Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть II. Превращение Фурман Александр
Пока он совершал необходимые манипуляции с проигрывателем, Фурман скованно сидел на краешке своей софы. «Ты лучше сразу располагайся поудобнее, а то ведь это дело надолго затянется», – снисходительно заметил Боря. Невидимая иголка с коротким страшным скрежетом коснулась кружащейся пластинки, и комнату наполнило печально прихрамывающее и слегка потрескивающее шипенье (с этим звуком точно раздвинулся театральный занавес). Боря в расслабленной позе опустился на свой диванчик, нервно дождался первых тактов и закрыл глаза. (Фурман на всякий случай оставил свои открытыми.)
Музыка полилась навстречу, мгновенно застывая в стоячем воздухе, нагромождаясь невидимыми скалистыми уступами, свиваясь тяжелыми кольцами, повисая нежными каплями и вытягиваясь тонкими хрупкими ветками… Боря не подавал никаких признаков жизни, и Фурман долго сидел, не зная, что делать с этим неостановимым движением, и не в силах уследить за его накатывающими и тут же исчезающими волнами. В какой-то момент он уже не смог поднять веки после мигания… и очнулся в испуге от неизвестно когда наступившей тишины.
Ему стало очень стыдно, но Боря, который выглядел странно помятым и невыспавшимся, объяснил ему, что в принципе музыку так и нужно слушать: отдаваясь ее течению, погружаясь в видения и забывая обо всем. Конечно, хорошо бы при этом еще и следить за лейтмотивами, то есть за возвращениями основной мелодии и их сложной перекличкой, поскольку именно такое понимание музыки позволяет наслаждаться ею в полной мере, – но для этого, дорогуша, необходимо как минимум иметь музыкальный слух…
– Хочешь услышать настоящую поэзию? – неожиданно спрашивал Боря и, даже если Фурман после каких-то их предыдущих размолвок зловредно отказывался, говорил: – Ну и ладно. Но ты все равно послушай, чучело, – и начинал с проникновенной заунывностью декламировать с книжкой в руке:
– Печально я гляжу на наше поколенье…
– И скушно, и грустно,
и некому руку подать
в минуту душевной невзгоды…
– Я памятник СЕБЕ воздвиг нерукотворный (?)…
– Погиб поэт, невольник чести, ПАЛ, оклеветанный молвой!.. (Читает так, как будто это о нем самом…) А вы, наперсники (?) разврата!.. (А это кто – может, он имеет в виду меня? Из-за папы…)
– Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит… (Что это за кремнистый туман и почему путь – блестит?..)
– Де-евушка пе-ела в церковном хо-оре
о всех уста-алых в чужом краю-у…
Или задумчиво, как бы и сам прислушиваясь к запутанному смыслу:
– Отцы пустынники (?!) и жены непорочны… (Может быть, правильно «их жены»?..) Понимать дальше было уже очень трудно: «…Владыка дней моих, дух праздности унылый, любоначалие змеи сокрытой сей»… (Сказать по правде, не самое лучшее стихотворение доброго школьного дяденьки Пушкина. Хотя про брата в конце очень правильно.)
А то вдруг:
– А вы ноктюрн (?) сыграть смогли бы на флейте водосточных труб?.. (Нет, я бы точно не смог. Противное слово «ноктюрн» – что-то связанное с ногтями… А водосточные трубы грязные и ржавые – как можно прикасаться к ним губами?..)
– Товарищу Нет-тэ – пароходу и человеку!
– По морям, играя, носится с миноносцем миноносица!.. (М-да…)
Все это было хотя бы более или менее понятно по настроению. Но любимые Борины мрачно-загадочные:
– По вечера-ам над рестора-анами горячий во-оздух дик и глух…
и:
– Тя-ажкий
пло-отный
занавес у вхо-ода…
(Боре даже пришлось объяснять, что происходит между этим доном Гуаном и страшными призраками, но Фурман усвоил только то, что «пение рожка» – это всего лишь гудок старинного автомобиля) – не говоря уже о притворно безумных «Скифах», в которых «дышит ЫНТЫГРАЛ», – явно не предназначились «детям до 16».
