Жажда. Роман о мести, деньгах и любви Колышевский Алексей
Пролог
Бригадир сидел при полной власти, в пиджаке, рубашка расстегнута по последней моде. На руке – Паша всякий раз забывал рассмотреть, на которой именно, – большие часы с гравировкой «За всё» на задней крышке. В углу кабинета – знамя с кистями, вышитое ивановскими ткачихами, – подарок. Над головой бригадира висел портрет двуглавого орла, обрамленный в тяжелую раму. Портрет изображал этого самого орла и больше, собственно, ничего не изображал.
– А-а-а, Павлик! – обрадовался бригадир. – Ну, чего ты там надумал?
– Да вот, – министр для виду оробел, зная, что бригадир покорность ценит. – Тут, товарищ Бригадир, человечек один интересный схему предложил. Можно пару копеек по-тихому зашибить, а делать особенно ничего и не надо. Бабки пульнуть. Оформим как надежный инвестпроект, а прибыль укажем так себе, ну а дельту, сами понимаете...
– Звонишь-то складно, – благожелательно кивнул бригадир, и Паша мысленно поставил себе промежуточный зачет, – однако охота и подробности узнать. Есть бумажка-то какая?
– Вот, пожалуйста, – Паша выложил перед бригадиром широкий скрученный лист бумаги и развернул его, придавил по краям, чтобы не сворачивался. – Вот, значит, два американских агентства, которые жилищные кредиты выдают. У этого человечка там хорошая доля.
– А я его знаю?
– Конечно, товарищ Бригадир! Это некий Мемзер Жорж Леопольдович.
– О-о-о! – уважительно протянул бригадир. – Это большой человек. Он вроде теперь в Москве проживает?
– Так точно! Приехал некоторое время назад, купил дом в центре. Одним словом, проживает. Большой финансист, товарищ Бригадир. Предлагает нам в эти агентства перевести кое-что. Я вот тут указал. Да вот, прямо тут, сбоку написано.
– Серьезная цифра, – со значением произнес бригадир и поглядел в окно. За окном светило солнце, на лужайке перед домом резвилась любимая бригадирова собачка. Бригадир на время забыл обо всем и принялся насвистывать мелодию старинной песни «Я люблю тебя, жизнь», а потом даже спел половину куплета. На словах «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно» бригадир услышал, что ему кто-то подпевает, вспомил о Паше и повернулся в его сторону.
– Раз цифра серьезная, то и последствия могут быть серьезными. Не кинет он, этот Жорж Леопольдович?
– Ни в коем случае, – Паша приложил руку к сердцу и стал похож одновременно на Павлика Морозова, Тимура и его команду и на трактористку Пашу Ангелину в момент вручения ей ордена Трудового Красного Знамени.
– Ну а... – бригадир выжидательно поглядел на Пашу, – что-то здесь больше никаких цифр не написано.
– Товарищ Бригадир, вопрос тонкий, деликатесный, то есть, тьфу ты, деликатный. Одним словом, десять процентов сразу после размещения средств в этих самых агентствах.
Бригадир, услышав про десять процентов, невольно нарушил придворный этикет и конвульсивно подпрыгнул в кресле:
– Так это же... Шесть?
– Так точно, товарищ Бригадир, – молитвенно прижав к груди руки ответил министр, – шесть.
– Так ведь и это еще не все, Пабло, – почему-то на испанский манер назвал Пашу бригадир, – ведь эти шесть-то попилить надо как следует. Кто при интересе?
– Вы первый, вам тридцать процентов. Тридцать Мемзеру, тем более что он там у себя тоже с кем-то должен попилить. Может, со своим бригадиром, я точно не знаю. И нам с Ариком по двадцать, товарищ Бригадир.
– Это который Арик? – нахмурился бригадир. – Это тот, что из «А-Групп»? Компаньон твой? А он здесь при чем?
Паша почувствовал головокружение и легкие желудочные колики. Он с удовольствием сел бы, но сесть ему никто не предложил, а без приглашения он не смел, лишь робко оперся о спинку стула:
– Просто Арик тоже в схеме, Мемзер его человек и без Арика ничего бы не...
– Так, – сказал как отрезал бригадир. – Ты давай тут без интеллектуальных шарад своих, Паштет. Дела твои темные мне известны. Может и не все, но тебе, в случае чего, генпрокуратура за них лет тридцать навесит...
«Пугает, – с обожанием глядя на бригадира, подумал министр. – Значит, все получится. Сейчас, небось, свою долю увеличит до половины, как мы с Ариком и прогнозировали, и все будет тип-топ». Он не ошибся:
– Я никаких Ариков кормить не собираюсь, – продолжал бригадир жестко, глядя перед собой в одну точку. – Мои условия следующие. Мне, – он выдержал эффектную паузу, во время которой Станиславский Константин Сергеевич, случись ему присутствовать при этом спектакле, непременно воскрикнул бы: «Верю!» – мне, – повторил бригадир, – пятьдесят процентов. И точка. А остальное дербаньте, как хотите.
– Слушаюсь, товарищ Бригадир, – засуетился Паша, принялся сворачивать свой лист, радостно тряся головой, а бригадир молча за ним наблюдал. Наконец, когда министр скатал схему в трубочку и вытянулся, щелкнув каблуками, в ожидании дальнейших указаний, бригадир сказал:
– Опять Аляску продаем.
Министр вежливо изобразил непонимание.
– Аляску, говорю, продаем опять. Тогда продать продали, а денег так и не увидели. Корабль-то утонул, который из Америки в Россию золотишко вез! За просто так Аляску отдали, получается. Вот и сейчас из Стабфонда шестьдесят миллиардов пульнем, а назад-то и не получим ничего. Потонет кораблик.
– Вы же знаете, товарищ Бригадир, – тихо сказал министр, – что скоро начнется. Так хоть мы с вами заработаем с этих миллиардов, а то они просто в трубу улетят, и все.
Бригадир вновь посмотрел в окно. Были в его взоре мудрая грусть и рассудительная печаль, сдержанная меланхолия и тоска по крутым горным спускам. Какой же бригадир не любит быстрой езды?
– Ступай, Паша. Да говори всем, что, дескать, к нам в державу сия чума не пожалует. Оно, может, кто и поверит. Народ-то у нас, сам знаешь. Золотой, Паша, у нас народ...
– Девушка, я хотел бы снять со своего счета девятьсот семьдесят тысяч рублей и оставить только неснижаемый остаток тридцать тысяч.
– М-м-м... С какой целью?
Человек, стоявший у стойки в банке, поперхнулся от неожиданности:
– А вам какая разница? Мои деньги, на что хочу, на то и снимаю.
Лицо «девушки» – лысоватой дамы лет сорока трех – подернулось ненавистью, длинный чувственный нос в загримированных оспинах пришел в движение, кончик его затрепетал, ноздри раздувались, будто жабры акулы, спринтерским рывком преодолевающей оставшиеся метры до заветного серфингиста, на скулах обозначились багровые чахоточные пятна, а табличка на груди с надписью «Вера Лосева, главный экономист» задрожала, словно последний осенний лист на дереве. Вся сделавшись поджарой, как русская псовая борзая, дама очень похоже изогнула спину и глухо спросила:
– Вы заказывали деньги?
Клиент – молодой мужчина лет тридцати пяти в коричневых, чуть тронутых пылью ботинках и с портфелем, зажатым под мышкой, уставился на Лосеву с непониманием, быстро сменившимся первоначальной стадией бешенства. Закипая, словно электрочайник, молодой человек с возмущением воскликнул:
– Что значит «заказывал»?! Где и у кого я должен что-то заказывать?! Почему я должен заказывать собственные деньги?! Вы банк?! Банк! Я храню у вас деньги?! Храню! Так и выдайте их мне по первому требованию, как это написано в договоре! Вот! – Он поставил портфель на стойку, порылся в нем, достал договор на двух листах и потряс ими перед главным экономистом Лосевой:
– Написано черным по белому: «банк обязуется, трам-пам-пам, выдать, трам-пам-пам, в случае, трам-пам-пам, по первому требованию вкладчика». Я ж ничего не выдумываю, правда? Мне вообще странно, что я должен вам все это сейчас говорить. Короче, мне срочно нужно девятьсот семьдесят тысяч, вот мой паспорт.
Лосева заметно напряглась, взяла паспорт, раскрыла, положила перед собой, пробежалась пальцами по клавишам компьютерной клавиатуры:
– Михаил Евгеньевич?
– Да.
– У вас вклад «Престижный»?
– Да!
– Пожалуйста, не кричите на меня.
– Все-все, я не кричу. Вы мне только деньги мои выдайте, пожалуйста, и я вам буду улыбаться хоть до конца дня, благо, – он посмотрел на циферблат больших часов за ее спиной, – до закрытия банка еще есть минут пятнадцать.
Лосева сверила данные паспорта. Все сходилось: Плешаков Михаил Евгеньевич, 1973 года рождения, серия, номер, зарегистрирован и так далее, на счету ровно миллион рублей, ничего особенного. Вернее, ничего особенного не было до утренней директивы, разосланной центральным офисом ее банка во все отделения. «Не осуществлять выдачу вкладов в случае, если сумма является значительной. Для мотивации отсрочки исполнения требования использовать следующие основания... В случае выявления нарушений пунктов настоящей директивы на виновных будет наложено взыскание в виде штрафа». Сегодня Вера помогла своему банку сохранить немалую сумму, и, конечно же, она ничего не выдаст этому хамлу, тем более что на штраф нарываться совсем не хочется.
– Я повторяю, вы заказывали деньги?
– А я вам русским языком отвечаю, что нет! Какого черта?! Я впервые о таком слышу!
– Вам следовало заказать сумму вчера, до двенадцати часов дня, позвонив по телефону, или лично явиться в банк и сделать это через экономиста. Мы ежедневно заказываем деньги по заявкам клиентов и по ним же деньги выдаем, особенно такие крупные суммы.
– Для вас, для вашего банка это считается крупной суммой? Послушайте, я отстоял в очереди шесть часов! Мне срочно нужны эти деньги! Завтра утром! Немедленно выдайте деньги! – Мужчина не заметил, что давно перешел на крик и сквозь немного поредевшую по сравнению с началом дня толпу к нему с разных сторон направляются охранники. Они подошли почти вплотную, но пока ничего не предпринимали, а лишь стояли, сложив руки на манер футболистов из штрафной «стенки».
