Разгуляевка Геласимов Андрей
Контрабандист Брюхов
Возить из Китая контрабандный спирт дед Артем придумал не сам. Опасному промыслу его обучал тесть — Иван Николаевич Брюхов. Ну, а того, в свою очередь, обучила жизнь.
От высылки в Казахстан, где в тридцатые годы сгноили не одну и не две сотни казацких семей из Забайкалья, Брюховых уберегло только то, что добро они наживали своими руками. Стадо из двадцати коров и семнадцати лошадей просто конфисковали в колхоз, как украденное у народа, а самим разрешили остаться в Разгуляевке, поскольку батраков они не держали. Четыре женатых сына с невестками, сам старик Брюхов, жена и единственная дочь Дашка с непутевым зятем в этом большом хозяйстве трудились одни. Со стороны никого не нанимали.
Помог, как ни странно, и зять, которого старик Брюхов не уважал, а к третьему ковшику браги мог под веселую руку запросто и побить. После ухода атамана Семенова и Азиатской дивизии Унгерна в Маньчжурию Артемка Чижов стал главным заводилой в разгуляевском комсомоле. Он любил выступать перед народом, орать песни, чем, очевидно, и покорил сердце дочери Ивана Николаевича. Решение не высылать Брюховых разгуляевский комбед принял во многом из-за него.
«Ты балабол, — говорил ему Иван Николаевич. — У тебя тока корочки партейны в кармане, вот за счет их и живешь. А балаболы да болтунишки отобрали у нас добро».
Артемка в ответ гнал на тестя контрреволюцию, называл его «семеновцем», «карателем» и «кровососом». Старик Брюхов бросался на него с кулаками, завязывалась драка, в которой Артемка всегда терпел поражение.
«Яичком по глазу покатай, — бросал старик Брюхов, усаживаясь обратно за стол. — Снимает синяки-то. А то, гляди, ишшо наподдам».
Сдав в колхоз не только скот, но и единственную в Разгуляевке конную сенокосилку, записываться туда сам Иван Николаевич категорически не пожелал.
«А мне от вашей власти ничо не надо. Я один проживу. Тока моими лошадками, смотрите, не подавитесь».
Природная чолдонская злость и упрямство нашептывали ему собрать всех детей с внуками и немедленно двинуться через границу в Китай, но старик Брюхов решил пока подождать. Он проглотил самую страшную за всю свою жизнь обиду и начал искать пережогинское золото. В Разгуляевке многие считали, что оно все еще где-то поблизости. Во всяком случае, ни японцы, ни чекисты, ни белые его так и не нашли. Вот с этим-то золотом уже можно было думать о том, чтобы перебраться на ту сторону.
Пережогин вошел в Разгуляевку летом 1918 года. Его отряд остановился здесь по дороге в Читу. Высокий, почти под два метра, он расхаживал по станице с длинной дубинкой и агитировал против Советов. Бабам нравились его густые седые кудри, а на мужиков производила сильное впечатление огромная, с чайный стакан, трубка с полуметровым чубуком. Впечатляли и две бомбы, висевшие на ремне.
«Анархия, — говорил Пережогин красивым голосом, опершись на чей-нибудь палисадник, — это вам, братцы, не комиссарская власть. За анархию умереть не жалко».
В Разгуляевке умирать никто не хотел, но помимо всеобщего торжества анархической идеи Пережогин обещал деньги.
«И не паршивые керенки, — говорил он, постукивая дубинкой по своим необыкновенно высоким сапогам. — Золото, братцы. В монете и в слитках. Так что седлайте коней».
В качестве аванса он раздавал кусочки золотой утвари. Те, кто бывал в Маньчжурии, понимали, что это золото из буддийского монастыря, но чужого бога никто не боялся. В Читу с пережогинским отрядом из Разгуляевки отправилось тогда пять человек.
Наталья, жена Егора Михайлова, вынесла из дома своего новорожденного Митьку и положила его на дороге. Егор подъехал к ней, стегнул ее плеткой, спрыгнул с коня, подобрал копошащийся сверток и переложил его на обочину. Отряд двинулся мимо надрывавшегося от крика Митьки, заглушая его вопли лихой казацкой песней со свистом, криком и улюлюканьем.
Через два дня в Разгуляевку вошел отряд японцев. Они грозились расстрелять Пережогина за нападение на дацан и убийство буддийских монахов. Узнав, что анархисты ушли в Читу, японцы долго ругались между собой, а после этого развернулись обратно в китайскую сторону. Красных в Чите было так много, что полсотни япошек там передавили бы как клопов.
Пережогин тем временем добрался до Читы, потребовал предоставить ему неограниченное право проводить реквизиции и конфискации, попытался арестовать военного комиссара Казачкова, но был арестован сам. Ближе к осени, когда к городу подошел молодой атаман Семенов, всех «политосужденных» выпустили из тюрьмы, чтобы они не пострадали от рук белогвардейцев.
Но Пережогин с эвакуацией не спешил. Узнав, что красные перед уходом решили расплатиться с железнодорожниками и рабочими, он снова собрал поджидавший его освобождения отряд и напал на Госбанк. Финансовый комиссар Прокофьев, который в ту ночь пересчитывал брезентовые мешки с золотыми монетами, не успел даже отдать приказ открыть огонь.
В два часа ночи к банку подкатила грузовая машина. Пережогин выпрыгнул из кабины и со словами: «Братва, вот наши деньги!» — первым ворвался в помещение банка. Поднявшись по лестнице с пистолетами в руках, он два раза выстрелил в потолок и оттолкнул стоявшего у дверей кладовой управляющего банком.
На всю «реквизицию» потребовалось не больше пятнадцати минут. Анархисты выстроились в цепочку и быстро покидали мешки и ящики с золотом в свой грузовик. Таким образом, практически без стрельбы, никого не убив и даже не ранив, они забрали все золото красных, большая часть которого предназначалась для организации подпольной работы и закупки оружия.
На вокзале Пережогин разрезал для проверки один из мешков и, удостоверившись, что в нем действительно золото, приказал грузить все в мягкие пульмановские вагоны. Анархисты комфортно разместились в поезде, постреляли для острастки из окон, кинули несколько гранат и укатили в Благовещенск. Красные, занятые эвакуацией, не успели даже ничего сообразить.
