работы.
Далее Людвиг, в котором теперь было полупусто, только Нам Джун Пайк, который всегда приятен, особенно тем, что он никогда не заморачивался перекидывать в сохранности собственное наличие через всякие тут агрессивно-банальные среды. Что более-менее предполагает понимание процесса. Его, кажется, вовсе не волновала лично его точка в мире, а он сразу предъявлял очередные порции своего небытия, то есть – личного отсутствия в любой форме конкретного предъявления Нам Джун Пайка. Ну, все эти покорябанные и разнообразно украшенные пианино, листки из блокнота – целый зал только с листками из блокнота, на которых что-то – совершенно неважно, что именно. В сравнении с порноидентичностью тут полное легкомыслие и готовность на связь с чем угодно, заранее ощущая удовольствие от любой такой связи.
И это все, что было в Людвиге. В 2008-м – не так, внизу был этаж Fluxus’а, флуксуса, из которого – с некоторыми добавлениями по конкретному поводу – и сделали теперь Пайка, а еще ниже, в самом низу, венские акционисты. Надо полагать, и те и другие сейчас тоже тут, это же MUMOKовские активы, так что они где-то в еще более глубоком подземелье, как до сих пор опасное подсознание города. В зафиксированном, репортажно-документированном варианте. Не так чтобы совсем уж живые, но все равно как вирус.
К флуксусу же у меня отношение почти родное. То ли через польские журналы 1980-х, то ли еще почему-то, но я его знаю давно. Его люди мне симпатичнее акционистов, потому что флуксус выдумывал все время что-то сбоку, легкомысленно, вот как Пайк, не обращая внимания на промежуточные среды между собой и своими опусами, а также – между опусами и социумом. А акционисты, наоборот, очень основательные или почему-то ощутившие себя настолько материальными, что им бы лишь все вокруг себя – и себя тоже – резать и деструктурировать.
Флуксус считает, что мы вот тут каждый – примерно маленькая бесплотная птичка, которая летает сбоку и сверху от всего этого безобразия; да и неважно, что это, наверное, безобразие. Мы его и дополним по уму, летая тут сверху и сбоку. Такая бесплотная птичка, что уже никакая даже не птичка, потому что и на головы не гадит. Акционисты, те наоборот, им надо выбраться из-под тела, выползти из него, они по-другому не могут: истязают себя и царапают, бьются головой и конкретно гадят. Ходят на четвереньках по всяким животным кишкам – лишь бы все это попрать и избавиться от всей этой материи, плоти, ее желаний и наросших схем. Говорят, они даже когда-то подрались – флуксус с акционистами. Это было бы правильно, потому что тут же богословский спор: «ты – вот это, типа птичка» у флуксуса и «ты – не это, не это и еще вот не это, вот-вот не это конкретно» – у акционистов, чья апофатика в данном случае выглядит избыточно трудоемкой и экстатической. Казалось бы, что проще, чем от чего-то отказаться? Нет, им сложно и требует физических затрат. А флуксус – раздолбаи, у них все просто. Это тут не художественная критика, такими они являются для меня сейчас и в тексте; in diesem Ort.
Вообще этот нижний, акционистский этаж 2008 года следовало бы тогда же залить бетоном, как саркофаг, – они бы там все равно были, и ничего: ну что там, слайд-шоу с акций, что ли, разглядывать? Сами акции на видео, может, и крутят, но я в тот раз не приглядывался, они у меня и так есть. А остальное – документация. «VALIE EXPORT» – лохматая еще и молодая в разрезанных в паху джинсах на голое тело. Человек весь в белом, разрезанный – как бы и сшитый затем черным, идущий через улицу. Всякое такое.
Может, их всех и душило – в отличие от флуксуса – именно Веной. В каком-то из отделений что-то накапливалось: набирая количество, которое по достижении определенной плотности должно будет реализовать себя, найдя для этого некоторое желание. То ли повернув калейдоскоп, чтобы обстоятельства изменили свое взаиморасположение, – тогда бы даже и не надо наружу, но оно фактически душило, и его постоянно приходилось резать и отрезать.
Или это здесь все те же ценностная деградация, вакуум и т. п. Обнуление ситуации в этом городе происходит постоянно, что в начале того века, что в шестидесятых, – только в другом варианте; чту Вена за город в шестидесятые? Фактически дохлый, едва после частичной оккупации и уж точно без былого влияния, музеефицирующийся, а что еще делать? Вот они и ходили по кишкам, испражнялись, били друг друга до крови, резались как флагелланты. Что-то на тему Леды и лебедя, где лебедь кого-то насильно трахает внутрь женщины. Или нет, сначала она его просто тискает, а потом ему отрывают голову в основании шеи и уже отдельно вставляют ее ей внутрь. То, что шею отрубают, это точно. Кишки, жидкая грязь, прочие выделения. Парщиков тут сильнее. Он, когда умирал, писал так: «Истошной чистоты диагностические агрегаты расставлены, и неведение измеримо. Плиточник-рак, идущий неровным ромбом и загребая раствор, облицовывает проплывающих мимо». Ну, был бы в этом шанс, может, и он стал бы себя резать. Впрочем, не знаю, помогла эта процедура венцам или нет. Вроде да.
Понять можно: как им было не завидовать ценностному вакууму и множественности распада начала того века? Потом-то все сделалось замкнутым и локальным, национальным, а не глобальным, упаковалось и продолжало упаковываться – рак, по сути. Странно, когда был ценностный вакуум, то город был общемировым, а когда вакуум куда-то делся и началась музеефикация, тут же сделался провинциальным. Хотя бы тот же ни в чем не повинный Августин в виде прагматического фонтана для воды из горных источников, доставленных в город бургомистром Луэгером, данный монумент и открывшим. Крестьянский вид явно был сделан на тему народности как вечной ценности, когда эту народность решили сделать таковой – на предмет укрепления связи Народа и Императора в обход космополитов с их вакуумом. Бетонный Августин не имел отношения к автору песенки, но песенка оказалась еще более дальновидной: чума – даже зафиксированная в бетоне – какие-то свои качества сохраняет. Может, она и сделалась раком, который шел и музеефицировал город со всей его памятью. Так что если все равно скоро придется окончательно умирать, почему бы не попробовать разрезать себя и вытащить оттуда себя другого? Наивные времена, но что делать, если их так приперло? Но и я здесь поступаю, как они, а что поделаешь.