Боря и сам иногда сочинял стихи. По содержанию они были похожи на лермонтовские, но в них гораздо чаще упоминались пауки с паутиной, туман, холод, метель, мечты, сон, а также слова «душно» и «никогда!». Многие из этих стихов начинались печально и тоскливо, а кончались неожиданной грубоватой насмешкой, словно нарочно портившей «поэтическое» впечатление.
Во время разговоров с Фурманом Боря сильно возбуждался: начинал бегать по комнате, говорить громким срывающимся голосом, выпучивать сверкающие глаза и театрально взмахивать руками. С одной стороны, это, конечно, вызывалось огненной «возвышенностью» самих предметов, о которых заходила речь, а с другой – фурмановским «слабоумием». «Как ты можешь не понимать таких элементарных вещей?! – возмущался Боря. – По-моему, тебе уже давно пора обратиться к психиатру!» (Впрочем, то же самое он говорил и родителям.)
Вообще, в Борином поведении были две крайности: почти маниакальная любовь к порядку и то, что мама называла «дикостями». Боря очень ценил разумный порядок и систему, а их отсутствие ужасно раздражало его. Возможно, эта черта характера была как-то связана с «научными склонностями», однако проявлялась она чаще всего в каких-то мелочах. К примеру, Боре принадлежал единственный в доме письменный стол (младший Фурман обычно делал уроки за обеденным столом в большой комнате, а папа пристраивался со своей писаниной где придется). Лежавшие на нем ровненькие стопки книг и тетрадей всегда были строго выстроены по периметру буквой П, а пустая центральная часть как бы призывала: садись и работай! Ящики стола тоже были заполнены в соответствии с неким разумным принципом: в верхнем находились коробочки с перьями, карандаши, циркули и прочие письменные принадлежности, а в трех боковых – чистая бумага и текущие тетради. (Надо ли говорить, что фурмановские игрушки и бумажки кучками валялись по всем комнатам, и он чувствовал себя очень неуютно, когда ему приходилось делать уроки за Бориным столом, хотя со временем и научился самостоятельно ликвидировать следы своего присутствия во избежание возможных скандалов.)
Почерк у Бори был быстрый, но разборчивый, его одежда и обувь поддерживались им в относительной чистоте, а в правом кармане его брюк всегда имелся достаточно свежий носовой платок.
Однако, несмотря на определенную бытовую аккуратность, Боря постоянно поражал близких своими отталкивающими привычками или повадками, которые мама объединяла словами «чесание и ковыряние»: так, во время чтения он начинал бесконечно мусолить собственные жирные волосы, выдергивая из головы целые пряди и изящно «соля» ими вокруг; вечерами, перед тем как лечь спать, подолгу глубокомысленно ковырялся в своих немытых ногах и т. п. Все эти гадкие движения обладали к тому же какой-то завораживающей, притягивающей силой, и Фурман, который мучительно пытался соединить разные стороны Бориной личности, стал ловить себя на невольном подражании наиболее «диким» из его повадок. «Кончай, хватит тебе чесаться! – все чаще не выдерживал он. – Ты меня и так уже заразил своим ковырянием!..» – «Цыц, козявка!» – было ему ответом.
После Бориного отъезда на Камчатку вся детская комната, включая письменный стол и несколько верхних полок с «не детскими» книгами, перешла в полное распоряжение Фурмана.
Со следующего года в школе вводилось специализированное обучение, и будущим девятым классам предстояло разделиться на «медико-биологов» и «математиков». Восьмиклассники были предупреждены, что имеющим тройки по спецпредметам лучше заранее искать себе другое место обучения.
Какое другое?! Кроме литературы и физкультуры у Фурмана по всем предметам стояли прочные трояки, а его дневник был разукрашен чуть ли не ежедневными замечаниями за разговоры на уроках и наглое поведение. Но главное, он и представить себе не мог, что ему придется расстаться со своими ребятами.