– Этой суммы нет в кассе, молодой человек. Пожалуйста, успокойтесь, – длиный нос теперь не просто дрожал, он трепетал, как гордое знамя кавалерийского полка на ветру. – Вы можете сделать заказ сейчас и получить деньги послезавтра, начиная с половины девятого утра.
Плешаков Михаил Евгеньевич еще какое-то время препирался с главным экономистом Лосевой, затем нахально и от души послал банк и всех, кто в нем работает, по матери. Немного погодя все же взял себя в руки, извинился, забрал свой паспорт и вышел на улицу. Там он сел в небольшой автомобиль, вырулил на проспект и покатил в сторону кольцевой автодороги. По пути он несколько раз вздохнул: причиной тому стали таблички возле обменных пунктов. Еще утром, когда Плешаков ехал на работу, значения курсов валют, которые показывали светящиеся на табличках цифры, были не в пример скромнее.
Автомобиль занял свое привычное место возле недавно построенной многоэтажки, а Плешаков, по-прежнему держа свой портфель под мышкой, зашел в подъезд, вознесся на лифте на пятнадцатый этаж и позвонил в дверь квартиры, номер которой не поддавался установлению ввиду его отсутствия. Плешаковы только недавно сделали ремонт, и глава семьи все забывал купить две пластмассовых циферки, составляющие квартирный номер. Дверь открыла жена, окинула Михаила ничего не выражающим взглядом и ушла куда-то вглубь, судя по всему, на кухню, откуда немедленно донеслась песнь чайника и немелодичные звуки посудомоечной экзекуции.
Эту квартиру, чайник, посуду и вообще все, чем была заполнена квартира, Плешаковы купили в кредит. Радость от переезда закончилась некоторое время назад и сменилась липким от холодного утреннего пота страхом. И глава семейства, и его неприветливая супруга в первый после пробуждения миг задавали себе немой вопрос: «Что будет, если все заберут?» Ответа они не знали, и с тяжелым сердцем Миша хватал портфель и уезжал на работу, а жена наливала себе в кружку чай и садилась за домашний компьютер просматривать объявления в графе «требуются».
Плешаков торговал облицовочным кирпичом в небольшой конторе. Его жена до недавнего времени тоже чем-то торговала, но ее «вычистили», передав ее работу молодой и более расторопной напарнице.
«Сучка», – назвала жена Плешакова проворную напарницу и оказалась перед домашним компьютером и объявлениями о найме.
Зарплаты мужа хватало на скромный провиант и бензин для автомобиля. Все остальное, в том числе и ее жалованье, уходило в счет оплаты кредитов. Сейчас, когда женщина уже третий месяц сидела дома, положение с каждым днем становилось все более отчаянным. Вот-вот грозилась образоваться первая кредитная задержка (кирпич перестали покупать, и мужу не выдавали жалованья уже больше месяца), а тут еще их сбережения в банке с претенциозным, как и у всех банков, названием начали стремительно дешеветь и купить на них можно было с каждым днем все меньше и меньше. Допустить задержку было немыслимым делом, поэтому Плешаков решил деньги из банка забрать, купить на них валюты, в другом банке погасить ежемесячную выплату и с остатком денег на руках надеяться на лучшее. А тут такая история!
– Заказали, не заказали... А я ей, мол, это, ну, мол... А она мне – «послезавтра», – непохоже изображал Плешаков главного экономиста Лосеву, рассказывая супруге о последних событиях. Та слушала его рассеянно, что-то рисовала пальцем на скатерти, а после и вовсе ушла безо всякого упреждения и легла спать.
На следующий день Мишу уволили с работы. Утешение от того, что и всех остальных сотрудников постигла та же участь, да и сама организация прекратила свое существование, а кирпичный завод забрали за долги все те же кредиторы, было каким-то слабоватым. По дороге домой Миша купил бутылку дагестанского коньяка и выпил ее дома, в одиночестве, так как жена категорически отказалась составить ему компанию.
А утром он с тяжелой похмельной головой поехал в банк, опасаясь, что по дороге может остановить милиция, а надежды откупиться нету никакой, просто нечем. И если попросят его дунуть в хитрую милицейскую трубку, то последствия могут быть самыми ужасными. С этим пронесло: ни одного бдительного милиционера не встретил Миша и к банку подъехал без происшествий. Возле отделения он увидел солидную разночинную толпу, общее настроение которой, судя по выкрикам нецензурного свойства и резким жестам, совершаемым некоторыми членами этой толпы, было далеко от радужного. Протиснувшись к крыльцу, на входной двери Миша увидел налепленный как попало листок со словами «Банк закрыт». И все. Больше на окаянном листке ничего написано не было, и в голове Плешакова хлопушкой разорвалось многозначительное и всеобъемлющее «та-ак». Он растерянно повернулся и окинул взглядом сотню лиц, не менее растерянных, чем его собственное.
– Это как же понимать? – сдавленным голосом произнес Миша, обращаясь ни к кому персонально и вместе с тем ко всем сразу. – Как это «закрыт»? Не может быть! Что у них там, бомбу, что-ли, ищут?!
– Какая там бомба, парень! – в сердцах ответил какой-то субъект, с виду интеллигент – в просторной ветровке, свисающей с узких плеч, в очках и с наколкой «Катя» на фалангах пальцев правой руки, что мало вязалось с его безопасным обликом. – Схлопнулись они. Новости-то не смотрел?
– Не... Не-ет, – проблеял Миша и почувствовал головокружение.
– Обанкротились они. Вчера. Эх-х, – вздохнул сомнительной пробы интеллигент и достал из кармана папиросу.
– Что же теперь будет? – спросил Плешаков интеллигента с наколкой.
– Черт его знает, – пожал тот плечами. – Вот, предлагают письмо писать, выбирать инициативную группу. Только долго это все...
Домой Миша попал только вечером. Весь день он бегал, обивая пороги каких-то учреждений. Дважды побывал в центральном офисе закрытого банка, но так ничего и не добился, а цифры на табло возле обменников к вечеру стали еще более пугающими.
Вместе с женой они перебрали все возможные варианты на тему «где взять денег?». Решили обзвонить знакомых. Никаких результатов это не принесло, кроме целой лавины сочувствия, сошедшей с уст приятелей и подруг. Но сочувствие, к сожалению, в дензнаки не конвертировалось. Родители Плешаковой жили в Сызрани, родители Плешакова в Казани. Надеяться на их поддержку было все равно что надеяться на гнилую веревку, зависнув над пропастью. Предкам решили не звонить, не волновать их понапрасну, зная, что те гордятся детьми, покорившими Москву.
Следующий день также прошел в попытках где угодно раздобыть деньги. Все безрезультатно. Супруги нервничали, переругивались и к вечеру рассорились окончательно. Сделать выплату в тот день так и не удалось, как, впрочем, и во все последующие дни. Потолок их квартиры дал трещину – в переносном, разумеется, смысле, – и в трещину эту, словно в дыру разгерметизированной кабины самолета, со свистом выносило остатки прежнего, казавшегося совсем недавно вечным, скромного плешаковского благополучия.
Через месяц им пришла повестка в суд. На суде Плешаковым было предписано освободить квартиру в трехдневный срок. Они еще на что-то надеялись, чего-то ждали, а на четвертый день рано утром к ним явились четыре судебных пристава, заявили, что Плешаковы по закону находиться на жилплощади, им не принадлежащей, не имеют права, и начали описывать имущество, невзирая на скорбные вопли и стенания.
– А вы думали, с вами кто-то шутки шутить станет? – с усмешкой спросил один из приставов, по всей видимости, старший над остальными. – Говорили же, что скоро жахнет этот, – пристав поморщился, словно от зубной боли, – кризис! А вы? Понаделали долгов, живете взаймы, так нужно быть готовыми...
К чему именно нужно быть готовыми, он Плешаковым так не и рассказал, а лишь махнул рукой и пошел дальше выполнять свою нелегкую задачу. Он пошел служить Родине.
Глава 1
В ресторане становилось шумно. Сперва до кабинета, расположенного на втором этаже, доносились снизу лишь отдельные разнообразные звуки, каждый из которых можно было уловить и невольно классифицировать. Вот женский хохот. Смеялась одна женщина, громко, пьяно, слышались в ее хохоте истеричные отчаянные нотки и чувствовалось – вот-вот перейдут они в бабьи рыдания. Взвизгнула музыка. Кто-то из гостей ресторана завладел электронной скрипкой, бросив ее владельцу-музыканту смятую купюру, и теперь пытался потешить своих друзей исполнением этюдика, заученного много лет назад в районной музыкальной школе. Вжик-вжик, микрофон зашкалило, что-то или кто-то упал. Раздался пьяный смех, после которого все звуки слились в один какофонический шум, и ресторан зажил обычной вечерней жизнью. Был рядовой будний день, кажется, даже вторник. Однако в ресторане наблюдался аншлаг: как и все прочие вторники последних нескольких месяцев, этот выдался бесшабашным, отчаянным... Ресторан напоминал замок короля Просперо, население которого кутило сутки напролет, пытаясь забыть о бушующей за стенами эпидемии. К счастью, все было не так уж мрачно – мир Эдгара По все же несколько удален от реальности, и понятно было, что никакой мнимый ряженый, посмевший придать себе сходство с чумой, а на самом деле ею и бывший, в ресторан не проникнет. Нечего ему здесь делать. Тем более что чума, та, старая, давно побеждена, ее одолели врачи – придумали вакцину, извели прорву всякой подопытной живности, вернули Пандоре один из ее ненужных даров. Но не в силах врачей придумать вакцину от кризиса – болезни, симптомы которой впервые понемногу начали ощущать все и повсеместно, и уж если не чувствовали себя заболевшими, то непременно хоть раз в день произносили название ставшего популярным заболевания. И если чума появилась из ящика, то в появлении новой болезни ничего сверхъестественного не было. Ее придумали, создали на бумаге, превратили в схему, перевели в цифровой, компьютерный язык и запустили в жизнь – так же, как делает подкожное впрыскивание комар перед тем как начать высасывать свою законную каплю чужой кровушки.
На первом этаже гуляла компания человек в двадцать. Гуляла шумно, с размахом, затейливо. С первого взгляда было понятно, что гулять люди умеют, занимаются этим часто и в процессе себя не жалеют. О нет! – никто из них не был чрезмерно пьян, никто не шарил бессмысленным взором по сторонам, не буравил немигающим взглядом скатерть, не падал лицом в пресловутый салат, да и салата вовсе никакого не было. Пили вино, расставлены были на столе какие-то легкие закуски. Ресторан был французским, и, как всегда это принято во французском ресторане, на тарелках гостей встречались отчлененные клешни лангуста, измятые четвертинки лимона, крошки хрупких багетов и маленькие, размером с виноградину, помидоры.