С ними обошлось, не помирать же им было на своих акциях. Впрочем, как понять: обошлось или нет? Скажем, нашлась заметка: «Am 24. Mai 2007 wird im neuen Museumszentrum Mistelbach (MZM) in Niedersterreich das Hermann-Nitsch-Museum, das flchenmig grte monografische Museum in sterreich, erffnet». Короче, у Нитша, одного из акционистов, уже и свой музей, вот адрес: Waldstrae 44–46, Mistelbach, Niedersterreich; Tel. 0043-(0)2572-20719. Небольшой североавстрийский город, там у них музейный центр и – вот с 2007-го – отдельное место для Нитша. Как расценить музеефицирование демузеефикаторов? Почему нет, но мне как-то Нитш не нравится, я и злословлю. А почему не нравится – и не знаю. Очень уж он расплылся, что ли. Нашел в YouTube, как 21.07.2008 он появился на телешоу ORF «Hermann Nitsch bei Wir sind Kaiser» – квадратный, седой, усы и раскидистая борода седые. Хриплый низкий голос, а то и утробно бормочет. В общем, Саваоф, хотя для акциониста это, пожалуй, неплохое завершение карьеры. А что до шоу, так это пара кабаретистов изобрела сериал, точнее – придумала формат. По легенде, они отыскали в захолустной пивной очень пьяного парня, в котором – одновременно и по вдохновению – опознали тайного императора Австрии. В общем, убедили его в этом и теперь делают ток-шоу на ORF, где император по-всякому задирается с приглашенными гостями. Это весело, легко найти по «Wir sind Kaiser».
Им вот что надо было сделать: вернуть себе ощущение венского ценностного вакуума. Потому что, впав в государственное ничтожество после двух мировых, они как-то слишком заросли мясом. Надо было обнулить пространство. Пустота – и вот он снова, ценностный вакуум: будто оказался ночью в каком-нибудь незнакомом районе неизвестного города. Но это теперь с обнулением хорошо, а 1960-е, они же такие романтичные, и еще живы почти все ценности и люди, которые помнят эти ценности и даже продолжают их ощущать как ценности. А ну как обойдется, все вылечится и станет как прежде?
Так что в городе были две тенденции: памятники и их отсутствие в виде то ли чумы, то ли рака. Музейные кварталы и пустые кварталы. Все обнуляется, и это неплохо. Цитаты обнулятся, и это хорошо, вечное их повторение, это как все новые слои масляной краски, которой покрашено уже и не разобрать что именно. А так – хоть и пусто, зато какой-то воздух, и можно соотноситься с самим собой заново на новой – любой пустой земле. Вообще, лучше бы «Спейс инвэйдерс» Зиммеринг пометили, чем Нойбау, в самом-то деле. Надо же вовлекать в процесс места отдаленные и безвидные, которым не угрожает музейность.
А вот Парщиков добрался даже до такого: «…Вошли в резонанс с пустыней акупунктурные точки, с ними вошли в резонанс черви, личинки, жуки, одержимые скалы, издёрганные комочки, зубчатый профиль буквы, написанной от руки. Тела их теряли фрагменты, и разбредались потери тихо по атласу мира, что случайно раскрыт на климатических зонах, где разобщенные звери высятся на рельефах – живущий и вымерший вид. Так на дороге у камня раскинулись как попало: полулежа и навзничь, и упавшие ниц. Дерево, ткани и кожи, керамика и металлы в ожидании склеивающих, собирательных линз».
Предлагая восстановить из разрозненных окислов никак не меньше, чем весь Нашмаркт с прилегающими районами и рекой Вена. Это бы был вывернутый город Вена – который бы противоречил махистам и Гофмансталю с его «я», рассыпавшимся на крошки.
Альтернативные относительно вечных ценностей варианты не то что уже собирались вместе, но предполагали такую возможность – пусть даже она и не будет реализована. Это как все то же кресло в пустой белой комнате квартиры, которую бы неплохо купить, да не получится, – сидеть бы в нем, как вися в личном и тихом дирижабле, вполне миролюбиво от нечего делать собирая свою жизнь с некоторой высоты. Или, что ли, имея на уме окружить воспоминаниями свою неповторимую субстанциональную слизь, подсушивая ее известными – потому и известными, что их вспомнил, сидя в малиновом кресле, – крошками собственной жизни.
Когда спешить некуда, то приятно думать о том, как все собрать обратно, и в какой точке, и где она должна располагаться. То есть она, разумеется, тут, в малиновом кресле среди белых стен, но где же стоит это кресло: до линии окисления, на ней или уже дальше, или же такое занятие станет отодвигать стену окисления все дальше, пока наконец она не доберется до тебя самого, здесь отсутствующего, и тогда что-то произойдет уже окончательно. Неужели и сама эта точка, собиравшая все вокруг себя, влипнет в него же: неокислившийся «ты» собирает из собственных окислов себя же: то ли для удобства жизни здесь, то ли сдуру – потому что сам сгорит или зацементируется в собранном.
Ну чисто тот же Арчимбольдо. Похоже, единственный вариант сводился к методу Пайка или «Спейс инвэйдерсов» – метить значками себя как невидимую суть в произвольных местах. Узнает кто, не узнает – неважно. Вот только зря они кафельными плитками.
Да, инвэйдеры в Музейном квартале были, внутри Электрической галереи, под сводами – красно-белый инвэйдер с голубыми квадратными глазами и черными зрачками. И вот только выйдя из Квартала, я вспомнил, что так и не поискал калейдоскоп – не зайдя ни в ломографию, ни в книжный. Теперь уже до следующего раза.
Мокрый день
День был мокрый, совершенно мокрый. Я вышел из МQ, а дождь даже усилился. Что было делать? Какой-то план накануне я все же составил, он состоял в том, что надо бы сходить в район, который за церковью на площади Фрейда. Не слева, где вполне знакомая Alser Strae с университетскими дворами, а справа – по Whringer. Там, пишут, есть какая-то чудесная «штрудель-лестница»; имелось в виду, что она не прямая, а закручивает пешехода градусов на 360. Там же, но левее есть медицинский объект, башня лунатиков ли дураков, то есть просто душевнобольных. Проще всего было пойти по прямой мимо пансиона, мимо ратуши, к университету, свернуть там именно что на Альзерштрассе, чуть пройти, перейти на другую сторону и через дворы Campus’а (он так и назывался на плане, на доске объявлений, где вход во двор) выйти к Narrenrurm’у, к Башне дураков.
Дождь тут слегка уменьшился, сквозь него даже почти просвечивало солнце, а Башня дураков оказалась почти газометром – и круглая в плане, и той же примерно высоты, ну две трети от них. Только не ребристая, а гладкая. Чуть дальше была какая-то уже клиника, но снова полил дождь, кругом было совершенно пусто и чисто. Но объект, да, был осмотрен. Внутрь, а там музей патологоанатомии, было неохота, хотя он вроде и открыт.