Собственно, выбора у него не было. Проведенный в классе опрос показал, что половина девчонок собралась идти в медико-биологический, а почти все мальчишки – в маткласс. Было объявлено, что математику в нем будет вести легендарный Евгений Наумович Мерзон – заслуженный учитель, фронтовик и, между прочим, бывший Борин классный руководитель. Желающие могли записаться к нему на факультативные занятия, что все скопом и сделали.
Конечно, они и раньше не раз видели Мерзона на переменках: он был невысокий, широкоплечий, смугловатый, с черными усиками-щеточкой под орлиным носом и вдохновенно отброшенными с огромного лба темными с проседью волосами. Его задумчивые карие глаза смотрели с ледяной строгостью; идя на переменках по коридору, он никогда не уступал дорогу детям, но перед женщинами расшаркивался с какой-то старинной любезностью и чуть ли не целовал им руки (по крайней мере некоторым – кто покрасивее).
При ближайшем рассмотрении у Мерзона обнаружились новые странности: во-первых, он всех учеников называл на «вы», во-вторых, постоянно был с ног до головы обсыпан мелом, а кроме того, регулярно совершал необычные вращательные движения рукой или шеей, словно хотел освободиться от мешающего ему пиджака (возможно, это было следом давнего военного ранения или контузии, но требовалось к этому привыкнуть). Математика же в его изложении неожиданно оказалась по-своему интересной, тем более что начал он не с дополнительных занятий по школьному курсу, к чему все с тоской готовились, а с простейшей теории множеств.
Фурман все понимал, и это его удивляло и радовало. Он даже немного приналег на алгебру с геометрией, и печально-женственная классная математичка в конце года отметила его старания: «Четверку я тебе все равно не смогу поставить, но если ты собираешься учиться дальше у Евгения Наумовича, я готова включить тебя в список тех, кого я буду ему рекомендовать. Это, конечно, ничего не решает, но… В общем, если надумаешь, скажи мне об этом».
В конце апреля в школе состоялась физико-математическая олимпиада. Тем, кто собирался поступать в маткласс, участие в ней обещали впоследствии засчитать как дополнительный конкурсный «плюсик». Олимпиада была назначена на воскресенье, погода стояла по-весеннему благословенная, и родители с трудом уговорили Фурмана тоже пойти – хотя бы для того, чтобы продемонстрировать учителям твердость его намерений.
В кабинете физики собралось человек пятнадцать восьмиклассников, включая несколько чужих. Было предложено три варианта заданий, по шесть в каждом. Первое оказалось неожиданно простым, с ним справились многие; во втором все безнадежно завязли; третье Фурман в конце концов решил каким-то своим самодельно-корявым способом, а четвертое он на последних минутах, поборов всякий стыд, как самый настоящий безнадежный троечник, списал у покрасневшего Пашки, который в это время лихорадочно пытался решить пятое (обычно Фурман предпочитал двойки за безделье унизительному обману, но сейчас… разве сейчас от этого не зависело все его будущее?..).
Три из пяти (по-честному – два). Увы, с этим результатом он умудрился занять на олимпиаде третье место (победителем стал Смирнов, а второе место поделили между собой Быча и Пашка). Ему даже выдали грамоту. И оставили в родной школе.
Несмотря на все угрозы, их девятый математический класс оказался обновленным лишь примерно на треть. Среди «новеньких» было и несколько девочек.
Всю прошлую весну Пашка энергично преследовал своими «провожаниями» маленькую синеглазую Иру Комарову по кличке Муха, ходившую в школу в изящных белых колготках. Муха ловко сбегала от Пашки через проходные дворы, он звал на помощь Фурмана, и эта игра повторялась почти каждый день после уроков (из трех известных на тот момент классных «романов» этот был самым простодушным). Но теперь, когда их «лучшие старые девки» изменили им с раскованными розовощекими медиками, Пашкино внимание переключилось на вальяжную большегрудую девочку по фамилии Воронецкая, и вскоре на всех неофициальных карикатурах его стали изображать в сопровождении вороны (почему-то больше смахивавшей на курицу).