Наутро по привокзальной площади ползали десятки людей, собиравших золотые монеты из разрезанного Пережогиным на пробу мешка. Красные попытались разогнать «золотоискателей», но потом махнули на это дело рукой и тоже помчались в Благовещенск. На окраинах Читы уже маячили передовые казачьи разъезды атамана Семенова.
В Благовещенске Пережогин с компанией на две недели загулял, расплачиваясь за водку и продовольствие читинским золотом. Здесь к нему присоединилось еще несколько десятков человек. Монету анархисты старались не тратить, поэтому рубили шашками слитки на глаз. Водку им доставляли бочками. Пережогин давил на благовещенских комиссаров, требуя выдать ему ценности еще и местного банка, а разбитые под Читой красные не могли собрать достаточно сил, чтобы арестовать его снова. В конце концов, Дальсовнарком выслал против него местную воинскую часть и курсантов школы красных командиров. С ними в поход на Пережогина отправились сам председатель Дальсовнаркома Краснощеков и военный комиссар Дионисий Носок.
Поняв, что дело запахло керосином, анархисты отняли у благовещенских речников канонерскую лодку «Орочанин», погрузили на нее свою водку и золото, обстреляли курсантов из корабельных орудий, покричали матом с борта и отправились в веселое плавание вверх по Амуру. К холодам они добрались до Аргуни.
Все было бы хорошо, если бы не японцы. Они оказались такими вредными и злопамятными, что все это время крутились на своих катерах, неизвестно на что рассчитывая, в окрестностях Разгуляевки. Когда на горизонте появилась канонерка с пьяными и счастливыми анархистами, японцы тут же открыли огонь.
Канонерка затонула не сразу. Пережогинцы умудрились пристать к берегу и под огнем вытащить свое золото с горевшего корабля. Побросав немного в японские катера гранатами, они отступили к Разгуляевке, чтобы перегруппироваться и уйти в лес. Но и тут их поджидали неприятности. Упрямые Краснощеков с Носком плюнули на то, что Забайкалье практически целиком уже было под атаманом Семеновым, и тихой сапой прошли с большим отрядом на лошадях, прижимаясь к границе, вдоль реки за канонеркой Пережогина. Местные буряты, впечатленные серьезной сабельной силой, извещали их о продвижении корабля. Если бы анархисты сошли на берег и решили дальше идти пешком, красные об этом узнали бы практически сразу. Молчком двигаясь по берегу в дикой тайге, они постоянно контролировали Пережогина и его братву.
Теперь они с гиканьем и свистом вылетели на конях из-за большого холма, закрывавшего Разгуляевку от Аргуни, и начали рубить пережогинцев шашками, как капусту. Анархисты ринулись обратно к реке, но там их встретил шквал огня с японских катеров, которые подошли вплотную к берегу. Спрятавшись за корпусом полузатонувшей канонерки, пережогинцы начали огрызаться ружейным огнем в сторону спешившихся красных и, в конце концов, заставили их залечь. Японские пулеметы с реки тоже особенно не разбирали, кто там на берегу был какого цвета. Мели всех под гребенку. Вскоре красные перенесли огонь на катера и вынудили их отойти под китайский берег. Оттуда японцы могли стрелять только из небольших мелкокалиберных пушек, и совсем не прицельно. Пулеметом до русских было уже не достать. Заварушка приобретала домашний характер.
«Сдавайтесь!» — кричали со стороны красных.
«Хер вам!» — летело из-под горящего корабля.
«Перебьем, как котят!»
«Напугал бабу мудями!»
Перестрелка продолжалась до вечера. Когда стемнело, всполохи от выстрелов и от догоравшего топлива еще некоторое время освещали кусок берега и реки, но вскоре все погрузилось в абсолютную темноту. Красные попробовали подползти поближе, но тут же наткнулись на жесткий ответный огонь. Анархисты сдаваться не собирались. Под утро часть из них вместе с самим Пережогиным двинулась вдоль берега вниз по реке. Оставшиеся прикрывали отход из винтовок и двух пулеметов. Красные кинулись на конях вокруг холма и успели в темноте порубить отползавших, но Пережогину и еще пятерым удалось добраться до леса. Золото они унесли с собой.
Наутро тех, кто остался в ледяной воде у затонувшей канонерки, скрутили действительно как котят. Неизвестно, то ли патроны у них закончились, то ли они рассчитывали, что разгуляевские придут и отобьют их у красных, но факт остается фактом — едва рассвело, они побросали винтовки и крикнули, что воевать больше не хотят. Среди них были и те пятеро мужиков, которые летом ушли с Пережогиным из Разгуляевки.
Егор Михайлов со связанными за спиной руками шел, спотыкаясь и увязая в речном песке, и взглядом выискивал среди сбежавшихся на берег к концу боя свою Наталью.
«Ну чо, Егорка, много золота в Чите набрал? — крикнул кто-то из толпы разгуляевских. — Поделисся, может, паря?»
Егор остановился, поднял голову к небу и поймал губами первый снег.
«Припозднился нынче, — подумал он. — Зима теплая будет».
«Давай их туда! — приказал Краснощеков, махнув рукой в сторону вершины холма. — А ну, разойдись! Дай пройти, говорю!»
Красноармейцы, до смерти злые на анархистов за долгий поход, за голодуху в тайге, за комарье, за бессонные ночи, погнали их прикладами с такой силой и остервенением, что те только успевали прикрывать головы.
На обрыве пережогинцев поставили на колени спиной к реке. Егор вертел головой, стараясь высмотреть, куда будет падать. Напротив них, метрах в семи, выстроился взвод красноармейцев с винтовками. Прямо за их спинами толпились взволнованные атамановцы.
«Осади! — кричал на деревенских красный от злости Носок, выхватывая шашку. — Зарублю, на хрен!»
Разгуляевские глухо роптали, но холм с трех сторон был окружен конными.
«Не рыпайся!» — повторял Носок, пока Краснощеков вел допрос анархистов.
«Где золото? — спрашивал тот. — Куда ушел Пережогин?»
«Я знаю куда», — сказал наконец Егор, придерживая левой рукой сломанную красными по дороге на холм правую.
«Куда?»
«Жопой резать провода».