Чтобы вести себя и дальше добросовестным туристом и идти осматривать лестницу, можно было не возвращаться, а спуститься в сторону Sensengasse, пройти метров двести до Вэрингер, перейти ее и свернуть налево. Совершенно пустая Whringer Strae, почти никаких автомобилей – ну да, воскресенье. Редкие трамваи. По дороге возле одного из подъездов выставлена кучка старья – если вдруг кому понадобится: настольная лампа с абажуром из белой с бежевой каймой ткани в сборку и три картины. Первая изображала улицу небольшого города или венской окраины, на второй из-за рамы первой тянул голову белый гусак, а третья была совсем сзади и высовывала из-за гусака лишь часть серого паспарту. Дальше следовало повернуть еще раз, направо. Тут приятный район, а вот лестница оказалась как лестница, к тому же ремонтировалась и по этому поводу была частично вымощена фанерой. Зато там было куда больше 360 градусов поворота туда-сюда в сумме, развернуться пришлось раза четыре, всякий раз меняя направление спуска: налево-направо-налево-направо. Кажется, это дает уже 720°. Прямо под лестницей был виден дворец Лихтенштайна, туда не хотелось.
Но сбоку там тоже ходили трамваи, удачно подошел какой-то, все равно – забрался в него, просто немного обсохнуть, но практически сразу за окном возник вокзал Франца-Йозефа, и тут нельзя было не выйти. Дело в том, что я мимо него проезжал два раза, когда год назад от нечего делать ездил вечером смотреть, что такое Нюсдорф. Нюсдорф-то как Нюсдорф, а вот этот вокзал в темноте показался большим строением, вокруг которого существует интенсивная местная жизнь. Нет, местной жизни тут не было никакой, а все та же дождливая пустота воскресенья, но и сам вокзал оказался минимальным – из двух платформ. Куда уж они оттуда ездили, и не знаю. Потом, конечно, я выясню: «Seitdem Schnellzge nicht mehr vom Franz-Josefs-Bahnhof aus gefhrt werden, ist der Bahnhof nur noch von regionaler Bedeutung. Von diesem Bahnhof aus fahren nahezu ausschlielich Regionalzge in die Regionen nordwestlich von Wien und ins Waldviertel. Er ist der Endpunkt der S-Bahnlinie S40 nach Tulln, Krems und St. Plten. Durch die Errichtung des S– und U-Bahnknotens Spittelau nur etwa 600 Meter weiter nrdlich im Jahr 1996, wurde der Bahnhof als Pendler– und Regionalbahnhof weiter abgewertet».
В общем, сначала с него убрали скоростные поезда, он стал региональным, а потом еще и часть региональных маршрутов перевели в Spittelau, неподалеку, и вокзал уже вовсе сходил на нет. Здание кое-как использовалось, очень маленький вокзал, в его прихожей была забегаловка, но, похоже, по случаю воскресенья горячего там не было, а выяснять лень, потому что буфетчица сама пила пиво с каким-то завсегдатаем – не отвлекать же. Тем более что и пара других посетителей тоже не ела, а занималась пивом.
Примерно сориентировался и пошел в сторону ближайшей станции метро. Она оказалась неподалеку от вокзала и называлась «Friedensbrcke», о ней я раньше не имел никакого представления. То ли мост умиротворения, то ли мост мира. Традиционная, бело-зеленая. Только она была прекрасной: там все время пусто – нету никого. Ну то есть я постоял под навесом у входа, выкурил сигарету: никого. Никто в нее не зашел, никто не вышел. В Вене вообще не предусмотрены ни билетные кассы, ни смотрительницы на турникетах – турникетов там нет. Там есть лавки «Tabak» на входе или внутри, билеты они тоже продают, но здесь в воскресенье не работала, и станция действовала в полной пустоте. Горит белый круглый шар над темно-зелеными входными дверями, в стекле дверей шар отражается уже желтым. Внутри черно-белая плитка на полу: шашечками и полосами. Зеленые двери в боковых стенах, пара окон в стене. Рельефные чугунные колонны. Не толстые, покрашены еще более темным зеленым цветом. Под потолком еще два светящихся бело-желтых шара. Гнутые турникеты – то есть не турникеты, а гнутые трубы, между которыми и проходят. Лестница и – слева у стены – один эскалатор на подъем. Возле него красный стоп-кран – единственная тут штука, которая не зеленая, не черная и не белая. А нет, еще компостеры билетов темно-синие – те коробки, в которые суют билеты, чтобы проштамповать время. Плюс они светятся точечными зелеными огоньками, по два на каждый. Дальше уже лестница, ведущая вниз, на платформу. Помещение станции в сумраке, лестница уже сияет белым, потому что там окна и светло. Лучшего перехода на тот свет не придумать. И да, совершенно, пусто. Потому что эта проходная туда не так чтобы лично для тебя, но для семи-восьми человек в сутки, чтобы все было логично, учитывая, какой процент людей интересует тебя и наоборот. Должны же нам обустроить хотя бы такую отдельную опцию?
Сбоку течет канал, его видно сквозь окна лестницы. Какой-то очень бурный, оживился весной, потому что снег в горах тает, что ли. Словом, у меня тут почти встреча своего отсутствия в Вене с появлением в ней. Как-то это в пустоте «Friedensbrcke» фиксировалось, догружая мозг еще каким-то горбом. Ну, или позвоночник утолщали здешние виды. Что-то добавилось, несомненно. Граммов на сто, сто двадцать.
Но теперь воскресенье, проблема с едой – по дороге было закрыто совершенно все. Впрочем, на соседней, кажется, станции было довольно оживленно, там какой-то пересадочный узел. Значит, еда там должна быть. Доехал и – да, она там есть. Пиццерия хоть и закрывалась, но мне достался последний кусок пиццы и чай. Вот же погода: мало того, что эта станция выходит на какую-то заводскую трубу, разукрашенную а-ля Хундертвассер, так рядом с пиццерией еще и двери на улицу в сторону трубы, а ветер уже повалил все стулья на террасе и гнал теперь воду через дверь внутрь помещения. Люди изредка выходили через эту дверь и обреченно шли в сторону трубы – похоже, где-то там пересадка на S-бан, станция и была тем самым Spittelau, которое отобрало маршруты и пассажиров у Franz-Josefs-Bahnhof’а. Им там метров сто идти, не меньше.
Между тем надо заканчивать эту mission: с утра в аэропорт, а сегодня идти больше некуда, разве что в кино – но уж лучше вернуться к университету, доехав до Шоттентора, вдруг там будет работать какая-нибудь кофейня. Потом еще на Вестбанхоф в мини-маркет за едой, но это уже только бытовая необходимость.