Фурман, успевавший в коротких вспышках воображения пережить интимную близость с большинством знакомых девушек и молодых женщин, все острее нуждался в спасении души, поэтому холодная природная эротичность «пани Воронецкой» (как ее за глаза называл Смирнов) его мало привлекала – уж лучше было «встречаться» с усталой и грустной математичкой. Некоторое время ему казалось, что в глазах одной новой девочки, полноватой и не слишком красивой, он замечает беспричинное сияние доброты, и его стали одолевать мечты о том, чтобы эта доброта обратилась на него… Но это быстро прошло – девочка оказалась самой обычной.
Он в растерянности следил за тем, как внутри у него растет пустота. Из-за этой пустоты его все больше утягивало куда-то в сторону от «основного течения», плавно несущего всех остальных ребят к благополучно-понятному будущему. Они уже точно знали, в какие институты будут сдавать экзамены через полтора года, и даже те, кого приняли в математический класс условно, теперь озабоченно подсчитывали свой «средний балл» и ради его улучшения заискивали перед «нужными» учителями.
Из машинального любопытства Фурман тоже посчитал свой балл с точностью до десятых и выяснил, что его твердая тройка не поддается никакому округлению. К тому же в нем крепко засели Борины проповеди о высоком человеческом призвании. Он мог сколько угодно обещать самому себе, что со следующей недели наконец возьмется за ум и начнет вместе со всеми серьезно заниматься, – но голос Судьбы отчетливо нашептывал ему, что поступать в институт (а следовательно, и улучшать свой «средний балл») НЕ НАДО. Другие – это другие, а ты – это ты, уверенно говорил голос.
Конечно, Фурман хотел бы поскорее найти свое человеческое призвание и начать честно служить ему, но в чем оно состоит, он пока не мог разобрать. Зато все болезненнее становилось его внутреннее разъединение с теми, кого он считал своими и ради кого он, собственно, так цеплялся за школу. Ничего вроде бы и не происходило, но все его старые дружбы на глазах опустевали, холодели и разрушались, словно брошенный жильцами дом. Он не мог поверить, что причина только в том, что ребята решили готовиться к поступлению. Как это вообще связано одно с другим? Не так уж они все и заняты на самом деле… Он осторожно попробовал заговорить об этом с двумя-тремя старыми друзьями, но никто из них не понял, чего же он хочет. Нарвавшись на этот вызывающе прямой вопрос, он не смог на него ответить ни сразу, ни потом. Не призывать же их снова начать играть в солдатики… Поэтому он просто замкнулся.
Еще год назад он с подачи Бори проглотил несколько книг, каждая из которых с необыкновенной силой меняла его чувство жизни и придавала форму его смутным переживаниям.
На обложке первой из выданных Борей книг была крупная, во всю страницу, но слегка размытая черно-белая фотография: мальчик (а может, и девочка) со странным длинным лицом и очень коротко остриженными жесткими волосами настороженно смотрит прямо на тебя из темного дверного проема какой-то дощатой развалюхи, как бы не решаясь, выходить ли на свет или убежать обратно в темноту. Эта картинка, как оказалось, очень подходит к самой книге, автор которой голосом современного ироничного американского подростка с неспешной откровенностью рассказывал историю его внутреннего опустошения и короткого побега из «нормальной» жизни. Фурмана поразило, что человек, похожий на него, может вот так прямо говорить о своем отчаянии и унизительных приключениях. Значит, эта мерзкая пустота росла не только в нем одном. Не только с ним случались гадости и ужасы. Кто-то другой тоже не находил себе места и чувствовал себя ненормальным психом… Герой книги Холден Колфилд – это был он сам, пусть и в американских декорациях. Холден Колфилд – сбежавший, уцелевший и – вернувшийся… Выходит, ПОБЕГ БЫЛ ВОЗМОЖЕН…