Склонившийся к нему Краснощеков отпрянул, вытянул из ножен шашку и неловко полоснул его по плечу.
«Не казак ты, паря, — сказал Егор. — Кто же так рубит?»
Краснощеков быстрыми шагами отошел к линии красноармейцев и поднял над головой шашку:
«Товсь!»
Егор впился взглядом в толпу разгуляевских за спинами щелкнувших затворами солдат. Он все еще надеялся увидеть Наталью.
«Где ж ты, моя раскрасавица?»
А ей в этот момент удалось наконец протиснуться сквозь деревенских. Она увидела своего Егора, в долю секунды поняла, что это в последний раз, и успела поднять над собой маленького Митьку. Тот завис в воздухе рядом с шашкой Краснощекова, агукнул от удовольствия, пеленка с него свалилась, и он пустил теплую струю прямо за шиворот одному из прицелившихся красноармейцев.
«Залп!» — махнул шашкой Краснощеков.
«Моя порода», — успел улыбнуться Егор, и его тело, уже без него самого внутри, кувыркаясь, полетело с обрыва в воду.
Пережогина красные так и не нашли. Покрутившись несколько дней вокруг Разгуляевки, они ушли обратно вниз по реке, потому что из Нерчинска в эту сторону уже двинулся 1-й казачий полк. Японцы держали с Семеновым постоянную телеграфную связь и про ночной бой у Разгуляевки в Чите узнали практически сразу. В прямом столкновении с регулярными казачьими частями, прошедшими германский фронт, краснощековским курсантам ловить было нечего. Их поймали бы и перетопили в Аргуни по одному. Белых тоже сильно интересовала судьба читинского золота.
Анархистов и Пережогина нашли потом, уже по холодам, в охотничьем зимовье в тридцати километрах от Разгуляевки. Кто-то порубил их всех во сне топором. Золота ни в зимовье, ни поблизости не оказалось. Говорили, что это семеновские казаки, но Нерчинский полк до тех мест так и не дошел.
Многие пытались потом отыскать читинское золото, и все же в руки оно никому не далось. В двадцать третьем году несколько мужиков из Разгуляевки и райцентра снарядились в настоящую экспедицию — на все лето и осень, чин по чину. Однако живыми их больше не видел никто. То ли нашли, что искали, и не сумели разбежаться по-честному, то ли наткнулись в тайге на хунхузов, и те сделали за них то, что они сами бы сделали друг с другом, если бы у них все удалось. После Гражданской много всякого народу бродило по Забайкалью. Золото вроде мыли, но могли и зарезать легко — за ружьишко и снаряжение. Смотря, как попадешь. Под какую руку.
Поэтому раскулаченный старик Брюхов, конечно же, понимал, насколько невелики его шансы, и тем не менее идти к «балаболам да болтунишкам» в услужение он не мог. Ему легче было лечь на лавку и помереть. Во всяком случае, не так обидно.
Полгода он шатался по степи и тайге, расспрашивал о чем-то кочевых бурят, ставил на деревьях непонятные знаки. При этом ни сыновей, ни тем более зятя с собою не брал. Хотел быть один, когда надо будет перепрятывать золото. Не доверял вообще никому. Домой не возвращался по целым неделям. Приходил мрачный, вонючий и злой, как медведь. В доме улыбались, только когда его не было.
Однажды явился весь помятый, изломанный. Сказал, что деревом придавило. Пролежал под ним два дня, пока охотники не нашли. В другой раз пришел с чужой пулей в плече и вообще ничего не сказал. Раскалил нож над печкой и молча расковырял рану. Приходил и с дыркой от ножа в правом боку. Однажды притащил в ведерке какой-то земли, высыпал ее за огородом, и крапива в том месте стала расти выше бани.
Когда семья совсем заголодала, старик Брюхов велел невесткам ходить по домам и за еду выполнять какую попросят работу. Разгуляевским забавно было смотреть, как вчерашние богачи возятся у них в свиных стайках, поэтому звали их часто. Где свадьба, где похороны — всегда надо чего-то помочь. Постряпать, помыть, поорать, поплакать. Вот и кормились, пока старик Брюхов не нашел наконец в лесу свой разлюбезный слиток.
Но один слиток — не ящик, в Китае на него не проживешь. Все остальное золото продолжало лежать нетронутым, как переспевшая девка, где-то в тайге. Брюхов погрустил месяц дома с ковшиком браги и решил заделаться контрабандистом. Он аккуратно распилил слиток, закопал обрезки в тайных местах, перешел по льду через границу, обменял часть золота на «мунуклатуру» и выгодно продал ее в Разгуляевке. Ситец, фарфоровая посуда, женские украшения, шелковые наряды, спирт — отбою от желающих не было. Все разобрали за два часа. Даже из дома в дом ходить не пришлось. Как зашел к соседям, так и сидел там, пока разгуляевские валили гурьбой.
«Здрасьте! У вас тут чо?»
На второй и на третий раз все прошло даже еще лучше. Старик Брюхов сделал уже список заказов, и «клиенты» ждали его на берегу. Народу не терпелось посмотреть на свои обновки.
После шестой ходки он выкопал все золотые обрезки, взял у соседа лошадь с санями и отправился за большим оптом, чтобы не мотаться без толку туда-сюда.
«Семь — хорошая цифра, — сказал он перед отъездом. — В седьмой раз будет большой фарт».
На обратной дороге его поджидали чекисты из райцентра. Кому-то в Разгуляевке, видимо, жалко стало, что Брюховы наживаются так легко.
Еще с середины реки увидев, как они осторожно спускаются на конях с разгуляевского берега, старик Брюхов сразу все понял, повернул соседскую лошадь к большой полынье и спрыгнул с саней на лед. Потом он стоял и смотрел, как обезумевшая коняга бьется из последних сил, ломая кромку, пытаясь удержать над водой голову с огромными, сверкающими как звезды глазами, но тяжелые сани и течение подо льдом неумолимо тянули ее в черную пропасть.
«Стрельни в голову», — сказал он, когда вокруг захрапели чекистские кони, и было непонятно, кого он просил добить — то ли лошадь, то ли самого себя.
За незаконный переход границы старик Брюхов получил два года. Если бы не успел утопить товар в полынье, сгинул бы в лагерях навечно. Соседу за лошадь с санями велел отдать сруб нового дома.