Schottentor
Почему-то выход на Schottentor для меня всегда оказывается зоной какого-то личного, совершенно необъяснимого счастья, почти счастья. Это пересадка с U2 на трамваи. От трамвайной остановки чуть поодаль виден собор в парке Фрейда – тот, что с прозрачными двумя башнями, малоиспользуемый. В переходе много всяких лавок – кофейни, какая-то японская еда, булочная, цветочные. Есть даже магазин «Kuppitsch», в котором продают уцененные книги издательства «Suhrkamp», серийные, карманные и щуплые – явно для студентов университета, он же рядом. Беньямина, например, за 3.90 евро против исходных 7.80; на обрезе вручную штампом оттиснуто «Mngelexemplar», как и на всех прочих продающихся там цуркамповских. Ну, с дефектом. А в кофейне, которая показывает еще и декоративные цены в шиллингах, можно курить. Да, в Вене надо заказывать не эспрессо, а браунер. Kleiner Brauner. Но теперь, в воскресенье, это кафе не работало, тут вообще ничего сейчас не работало. Только одна, совсем уж будто уличная стойка с жидким кофе и чаем из пакетиков с лежалой сдобой.
Сквознячное место, а почему-то легкое, будто оно заставляет шевелиться неведомые шерсинки, находящиеся в неизвестной части организма. От этого делается приятно, но они же не будут шевелиться вечно, даже тут, в этом месте, где они шевелятся пока по неизвестной причине. Должна быть основательность: раз уж я в этом городе, то в нем должна быть своя коробка бирюлек, которые по-своему копошатся внутри меня, заставляя своим шевелением ощущать разные желания – в той или иной степени реализуемые здесь. Или не реализуемые, хватит только ощутить их наличие. Иначе-то как в городе жить, именно в этом? Иначе получится, что все равно где, а это глупо. Но тут – пусто. Рассчитывал на что-то, а все закрыто, потому что выходной. И нет никакого частного, личного резерва для того, чтобы прожить это воскресенье. Тут сегодня пусто и неуютно. И никакой радости.
Но если здесь уже скучный город, то, значит, вписался и началась уже личная жизнь, а она хочет и требует привязок – потому что нельзя же постоянно быть сырой субстанцией, равно ощущающей себя повсюду. Надо как-то согласовывать и всю свою остальную длину. Понятно, со своими неповторимым существованием и субстанцией не пропадешь нигде, но надо же дать в себе место и чужому – которое тоже окажется тобой. Ну да, любые персональные изменения могут быть как очень маленькими, так и очень большими, но все равно получаются маленькими. В энтузиазме-трансе-эйфории можно сделать много чего, а потом все равно окажешься в своей пустой комнате, и что ты будешь там делать? Не ежедневный же Нам Джун Пайк или те же «Спейс инвэйдерсы», стен комнаты не хватит на ежедневные пиктограммы.
Как понять: это ты просветлил чувства настолько, что отсутствуешь уже почти всегда, или так обнулились – в сравнении с разнообразием личных ресурсов – окрестности, что и присутствовать-то уже негде и незачем? Зато отсутствие не мешает возникнуть другому отсутствию, и они непременно свяжут себя с чем-нибудь – хоть со своим звуком; любое из них может быть выбрано за основу жизни. Ну вот да, зайчики, уточки, лягушки – желтые, зеленые, лиловые; пластмассовые.
Но как тогда их удержать в одной системе, какой для этого нужен еще волшебный элемент, как настроить такой механизм? За счет чего такая система всякий раз ненадолго возникала в Вене, всякий раз – при очевидном участии города? Все было бы решено, если постоянно удерживать границу своего окаменения. Но как это возможно, когда все, что находилось до границы, окисляется при ее переходе и сгорает, превращаясь – например, как здесь – в последовательность слов из черных букв?
Даже не так, удерживать эту границу означает все время быть настороже: то ли в сумерках, то ли между сном и явью. Хватило бы и возможности ощущать скольжение возле той точки, у которой нет свойств – их нет возле нее: свойства возникнут там, где приходится быть проще. Возле этой точки обязано быть трение – от всей этой нарастающей массы – вокруг нее как шарнира; ergo – оно должно чем-то сниматься. То есть если ощутил сырую неопределенность, то уже почти по ту сторону.
А вот же в чем тайна Шоттентора: вроде бы обычный переход, как в метро или под площадью. Ходят туда, сюда. Ларьки, кафе, лавки, магазины, булочные, еще какая-то ерунда, все обычное. Одна дырка к Вэрингерштрассе, и заодно там вход в U2, вторая – на внутреннюю сторону Ринга, где Биржа и т. п., третья дырка – на его внешнюю сторону, к университету. Еще тут пересадочная точка, трамваи постоянно подъезжают к остановке, отправляясь далее в сторону Вэрингер. Но если посмотреть в сторону трамвайной остановки, когда она пуста, то все это оказывается, оказалось не подземельем: за остановкой у перехода нет крыши, там – открытое пространство.
Там трава на площадке внутри поворотного трамвайного круга, а дальше торчат сдвоенные шпили Votivkirche. Видны не целиком, только их основания, а остальное срезается потолком перехода. Наверху слева университет, к Гюртелю уходит Альзерштрассе. К тому же Гюртелю, но справа, ведет Вэрингер, по обеим недавно ходил. Они тут ни при чем, просто – вот эта открывшаяся, открытая граница, где виден воздух. Это воскресенье, конечно: обычно этого пространства и не увидишь – трамваи подходят один за другим, люди идут толпой, а круглая дыра в потолке не видна. Ну как не видна, видишь ее, проходя мимо, но в таком варианте она заметна лишь формально, сбоку.
Вот теперь в самом деле ровно на границе окисла – в потолке, в стене дырка. Но стоишь тут, и что? Всё про всё сразу не поймешь, а что поймешь – между собой не свяжешь. Потому что тут, когда пусто, – тихо, и снова этот беззвучный гул отсутствия, ощущаемый не по его тяжести, но по массивности. Но, значит, он главнее даже дыры; отсутствие уже всюду, где его слышишь: тогда это он тут всюду граница. Допустим, граница, но я же остаюсь по эту сторону. Как бы все же переместить себя на ту сторону; жить, отсутствуя постоянно? Нет, уже не в этот раз. Хорошо, приеду через год.
Апрель, 2010
В этот раз в пансионе меня поселили не на первом – местном первом, а физически на третьем этаже, где у них Reception и завтраки с кофе. Теперь на условном третьем, то есть – пятом, комната оказалась намного меньше, едва развернуться. В прошлый раз, похоже, я был вселен в ту залу по какой-то случайности. Из этой комнаты вида на MQ и Народный театр не было, окна выходили во двор, с утра в них светило солнце (как уж попадало?), а все стены двора оплетены таким же сухим плющом, что и в начале этой истории во дворе дома на Augustinplatz. Апрель был солнечный и теплый, но плющ еще и не начинал просыпаться – хотя деревья в городе уже частично покрылись листвой; не столько листвой, сколько цветами. Плющ пока оставался плоской, не работающей иллюминацией.