Закончив, Фурман на следующий же день взялся перечитывать книгу с самого начала (в предисловии говорилось, что в буквальном переводе с английского ее название было «Ловец во ржи», – и это знание, как ему в восторге казалось, вводило его в круг особо приближенных к Мудрейшему Автору, который тщательно избегал всякого общения с публикой). Теперь он убедился, что Холден Колфилд многим отличается от него. На фурмановский взгляд, он был слишком уж «отвязным» и резким с другими людьми. Конечно, если бы они могли каким-то образом встретиться в жизни, то, может, и сумели бы «преодолеть разногласия» и как-то помочь друг другу… Хотя что толку было об этом гадать? Зато при внимательном перечитывании Фурман понял, каким он хотел бы быть на самом деле, если бы можно было выбирать себе внешность и судьбу. В одном месте Холден вдруг вспоминал о своем младшем братишке Алли, который умер, когда Холдену было тринадцать лет. Видимо, эта смерть и была одной из подспудных причин его срыва. Но дело не в этом. Алли от природы был «ужасно рыжий», и у него был соответствующий характер, который часто встречается у рыжих, – но он никогда ни на кого не злился. Рыжего Алли все очень любили, даже учителя. Фурману Алли почему-то представлялся не только рыжим, но еще и пухлым, толстеньким. Ему казалось, что если бы он был вот таким рыжим, толстым Алли, то мог бы смиренно и незлобиво терпеть любые насмешки и унижения. Он даже хотел бы, чтобы не «все любили его», а наоборот, все дразнили бы его и издевались над ним, а он любил бы их всех и прощал… Вот о какой судьбе Фурман втайне мечтал: сидеть на маленькой грязной горке, быть обижаемым и прощающим. А потом уползти в канаву и тихонько умереть.
И никаких тебе проблем.
У автора другой книжки было неприятное имя Эрнест и странная фамилия: ХЕ-МИН-ГУ-ЭЙ. Сначала Фурман, по Бориной указке, прочел коротенький «эротический» рассказ «У нас в Мичигане», открывавший черный двухтомник, а потом и все остальное. Между прочим, Холдену Колфилду «папаша Хэм» активно не нравился – и, по мнению Фурмана, в этом Холден был очень и очень не прав. Потому что лучшие вещи Хемингуэя говорили о том, что он очень похож на них, только взрослее. Его герои были точно так же выброшены из своего прошлого. С той же тупой тоской и опустошенностью они день за днем бессмысленно волоклись через свое настоящее. А их будущее было даже еще более невнятным и отчаянным, потому что любовь к женщине выжженной пустыней лежала у них за спиной (тогда как Холден с Фурманом еще на что-то слабо надеялись). Оставаться жить после того, как потеряно все, кроме самой жизни, – вот чему учила сдержанная интонация Хемингуэя. А скоро к нему прибавился и брат его Эрих Мария Ремарк.
Третьей роковой встречей стал Владимир Маяковский. Те его стихи, которые Боря до этого читал Фурману, оказались, в общем-то, цветочками. Ранний Маяковский был самым настоящим чудовищем: огромным, никчемным, грубым, нелепым и гениальным. Он шатался в небе над городом, как обезумевший одичавший Гулливер, потому что город не вмещал его одиночества и рушился от его воплей, шарканья и воя. Маяковский плевался стихами, обзывался стихами и мазал ими небо. Его нежность граничила с каннибализмом. Он был таким великим, что ему становилось жалко себя самого. Его стихи невозможно было читать вслух – их надо было шепотом выть и орать.
Маяковский наверняка не смог бы спастись от себя, если бы не Революция. (Первая мировая война своей бесчеловечной огромностью тоже была ему под стать, но она просто сводила его с ума.) Громадное никчемное изнывающее от одиночества чудовище превратилось в Мстительный Р-Р-РУПОР Р-Р-РЕВОЛЮЦИИ, стало ее яростно грохочущим пророческим Бар-р-рабаном Судьбы и ее сияющим огненным штыком. Да, если кого-нибудь на свете и можно было назвать ПЛАМЕННЫМ революционером – так это Маяковского, чье безмерное отчаяние было расплавлено СОЛНЦЕМ ПОСЛЕДНЕЙ БИТВЫ ЗА ЧЕЛОВЕЧЕСТВО…
Фурман чувствовал страшную зависть – вот это было Призвание!.. Он даже сочинил благодарно-подражательное обращение к Маяковскому:
- И если б попался мне
- этот самый «капиталист»,
- Я б его – Вашей,
- Владимир Владимирович,
- книжицей,
- Голову надвое раскроив…
Потом, правда, выяснилось, что Маяковский в конце концов обиделся на всех и покончил с собой. Но это делало его только ближе и понятней:
- Я хочу быть понят родной страной.