В лагере он выучился бондарскому ремеслу. Вернувшись в Разгуляевку, стал делать бочки и первую же повез через Аргунь. У него были свои счеты с колхозной властью.
Артем, живший уже отдельным хозяйством, состоял в колхозе, но тоже потихоньку начал помогать тестю возить бочки в Китай. Веселые песни петь со временем он разучился, а народившихся детей надо было чем-то кормить. Брюховский скот в разгуляевском колхозе давно съели.
Из-за того, что возил старик Брюхов теперь немного, чекисты его больше не беспокоили. У них хватало своих забот. Через границу в Китай постоянно ходили бывшие красные партизаны, которым после Гражданской войны все не сиделось на месте и у которых руки чесались пограбить осевших на той стороне вдоль железной дороги семеновцев и староверов. Маньчжурское правительство заявляло протесты, грозило ответными мерами, а отдуваться за все приходилось чекистам и пограничникам. Этих красных партизан остановить было не так-то легко. Время от времени на сопредельную территорию уходили группы до тридцати, а иногда — до пятидесяти сабель. И все они, между прочим, были свои. Но по-хорошему договариваться не хотели. Куда тут гоняться за полоумным дедом? Каждый сотрудник и без того был на счету.
В конце концов, старик Брюхов сам оставил в покое Советскую власть и прекратил свой бесконечный спор с нею, замерзнув однажды насмерть прямо на льду. Вокруг его закоченевшего тела обнаружили множество волчьих следов, и в Разгуляевке пришли к мнению, что волки настигли его на реке, но почему-то не стали нападать, а просто уселись вокруг него и ждали, пока он замерзнет. Как будто сама Аргунь наконец решила его остановить.
И все же старик Брюхов, уходя, сумел высказать остающимся свое коренное мнение. На правой руке, которую он держал прямо перед собой, застыл твердый, как камень, кукиш. Перед похоронами сыновья пытались разогнуть ему пальцы, но у них ничего не вышло, и, пока не заколотили, Иван Николаевич лежал в гробу, выставив на всеобщее обозрение крепкую казацкую фигу.
Настюха
Михайловы на людях Петьку не признавали. Им было плевать, что у него такие же черные волосы, как у них, такая же смуглая кожа и такой же узкий, с маленькой горбинкой нос. Чижовы все были рыжие, с круглыми лицами и конопушками, но Петька в сельсовете был записан именно как Чижов. Просто такой вот уж получился.
Михайловы усмехались и говорили: «Мало ли что чернявый. В Разгуляевке донских и без нас хватает, и у каждого чуб, как деготь. Всех, что ли, теперь в родню записать? Дураков ищите в другом месте. У вас, у чалдонов, все не как у людей. А Нюрка ваша сама, как коза, по огородам скакала. Вот и допрыгалась. Меньше надо было на завалинках торчать. Следили бы за ней, не маялись бы теперь со своим выблядком. И Митька наш совсем ни при чем».
Но Митька был, конечно, при чем. Иначе его братья не сидели бы дома, когда дядька Юрка и дядька Витька бегали за ним по всей Разгуляевке с кольями в руках. А они сидели. И на подмогу младшему брату не вышли. Потому что у каждого своя семья, потому что серьезные мужики, и, вообще, Митька к тому времени для них был ломоть отрезанный. Да и нож, которым отрезали, был какой-то кривой.
Разгуляевские старики про Митьку с самого начала говорили: «Вырастет гаденыш — житья от него не будет. Намается с ним Наталья. Жалко — отца нету. Было бы кому драть».
Но житья не было уже тогда. Не надо было даже ждать, пока вырастет. То в чужом огороде поймают, то из школы за уши приведут. Носился по Разгуляевке, как Красная конница — рубаха пузырем, глаза ошалелые. Однажды залез в погреб к колхозному счетоводу, выпил все молоко из крынки, а потом в нее взял и нассал.
То есть колотить было за что.
Но и любили его тоже сильно. Надают подзатыльников и говорят: «Не ори. Тащи гармонь свою, змей». И улыбаются. Потому что на гармони лучше Митьки никто не играл. Девки к нему так и липли. Даже взрослые парни ему завидовали. Даже Костя Чуваш, у которого мать была продавщицей.
И научился-то всего за две ночи. Братья разок отдубасили, за то что после работы спать не давал, но потом сами рты пооткрывали: «Подожди-подожди, а „Цыганочку“ можешь? А „Цыганочку с выходом“? Ну, покажи… Н-да, паря… Короче, пойдешь с нами сегодня к девкам. Гулянка у нас».
А Митьке тогда только-только двенадцать исполнилось. Гордый перед другими пацанами ходил — куда деваться.
Потому что Чижовых, например, Юрку с Витькой на гулянки еще никто не звал. С Митькой по Разгуляевке они только днем, башку завернув, вместе носились. Вечерами к большим девкам он ходил без них. Остальным пацанам можно было разве что в окошки заглядывать. Смотреть, как Митька там на гармони наяривает, а девки его дергают за вихры.
Но с Чижовыми Митька дружил. Соседи, во-первых, а во-вторых, почти с одного года. В школе все втроем на одной лавке сидели. И рядышком Нюрка носом хлюпает. Хоть и на три года младше. В разгуляевской школе малышню отдельно никто не учил.
Анна Николаевна говорила: «А ну-ка, Нюра Чижова, расскажи нам стихотворение великого поэта Демьяна Бедного». Нюрка вскакивала, довольная, глаза блестят, и в двадцатый раз тараторила: «Про землю, про волю, про рабочую долю». Картавила немного, но Анне Николаевне нравилось. Она стояла в углу и кивала на каждую строчку, как лошадь почтальона дяди Игната, когда ей мухи лезут в глаза.
Митька, который со слуха успел уже выучить все наизусть, сидел сзади и передразнивал: «Про Колю, про Толю, про ёблю, про волю». Но Анна Николаевна его не слышала, потому что стояла от него далеко. А Юрка с Витькой все слышали, и Митькины стихи им нравились больше стихов поэта Демьяна Бедного. Они толкали друг друга ногами под лавкой, хихикали и ждали от Митьки продолжения. Нюрка тоже слышала, поэтому сбивалась, начинала опять, и по лицу Анны Николаевны пробегала легкая тень грусти.