Повторим условия задачи в самом простом виде. Есть некоторая точка, которая является тобой в чистом, что ли, виде. Она настолько отдельная, что про нее мало что можно понять; она постижима только ощущением ее наличия. Здесь (вообще «здесь») ее нет, но это отсутствие – если постоянно учитывать существование и такого себя – оказывается весьма конкретным наличием. Эту точку и твое нахождение тут (как чисто физическое без всяких мыслей тело) связывает линия, на которой – у кого к какому краю ближе – есть граница: то, что от нее в сторону исходного тебя – смутное и влияющее на поведение, но не материализованное, что ли. То, что по другую сторону от границы, – материализованное, затвердевшее, окислившееся. Сам ты, будучи вменяемее, чем твоя тушка, а с другой стороны – тупее себя как такового, можешь в реальности находиться сколь угодно близко к этой границе, но – по эту сторону. Имеется в виду именно та версия тебя, которая держит контроль и фильтрует местный базар. Это условия задачи.
Понятно: чем ты ближе к границе, тем больше видишь то, что за ней; не материализованное, то есть, уже вполне присутствует в жизни, но оно – по ту сторону от тебя. Достаточно иметь в уме упомянутые элементы, и эта схема будет работать, например – даст возможность устанавливать неочевидные связи между явлениями разного рода. Схема вполне инструментальна: находясь в ней, легко понять, в какой части своей линейки находится осознание любого человека, что облегчает коммуникации с ним. Тем не менее это еще не позволяет переместить себя, как вменяемое физлицо, по ту сторону границы; туда, где еще ничего не окаменело. Что и есть задача. Возможно, что такое действие повлечет за собой необратимые последствия, или невозможно в принципе, но почему бы не попытаться попасть туда?
Год назад история закончилась темой гула, который возникает на границе, где-то в ее окрестностях. Желаемое уже рядом, хотя и не вполне понятно, в какой именно форме переход может состояться. Что должно измениться; как именно управление перескочит туда и что, собственно, оно будет контролировать? И уж вовсе непонятно, что будет с оставленной без внимания тушкой. Собственно, в этой фазе переживаний Вена вроде бы уже не нужна, город свое сделал, доведя до этой границы, что же от него хотеть еще? В этой усилившейся абстрактности он даже лишний. Но, во-первых, в апреле в Вене хорошо, так как же не поехать. Да, в самом деле, тут тепло и хорошо, солнце и – никакой намечающейся простуды. Во-вторых, возникли проблемы именно с этим гулом, отчего за год, прошедший между приездами в Вену, никуда продвинуться не удалось. Но сама тема не ушла, значит – был шанс вернуться к исходной точке и что-либо уточнить. А раз схема была нарисована в Вене, то уточнить ее можно только тут, потому что на нее влияли какие-то местные штуки, которые могли быть учтены некорректно. Это противоречит общей абстрактности, но дело-то происходит еще по эту сторону.
Проблема же вот в чем. За гул зацепиться удалось: его нельзя вспомнить, но всегда можно переместить себя в точку, где он слышен. В общем, как-то это делается и все происходит. Сам он не тяжелый, но массивный, бытовых аналогов нет, отличается от прочих звуков, так что подмены быть не может, и себя не обманешь. Гул появился, тут же приходит отсутствующая часть тебя – куда более стабильная, чем ты в иных обиходных состояниях. То есть вроде бы Вена и в самом деле уже не нужна.
Но вот какая засада. Все хорошо: гул, отсутствующий ты – уже тут, но к этому отсутствию тут же начинают прилепляться все твои предыдущие отсутствия. Это как если бы к лысой точке одуванчика вдруг слетались бы обратно все его парашютики. Похоже, запоминается именно то, в чем ты присутствовал не полностью, или эта невидимая часть тебя там тоже участвовала. Иначе, наверное, ничего и не помнишь. Это логично – если уж полностью укладывался в обстоятельства, то становился их частью. Ну а каждый отдельный вменяемый момент связан еще и с обстоятельствами, которые теперь захотели вернуться в оперативную память.
Сначала это кажется удобным: настроился на гул и можешь вытаскивать из своей дальней памяти что угодно. А потом оказалось, что не так все удачно: куда там вытаскивать, оно само начинало оттуда переть, не остановить – надо это, не надо, чаще совершенно неуместно. Отсутствие реально делалось доминирующим, однако ж оно совершенно не хотело перекинуть тебя по ту сторону границы, к себе; наоборот – заваливало тебя всевозможными эпизодами, расположенными тут. Любое касание этой бесформенной плотности вызвало выброс чуть ли не каталога случаев, связанных с чем угодно, обычно – с тем местом, в которым ты оказался сейчас. И через небольшое время отсутствие заполнялось обстоятельствами всех предыдущих мало-мальских отсутствий, бывших в этой точке, просто задавливая его плотью. Ты уже получался чуть ли не консервной банкой, плотно набитой маслянистыми кусками тресковой печени или какими-то молоками; где уж тут простор и пересечение границы.
Окажешься в Москве на Кривоколенном – тут же и вся история твоих отношений с Кривоколенным, включая даже то, как случайно проходил там однажды зимой в начале 1970-х, а уж как туда попал и зачем? Случайно зацепишься за детство, даже просто за время, когда оно происходило, и тут же вывалится гора ерунды, пусть даже и не той, которую привык считать картинкой своего детства, а утончающей твои представления о нем. Через этот гул не было бы проблем восстановить всю историю начиная с 1960-х. Карибский кризис, о котором говорило радио в «Последних новостях» в 22.00, когда уже свет в комнате был выключен; радио бубнило из соседней комнаты, а ты, еще даже не первоклассник, осведомлялся у кого-то, может – у няни Эммы, будет ли война. Или новость об убийстве Патриса Лумумбы (радио на табуретке возле двери в комнату, ламповое, с этим его зеленым глазом), а также городская специфика вроде находки во дворе монеты, на которой страна, в которой жил, называлась Ostland.
Все это, конечно, составляло в сумме определенный смысл, добавляя по ходу дела и другие детали, о которых и упоминать-то незачем: не рассуждать же о том, как именно выглядело (или как называлось) молочное кафе – просто, в общем, сосисочная в квартале напротив памятника Пушкина в шестидесятые или какими были жетоны на метро, которые использовались еще до пятаков (в Москве и то и другое). Или как выглядела Рига в шестидесятые, когда собор Петра за забором, без шпиля. Маршруты троллейбусов, которые ходили вовсе не так и не там, как и где сейчас, и даже цветные стеклышки, которые подкрепляли отдельным цветом номер трамвайного маршрута. Эта история принялась рассматривать черт знает какие углы моей памяти – из чего, видимо, следует, что если я теперь не найду выхода из ситуации, то полностью упакуюсь в это занятие. И смогу наконец-то отправиться работать водителем трамвая в Риге или кебабщиком в Вене, если тут, конечно, этим не заправляет турецкая Gemeinde, то есть – община.