- А не буду понят —
- что ж,
- По родной стране
- пройду стороной,
- Как проходит косой дождь.
- Вот и Фурман хотел того же…
Весной папа купил ему недорогую черную куртку из искусственной кожи. Она была достаточно длинной, до бедер, с поясом и грубыми серебристыми пуговицами. В школе Фурману сказали, что он стал похож на комиссара. Однако его вид явно портила детская шерстяная шапочка, которую он носил с незапамятных времен. Поэтому вскоре, преодолев вялое папино сопротивление, Фурман приобрел еще и черную «кожаную» фуражку. Теперь его новый «революционный» образ был почти завершен – не хватало только кобуры (на галифе он, конечно, не решился бы, да и откуда их было взять).
В кинотеатрах только что появился новый фильм «Калина красная», который поставил любимый всеми актер Василий Шукшин, сам же сыгравший в нем главную роль. Боря уже успел посмотреть его и очень всем советовал. Родители каждый раз, когда об этом заходила речь, откладывали поход на потом, и наконец Боря, не дождавшись их решения, в воскресенье утром отправился в кинотеатр «Форум» и купил четыре билета на дневной сеанс. Отступать было некуда.
Шукшин играл преступника-рецидивиста, который после очередной долгой отсидки твердо решил «завязать»: он уехал в глухую деревню к полюбившей его доброй девушке, чтобы начать там честную жизнь простого мужика-работяги, – но прежние дружки нашли его и убили.
Фильм вызывал такую печаль и слезы, что после него казалось невозможным сразу вернуться к обыденным делам. Поэтому, выйдя из кинотеатра, Фурманы решили прогуляться до дома пешком, тем более что и расстояние, и погода это позволяли. Боря тут же попытался затеять какое-то обсуждение, но Фурману сейчас совершенно не хотелось ни о чем говорить. Он обогнал родителей и пошел один, задыхаясь от переполнявшей его грудь невыразимой жалости к русской судьбе, к вечереющему весеннему небу, к тяжелым темно-серым домам по бокам Садового кольца и ни о чем не подозревающим редким прохожим. На нем была его новая черная куртка, а фуражку он сгоряча отдал маме на выходе, и теперь, на широком открытом пространстве, напористый ветерок жег ему лицо и лохматил волосы. Но все это было не важно, он лишь ускорил шаг.
Миновав кукольный театр Образцова, он стал машинально присматриваться к двигавшейся навстречу парочке – издали парни показались ему смутно знакомыми… Да нет, чужие. Они уже почти разошлись с ним, но вдруг окликнули: закурить не будет? Эта «типичная» уличная сценка показалась ему происходящей внутри фильма, и он с каким-то избыточно щедрым сожалением развел руками – извините, ребята, не курю. Они слегка замешкались, и он прекрасно понимал каждое их движение – парочка мелких дворовых хулиганов из кривых Самотеченских переулков… Бросив по сторонам хитроватые взгляды, они вежливо сказали:
– Можно тебя на минуту? Только давай отойдем в сторонку, чтобы не мешать проходу… У тебя деньги есть?
Надо же, какая нелепость… Ему было их жалко – несчастные, в общем-то, пацаны. Они ж никакой другой жизни не знают. Вот таких после революции чекисты и собирали в колонии… Он медленно покачал головой и опять развел руками. Но сейчас-то они откуда? Эх, шли бы вы лучше по домам…
– Покажи, чего у тебя в карманах.
Фурман в своей кожаной куртке даже немножко обиделся:
– Ребят, у меня правда с собой ничего нет.
Он посмотрел краем глаза – родители были еще далеко.
– Кончай болтать, вытряхивай все по-быстрому!
Поколебавшись, он пошарил в переднем кармане, достал смятый троллейбусный билетик и с улыбкой показал им:
– Вот, пожалуйста, – все, что есть.