Митькина мать, тетка Наталья, хоть и выслушивала постоянно жалобы от других баб, младшего своего сама никогда не лупила. «Хотите, — говорила она соседкам, — бейте. Если догоните». И улыбалась такой же, как у Митьки, щербатой улыбкой. Сдувала опилки с ладоней, отбрасывала прядь волос с мокрого от долгой работы лба. «А мне за ним по заборам скакать некогда. У меня в доме мужика, поди, как у вас, нет. И завестись ему, бабы, неоткуда. От сырости, разве что. Вы бы подбросили одного какого-нибудь на расплод, ненужного. Эй, вы куда, бабы? Я думала — пока с вами болтаю, немного хоть отдохну».
Митьку она любила так сильно, что прощала ему абсолютно все. Даже потом, когда не дождалась с войны двух старших, простила ему то, что он вернулся, а они нет.
Воровать контрабандный спирт у деда Артема начали как раз после Митьки Михайлова, еще в тридцатых годах. Первым заветный жбанчик спер именно он. До него дед Артем спокойно колотил свои бочки, а потом увозил их для обмена на китайскую сторону. Единственной угрозой его торговле до поры до времени был, пожалуй, только он сам. На то, чтобы удержаться и не выпить сладкого китайского зелья, не хватало никаких сил.
Несколько раз он напился так крепко, что в бане из поддувала полезли черти — наглые, жирные — размером, наверное, с петуха. Тонкими бабьими голосами они смеялись над Артемовой наготой и тыкали в него пальцем. Пока затолкал их обратно, едва не угорел. Какая уж тут торговля?
Дарья, взволнованная потерей прибыли, слегка побила его коромыслом и придумала прятать товар в степи. Мотаться туда, чтобы выпить «грамульку», Артему было уже не так просто. Пока запряжешь, пока доедешь — всякое желание пропадет. Да еще дорога назад. Кому интересно, выпив, возвращаться в Разгуляевку трезвым?
А покуражиться?
В общем, идея всем показалась разумной. Артем брал с собой своих пацанов, те носились рыжими шариками по степи, заглядывая в норы к тарбаганам, а он сам тем временем выкапывал ямку для жбанчика, делал приметный знак и сидел потом на земле рядом с телегой, покуривая, глядя на подпрыгивающие невдалеке рыжие, как вечернее солнце, головки, улыбаясь и размышляя о сыновьях, об отцах, об облаках в небе и о загадочной сути всей жизни вообще.
«Вот, ети ж его!» — делал он, в конце концов, вывод и поднимался на ноги.
«Ю-у-урка! Ви-и-итька!»
Ветер разносил его крик по степи, мальчишки застывали на месте, сами на секунду делаясь похожими на испуганных тарбаганов, потом срывались и летели, не разбирая, что там у них под ногами, к машущему рукой отцу, а тот смотрел, как они бегут, щурился на заходящее солнце, приставлял ладонь козырьком ко лбу и опять с задумчивой радостью повторял: «Вот, ети ж его!»
Когда сыновья подросли, Артем возить их с собой перестал. Во-первых, они могли проболтаться, а во-вторых… Во-вторых, тоже было что-то — Артем это чувствовал, но определять для себя в словах не спешил. Наверное, ему хотелось, чтобы Витька и Юрка подольше оставались детьми. И хотя в хозяйстве давным-давно нужны были помощники, он всеми силами старался оттянуть тот момент, когда спирт и все то, что с ним связано, начнет интересовать их по-взрослому, с мужской точки зрения, а уже не как возможность поехать с отцом в степь и натолкать травы в тарбаганьи норы. А потом валяться в телеге у него за спиной, щекотать друг друга, возиться и задирать ноги.
В общем, он их с собой больше не брал.
И правильно делал. Потому что Митьку Михайлова спрятанный в степи спирт стал вдруг интересовать в самой необычайной степени. Он то и дело расспрашивал Юрку с Витькой, куда это со своим жбанчиком ездит дядька Артем, но когда они говорили: «А зачем тебе?» — сам в ответ лишь помалкивал или начинал поглаживать ладошкой гармонь.
Видимо, было надо.
Все эти девки на танцах, где он давно стал главным гармонистом, не обращали на него никакого внимания. Для них он все равно оставался сопливым пацаном, хоть без него гулянок по вечерам в Разгуляевке никто уже себе и не представлял.
А Митька очень обращал на девок внимание.
До того как старшие братья привели его с собой поиграть на гармони, он даже не задумывался обо всех этих странных вещах. Ему казалось, что вся разница между мужиками и бабами состоит в том, что одни сидят за столом, широко и уверенно расставив ноги, и получают на обед все самое жирное, а другие бегают от печки к столу или тихонько стоят рядом. Поэтому он хотел быть мужиком и радовался, что скоро так или иначе им станет. Но теперь, после всего увиденного и услышанного за полгода на танцах, где его действительно не замечали и особенно не стеснялись, он понял, что в этом вопросе все намного сложней.
У девок было что-то чрезвычайно важное. Что-то такое, за что взрослые парни могли запросто убить друг друга. Или покалечить до полусмерти.
Приехавший из райцентра агроном бежал однажды до самой реки, а потом еще часа полтора вдоль нее только из-за того, что сказал Машке, дочери дяди Игната, какие у нее красивые косы. А сзади него бежали оба Митькиных брата, и если бы агроном оказался обычным агрономом, а не владельцем знака ГТО первой степени на цепочке и с надписью «ЦИК СССР ВСФК», лежать бы ему на берегу Аргуни с грустным лицом и переломанными костями. Потому что Митькины братья и без него уже знали все про Машкины косы. Объясняльщики были им ни к чему.
И получилось так, что Митьке вдруг все это стало ужасно интересно. Каждый вечер девки кружились вокруг него, стукали в пол каблуками, смеялись, показывали язык, а он все сильнее налегал на гармонь, тискал ее, сжимал и растягивал, как будто хотел вытрясти оттуда неизвестно что. Но девки не обращали на него внимания. И шансов узнать их тайну у него не было никаких.
Пока не появилась Настюха.
То есть в Разгуляевке она была уже давно, а вот на гулянку взрослые парни ее затащили совершенно случайно. Просто решили посмеяться.