В общем, все это и выползало на границе, ее плотно занавешивая: куда ж через все это продерешься? Опять же и зачем, когда по эту сторону можно еще многое вспоминать: как было в Риге в тридцатых годах, в какой церкви конфирмовали бабушку, где были ее дом и школа – да, приклеиваться начинали и дела, которые сам не мог ощущать физически. А они все равно появлялись, цепляясь, что ли, за какие-то пункты, знакомые лично тебе. Будто в прошлом была линия меток, каждая из которых разворачивала свой смысл – вполне реальный – при зацеплении ее в таком состоянии. Это, да, сильный результат, с такой фичей можно забираться куда угодно, но предполагалось-то совсем другое. Предполагалось, что эта штука дает свободу, а вышло наоборот – пока она только добавочно пришивала к бывшей материальной и чувственной реальности.
Радости от всего от этого никакой, пусть даже субстанция и отсутствие постоянно предъявляли факт своего реального, а не теоретического существования. Но в самом деле выходило, что субстанция, которая была связана со звуком, действительно похожа на тресковую печень или костный мозг. А уж чего-чего, но костей всюду полно, так что этот мозг мог залезть в любую, ее воскресив: надо, не надо. В общем, этот мозг непременно хотел влезть во все, в чем принимал участие хотя бы косвенно. Отсутствие вело себя так нервно, будто его пугало одиночество.
Как бы там ни было, имелась субстанция, которая – участвуя во множестве разных историй – сообщала, что она есть часть какого-то большого мозга, причем – его важная часть, и, наверное, мозга лично твоего. Но она уже заполняла почти все время, этот большой мозг просто замучивая, отъедая бльшую часть его ресурсов. Мало того, в нем уже можно было утонуть – не найдя способа соотнестись с ним в Present Continious.
Единственный плюс здесь был связан вот с этим текстом: только в таких обстоятельствах и было возможно изложить все то, что сообщено в предыдущей части. Иначе бы это восстановить не удалось.
Что же, суммирую: предполагалось, что этот шум, эта субстанция, это отсутствие (в сумме – одна штука) не оказались ключом или точкой доступа, то есть – дырой на ту сторону. Мир окисляется, каменеет, как трава растет, из-под него не уползти, не перевалиться туда, где он еще не жесткий, а непонятно какой, но недозапечатленный. Такой была ситуация к апрелю 2010 года. Ресурс, возникший год назад, произвел множество полезного, но совсем не то, чего от него ждал, а вот желаемое сделал еще более недостижимым. Но ведь в месте, где возникла эта схема, отсутствию придется репродуцировать самое себя – как уже возникшую часть памяти. Ну, это «клин клином вышибают». Там, на самом-то деле, есть продолжение: «а дырочка остается». Дырочка, собственно, и нужна.
7 апреля 2010 года, тот же пансион
История не так что повторяется с прежнего места, но – с него возобновляется. Венский календарный год закрылся, начался новый, в тех же обстоятельствах. Впрочем, обстоятельства были уже другими, поскольку окрестные места стали привычными. То ли я о них долго думал, то ли в прошлый раз к ним привык. Да, тогдашняя простуда – наверное, в самом деле, если заболеть и выздороветь в чужом месте, то оно перестает быть чужим. Какой-то материальный вирус пришьет к городу. И дистанции сейчас не было никакой, и немецко-австрийский языковой роумниг включился (язык улучшается, когда попадаешь в место, где он в ходу), да уже и не так важно, говоришь ли более-менее правильно, и вообще, какая разница – на каком языке, английский тут понимают.
Теперь так: если в прошлый раз все закончилось этим самым гулом, а потом дела пошли криво, то надо вернуться к точке его возникновения и пройти это уровень заново. Вернуться надо в конкретном месте, то есть там, где он возник, откуда начинались куски истории, которые к нему привели: сбой мог возникнуть в любом из них. Таких точек три: Аугустинплац, Шоттентор и лужайка возле оперы. Ну, Аугустинплац рядом.
Там все было так же, как год назад. Разве что теперь было солнечно и уже цвело розовым дерево, видимо – сакура. Почему-то казалось, что именно сакура, а не какая-то просто вишня. Однако же тут и утрата. Пропало граффити на углу, там, где лица, вписанные друг в друга, и сердечки, добавленные к ним в 2009-м. Стену побелили, точнее – еще только заканчивали белить; внутри устраивали какое-то кафе, перед входом уже стояла в кадке небольшая пальма, вроде даже настоящая. «Space invaiders» сохранились, столь же нетронутой осталась и проштробленная стена дома.
Так что у меня в Вене появилась первая личная утрата – граффити, и это было прекрасно: личная утрата уже и здесь. Другое дело, что прошлый год с его тематикой возникать не собирался. Какой уж тут гул, когда чирикают птички, плюс пятнадцать, солнце, благоухает сакура и еще кусты с желтыми цветами чуть поодаль. К тому же в этот раз я летел не из Риги, а из Москвы – в таком варианте имеется сильный стилистический перепад, так что сразу после приезда как-то не до проблем, потому что тут просто хорошо. Да и то, я же не рассчитывал, что все разрешится одним фактом появления здесь. Ну вот, в самом деле, на лавке под цветущей сакурой сидит мусульманского вида бородатый дядька в феске и читает книгу. Коран, надо полагать, никуда тоже не спешит. Итак, Augustinplatz к точке возникновения проблемы не возвращала. То есть сбой произошел не тут.
Зацепка с прошлым, по крайней мере – с прошлым годом, все-таки возникла, но, что ли, корректирующая. Тут, да, все оставалось на своих местах, вот только несколько не так, как это представлялось. Мелочи разнились. Скажем, африканский магазин с масками и другими поделками, оказался не у начала Нойштифтгассе, а почти возле Аугустинплац. Офис, где в 2008-м на дверях висели плакаты с девицей, звездой и кухней, социалистически-феминистский, вовсе не пропал, просто он был не на самой площади, но перед ней. Впрочем, раньше он мог быть и на площади, очень уж он там в первый раз запомнился, а потом и переехал. Так или иначе, он существовал, пусть и без этих плакатов (Sozialistische Jugend Neubau, вот что это такое). Хотя дверь-то была той же: круглая плоская черная ручка и гофрированные края. Дверь бы уж точно не перевозили.