Были, разумеется, в ресторане и другие посетители, все больше парами, но никакого интереса они не представляли, ничем особенным не выделялись, вели между собой какие-то обычные беседы на деловые темы (мужчины в пиджачно-галстучной амуниции) или, сомкнув через стол руки, нежно заглядывали друг другу в глаза, лепетали милые глупости, хихикали, словом, флиртовали. Ведь главному инстинкту не страшны никакие эпидемии, и союз мужчины и женщины, не раз подвергавшийся наивысшим испытаниям, проходил сквозь них, будто горячий нож сквозь кусок масла. Вдаваться же в подробности отношений между всеми этими нежно воркующими ни к чему – полицию нравов придумали ханжи, воспитанные в пуританских семьях, где глава семейства, оставаясь наедине с собой, яростно мастурбировал на воображаемые прелести грешниц, столь порицаемых им на людях. Оставим, оставим столики на двоих, вернемся к нашей компании, рассмотрим некоторых ее участников так же, как следует разглядывать живописные шедевры, нарочно для этого развешанные по стенам галереи в том порядке, который известен лишь зануде-искусствоведу – этому комментатору чужого полета, пытливому блохоискателю, мнящему себя мудрецом.
Шумные гости собрались по поводу, а не затем лишь, что им приятно было бы встретиться всем вместе, вдруг. Поводом случился день рождения той самой немного истеричной дамы, которой ударило в голову шампанское и еще кое-что, употребленное ею недавно в дамской уборной – тайно, чтобы не увидел муж, большой до таких ее выходок неохотник. Дама была почти красива. Именно почти, так как этот незначительный кусочек от ее прежде совершенной красоты украли, поделившись между собой по-дружески, та самая привычка использовать дамскую уборную в заведениях не по прямому назначению, а также всевозможные опасения дамы, касающиеся в основном ее отношений с мужем.
Муж ее, чью национальность можно было определить с первого взгляда, был поджар, считался вегетарианцем, носил модные, в талию, пиджаки, бороду брил машинкой, обрекая щеки на постоянную трехдневную щетину, на голове имел маленькую накрывающую темя шапочку и неодобрительно относился к морепродуктам. Одним словом, он был еврей, и, как это нередко бывает, еврей весьма и весьма состоятельный. Именно эта чрезвычайная состоятельность и вызывала в его жене столь сильное нервное напряжение, которое она однажды решила снимать при помощи наркотиков. Когда же она уже совершенно пристрастилась и не смогла забросить это сомнительное занятие, состоятельность мужа заставила женщину искать новые способы позабыть свои печали. Но все эти тонкости взаимоотношений совсем не бросались в глаза, и даже в ближайшем кругу считалось, что Ариэль и Марина – пара идеальная, на редкость дружная. Многие женщины Марине отчаянно завидовали, особенно когда она с мужем позировала для журналов «Татлер» и «Хеллоу». На фотографиях Марина ослепительно улыбалась, ослепительно одевалась, ослепительно изгибалась, вообще все делала ослепительно, и за этим ненатуральным сиянием не было видно ее испуганных, встревоженных глаз. Она знала о романах своего супруга – именно романах, а не случайных связях с дамами полусвета. Ариэль был похотлив, очень гордился своим неуемным физиологическим аппетитом и имел шестерых любовниц, каждой из которых щедро жертвовал на шпильки, обстановку и украшения. Подобные немыслимые для рядовых граждан расходы были Ариэлю нипочем – его состояние было космическим и преумножалось с космическими же скоростями. Список всевозможного рода организаций, где супруг Марины являлся либо единоличным владельцем, либо компаньоном, состоял из сорока с лишним пунктов, а перечисление разнообразного скарба, движимого по суше и по водам, недвижимого, украшенного картинами французской, итальянской, фламандской школ и всякими прочими художествеными безделушками, так вот, перечисление это с подробным описанием заняло бы немало времени. Ариэль – для близких друзей Арик – к своей жене относился прохладно и подумывал о разводе, но развестись не мог по религиозно-политическим соображениям. Во-первых, он был евреем верующим и соблюдал субботу, во-вторых, занимал значительный пост в еврейской общественной организации и там к его разводу отнеслись бы с непониманием. Ведь, как известно, нет на свете ничего более крепкого и надежного, чем еврейская семья. Сам Арик называл свой союз с Мариной «союзом с нюансами», и для посвященных расшифровка этих нюансов никакого труда не составляла. Основной нюанс заключался в том, что Марина была русской с рязанскими корнями, и род ее начался в середине девятнадцатого века от скромного учителя гимназии и дочери небогатого купца третьей гильдии. После русской революции одна тысяча девятьсот пятого года прадед Марины, вьюноша девятнадцати лет от роду, приехал в Москву, открыл небольшое дело – мелочную лавчонку – и, сколько ни мечтал, ни бился, но дальше этой лавчонки дела его так и не пошли. Тогда в семнадцатом он провозгласил себя пролетарием и уехал в Петроград, откуда вернулся уполномоченным «товарищем», с мандатом, маузером и в длинном кожаном пальто. Вчерашний купчик быстро учился нехитрому искусству заплечных дел мастера. Он искоренял контрреволюцию, стрелял по темницам несчастных и был в большом почете у товарища Дзержинского как «принципиальный и несгибаемой воли боец революции». Боец несгибаемой воли долгое время не женился, имея возлюбленную, жену одного известного в Москве нэпмана. Тот был вынужден молчать и терпел присутствие человека в кожанке до тех пор, пока его законная супруга не родила будущую Маринину бабку. Одновременно с этим ужасным потрясением нэпман узнал, что указом советской власти он лишается всего состояния, и, будучи не в силах пережить два столь тяжких известия, застрелился из маузера несгибаемого бойца, зашедшего проведать новорожденную и красноречиво оставившего оружие с одним патроном на буфете в столовой. Нэпмана тихо похоронили, советской власти достался магазин с пустыми полками и кассой, а вдова нэпмана на сорок второй после его кончины день расписалась со своим любовником в Мещанском ЗАГСе. Жить новая ячейка общества осталась в большой нэпманской квартире в Бобровом переулке. Здесь через два года появилась на свет вторая дочь. Стороной прошла война: глава семейства выжигал каленым железом скверну по месту жительства и всего два или три раза побывал на фронте, да и то в ближайшем тылу, километрах в тридцати от передовой, с какими-то проверками. Сестры росли, недостатка ни в чем не знали. В школу, в университет, на дачу – словом, повсюду их возил шофер. Нравами они отличались довольно свободными, и младшая сестра родила первенца за несколько месяцев до собственных восемнадцати лет. С отцом ребенка, сыном сельскохозяйственного академика, они оформили брак, что называется, «с доказательством на руках».
Старшая сестра вышла замуж чуть погодя, и в сорок девятом родилась мать Марины. В семидесятом она вышла замуж за своего научного руководителя, а в семьдесят восьмом наконец-то появилась на свет и сама Марина.
Арик был старше ее на десять лет и свой первый миллион сколотил, когда будущая жена заканчивала школу. Там, прямо возле школы, они и познакомились. Марина переходила через дорогу, он ехал на какую-то встречу и, поглядев из окна замершего на светофоре автомобиля, увидел ее. Вышел из машины и просто пошел следом за девушкой.
– Зачем вы за мной идете? Вы ненормальный? – спросила она через два квартала.
– Не могу остановиться, – улыбнулся Арик. – Меня к вам притягивает.
Школьница ничуть не растерялась и уже очень скоро стала мадам Смелянской, вызвав приступ завистливой дурноты у подружек и недоумение у родни Ариэля.
– Арик, но ведь она не из наших, – пыталась возражать Эстер Самуиловна, мама Арика.
– Так будет из наших, – мужественно парировал Арик.
Человек вправе изменить все в себе и вокруг себя. И это касается не только формы носа, бюста и длины лодыжек. Вполне можно поменять и религию, тем более что цена вопроса невероятно высока, потенциальный муж очаровательно богат, а речь идет лишь о снятии с себя нательного крестика, – так рассудила Марина.
Сделавшись женою Арика, она не пожелала оставаться бездельницей и поступила на платное отделение факультета журналистики. Какая-то непобедимая тяга к насыщению белой бумаги буквами жила в ней с детства и теперь просто забила через край. Ей льстили в глаза, посмеиваясь за спиной, перед ней склонялись в реверансе, пряча в кармане оттопыренный средний палец. Насмешки становились все нестерпимей. Однажды на стене туалета Марина увидела мастерски нарисованную карикатуру, где она беспомощно стояла у доски с написанным на ней примером вроде «два плюс два», рядом за своим столом сидел преподаватель, обхвативши руками голову, лежал перед преподавателем мешок с дважды перечеркнутой «S», а сбоку держал его висок на прицеле лысый громила. Марина поняла, что социальное неравенство лишь тогда чего-то стоит, когда ты, помимо денег мужа, еще и соответствуешь избранному тобой кругу уровнем собственного интеллекта. Рассудив, что репутация ее на журналистском факультете безвозвратно испорчена, Марина ушла из университета и последовала за мужем в парижскую ссылку. К тому времени стало модным заводить роскошную недвижимость в стране коньяка и лягушек, вот и Ариэль с наслаждением катался вдоль Елисейских полей на роликовых коньках, а вволю накатавшись, возвращался в свою большую квартиру в Латинском квартале. Здесь его встречала жена с учебником французского и сигареткой, спрашивала, сколько раз он падал, и, не дождавшись ответа, уходила на свою половину разучивать падежи и глаголы.
– Я хочу учиться в Сорбонне, – заявила она как-то за завтраком. – Я уже достаточно знаю язык, чтобы слушать лекции и читать про д'Артаньяна в подлиннике.
Арик тогда еще очень сильно ее любил, и с Сорбонной решилось все довольно скоро. Марина ходила туда полгода, а потом ей наскучило – она вообще не могла заниматься чем-то постоянно. Она заявила мужу, что в ней (вдруг! внезапно!) проснулись вокальные способности, и она хочет петь в собственной группе. Все эти попытки супруги отыскать собственное «я» обходились Арику в какие-то пустяки, и он безропотно ссужал на ее эксперименты сотню-другую тысяч. Марина записала три студийных альбома, они поочередно поступали в продажу, но особенного успеха не имели, и дело было даже не в том, каким вокалом одарил ее создатель. Причиной фиаско стало почти полное отсутствие рекламы, а реклама – это уже расходы совсем иные. Это не сотни тысяч – это миллионы, и Арик тогда впервые сказал «нет».