Со станции за несколько месяцев до этого ее привез дядя Игнат. Настюха въехала в Разгуляевку на его телеге, зарывшись от страха в пустые мешки из-под старой почты, которые дядя Игнат никогда не выбрасывал. Но зато она сразу подружилась с собаками. Те вереницей бежали за скрипучей телегой и как угорелые махали хвостами, немедленно признав ее за свою собачью царевну.
«А чо я? — говорил, разгружая почту, дядя Игнат. — У меня сердце-то каменное, что ли? Человек, поди, тоже. Не зверь».
До этого она две недели прожила на станции, ночуя под лавками и питаясь тем, что ей бросали железнодорожники. Настюхой ее назвали как раз они. С какого она сошла поезда, когда и был ли кто с нею — этого никто не заметил. Сама она только мычала, улыбалась от уха до уха и косила глазами.
Освоившись в Разгуляевке, Настюха понемногу начала понимать, что ей говорят, но о себе рассказать ничего не могла.
«По-о-м-м-м-ерли», — мычала она.
Потом опускалась на землю и выла страшным голосом, успокаиваясь только тогда, когда к ней подбегали собаки и начинали лизать ей лицо.
Дядя Игнат пустил ее жить на сеновал, но она оттуда быстро сбежала. Спала прямо там, где заставал ее сон. Любила выпрыгивать неожиданно из-за забора и пугать проходящих утробным уханьем и дурацким смехом. Собаки всегда тут же вылетали за ней и без конца лаяли вслед матерящемуся изо всех сил прохожему.
Когда парни притащили ее на гулянку, Настюха оставила собак на крыльце, а сама забилась в угол за печкой и сверкала оттуда темными глазами, время от времени расплываясь в идиотской ухмылке. Митька сперва поморщился, но после того, как кто-то дал Настюхе стакан с остатками самогона, начал посматривать в ее сторону.
Понюхав стакан, она скривила и без того перекошенное лицо и затрясла головой. Потом понюхала еще раз, лизнула край, посмотрела на всех танцующих, подумала о чем-то и сделала судорожный глоток. Выпив, она закашлялась, сникла, потом вдруг вскочила и как бешеная стала кружиться под музыку. Парни оглушительно засвистели, девки нахмурились, кто-то захохотал, а Митька продолжал наяривать «Барыню». Снаружи к окнам прилипли мальчишки, среди которых он успел заметить то ли Юркино, то ли Витькино веснушчатое лицо.
Наконец Митька рванул последние аккорды и опустил гармонь на пол. В этот момент Настюха неожиданно подскочила к нему. Схватив его за голову, она на секунду уставилась ему прямо в глаза, а потом впилась ртом ему в губы. Митька от испуга закричал, вокруг засмеялись, и в голове у него все поплыло от запаха самогона, от безумных Настюхиных глаз прямо перед его лицом, от неожиданности и от наступившей сразу же вслед за этим одуряющей тишины.
«Горько! — наконец закричал кто-то. — Горько!»
И все остальные сразу же подхватили: «Свадьба! Свадьба! Митьку на дуре женить!»
А когда успокоились, Настюха выпросила еще самогона и потом лезла целоваться уже ко всем подряд, даже к девкам. Митька старался играть как обычно, но то и дело съезжал на черт его знает что.
Слушая на следующий день в школе рассказ Анны Николаевны о круговороте воды в облаках и в лужах, он перегнулся через шмыгавшую носом Нюрку Чижову и в первый раз спросил Витьку о том, где прячет контрабандный спирт его отец.
«А ну-ка, Михайлов! — с досадой тут же крикнула от доски Анна Николаевна. — Встань и расскажи нам про испарения».
Неизвестно, как у него получилось, но Митька все же нашел тайник дядьки Артема и утащил спирт на дальний обрыв — туда, где над Аргунью в начале двадцатых красные расстреляли целый отряд анархистов. Среди расстрелянных был и Митькин отец, Егор Михайлов, сдуру поверивший в мировую анархию.
После расстрела на том месте никто уже не купался, и даже бабы со своим бельем уходили стирать вверх по реке. Говорили, что в лунную ночь под обрывом кто-то стонет.
Но Митьке на стоны было плевать. Митька вообще ничего не боялся. Кто его знает, может, он втихую рассчитывал на встречу со своим мертвым отцом. Во всяком случае, когда тетке Наталье летом надо было его найти, она знала, в какую сторону кричать: «Если не придешь — захлестну засранца!»
Вот туда он и отвел Настюху. Понимал, что никто их там не найдет. Собаки прибежали следом за ними и уселись невдалеке посмотреть, как Настюха будет пить спирт и целоваться. Даже когда на обрыве вдруг показались Витька и Юрка Чижовы, они не зарычали. На секунду лишь перевели взгляд и потом снова уставились на голую Митькину жопу. После этого спирт у Артема стали воровать все, кому только не лень. Как прорвало.
«Ну и чего ты опять пустил ее? — ругалась Анна Николаевна на школьного сторожа деда Семена. — Неужели не видишь — она уроки не дает мне вести. Позавчера занятия сорвала, и вчера, и сегодня».
«Да где за ней уследишь! — виновато чертыхался сторож. — Калитку я вон закрыл, так собаки под забором дыр-то сколько нарыли! Она в них и лазит. А мне кроме школы еще за продмагом надо смотреть. Вас, паря, много, а я один. Бегай тут за вашей косоглазой!»
Они выходили на крыльцо — туда, где солнце, а в классе начинался невообразимый галдеж. Все бросались к окошку, с обратной стороны которого к стеклу прижималось счастливое лицо Настюхи. Пытаясь разглядеть кого-то внутри, она плющила о стекло нос и губы, делала козырьком ладони над головой.
Через минуту у нее за спиной появлялись Анна Николаевна и сторож. Они тянули ее назад, но Настюха цеплялась за подоконник, заглядывала в окно, хохотала, косила глаза и не сдавалась. Так они боролись, словно три могучих героя Гражданской войны — Чапаев, Буденный и Котовский, о которых без конца рассказывала на уроках Анна Николаевна, а солнце светило на их борьбу, заливая школьный двор, слепя выскочивших на крыльцо мальчишек и девчонок.
«А ну, быстро в класс! — задыхаясь, говорила после победы Анна Николаевна и вытирала со лба блестящие капельки пота. — Марш, я кому говорю!»