Кафе «Кандинский» работало, вот только вход в него был в проходном дворе не – как теперь думал – между Нойштифтгассе и Бурггассе, а между Нойштифтгассе и Лерхендфельдштрассе. Да и вообще, эта удивившая меня когда-то – хоть она и была сделана явно типографским способом – табличка «Bitte Pssst!» во дворе кафе не была их локальным изыском, таких в городе полно. Все места не так чтобы очищались, но уточнялись – почему-то именно через год отсутствия стало понятно, что то, что казалось единственным, – относилось к распространенной стилистике. С магазином «Altes und Neues» ничего не произошло, он был по-прежнему закрыт, но оказался вообще очень узкой лавкой, едва умещавшей на своей ширине эти буквы. Зато Музиль в том подъезде не привиделся, теперь вход был заперт, но на плашке с кнопками в квартиры жильцов была строчка: Musil, квартира 1. Вообще, от Музейной улицы до Аугустинплац дорога куда короче, чем ощущалось в самом начале этой истории.
Все это совершенно не угнетало и не хотело дополнительных мыслей. Может, в самом деле что-то решилось уже просто по факту нынешнего появления на Аугустинплац? Вообще, второй раз – самый главный в любом деле. Просто понятно, что самый важный, и все, – то есть максимально отвечающий сути дела. То есть он, конечно, третий: в первый раз еще ничего не происходит – нет контакта. Ты только понял, что он тут – в этом поле на эту тему – мог бы быть. На второй раз он происходит, ты производишь эту локальную жизнь в первый раз. Но первый раз мало что значит – мало запомнишь, только свои чувства. А вот в третий раз надо, чтобы чувства и сам ты уже отвечали сути данной истории. Ну, или нет. Четвертых разов, кажется, не бывает никогда: либо их просто не будет, либо ты уже там, внутри, и все это уже не отдельные случаи, а твоя жизнь. Чего, собственно, и хотелось достичь в прошлый раз, в конце предыдущей части на Шоттенторе. Но там был, пожалуй, первый раз. Или уже второй, но не более. Значит, отправиться следует именно туда.
Но только это уже фактически вызов, то есть – работа, а какое-то время хотелось еще просто тут побыть. Да, обнаружилась еще одна потеря: локал, где столовались местные, с обедом-меню за 4.90, на углу – теперь уже можно назвать: Нойбаугассе и Бурггассе – не существовал более. Теперь там как раз заносили мебель в открывающуюся сетевую кофейню «MoKador». Жаль, там были громадные венские шницели с картофельным салатом – именно, во множественном числе. На одну порцию их приходилось две штуки, и обе только что не свешивались с краев тарелки. Однако ж по совершенно случайному стечению обстоятельств тут все наладилось: чуть раньше я проходил по Зибенштернгассе (улица, параллельная Бург– и Нойштифтгассе, ближе к Мариахильф) и видел там знакомый синий щит с надписью «Меню 4.90», причем такой же, что и был когда-то на этом углу. Написано было тем же, довольно специальным, остреньким и широким одновременно, шрифтом – мысль о том, что они могли переехать, возникла уже тогда, но я ей не поверил. Теперь пошел обратно, и в самом деле, при других официантах был все тот же шницель, в кафе на очень узкой улице под названием Штукгассе. Не совсем то же, на углу-то я привык, но все-таки. Конечно, это могли быть типичные шницели и стандартная цена для района, однако ж реклама, ее картинка была в точности прежней. Ну, возможно, что таким шрифтом от руки они тут все пишут совершенно машинально. Неважно, зато поел привычным образом. Что было полезно, это постепенно возвращало к проблеме. Не сразу, но готовя почву к возвращению.
К проблемам я не спешил, а ходил там, где раньше не бывал: эти места возле пансиона, а я обычно отъезжал дальше. Тут был Шпиттельберг, он какой-то совсем старый и невысокий, явно льстился к туристам. На его краю в сторону Мариахильф обнаружилась и Штифтгассе с военным кварталом, чрезвычайно величественным среди невысокого окружения. Отсюда можно было даже увидеть эту громадную Flakturm, упакованную внутри военного комплекса. С никакой другой точки ее видно не было, закрывали военные фасады, а вот сбоку обнаружилась прорезь в невысоких кварталах Шпиттельберга, так что с Gutenberggasse (между Бурггассе и Зибенштернгассе – чтобы уж и путеводитель составлялся) виден кусок этой и в самом деле громадной башни. Встать надо примерно на середине Гутенберг. Башня, понятно, бетонная, серая. На ней эти уши-площадки для прожекторов или зениток ниже, чем на других: не вверху, а изрядно отступив вниз, чуть ли не на треть. Никаких дыр в башне возле этих площадок не видно, так что непонятно, что и как туда водружали. Ну, может, дырок не видно с этого ракурса. Вот чем еще Spittelberg отличался: там на улицах нет тротуаров. То есть проезжая часть не отделена. Да они и узкие, улицы. Дома, брусчатка впритык, ну и все.
По Зибенштернгассе я прошел в сторону Музейного квартала, там-то и обнаружились еще одни официальные «Спейс инвэйдерсы», отработавшие приглашение в MQ. Здесь они целиком украсили своим кафелем мостик, по которому с Брайтегассе можно перебраться к музеям (со стороны Людвига; потом надо спуститься вниз по лестнице, пройдя сначала между крыш каких-то и в самом деле мощных конюшен – там лошадиные барельефы на стенах). Здесь «Инвэйдерсы» были унылы: ну мост, отделанный плоским орнаментом из черных, голубых и пары белых (глаза очередного инвэйдера из игры) кафельных плиток. Заказ и спокойная обстановка для работы, что поделаешь. Другое дело, что у них тогда точно остались плитки этих цветов, ими-то они и выложили рисунок на Аугустинплац – что и объяснило определенную незаконченность тамошней работы: уж на что кафеля хватило.
Словом, нынешняя история явно становилась сиквелом, что хорошо, а еще лучше, что этот пресловутый гул перешел в последовательность пятен света – тут их было много непривычных. Ничего принципиально нового они не представляли, но были четкими и почему-то все больше острыми – ну, это потому, что еще не лето и свет острее, а четкие потому, что ближе к югу, вот свет и плотнее. Самые простые пятна: угол, подворотня, другие тени, и наоборот – клинья света между затемненными местами.
Так что можно было идти и наблюдать лишь за этими пятнами, которые постепенно заполняли весь мозг, а тяжесть тела куда-то ушла, на что-то переместилась, а на что именно – выяснять не хотелось, а то ведь они начнут облицовывать все вокруг кафельными плитками впритык друг к другу. Не шумом, так этими пятнами, которые закроют все вокруг.
В Музейном дворе теперь лежали громадные пластмассовые органы, человеческие, выставка ван Лисхаута. Внутри органов (желудок и т. п.) имелись всякие заведения вроде кафе, кассы и что-то еще. Народ вокруг полуголый, сидят/лежат на солнце в затрапезе, раскинулись.