– Попробуй заняться чем-нибудь другим, – просто сказал он и улыбнулся. – Я не вижу смысла инвестировать в твою музыку так много, я привык получать отдачу на каждую вложенную копейку.
– Ты меня не любишь, – Марина сделала плаксивое лицо, а он потрепал ее по щеке и вышел, осторожно прикрыв за собою дверь.
С тех пор их отношения начали разлаживаться. А тут еще сестра Марины нашла где-то старика-волшебника, выскочила за него и все уши прожужжала о том, какой он щедрый «и вообще»...
– Самым большим удовольствием в браке являются деньги мужа, – говаривала сестра, и Марина мрачно качала головою, соглашалась.
Ариэля вдруг словно подменили. Из домоседа он превратился в откровенного гуляку, а может быть, он всегда был таким, просто она не замечала этой его самцовой потребности. Арику же казалось, что он самоутверждается, разбрасывая семя по шести постоянным адресам своих любовниц, не считая случайных связей с проститутками из борделей Амстердама и Гамбурга – городов, в которых ему приходилось бывать регулярно с деловыми целями. Марина оказалась бесплодна – она тайно прошла обследование и после очень боялась, что каждый день ее брака может оказаться последним. А он, разумеется, все знал, но не давал ей развода, потому что ему было удобно оставить все без изменения. Несчастье не приходит вдруг, но Марина именно так ощутила его, сразу и целиком, и, не в силах справиться с этим штормом, ухватилась за коробочку с чудесным белым порошком, после вдыхания которого все печали как-то отступали и вовсе не казались значительными и неразрешимыми.
В Москве ее день рождения совпал со временем выборов французского президента, и Арик придумал забавную штуку: ресторан разукрасили флажками устричной республики, гости задорно голосили «Марину в президенты», вилась мелким бесом светская хроника, ослепляя гуляк фотовспышками, Маринины подружки цыганились, вибрируя грудью, потрясая плечами, задорно вскрикивали «ой нэ-нэ». У каждой из них была своя история, одновременно и непохожая, и похожая на историю Марины. Удержать возле себя источник постоянной благодати – собственного мужа – вот главная цель, но обсуждать это дамы не стали бы ни за что на свете, и их разговоры между собой носили характер непринужденный и даже милый. Те, у кого имелись дети, говорили о детях, те же, у кого их не было, тоже пытались говорить о детях, затем все с увлечением обсуждали новые покупки, подарки, других женщин, их мужей и любовников, строили замки из догадок – благодатного материала, принимающего любые формы.
Мужчины стукались рюмками с водкой и толстодонными стаканами с виски, Ариэль маленькими глотками тянул красное сухое вино – обычно бокала ему хватало на целый вечер. Пить он не любил, не курил – берег сердце. Разговоры мужчин крутились возле денег, потом кто-нибудь с досадой, кривясь, произносил: «Ну что мы все про деньги?» – и тогда беседа принимала какой-нибудь новый, непредсказуемый характер. Например, кто-то начинал разговор о театре и кино. Эту тему с жаром подхватывали, но все в конечном итоге сводилось к обсуждению вопроса, насколько оправданы вложения денег в предметы искусства, в театральные премьеры, кинопрокат... и так до тех пор, пока очередной участник беседы не задавал тот же вопрос насчет денег, после чего все начиналась заново.
В кабинет на втором этаже вошел сомелье в белых перчатках. Он с трепетом нес хрустальную бутылку аукционного коньяка, родившегося полтораста лет назад и с той поры изрядно прибавившего в цене. Бутылка стоила целое состояние и была извлечена из деревянного с железными углами ящика, где она лежала, обернутая соломой, последние сорок лет. Коньяк предназначался для пожилого мужчины и его визави – вьетнамца, с виду чуть моложе, суховатого и неулыбчивого человека, смотревшего в одну точку, выбранную им где-то на скатерти. Появление парня с бутылкой прервало их разговор.
– Ваш коньяк, господа, – сомелье с почтением поставил бутылку на стол, вытащил пробку с позолоченным набалдашником и, придерживая горлышко, налил в два бокала тюльпанной формы. – Это лучшее, что у нас есть, – сомелье закончил разливать и осторожно поставил бутылку на стол.
– Негусто, – подал голос вьетнамец, продолжая невозмутимо смотреть перед собой, и своей репликой поверг сомелье в замешательство – видно было, что тот уязвлен. Не в силах сдержаться, сомелье буквально возопил:
– Простите, но стоимость этого коньяка даже во Франции превышает двадцать тысяч евро!
– Я вымачиваю в таком сигары, – вьетнамец закашлялся и брызнул себе в рот из флакона с распылителем, поморщился. Сомелье, спохватившись, что позволил себе лишнее, жалко улыбнулся, пожелал приятного вечера и уже хотел было удалиться, как пожилой господин жестом подозвал его поближе:
– А кто это там так шумит внизу?
– Господин Смелянский празднует день рождения супруги, – без запинки ответил осведомленный сомелье.
– Вот как? – пожилой господин удивленно вскинул брови. – Гм... Сынок, ты попроси этого Смелянского вести себя потише, он здесь не один, ладно? И пригласи его сюда. Через полчасика. Вот тебе за труды, – и он протянул сомелье ассигнацию, которую тот с поклоном принял.
– А скажи, Нам, – пожилой дождался, когда за парнем закроется дверь, и продолжил прерванный разговор, – скажи, как долго ты думаешь налаживать местное производство? Мы с тобой считали – помнишь? – сколько можно будет иметь при том же объеме сбыта, сэкономив на доставке. Теперь у нас на нее уходит семьдесят процентов!
Вьетнамец сделал небольшой глоток, покачал головой и отставил свой бокал в сторону:
– Что толку в организации здесь производства, когда нет возможности обеспечить его сырьем в нужном количестве?
Пожилой хмыкнул:
– Сырьем? О каком сырье ты говоришь? В России героина больше, чем каменного угля и куриного навоза.
– Было когда-то, – вьетнамец вздохнул, – сейчас стало труднее. Рынок сбыта в этой стране вьетнамцам уж точно не принадлежит, да и власти не дремлют.
– Он вообще никому не принадлежит, – жестко оборвал его пожилой, – здесь монополии не будет. Никогда. Везут все кому не лень. На свой страх и риск. Нам, когда ты откроешь фабрику здесь, в Москве, все изменится. Крышу я обеспечу, власти твои как дремали, так и будут продолжать, только на другой бок перевернутся. На этот счет даже и не думай. Всех придавим, кто ветки свои распустит. Не понимаешь?
– Мне русский язык родной, – вьетнамец Нам поглядел на часы и легко встал из-за стола. – А войны, мой дорогой друг, мне не нужно. Мы здесь живем тихо, своим кругом. Не хватало нам газет и огласки. Мне пора, с твоего позволения, – Нам вежливо поклонился. – До встречи. Через месяц все заработает, даю слово.
– Дай-то бог, – пожилой махнул рукой, – хочу тебе верить. Нужны будут деньги или еще что – милости прошу.
Вьетнамец молча кивнул и, не подав руки, вышел, а пожилой нажал кнопку специального звонка для вызова официанта. Тот появился почти мгновенно: услужливая поза, длинный передник, безукоризненно белая рубашка и галстук-бабочка. Услышав пожелание гостя, сломался в поклоне, приоткрыв дверь, поманил кого-то пальцем, и в кабинете оказались две девицы в бикини. Одна из них принесла с собой компактную систему бумбокс. Под музыку стриптизерши принялись ласкать друг друга – их номер назывался «Амазонки с Лесбоса». Пожилой господин благожелательно взирал на извивающиеся перед ним юные, свежие и упругие тела.
Когда сомелье передал Арику приглашение в кабинет на втором этаже, тот не удивился, словно был заранее готов к такому повороту. Выждав полчаса, он незаметно покинул свое место, поднялся на верхнюю анфиладу, отыскал нужную дверь и вошел без стука. Одна из стриптизерш танцевала на столе, другая сидела у пожилого господина на коленях, и он поглаживал ее по спине, будто кошку.
– Может, я не вовремя? – Арик занял место, на котором прежде сидел вьетнамец. Разглядеть пожилого господина, с которым, по всей видимости, он был прекрасно знаком, ему мешали мелькающие ноги стрип-танцовщицы, и тогда он, недолго думая, плеснул прямо на нее коньяком из нетронутого вьетнамцем бокала.
– Ай! Жжется! – девушка спрыгнула со стола и с явной враждебностью уставилась на окатившего ее нахала.
– А ты вместо того чтобы каждый день ноги брить, лучше бы сделал эпиляцию. Или все на операцию ушло? Небось кредит брал, чтобы протезы вставить?
– Неужели так заметно, что я не настоящая женщина? – «девушка» картинно выпятила губу, а пожилой господин, гладивший по спине ее подружку, брезгливо столкнул ее с коленей. Надоевшую кошку прогнали, не иначе.
– Да вы кто такие?! – пожилой яростно вытирал руки, терзая льняную салфетку, на лице его было написано отвращение.
– Да трансы это, – Арик еле говорил сквозь раздиравший его смех, – ищущий да обрящет. Неужели не понятно?! Я уж было подумал, что вы во все тяжкие решили пуститься, дорогой свояк.
Ариэль отсмеялся, промокнул глаза носовым платком и велел «девушкам» убираться. Притворил за ними дверь и закрыл ее на замок.
– Зачем позвали?
– Дельце есть к тебе, – ответил свояк, – существенное. Выпьешь?
Однако Арик предложение проигнорировал, а вместо этого достал из пиджака записную книжку и увесистую, в белом золоте, авторучку:
– Слушаю с преувеличенным вниманием.
– Ты все клоунишь? – с мягким укором задал вопрос свояк. – Совсем не меняешься. Нет, ну как меня разыграли с этими... ты видел?! Как ты только их различаешь? По мне – баба и баба, а проверять между ног я и не собирался. Здесь же не бордель, – словно оправдываясь, продолжал он. – А дельце вот какое: у тебя же есть знакомства в министерстве?