Вообще-то он только что неожиданно для себя обнаружил в кармане пару каких-то монет, похоже, двадцатикопеечных. Вот тебе и раз. Но не отдавать же их! Его вдруг охватило запоздалое волнение: похоже, сейчас начнется… У них же может быть нож!
Один из них, более грубый, угрожающе потянулся к Фурману:
– Я тебе говорю, этот сучонок поиграть с нами решил! Да я его сейчас просто урою…
– Подожди ты, еще успеешь, – приостановил его напарник. – Мы ведь и так договоримся, по-хорошему, да? А то, видишь, я своего горячего друга уже еле-еле сдерживаю… Давай, показывай карманы…
– А ну-ка, что здесь происходит? Предъявите документы! Я из милиции! – неожиданно налетел на них сзади папа. (Вообще-то милиция находилась здесь же, в соседнем доме, хотя ни одного милиционера не было видно.) Опешив от этой внезапной атаки, парни тут же начали горячо оправдываться: а что, мол, мы ничего плохого не сделали, просто стоим, разговариваем со своим другом…
– Это правда? Ты их знаешь? – строго спросил папа.
Фурману было неловко: ну зачем устраивать спектакль?..
– Ну?
Он отрицательно покачал головой, и парни – бочком-бочком – быстренько испарились.
– Ты в порядке? Что они хотели от тебя? – возбужденно спросил папа, но Фурман не успел ответить.
– Сашуня, милый мой, что они с тобой сделали?! – подлетела красная испуганная мама. – Тебе очень больно?
– Да ничего они мне не сделали! – раздражился Фурман. – Просто денег просили! Все как обычно.
– Ну что, получил по морде? – сочувственно осведомился Боря.
– Я – нет, – угрюмо огрызнулся Фурман. – А тебе что, жалко? Может, сам хочешь получить? Могу устроить, по блату…
– Сашенька, скажи, тебе правда не больно?
К ним подошел еще какой-то мужчина (Фурман видел его в кинотеатре) и, узнав в чем дело, искренне огорчился: что ж вы их отпустили? Надо было задержать этих подонков, а тут бы мы подоспели и поговорили с ними как следует! Нет, давно уже пора навести в стране порядок – я это вам как бывший офицер говорю. А то, понимаешь, расплодили тут всякую шваль!.. – и понес, и понес… Еле оторвались от него… «А, просто болтун», – брезгливо поморщился мужественный папа.
Да, сходили, называется, в кино, посетили культурное мероприятие… Господи, как же все это соединить?..
Игра в солдатики закончилась в седьмом классе, но еще около года почти вся фурмановская компания занималась коллекционированием электрических моделей немецкой железной дороги в масштабе 1:120 и совместным строительством трехметрового макета местности для нее. Фурман собирал свою коллекцию уже несколько лет, поэтому она была самой большой и разнообразной: 7 единиц «тяги» (4 мощных тепловоза с включающимися на ходу фарами и 3 маневровых, из них 2 паровозика), около 50 вагончиков самого разного назначения, 14 стрелок, 2 автоматических расцепителя вагонов, мощный автопарк (от легковых машин и автобусов до бензовозов и спецтехники), склеенные с мельчайшими подробностями модели немецких домиков с магазинчиками и мастерскими, деревья, десятки метров разборных рельсов и множество дополнительного оборудования. Остальные тоже кое-что себе подкупили, и их общий двухуровневый макет местности с действующей дорогой, выставленный в конце учебного года в школьной библиотеке (большая сортировочная станция в «городке на равнине» и маленькая – в «горной деревушке» на высоте 8 см, к которой составы поднимались по крутой полукруглой насыпи, проходя затем с волшебным эхом через эстакаду из шести соединенных арочных мостов), был всеми оценен по достоинству. Пару легковых машинок даже украли.