В Ломографии под MUMOKом зачем-то продавались желтые пластмассовые утята. Или они работали интерьером – штук 10 в кружок, для создания атмосферы. Вообще, никогда не понимал, зачем в таком веселом магазине валяются альбомы про женщин с большими сиськами: вроде и не нужны тут никому, а как лежали, так и лежат. Да, транспарант над входом MQ со стороны двора, «Es lebe die Stadt!», «Да здравствует город», – он был вовсе не красным по белому или наоборот (как запомнилось, потому что государственные цвета), а светло-серым по сизо-серому. Так что шум тут возникал уже и от некоторого несовмещения памяти с реальностью, начиная размывать и сам – вывезенный отсюда – шум другими здешними делами. Пора в Шоттентор, а то все предыдущие Вены как раз и накроют меня своим уточненным содержимым, и тема замылится.
Schottentor
Шоттентор тоже предъявил утрату, еще какую: закрылось то самое кафе, где внутри можно было курить, а на стене висело меню с ценами еще в AS, то есть в шиллингах. Его остатки – какие-то полки – оставались, но внутри было уже пусто, пятна на полу от бывшего стола с кофейной машиной, всякое такое. Недавно выехали, еще и переделывать не начали, а на витринном стекле оставалась надпись «Cafe H.WANCURA» и – фломастером – добавлено сообщение о том, что, мол, в связи с закрытием у нас тут объявлен блошиный рынок и – демпинговые цены на остатки напитков.
Кофе, конечно, был и рядом, там было даже приятнее, черно-бело-стальное и тоже можно курить, а кофе хороший. Но тем не менее утрата. Не так чтобы место для меня опустело, но что-то ведь нарушилось в той его версии, которая меня интересовала сейчас: вдруг тот код, который я неверно считал в прошлый раз, в этот раз считать уже не получится? Если он был как-то связан с этой локальной древностью?
Впрочем, дырка-то в потолке оставалась, ей-то деться некуда: пьешь кофе на табурете в ряду вдоль окна и смотришь сквозь стекло на этот просвет пустого пространства. Зеленая лужайка и свежее небо. Или именно это в прошлый раз все же было главным – а не гул, который мог возникнуть сам по себе, с помощью болезни и усталости? Да, подземный переход, люминесцентный свет, люди торопятся туда-сюда, пятна яркого света – от всяких цветочных лавок и булочных «Anker», «DerMann» и др., а вот – обрыв и пустота сверху.
Вообще это же красивая задача – перепрыгнуть границу, и окисление не будет переть на тебя стеной, а ты, его опередив, сможешь глядеть, как оно происходит у тебя за спиной. Как по льду: идешь, а он под тобой проваливается, – только ровно наоборот. Вот идешь, совершенно свободный в неустоявшихся обстоятельствах, а они за тобой захлопываются и каменеют. Можно разглядывать этот процесс с той стороны, пока не наскучит оглядываться, а потом уж непременно там начнутся другие дела. Хорошая задача. Но почему она связалась с гулом? Ну да, он есть, но почему и зачем я повелся именно на него? По сути, потерял год.
Неважно, eigentlich. Главное, был этот просвет, который отчего-то сопровождался гулом, неважно. Привязаться к гулу было возможно, просто эта фича была употреблена не совсем корректно. Был упущен сам просвет, вот фича и работала криво, выталкивая прошлое. Бывает, заклинило. А что тогда следует сделать, чтобы попытаться напрямую перейти не к своим осознаниям, а к самому себе, то есть – выясняя далее не свою отчужденность и ее меру в разных обстоятельствах, а сами обстоятельства? Потому что вот тогда сам ты уже чисто отдельно, почти точь-в-точь свой исходный экземпляр и, несомненно, уже по ту сторону.
Видимо, удерживая одновременно все нажитое: точку, линейку, субстанцию, схему, просвет и даже гул, – надо попасть туда, где тебя еще не было. Тогда этой машинке будет нечего делать – с отсутствующей там – памятью. И машинка, выказывающая себя гулом (довольно мягким, к слову, и ненавязчивым – здесь, где он возник), примется делать что-то другое. Поэтому теперь надо сделать что? Отправиться туда, где не был никогда. Не уезжать, конечно же, – в Вене таких мест хватало. Например, конечные станции метро.
Сколько тут линий и сколько конечных станций? Линии пронумерованы от U1 до U6, так что их пять, потому что U5 не существует, ее уже лет пятьдесят планируют и никак не начнут строить. В Зиммеринге я был в прошлый раз, но без специальных мыслей, и, значит, израсходовал его попусту. Во Флорисдорфе тоже был, в 2008-м. У линии U2 одна конечная, «Стадион», а с другой стороны у нее просто вход на платформу из подземного перехода к опере, на Карлсплац. Там, конечно, опера, но без очередных просветлений с видом на отель «Бристоль» следует, пожалуй, обойтись: разобраться бы с предыдущими. Итак, пять линий = 10 конечных – 3 конечных = 7. Столько у меня теперь было шансов оказаться в новой схеме жизни. Все четко, моя субстанция не будет знать, как ей относиться к каждой из этих точек, она будет проявлять себя свободным образом, и я все пойму. И, конечно, никаких записей post faсtum, все надо фиксировать тут же, в реальном времени.
Первым был выбран «Heiligenstadt», это конечная зеленой U4, вверх по карте. Одна остановка от «Schottentor’а» до «Schottenring’а» на U2, а там переход на зеленую.
Heiligenstadt
Хайлигенштадт оказался еще и пересадочной станцией. Логично: если метро закончилось, то дальше должны ходить электрички. Так что тут был небольшой вокзал, совмещавший в себе и U, и S; выходы на перроны в одном туннеле. Туннель имел два конца, куда же повернуть?
Налево. Там оказался вполне город, по крайней мере – отдельный район, застроенный городскими домами, разве что не вполне типичными для Вены. То есть этот дом стоял сразу перед выходом, за небольшой площадью: красно-бежевый (то есть кирпично-красный и бежевый), этажей в семь, но очень высокий. И очень длинный, не видно, где он начинался и заканчивался. Эта стена была прорезана арками, громадными и красивой формы – вытянутые по горизонтали, а не в высоту. Идешь в арку, а за ней – большой двор, сквозь арку косо падает свет, света тут много. Во дворе происходило благоустройство, на другом его конце видна еще одна линия домов, поменьше, но тоже городских. Возле арок на красно-бежевой стене прикреплены скульптуры приятных дев. По всему – керамические, потому что глянцевые.
Ничего такого внутри меня не произошло – ну да, действительно видишь то, что никогда не видел, и что? Видишь же, не сказать, что это сон приснился, – хоть ущипни себя или посмотри в зеркало или витрину. Чистота эксперимента полная. Солнце, большой дом, не понять даже, когда именно построен – с виду совсем свежий, но, наверное, в 1930-х, – какой-то у них в Вене в период Rotes Wien был приятный стилистический аскетизм, невзирая даже на статуи дам (одна вообще была со стопкой книг). А дом явно относился к временам Красной Вены.