Столь неожиданный переход, казалось, немного смутил Арика. Он некоторое время молчал, ничего не отвечая, потом взял со стола вилку, покрутил ее меж пальцев, бросил обратно и лишь тогда ответил:
– Вы же сами прекрасно знаете, что да. Мой банк – не совсем мой банк, я им владею пополам с одним известным человеком, как раз из этого заведения. Вам надо с чем-то помочь?
– Мне помочь? – свояк сделал удивленное лицо. – Мне помощь понадобится тогда, когда я под себя начну ходить, а это, надеюсь, совершится нескоро. Просто я хотел предложить очень хорошо заработать и тебе, и себе, и этому твоему из министерства. Он там какой пост занимает, высокий?
– Достаточный, – уклончиво отвечал Ариэль. Он понимал, что этот его свояк – муж Марининой сестры – со всякой ерундой лезть не станет, не мелкого калибра это орудие и бьет всегда наверняка.
– Настолько достаточный, чтобы иметь голос на высших заседаниях? Голос, к которому бы прислушивались? – родственник Ариэля забарабанил пальцами по столу. – Это должен быть высокопоставленный и очень влиятельный человек. Он должен быть своим в системе и при том не просто ее винтиком, отнюдь! – он должен быть неприкасаемой личностью! Вот о каком знакомстве я веду речь, дорогой Ариэль.
– Личность министра подойдет? – Арик сказал это так, словно он был игроком в покер, участвовал в первенстве Лас-Вегаса и только что небрежным жестом бросил на сукно миллионную, никем не ожидаемую карту.
– Ты хочешь сказать, что этот твой компаньон знаком с министром? – пожилой иронично прищурился.
– Нет, я хочу сказать, что мой компаньон более чем знаком с министром, потому что он и есть министр, и мне странно, что вы этого не знаете, дорогой свояк, или делаете вид, что не знаете.
– Да все я знаю, – отмахнулся свояк. – Но надо же было как-то красиво начать? С интриги, так сказать. А кроме того, всегда окончательно убеждаешься в правоте слухов лишь тогда, когда источник слухов их же и подтверждает. Вот теперь, после того как ты подтвердил, что едите вы с этим министром из одной тарелки, я могу тебе рассказать о сути дела. И я тебя прошу, не нужно ничего записывать. Все предельно просто. У меня в управлении находится некоторая часть двух самых известных американских фондов. Конечно, я там не один, но мои компаньоны люди проверенные, им можно доверять всецело. Наши с ними цели совершенно совпадают.
– Побольше заработать? – Арик пожал плечами. – А я-то здесь при чем? Разве хотите взять в долю?
– Заработать? – свояк придвинул к себе коньячный тюльпан, понюхал и пробормотал: «Что столетний, что трехлетний, а воняет клопами. Нет ничего лучше водки». – Заработать – это банально. Хотя, конечно, не без этого.
Он поманил Ариэля пальцем, сам перегнулся через стол и заговорщицким шепотом произнес:
– У нас должна быть цель великая, прямо историческая. А то все твердят, что жиды Россию продали. Народишко языком метет, а она все стоит, не качается. Так надо, наконец, заняться этим. Через глобальный экономический саботаж, через хаос и Россию на бок завалим. А как она начнет валиться, дробиться на части, тут свое и отпилим. Надо соответствовать репутации, в конце концов. Поверь, ради этого стоит прожить жизнь. Я столько лет мечтал ехать по большому городу, да вот хоть бы и по Москве, в метель, вечером, в час пик, когда вокруг столько озабоченных и забитых жизнью существ внутри своих консервных банок, они окружают меня и не знают, что вот сейчас, тут, неподалеку, находится хозяин и разрушитель этого мира – я.
Арик изобразил вежливое согласие, поиграл бровями, а про себя подумал: «Пафосно и громко, совсем по-стариковски. Любит он пострелять из пушки по воробьям. К чему вся эта велеречивость? А ведь дельце-то аховое, мягко говоря. Гешефт сумасшедший».
Произнеся свою напыщенную речь, будущий «хозяин и разрушитель» подал Арику знак, что беседа завершена и он может вернуться к гостям. Арик предложил присоединиться: «Что вам здесь одному куковать?» Свояк согласился, и мужчины вместе покинули кабинет на втором этаже, оставив недопитую бутылку коньяка горевать о своей недооцененности. Внизу то вспыхивал, то вновь разгорался многоголосый смех. Арик перегнулся через перила анфилады, лицо его приобрело глумливое выражение. Он повернулся к свояку:
– Вот идемте, там у нас есть один дуралей, невероятно смешной и жалкий. Будет весело...
Нет-нет-нет! Не то чтобы денег не было вовсе, они, разумеется, были! Есть ли разница между «быть» и «водиться»? Во всяком случае, Сашенька Лупарев предпочитал второй глаголец, именно так и говоря о себе: мол, деньжата у меня водятся. Было у Сашеньки и дельце – пустяк не пустяк, а так, подобие свечного заводика где-то под Рязанью. Выпускал тот заводик кирпичи, и Сашенька всем этим страшно гордился. Он гордился сутки напролет и через это немного повредился рассудком. Кирпичи расходились гораздо хуже, чем пресловутые горячие пирожки, но арендовать несколько комнаток на Юго-Западе Москвы, поселить в этих комнатках десяток-другой наймитов – все в подвальном этаже, а самому занять обставленный новой непылящейся мебелью кабинет неподалеку от парадного, да еще и утвердить возле себя в меру смазливую овечку, – это кирпичи дозволяли. Сашенька алкал богатства. Настоящего. Он видел себя принцем с обложки журнала – из тех солидных изданий, что так любили фотосессировать Марину и Арика. Лупарев купил «мерседес» и поселился на Рублевском шоссе. На собственный дом, пусть даже самый скромный, или собственный надел земли, пусть и самый лоскутный, у Лупарева астрономически недоставало. Дом был снят им у старожилов Николиной горы, сдавших свой деревянный сруб со сносной обстановкой и частными соснами количеством более сорока. В сруб Сашенька въехал совместно с законной супругой Ирой, сыновьями Кристианом и Эриком и полоненной им на условиях контракта сингапурской рабыней Мглафвавой, которая простоты ради откликалась на Глашу.
Кристиану, старшему, исполнилось, кажется, пять лет, брат его был на год младше. Имена для отпрысков Сашенька придумал самостоятельно, но на этом сходство его детишек с милыми маниловскими Фемистоклюсом и Алкидом скоропостижно заканчивалось. Дети росли гадкими, скверными и избалованными. Особенно преуспевал в постижении законов патрицианства Кристиан: рабыня Глаша заслужила от него удар железным паровозиком в бровь, и на всю жизнь отныне розовый паучий шрам будет ей напоминанием о Кристиане.
Мглафвава, словно модная болезнь вкупе с двумя обезьянами, бочками злата и грузом шоколата, была импортирована из Малайзии, где распространением подобного рода забав занимало себя некое агентство. Дело в том, что у всякого рода лупаревых еще со времен Российской империи в крови сидит страсть к диковинам. Диковины нужны лупаревым, словно стакан воды жаждущему, – без диковин лупаревская жизнь захиреет, так как нечего станет показывать другим лупаревым, чтобы те впечатлились. Рабыня из Сингапура была для нашего Лупарева чем-то сродни адмиральскому вымпелу, ее демонстрировали гостям с прелюдией «наша служанка, масса достоинств, старший из нее веревки вьет, а она ничего, терпеливая, вот что значит не наша культура». И ровно ничего из ряда вон выходящего не внесла Глаша в жизнь лупаревского семейства, уйдя во мрак, растворившись где-то в среднерусской осенней равнине, там, где начиналась глинистая и прилипчивая, в дождь нахоженная тропа.
А вот был в семье Лупарева еще один занятный случай, теперь уже с младшим его. Крошка Эрик залез в автомобиль, стоящий на взгорке, умудрился его завести и снять с ручного тормоза и низвергся в нем до одной из сорока с чем-то сосен участка, сам притом нимало не повредившись, да и машину изувечив не основательно. Родители превратили злодейство в кич:
– Нет, ну вы только подумайте, что за умница! – с умилением, подпустивши в голос материнской амброзии, ворковала супруга Ира.
– Это ведь сообразить надо! – вторым голосом фонил Сашенька. – Какая наблюдательность! В эти годы я таков не был. Отрадно, что дети идут далее родителей, – с умиленным вздохом заканчивал он и при этом водил рукой чуть выше колена, словно гладил собаку.
Ирина считалась подругой Марины, поэтому Лупаревы сейчас были в ресторане вместе с прочими, и Сашенька, который любил выпить, сидел уже довольно кривенький. Ира посвящалась в какие-то тайны женского круга, то есть была при деле, а с ним никто из мужчин особенно не разговаривал, с первого взгляда определив в нем выскочку и мелкую сошку. Сашенька понимал все прекрасно, и эта собственная незначительность висела у него на шее, словно жернов, надсадно тянула, тяжелея с каждой рюмкой. Сашенька упрямо противился жернову, поднимал голову, обводил «недотрог» пьяным взором. Вспыхивал замутненный глаз его, но ненадолго – вновь он свешивал унылую голову, обиженно трепетал ушами и напоминал прибитого жизнью Карандышева, надоедливого и липкого огудаловского ухажера, пришившего бесприданницу под шелест невысокой волжской волны.
В конце стола полыхнуло смешком – это отделившееся от женщин мужское общество, в которое Лупарева не принимали, что-то обсуждая, коснулось сальной детальки. Не бог весть что за повод: чей-то знакомый недавним летом отдыхал в Биаррице с юной нимфой. На выходных, оставив ее, переехал в Ниццу, где в кафе увидел собственную супругу, завтракавшую в компании изможденных ею молодых альфонсов. Возмущенный, он потребовал объяснений и был препровожден в жандармерию, где с него взяли отпечатки пальцев, словно с вора-домушника, а супруга долгое время бродила под оконцем камеры, пытаясь охладить воинственный пыл благоверного. К вечеру ей удалось достичь желаемого, и лишь тогда деликатные жандармы, уловив в их болтовне примирительные интонации, отпустили лжеправедника на волю. После очередного взрыва смеха Сашенька окончательно решил, что смеются над ним, над его аутсайдерской позой, над его потугами, цена которых во хмелю становилась ему пронзительно понятной. Тогда он вскинул голову и под хруст шейных позвонков ни с того ни с сего назвал не успевших еще отсмеяться мужчин сволочами и еще как-то исключительно похабно. Описывавший минутой ранее немую сцену, разыгравшуюся между супругами в кафе Ниццы, воочию увидел иллюстрацию к своему рассказу, ибо все остолбенели от подобной Сашенькиной выходки, но потом лишь махнули рукой: мол, с него и в трезвости-то нечего взять, с убогого, так чего ж мы ищем от него в пьяном раже. И Лупарев, ожидавший несдержанности, вспыльчивого ответа – словом, действия, – а встретивший все то же равнодушное презрение, заплакал пьяными откровенными слезами, оставшись в совершенном одиночестве, и некому было утешить его в тот чужой именинный вечер.