Все возвращались, но потом еще долго посматривали на окошки, надеясь, что Настюха придет опять.
Юрка с Витькой больше не сидели с Митькой на одной лавке. Он вообще одно время перестал вдруг ходить в школу, но Анна Николаевна поговорила с теткой Натальей, и та загнала его граблями на чердак.
«Не будешь ходить в школу — жрать больше не дам. Можешь там на чердаке сдохнуть».
И убрала лестницу.
Митька легко мог спуститься оттуда без всякой лестницы — и не с такой высоты летал, — но почему-то сидел тихо. Слушал — чего ему мамка говорила через потолок.
«Ну, ведь четырнадцать уже годов! Совсем сдурел, или чо? Я не знаю. Ну, куда ты без школы? Кому ты нужен со своими железками? В райцентре скоро МТС откроют. Думаешь, тебя без школы на тракториста учиться возьмут?»
«Давай, мы его сымем оттуда, — говорили старшие братья. — Да хорошенько ему накостылям».
«Я вам накостылям! — отвечала тетка Наталья. — Так накостылям, что садиться не на чо будет!»
Потому что она знала, что Митька совсем другой. Не такой, как его братья. У него голова была устроена совсем не так. И руки.
«Слышь, Наталья, — говорил председатель. — Толкни Митьку ко мне. Молотилка колхозная опять сломалась. Ети ее».
И тетка Наталья толкала. А Митька чинил. Походит вокруг, почешет в затылке, свистнет, дернет за что-то — и она пошла. Застучала, закрутилась, родная, замолотила.
«Ты смотри! — удивляется председатель. — Даром что шарозаворотный такой».
«А ты думал! — усмехается в ответ тетка Наталья. — Иди поищи таких шарозаворотных».
Поэтому на чердаке Митька сидел недолго. К тому же на гулянках по вечерам без его гармони девки почти не давали парням лапать себя. Разве только чуток.
Скучно им было, пока Митька на чердаке без жратвы сидел. Неинтересно.
А как только Митька вернулся в школу, снаружи к окнам Настюха стала прилипать. Почти сразу. Как будто только его и ждала, чтобы позлить Анну Николаевну с дедом Семеном. Знала бы она, как трудно потом успокоить всю эту малышню.
Наверное, тогда бы не лезла.
Настюха не сразу, но все-таки догадалась, что Анна Николаевна ее не любит. А сторож Семен — вообще плохой человек, потому что закопал своей лопатой все ямы под школьным забором, и теперь ни собаки, ни Настюха не могли туда больше пролезть. Мерзкую лопату Настюха нашла и сломала, но ждать, пока ее друзья-собаки снова пророют для нее ход, она не могла. Сказав своим приятелям, что ей туда больше не надо и что если они откопают, то пусть лазят туда без нее, Настюха перебралась на другой конец Разгуляевки. Она уже выяснила, куда Митька ходит еще чаще, чем на гулянки к взрослым парням.
Сначала она просто сидела на земле и смотрела издали на открытую дверь, но потом, когда привыкла к постоянному звону и скрежету, которые доносились оттуда, и поняла, что ни сторож Семен, ни Анна Николаевна не прибегут сюда, чтобы бороться с ней, Настюха стала передвигаться поближе к сараю и наконец заглянула внутрь.
Туда, где возле какой-то большой железяки перепачканный Митька зло и весело колотил молотком.
«Жрать хочешь? — сказал он, поднимая голову. — Видала, что я в речке у обрыва нашел? Починю — мой будет. Настоящий».
Настюхе в сарае у Митьки очень понравилось. Она даже сбегала к своим друзьям-собакам и похвасталась, как там внутри хорошо. Ей так все понравилось, что скоро она даже смогла выучить некоторые волшебные слова. Когда Митька говорил «напильник», она бросалась к напильнику и почти ни разу не ошибалась. А когда он говорил «тиски» — Настюха гудела ртом и закручивала тиски. Потому что она была сильнее, и ей нравилось, что Митька не мог раскрутить тиски после того, как она их закрутила.
А он злился и кричал на нее: «Давай, дура, раскручивай назад!»
Но Настюха знала, что Митька будет злиться недолго. Позлится, потом сходит домой и принесет хлеб. И картошку. Горячая такая еще. Но у Настюхи ладони от тисков уже твердые. Раздавливает картоху в лепешку, смеется и толкает ее в рот.
«Ну, кто так ест, дура! — говорит Митька. — Вот дура! Смотри! Надо вот так».
А Настюха знает — как надо. Просто ей весело, и она хочет, чтобы Митька ей опять показал. Она любит, когда Митька показывает.
Он говорит: «Поняла? Ну-ка, сама давай».
Настюха берет еще одну, заталкивает ее себе под мышку и быстро раздавливает ее там.
Горячо.
«Ну и дура же ты!» — говорит Митька. Но сам смеется.
«А я буду трактористом, — рассказывает он ей. — Понимаешь? На тракторе буду ездить. Ничего не понимаешь, дубина еловая. На тракторе — это как командир дивизии. Или даже — армии. Поняла? Все в говне ковыряются, а я — на рычагах. За полкилометра здороваться будут. Потом вообще уеду отсюда. В Москву хочу. Там, знаешь, как трактористы нужны! Ну, и чего ты лыбишься? Дубина еловая. Ничего ты не понимаешь. Сиди здесь, я скоро приду. Попробуй только еще раз за мной увязаться. Поколочу, как вчера. Поняла? Ну, и чего заревела? На вот, хлеба возьми».
Настюха терпеливо ждала Митьку, изредка выглядывая из дверей, прислушиваясь к далеким переливам его гармони, рассматривая звезды в большом небе и произнося звуки «о». Прибегали друзья-собаки, звали побегать ее с собой, но она каждый раз им отказывала. Настюха не могла пропустить Митькино возвращение.
После гулянки, перед тем как пойти домой, он всегда забегал к ней в сарай, и они ложились на овчинный тулуп, подперев дверь поленом. Настюха закрывала глаза, вытягивала над головой длинные руки, время от времени стукаясь костяшками пальцев о разбитый ствол пулемета, который Митька так и не починил.
А через некоторое время у нее заболел живот. Очень сильно.
После выкидыша Настюха перестала глупо смеяться, дружить с собаками, косить глазами и выглядывать из сарая по вечерам. Ее глаза теперь смотрели совсем прямо и часто с удивлением останавливались на Митьке, как будто спрашивая: «А это еще что такое?»
Когда он попробовал снова уложить ее на овчинный тулуп, она толкнула его так сильно, что он отлетел к стене, опрокинув по дороге свой неисправный пулемет. Сила у нее осталась прежняя. Но все остальное изменилось.
Даже имя.
Сначала Митька не обратил внимания на то, что она перестала радостно оборачиваться, когда он звал ее Настюхой, и ему приходилось теперь подходить к ней и толкать ее в плечо. Но после того, как она несколько раз толкнула его в ответ, он начал задумываться. Что-то странное было в этой спине, которую он теперь постоянно видел вместо расплывающегося в тупой улыбке косоглазого лица.
«Настюха», — говорил он, и эта спина даже не шевелилась. Так и продолжала лежать в углу на том самом тулупе, который теперь принадлежал ей одной. «Настюха», — повторял он, но ничего в выражении этой спины не менялось. Она не становилась ни более замкнутой, ни более приветливой. Спине было все равно.
Однажды спина заворочалась, и вместо нее появилось очень усталое и очень печальное лицо.
«Мальчик, — сказало лицо. — А почему ты все время говоришь „Настюха“?»
Оказалось, что Настюха — это не Настюха, и до Разгуляевки ее звали Любой. До того, как она сошла с ума и уехала из своего первого места. Оттуда, где все умерли. Но об этих мертвых она вспомнила не сразу. Только потом. Когда бабы стали расспрашивать ее, поняв, что она вдруг изменилась. К этому времени она уже больше не возвращалась в Митькин сарай. Снова жила на сеновале у дяди Игната.
«Слышь, девушка, — говорили бабы, разглядывая ее новое лицо. — Дак он чего там с тобой делал-то, засранец, в сарае? Может, мы того? Сходим к Наталье?»
Люба-Настюха пожимала плечами, потому что она ничего не помнила. Даже то, как приехала в Разгуляевку, она вспоминала с трудом.
«Ну, ты же на станции была, — говорили бабы. — Значит, на поезде ехала. А до этого? Может, ты из Читы? Или с Иркутска? У них там, знаешь, еще Ангара. И озеро большое. Байкал помнишь?»
Но Люба-Настюха не помнила Байкал. Она рассказала, что у нее были брат и сестра и что они оба умерли, потому что очень хотели есть и сварили ежика, но не могли дождаться, пока закипит вода, и съели его вместе с иголками. И от этого у них изо рта пошла кровь, и они кричали, и царапали стены. А братик особенно сильно кричал. И у него были русые волосы. А потом умерли родители, и она сидела с ними в доме одна, потому что в других домах тоже было много мертвых, и она боялась туда ходить. А своих мертвых она не боялась. Она их знала. Но хоронить их никто не пришел. А она ела траву и поэтому осталась живая. Правда, трава была горькая, и от нее она, наверное, сошла с ума.
«Из Самарской губернии она, — сказал председатель. — Там сейчас голод. Я на совещании в районе слыхал. Только смотрите у меня! Чтоб никому! Про этот мор слухи распускать запретили».
А еще через две недели Люба-Настюха из Разгуляевки исчезла. Митька сразу побежал на станцию, пытался что-нибудь разузнать, но на железной дороге ее тоже никто не видел.
«Да ты знаешь, сколько за ночь проходит товарняков? — сказали ему мужики, грузившие уголь. — У нас же почти узловая. На любой состав можно сесть. Они притормаживают. Хоть во Владивосток, хоть в Москву. Сел и поехал. Красота. А тебе про нее зачем надо-то?»
В тот вечер Митька на гармони играть не пошел. Вместо этого он снова украл спирт у деда Артема, а утром проснулся у себя в сарае со сломанной рукой. Как он ее сломал и где — он не помнил.
На танцах однорукий гармонист был ни к чему, поэтому взрослые парни Митьку оттуда прогнали. Разок даже пришлось ему накостылять, чтобы успокоился и больше не лез. Девки пытались его защищать, но парням было весело, и Митька летел на пинках по всей Разгуляевке.
«Ссыкун! — кричали ему взрослые парни. — Куда побежал? А ну, стой, ссыкунишка!»
Когда подошло время отправлять Митьку в райцентр, вместо него учиться на тракториста поехал Юрка Чижов. Председатель решил, что пацана со сломанной рукой на МТС завернут обратно.
«Из Архиповки ведь тогда кого-нибудь учиться возьмут. И будем у них потом каждый год тракториста выпрашивать».
Митька ни словом не выдал, что затаил на Чижовых обиду, но как только Нюрке исполнилось четырнадцать, он заманил ее на станции за пакгауз и уложил на теплые от весеннего солнца шпалы.
«Будет нам с тобой счастье, — пообещал он ей потом, закуривая самокрутку и с усмешкой поглядывая на ее склоненную голову и вздрагивающие плечи. — Не бзди, прорвемся».
Митькины частушки
Митька Михайлов одно время был гармонистом. По возрасту на танцы ходить ему вроде было еще не положено, но взрослые парни пускали его, потому что на гармони лучше Митьки в Разгуляевке играть никто не умел.
Потом получилось так, что он влюбился в приблудную девку Настюху, и она ему даже дала. Митька от этого был очень счастлив. Через месяц Настюха из Разгуляевки куда-то исчезла, Митька с горя напился, свалился с обрыва и сломал себе руку.
Когда до него дошло, что без гармони на танцах он никому не нужен, у Михайловых в доме наступил конец света.
Не такой, про который рассказывала в школе Анна Николаевна, когда учила разгуляевских детей не верить в бога и объясняла почему, например, в Архиповке закрыли церковь, а самый натуральный — с мордобоем, ревом и беготней по чужим огородам.
Морду били в основном самому Митьке — братья кулаками, а тетка Наталья мокрым полотенцем — за то, что он по злости поубивал всех цыплят. Сначала долго сидел у себя на чердаке, смотрел то на гармонь, то на свою сломанную руку, а потом слез оттуда и порубил топором цыплят. За что — неизвестно. Просто, видимо, надо было кого-то убить.