Сидящий тут же, за столом, Арик, поглядывая на своего престарелого родственника, в который раз покрывался гусиной кожей, что всегда бывало с ним в предвкушении скорой и значительной поживы – так у хищников дыбом встает шерсть на загривке и хвост делается трубой. Вот и Арик неспокойно ерзал на бархатной обивке гамбсовского полукресла из гарнитура, бог весть как попавшего в ресторанную обстановку.
Глава 2
Может, кому-то и нравится жить в Сочи, вот уж не знаю таких. Сам-то я здесь родился, спасибо папаше-военному. Десять лет назад он пьяным упал в море, да только его и видели. Я с тех пор всегда с опаской захожу в воду и далеко стараюсь не заплывать. Мне кажется, что превратившийся в какую-нибудь зубастую рыбину отец, соскучившийся без привычного общества, так и поджидает, когда мелькнет перед его лупоглазой рогатой башкой моя пятка, чтобы утащить меня на дно. Нет уж, папенька, довольно ты нам попил красненькой, плавай-ка ты лучше один.
А Сочи мне надоел. Раньше я любил его, а теперь не могу узнать свой город – таким он стал пафосным, дорогим... совсем чужим. Местные жители, то есть и я в их числе, чувствуют себя на положении досадливых мух, от которых отмахиваются отдыхающие. Делать здесь нечего. Таксистом я становиться не хочу, карманником тоже, да и приличная с виду работенка администратора в каком-нибудь отеле меня не прельщает. Мне бы чего-то такого... Учиться после школы я не стал, было не на что, а так хотелось в Москву или в Ленинград, даже лучше в Ленинград, там ведь есть Финский залив – пусть совсем другое, но все же море. Но в Ленинграде у меня никого, да и после того как он стал Питером, тоже никого не появилось. А вот в Москве, мать говорила, жил когда-то родственник по фамилии Мемзер. Этот родственник, доводившийся мне дядей, благодаря своей фамилии уехал было в Америку, там страшно разбогател и вернулся сюда, чтобы богатеть дальше. Так многие делают, ссылаясь на ностальгию. Говорил мне кто-то, что у эмигрантов это называется «камбэкнуть на Рашу», или на «мазерлэнд». Как это часто бывает, Мемзер о нас, скромной своей сочинской родне, и не вспоминал, да и мы ему не докучали совершенно, опасаясь, по провинциальной своей наивной воспитанности, вызвать его раздражение или даже ярость своим внезапным появлением в его жизни.
Я меж тем устроился слесарем в автосервисе и немедленно ощутил себя белейшей из ворон в этом обществе замасленных мужиков с их вечной потребностью опрокинуть чекушку безо всякого повода и разговорами «за жизнь». Все это мне претило, я лишь выполнял то, что мне говорили, а возвращаясь домой, помогал матери по хозяйству, копался в семейном достоянии – огородике или делал уроки вместе с младшей сестрой. Иногда шел к морю – был у меня там свой укромный угол, где я устраивался с бутылкой колы и книжкой или каким-нибудь журналом, где печатают рассказы. Пляжная полоса впереди была пустынна. Все прибрежные достопримечательности находились в стороне, и я лишь раз вынужден был стыдливо отвернуть от своего убежища, в которое проникла молодая страстная парочка отпускников, освобожденных от супружеских уз на срок в две недели ровно. Возможно, то, что я на них натолкнулся, было каким-то знаком, но я, разумеется, ни о чем таком не подумал и, растеряв все романтическое настроение, созданное предвкушением покойного чтения чужих мыслишек в журнале, побрел домой, размышляя по дороге о вполне непристойных вещах, касающихся безмятежных адюльтерщиков, лишивших меня заслуженного вечернего отдыха.
Мать встретила меня в некотором волнении – это выражалось в том, что очки ее были пристроены на лбу, прядь когда-то каштановых, а ныне пегих от преобладающей седины волос выбилась из-под платочка и в руках она держала письмо.
– Вот, твой дядя наконец о нас вспомнил, – произнесла она со значением. – Он скоро будет здесь.
– В смысле? – Я отнюдь не разделял ее возбуждения, все еще лелея подробности соития тех изменщиков, и вопрос мой вышел совсем тусклым и до того непонятным, что я вынужден был конкретизировать: – Он разве у нас собрался остановиться? Но у нас негде! Не на кухне же ему спать, в самом деле, – и, вдавив в речь какую-то ненужную паузу, добавил: – Мама.
Мать вся как-то собралась, сжалась, словно пружина, и этот ее завод сошел на нет всплескиванием рук, от чего очки вернулись на свое привычное место, оседлав нос и сделав мать прежней, знакомой:
– Да конечно же нет, Сереженька! Твой дядя человек, – она со значением произнесла следующее слово, – очень богатый, – мать выговорила это четко, по буквам, – и собирается нанять горную виллу. Он зовет всех нас в гости, непременно надо с ним повидаться!
Я пожал плечами, скорее из духа юношеского противоречия, чем в действительности так считая:
– Зачем это? Я, во всяком случае, никуда не поеду.
Мать немедленно рассердилась. Она стала позволять себе вот так шквалисто сердиться после утопления пьющего моего родителя, словно ранее концентрировала в душе эту естественную человеческую способность выходить из себя, не проявляя ее при отце, который во хмелю распускал руки и не раз бил ее. Но тут, к моему удовлетворению, и сестра поддержала меня, заявив, что мы нищие, но гордые и ни на какие смотрины к богатому дядюшке никогда не потащимся. Мать спорила с нами, а потом вдруг сразу как-то ослабла, с ненатуральной безнадежностью махнула рукой, пробормотав: «Что же я хочу, ведь я сама вас так воспитала», – и больше не настаивала. На следующий день была суббота, в автосервисе у меня выдался выходной, и я видел, как после долгих сборов мать, надев все же то самое платье, которое она примеряла первым, перед восемью остальными, такими же старомодными, настоящими осколками прежней ее жизни за военным, последний раз взглянула в зеркало, провела рукой по шарикам бус и, с укоризной взглянув на меня, еще сонного, стоящего в дверях своей спальни, ушла из дому. Я пошел досыпать и, уже сладко зарывшись половиной лица в подушку, понял, что ее уход непременно должен быть связан с приездом этого любителя горного воздуха – моего американского дядюшки.
День тянулся как-то неравномерно, и один час, пролетев, как мне казалось, за четверть часа, сменялся другим, тянувшимся никак не быстрее трех своих эквивалентов. Мать вернулась под вечер, от нее вкусно пахло мускатным вином, духами, которых у нее никогда не было, и еще чем-то нездешним, но весьма приятным. Она сдержанно улыбалась (исхитрялась улыбаться, даже когда пила чай) и таинственно молчала, справедливо ожидая взрыва нашего любопытства. Этот немой поединок, эту партию клуба молчунов сдала сестра, которая, не выдержав, спросила что-то дежурное, что-то похожее на «Как все прошло?», но все же немного не то. Впрочем, это неважно.
– Все же очень жаль, что я не воспитала тебя в кавказском послушании. Мне было неловко перед твоим дядей, когда я заявилась одна-одинешенька и поначалу имела глупый вид. Он ведь так хотел тебя видеть. Ты его интересовал гораздо больше, чем какая-то старушенция. Представь себе – только о тебе мы и говорили! Но, тем не менее, все закончилось прекрасно! – Мать, довольная тем, что все шло так, как она задумала, щелкнула пальцем по своей фарфоровой чашке – щелчок этот вышел у нее каким-то по-мальчишески озорным – и принялась расказывать дальше. Из ее слов мы узнали, что являемся бледным отростком мощнейшего финансового ствола, который представляет собой наш еврейский дядюшка, вернувшийся из своей Америки. Видно было, что все эти слова – лишь частые шпалы, уложенные под рельсы, которые должны в конце концов куда-то привести, чем-то таким возвышенным закончиться, чем-то, что никак не будет похоже на заурядный тупик или депо, воплощенное в последнем глотке маминого чаю. Так и вышло. Мать с торжеством извлекла из сумочки конверт и принялась им трясти над столом. Из конверта выпали американские купюры. Собрав все эти существенные и значительные бумажки в веер, мать указала им на меня и торжественно произнесла:
– Собирайтесь, молодой человек! Вы едете покорять Москву!
Думаете, я возразил ей? Что толку возражать, коли веер реален, коли впереди Москва, коли дядюшка оказался порядочным и согласился потрафить племяннику, призвав его под свою благополучную сень? Ну не противопоставлять же, в самом деле, всей этой заманчивости мой автосервис, овражек в береговой полосе, обесчещенный двумя скоропостижными любовниками, разлетевшимися к тому времени по разным городам, окунувшимися в реальность своих семей и привычность супружеского благополучия и тотчас позабывшими о данной друг другу клятве в скором времени встретиться.
Оказалось, что дядюшка боится самолетов и даже из Америки прибыл, затратив кучу времени на морское путешествие до Европы, а оттуда уже поездом на Белорусский вокзал. Поэтому, отдавая матери конверт с веером, он попросил, чтобы любимый, никогда им прежде не виденный племянник прибыл к нему так же, поездом. Самолетом я летал только раз, в детстве, стало мне тогда худо, я весь был зелено-белым, и, помню, отец в своей форме, мужественно улыбаясь окружающим, заботливо наклонялся ко мне, менял приветливое лицо на свирепую маску и аспидно шипел: «Цыц, твою мать!»
Поэтому поезд. Пусть. Тем удобнее, тем лучше, когда есть время для перехода из мира в мир, не так болезненно, не так неожиданно оказаться в незнакомой столице, с корнем выкопавшись из семейного огородика.
Я стоял у окна в своей плацкарте, наблюдая за большой стрелкой часов, застывшей перед ежеминутной судорогой, и ждал, когда от ее толчка тронется, обратится в движение весь мир. Циферблат покажет свой тыл и медленно пропадет для меня, оставшись для кого-то на месте, столбы начнут отступать, уходя вглубь сцены, подобно актерам на последнем выходе, когда уже никто не собирается кричать им «бис», а все протискиваются в гардероб. Потечет вспять перрон, унося своим течением окурки, плевки, семечную осталость, убогий киоск с развешанными журнальными красотками, угнетающими либидо отдыхающих, и людей, идущих вперед, а все же пятящихся, словно раки, благодаря преломлению в стекле исчезающих за краем оконой рамы плацкарты под каким-то особенным углом. Там, за окном, была явь, здесь – сон, ни звука, лишь ноги чуть ослабли и понимаешь, что, как и во сне, если захочешь двинуться вперед, чтобы оказаться там, среди киосков, плевков и людей, то ничего не выйдет, не стронешься с места...
На перроне суета, много женщин. Они больше любят провожать, чем мужчины. Среди них мать (радостная) с сестрой (мрачной). На сестре ее свитер, купленный на рыночке возле порта, такого небось в Москве и не увидишь, мать какая-то маленькая, зачем-то в черном, как тихий смиренный инок. Она выполнила свою задачу в отношении меня и теперь притворяется. Вон и рукой мне машет как-то совсем по-другому. Впрочем, я и не знаю, как она обычно машет. Какая теперь разница? Прощайте, прощайте, прощайте!
Пропал вокзал за окном, пропал Сочи, в котором он прожил двадцать три года. Хоста, Мацеста, Дагомыс, фонтан с подсветкой – городская гордость и место сборищ таксистов и проституток, бесчисленные шашлычные и концертная терраса с афишей Ларисы Долиной, автомат с грушей, измеряющей силу удара подвыпивших курортников, и только море долго еще тянулось за окном и обещало никогда не закончиться, но обмануло, поезд отвернул и море исчезло – все пропало, и он, оказавшись в не успевшем еще раскалиться пространстве плацкартного вагона, осмотрелся.
Напротив сидели какие-то тетки, и одна из них решительным жестом уже достала из-под откидного столика сверток с вареной курицей, а другая подняла над коленями свое вязанье, питавшееся через толстые, словно мучные червяки, шерстяные нити, тянущиеся из недр сумки, где их нехотя отпускали тугие клубки. Слева, на двойном месте, расположился какой-то стриженный ежиком спортсмен с жилистой шеей и в майке с фирменной закорючкой. Его визави был еще крупнее и загораживал своей спиной проход, так что все проходящие вынуждены были просить его как-нибудь подвинуться. На это широкоплечий откровенно хамил, советовал поискать другую дорогу и вообще вел себя крайне вызывающе, да еще и оказался приятелем стриженного ежиком спортсмена, с которым они тут же начали пить водку и закусывать рыбными консервами, взломанными с помощью перочинного ножа. С опаской поглядев на эти грозящие вскорости привести сами себя в действие бомбы системы «Быдло», Сергей, вдруг спохватившись, что они уже прикарманили его конверт с зеленым заветным веером, судорожно зашарил рукой, нащупывая, вожделяя ощутить под пальцами приятный обнадеживающий хруст, гарантию своего безбедного (он не думал сейчас о милостях дяди, так как не мог еще к ним привыкнуть) столичного жития. Тревога почти наповал убила его, сердце готово было извергнуть из двух носовых кратеров потоки теплой лавы, но, по счастью, конверт и не думал исчезать – свернутый вдвое, он по-прежднему покоился в потайном, нашитом матерью кармане, заколотом английской булавкой.
Переведя дух, наш путешественник несмело повернул голову в направлении казавшейся теперь чуть безопаснее преступной парочки и, всмотревшись в лицо огромного Кингконга Гардеробовича, с отвращением увидел, что лицо это словно собрано из кусков разбитого зеркала и какой-то фантастической иглой грубо сшито заново. Кингконг Гардеробович, уже под хмельком, рассматривал собственные колоннообразные пальцы и время от времени принимался с удручающей тревожной быстротой шевелить ими, а после вдруг подносил какой-нибудь палец ко рту и отгрызал заусенец, сплевывая его вместе с коричневой слюной на пол. Занятие это вскоре ему наскучило, и он поднял лежащий перед ним журнал с полуголой красоткой на обложке – можно было сделать верную ставку на то, что журнал куплен в вокзальном киоске. Раскрыв его посередине, Кингконг немедленно стал утробно хохотать, перемежая свой смех икотой и звуками громоподобной отрыжки. Его сосед-спортсмен, выпив полстакана, гладил себя по шее и сморкался в какую-то бумажку. Тетки напротив хищно терзали ранее замученную для них курицу, которой теперь уже было все равно. Косточки они заворачивали в газетные обрывки и с несмелыми ухмылками бросали под стол, а разделавшись с курицей, принялись за большие зеленые яблоки, оглушительно хрустя ими и давясь соком. Огрызки последовали туда же, куда и куриные кости, а после обе женщины принялись за вязание, с каким-то истуканьим упорством перебрасываясь сведениями, составляющими тайну их общих знакомых, эстрадных певичек и актеров.
Эти наблюдения сыграли с Сергеем недобрую шутку: он понял, что его сейчас вырвет. Одновременно с ощущением близко подступившей тошноты он вспомнил случившееся с ним в школе, когда на какой-то торжественной демонстрации он вот так же неожиданно сделался бледен и вывернулся наизнанку при всеобщем внимании. До роковой секунды оставалось менее ее самой, и Сергей, схватив чемодан, бросился к тамбуру, задевая углами багажа колени, торсы и выставленные в проход края ботинок. В тамбуре ему стало легче: по счастью, окно было опущено, и он стоял, глотая сентябрьский воздух, все еще очень теплый в этих местах.
В тамбуре показался проводник, попросил для проверки билет. Сергей, отколов английскую булавку и коснувшись веера, неожиданно для себя вместе с билетом достал крупную банкноту и, втолкнув билет вместе с нею в разжавшийся кулак проводника, попросил того изыскать возможность перевести его, Сергея, в вагон купейный, а если возможно, то и в мягкий.
– Ну, идем, – с какой-то пошлинкой подмигнув, сразу откликнулся впечатленный его щедростью и отношением к жизни проводник.
Проходя насквозь вагоны, он видел за окном мимолетно изменившуюся природу: лес стал другим, гуще, выше, травы сочнее. Наконец плацкарты кончились и начались купе, и Сергей был совсем не против занять полку в одном из них, дав себе слово, что не станет привередничать, а сразу же отвернется к стенке и уснет. Но и купе прекратились; проведя Сергея через ресторан, проводник открыл перед ним дверь в мягкий вагон, где в больших салонах пассажиры восседали на диванах, потягивая коньяк и читая свежие, деловито шуршащие газеты. Собственно, вагон был разделен пополам: спереди находились спальни, а к ним примыкали салоны на несколько человек каждый. Пассажиры побогаче оплачивали и спальню, и салон, а некоторые так всю дорогу и ехали в салоне, лишь на ночь оставаясь в относительной нестесненности.
Мягкий вагон был для Сергея чем-то по-неземному притягательным, совершенным признаком непозволительной прежде роскоши, вот так молниеносно наступившей, словно посреди дыма дешевых папирос вдруг отчетливо раздался голландский аромат вишневой косточки. Меж тем проводник открыл перед ним дверь салона, что-то сказал, но в этот момент поезд въехал в тоннель, а когда выбрался из него, совсем-совсем скоро, проводник, как в сказке, исчез, словно провалился вниз и сидел теперь на шпалах, озадаченно потирая ушибленную голову. Сергею же проводник мог бы представиться апостолом Петром – ключником, проведшим его из плацкартного ада в Эдем спального вагона, но эзотерический настрой обыкновенно приходит позже, по осмыслении произошедшего, а оно ведь только сейчас случилось, и незачем о нем размышлять – ничего в нем нет, чтобы назваться воспоминанием...
В купе-салоне, очень просторном, обитом мягкой, бесшумной тканью, сидели двое: небывало красивая огромноглазая женщина, совершенно какая-то чудесная, из тех, которых и в мечтах у Сергея даже не водилось, и довольно пожилой, очень респектабельный господин, весь такой подтянуто-загорелый, с тщательно закрашенной сединой на висках и крупным бриллиантом превосходной воды на мизинце. Сергей с провинциальной осмотрительностью аккуратно присел на свой диван и тут же провалился в его упругую дорогую мягкость, неожиданно, помимо своей воли, откинулся на спинку и не больно, но гулко ударился затылком о плюшевый валик. Раздался звук, будто стукнули палкой по туго набитому мешку. Пассажиры его (теперь и его тоже) купе сделали вид, что не обратили на эту неловкость ни малейшего внимания, лишь женщина с едва заметным высокомерием поглядела в его сторону, но тотчас же отвела взгляд. Он вздумал было стесняться, но стесняться было не перед кем. Ободренный этим фактом, равно как и воспитанностью своих соседей, Сергей принялся смотреть в какую-то книжку, на самом же деле разглядывая их, совсем новых для него во всех своих проявлениях людей. Очки помогали ему проделывать наблюдения с большей конспирацией.
Дама была одета в кипенно-белый, сильно декольтированный и довольно длинный снизу наряд, долгота которого, впрочем, с лихвою превозмогалась боковым разрезом на юбке, поднимавшимся много выше колена. Кожа ее, лишенная загара, светилась изнутри чуть заметным оттенком персика. Шея была грациозной, пальцы длинными, грудь полной, волнующей и высокой. Красоту ушей подчеркивали две бриллиантовых капли карата в два каждая. На груди застывшей слезой покоился камень еще больший, а пальцы были почти без украшений, лишь безымянному левой руки повезло – его дважды опоясали кольца: в одном переливался и рассыпал по сторонам бесчисленные брызги света бриллиант, посаженный в оправу столь искусно, что он был виден весь, второе, обручальное, представляло собой простой ободок из белого золота. Серьезное лицо дамы было прелестным: губы полные, лоб высокий, на щеках – едва намеченные нежные ямочки, светлая копна волос убрана назад и затянута в простой походный хвост. Ее спутник казался иностранцем, потому что на носу его уютно сидели очки для чтения, да и вообще... Ну, словом, иностранцы непременно должны быть такими. Однако Сергей ошибся.
– До чего же мне охота чего-нибудь выпить, – протяжно, даже с какой-то обидой сказал этот господин совершенно по-русски и без малейшего акцента и, взяв со стола маленькую бутылочку французской воды, потряс ею над хрупким высоким стаканом. Из бутылочки в пустой стакан упала одинокая капля, и господин, вздохнув, опять пожаловался: – Хоть бы фруктов принесли. Надо было купить в городе. И зачем я тебя послушал?
– Но ведь это ты затеял игру в прятки на вокзале, – фыркнула женщина с легким, но не жеманным негодованием. – Я все никак не забуду, такая глупость все-таки...
Ее муж устало потер лоб и неопределенно пожал плечами.
– Ты сам виноват, что нам пришлось прятаться, – добавила его жена и поправила на коленях юбку, искушенным боковым зрением моментально уловив, какое впечатление произвели на недавно вошедшего молодого человека ее ноги. Он, заметив, что от нее не укрылось его любопытство, с показным вниманием стал смотреть в свою книжку.
– Ладно, – она говорила тихо, только для мужа, – эту тему стоит закрыть.
Муж знал, что своим молчанием необыкновенно раздражает ее. Глаза его светились озорством, брови ассиметрично разошлись (правая была много выше), а еще он жевал резинку, энергично двигая челюстями. Происшествие, которое немного рассердило его супругу, не стоило вообще-то и выеденного яйца. Московский доктор прописал Мемзеру двадцать дней горного воздуха, тишины и орехов в меду. Составляющие рецепта были доступны повсеместно, за исключением этих самых орехов. Зацепившись за них мысленно, Мемзер уже сам и выбрал это место сравнительно недалеко от Сочи, где теперь есть сносный hotel международной марки и от этого отеля недурные виллы, которые состоятельные господа предпочитают нанимать на выходные и праздничные дни. В Сочи у него было и другое, чрезвычайной важности дело, и рецепт врача подвернулся как нельзя кстати. Без этого Мемзер никогда бы не убедил супругу променять Лазурный берег на сомнительный сервис краснодарской здравницы. Она с показным мужеством выдержала в горах чуть более двух недель, а потом решительно объявила о своем желании сбежать от этой однообразной тишины и белых гостиничных полотенец, и вот тут-то, перенастроив ход мысли на хоть сколько-нибудь вялое движение, Мемзер ускорил поиски своей не такой уж и дальней родственницы, для чего, заплатив несколько монет за сведения об ее адресе, отправил по этому адресу письмо с предложением о встрече. Он рассчитывал на трогательную сцену, на пылкие объятия детей, о существовании которых он узнал из справки, подготовленной для него еще в Москве, но, как оказалось, никто не разделял силы его порыва. Жена и слушать не хотела ни о каких бедных родственниках и на время встречи уехала кататься верхом. Сами же бедные родственники и не думали появляться, и лишь их мать, поразившая Мемзера своей бесцеремонной, ничем не прикрытой и бесхитростной провинциальностью, явилась к нему и с порога принялась просить устроить судьбу ее мальчика, что по сути своей Мемзера совершенно устраивало. Мать же продолжала с надрывом рассуждать о том, что для его сестры, должно быть, и тут сыщется муж, да и пусть девочка остается подле матери, а вот сыночек – он захиреет здесь, попадет под дурное влияние, затоскует, и жизнь его прервется, так и не свершив значительного поворота на какую-нибудь центральную улицу, по которой имеют право ходить лишь удачливые и здоровые особи, а все прочие довольствуются тем, что глядят из узких своих проулочков на этот шик и сияние. И долго бы она еще сетовала на свою жизнь, поворачивая ее перед Мемзером со всех сторон, но тот быстро понял, чего она от него хочет, и совершенно искренне сказал:
– Да пусть приезжает прямо ко мне домой. Я с радостью его устрою куда-нибудь при себе, ведь и детей у меня нет, а он получается совсем близким, твой сын. Кто знает, может быть и дело мое он...
Но тут Мемзер осекся – быть может, вспомнив колючие глаза и плотно сжатые губы своей любимой жены, а может, и по другой причине, известной только ему, – и жаждущей матери так и не пришлось дослушать эту многообещающую и кажущуюся в его устах такой серьезной фразу. Разумеется, она, его супруга, и есть единственная законная наследница. Да и что вообще говорить о каком-то завещании? Ведь он еще крепок и слишком любит жизнь, чтобы помышлять о тоскливой бренности, переходе в мир иной и оставлении супруги в роли богатой молодой вдовы. У него на этот счет совсем иные планы. Нет-нет, довольно об этом, а мальчик – что ж, пусть мальчик приезжает...
Жена восприняла его затею крайне отрицательно и назвала ее «нашествием голодных ртов в успешное предприятие». Он тщетно пытался отговориться, ссылаясь на то, что всего один голодный рот не в силах что-либо испортить в его деле, крепком и надежно поставленном. Испытывая неловкость перед родственницей, он ничего не сказал ей о местонахождении своей супруги и, стремясь предотвратить ситуацию, при которой вновь обретенное семейство, одумавшись, теперь уж запросто решит в полном составе заявиться к ним, солгал, что завтра же уедет из Сочи, тем более что дело свое он сделал. Спустя несколько дней, уже разместившись в вагоне, он вдруг увидел из окна свою родню, непонятным образом тут оказавшуюся. Обнаружить себя было неловко, и фрукты, свежие и сочные, уложенные в корзину вокзальным торговцем, так при нем и остались, хотя Мемзер с женой еще в такси твердо обязались друг другу не забыть купить в дорогу как раз такую корзинку.
Превосходно отдохнувший, налитой бодростью и желанием Мемзер, выглядящий так, будто мир каким-то образом весь, целиком, находится у него в кармане и был там всегда, сколько он себя помнит, жевал свою резинку и гармонировал со всем, что было вокруг него, на нем и внутри него. Единственным крошечным пятнышком на этом полотне, созданном Совершенством, был невесть как попавший в их купе молодой человек, и Мемзер принялся его рассматривать, цепляясь за малейшие детали облика, отметив про себя выглаженный пиджачок надевавшегося на выпускной школьный бал костюма, свежую дешевую сорочку, такую тонкую, что она грозила расползтись от ветра или неловкого движения, ботиночки с затертыми ваксой проплешинами на задниках, покрытую конфетным золотцем оправу очков. Все это проницательный делец ощупал, взвесил и, оценив с точностью до копейки, ностальгически вздохнул, вспомнив себя, вот так же когда-то отправившегося в Москву из дома своего деда Исаака в Кишиневе.
Сергей меж тем, почувствовав к себе такое пристальное, раздевающее внимание, готовился уже с вызовом поглядеть на этого физиономиста, но тот, предчувствуя на уровне импульса, отвернулся, да и жена весьма кстати что-то такое добавила к своей обвинительной речи. Она была из тех решительных, расторопных дамочек, что привыкли всегда ставить в разговоре последнюю точку, даже в случае, когда в этом не было никакой необходимости.
– Я надеюсь, вся эта неприятная суета теперь в прошлом, – вот что услышал Сергей и при звуках ее голоса едва заметно вздрогнул от удовольствия. Голос у нее был глубоким, а вовсе не протяжным, кокетливым, пустомельным. Ровно ничего пошловато-обыденного в нем не было, и чувствовалась даже некоторая царственность, что, впрочем, не раздражало, а воспринималось как само собой разумеющееся у таких вот обеспеченных и серьезных женщин. Заметив, что молодой человек обратился в слух, она с легкой тенью досады отвернулась к окну и принялась наблюдать за мельканием дорожных столбов, от нечего делать ведя им счет. Это подействовало гипнотически, женщина, сама того не замечая, сомкнула веки и провалилась в минутный сон. И кое-что даже приснилось ей: миролюбивое, улыбчивое и оттого невыносимое лицо мужа, который прекрасно знал, что она знает, что он знает, как раздражает ее это его снисходительное молчание. И вот, готовая высказать прямо в это лицо что-то особенно резкое, она проснулась. Но купе было рассечено сияющими лучами, а Мемзер с миролюбивым молчанием сидел в своем углу, весьма уютно там устроившись, и читал американскую книжку, толстую, с выпуклыми золотыми буквами названия – какой-то бестселлер, выпеченный «Нью-Йорк Таймс» сравнительно недавно. Привыкший от всего получать удовольствие, но не требовательно, а просто так, по сложившейся жизненной традиции, он и читал схожим образом, впитывая так и не ставший ему родным язык с явной старательностью прилежного ученика. Мемзер был работоголиком, всякое напряжение принималось им за истинную благодать, и сейчас он был счастлив, что работает, успешно складывая в уме английские слова в наполненные смыслом предложения. Увлекшись книгой, он ничего вокруг не замечал и даже страницы переворачивал очень быстро, не давая застывшему, неинтересному, предсказуемому мирку купе вновь овладеть им. Каждым переворотом страницы он отмахивался от этого мирка, словно от домашней назойливой но, тем не менее, любимой собачонки.
В жене Мемзера эти сияющие лучи не будили ничего романтического и с ее точки зрения могли называться лишь привычной для купе духотой. Поезд и обязан быть душным, так заведено, таков порядок, а значит, хорошо, что духота существует согласно правилам. «Вообще, – рассуждало ее сознание, – все в жизни и должно идти вот так, согласно правилам и четкому расписанию, без потрясений и вольностей, в ней не должно быть места опереткам и водевильчикам». Шекспир с его жизнью-театром и людьми-актерами был для нее неприемлем, а потому ей и неведом. Модная американская книжка должна лежать на виду, на журнальном столике в «зале» или кичливо стоять на полке шкафа из карельской березы в просторной библиотеке. В купе ей не место. Здесь подойдет какой-нибудь сборник кроссвордов, журнал с караваном глянцевых историй, романы Донцовой или Тополя, в конце концов. Совершенно незачем с таким студенческим, нарочито-заумным видком вот так смаковать американский бестселлер. Это сущее ребячество, это не подходит для мужа-бизнесмена, это легкомыслие и личина. Наверняка все это он делает нарочно, чтобы рассердить ее. «Папины причуды», – вдруг подумалось ей, и, вспомнив о разнице в возрасте с мужем, она невольно взглянула на молодого соседа. Представила, как отбирает у мужа книжку, прячет ее в чемодан. Опомнилась – никогда она себе этого не сможет позволить – и вновь с досадой отвернулась к окну.
Теперь уже ничто не мешало Сергею разглядывать ее. Он даже отложил машинально свое чтиво и лишь спустя минуту, спохватившись, вновь прикрылся обложкой, будто щитом, при этом почти безотрывно пожирал глазами ее прелестное лицо.