К этому времени Фурман был уже настоящим коллекционером: разбирался в каталогах, выписывал специальный немецкий журнал «Модельайзенбане» (по его просьбе папа переводил ему отдельные места), а главное, регулярно ездил на неофициальную «толкучку коллекционеров в центральном магазине «Детский мир». Рядом с отделом электроигрушек, в котором и продавались железнодорожные модели, каждый день с четырех до семи кучковались люди разных возрастов и занятий: узнавали, не появилось ли в отделе что-нибудь новенькое, сами тайком продавали и покупали (за это ведь могли «замести» в милицию), обменивались, просто болтали о том о сем. Многие здесь были уже давно знакомы друг с другом, а о коллекциях некоторых рассказывались легенды. Фурман бывал здесь раз в неделю, а то и чаще.
Маленький, бесконечно подробный, но послушный мирок железной дороги все сильнее притягивал его к себе. В девятом классе у его друзей появились другие интересы, а он продолжал целыми днями придумывать и рисовать сложнейшие путевые электросхемы и невероятные многоуровневые макеты, которые могли располагаться на шкафах, антресолях и подвесных полочках сразу в нескольких комнатах. Конечно, это увлечение – даже по сравнению с их прежней, весьма углубленной игрой в солдатики – могло показаться легкой формой безумия. (Кстати, в сентябре Быча спросил Фурмана, не может ли он на время дать какую-то часть своих солдатиков маленькому Бычиному племяннику, и Фурман, повинуясь внезапному побуждению, отнес ему в рюкзаке всю свою армию за исключением маленьких пластмассовых самолетиков и кораблей, которые мальчишка мог просто проглотить. Быча просто обалдел от такой непрошеной щедрости; а Фурман еще долго устраивал в одиночестве вполне «атавистические» морские сражения на полу, каждый раз изрисовывая по полтетрадки контурами своих кораблей с условными изображениями их боезапаса и наносимых им повреждений в виде аккуратных цветных взрывчиков с черными дымками). Но мир железной дороги не был детским – хотя бы потому, что его построение подразумевало знание основ электротехники, кропотливость и особую недетскую любовь к мелочно копируемой жизни, «точному моделированию». Фурман и раньше склеивал разнообразные модели исторической военной техники, но после сборки они ставились на шкаф и пылились там без толку, постепенно рассыпаясь. А железная дорога жила, действовала – и возможности ее расширения и совершенствования были в общем-то безграничны. Фурман мечтал о редких моделях паровозов и вагончиков, о семафорах, светофорах и шлагбаумах (он даже купил под них на будущее довольно дорогой приборчик с загадочным названием «реле времени») – все это имелось в каталогах, но в Советский Союз почему-то не завозилось, и даже с рук достать эти вещи было почти невозможно.
Однажды Фурман приобрел на толкучке уже склеенный домик с пристроенной к нему огороженной «каменной» площадкой, на которой располагалось летнее кафе: под густым зеленым деревом стояло несколько круглых одноногих столиков в окружении разноцветных креслиц – и в одном из них сидел человечек. Только из-за человечка Фурман и купил этот домик с кафе, потому что на самом деле у него уже был точно такой же, склеенный им самим, но как только он увидел человечка, его разум совершенно помутился. В каталогах железной дороги человечков не было, но о том, что в Германии они производятся, смутные слухи долетали, да и на журнальных фотографиях макетов немецких коллекционеров они были видны, хотя и не с близкого расстояния. Кроме того, в кабинках нескольких машинок тоже сидели человечки. Но машинки выпускались отдельной фирмой, и эти человечки даже через стекло выглядели грубовато… Примчавшись домой и присмотревшись к покупке, Фурман расстроенно понял, что принял желаемое за действительное: сидящий за столиком кафе человечек был всего лишь фигуркой летчика из кабины какой-то немецкой авиамодели. Он и по размеру-то сюда не очень подходил, слишком крупный.
После этого случая Фурман очень остро ощутил пустоту своего мирка: пустыми стояли креслица и скамейки, пустынными были улицы с пустыми автомобилями, никто не жил в домиках с плотно закрытыми занавесками окнами, никто не покупал в кассе билеты, и пустые поезда с раздражающим механическим жужжанием двигались по рельсам… Этому миру страшно не хватало людей, и Фурман не мог понять, почему их нет, почему их здесь не продают. Впрочем, на толкучке говорили, что и в ГДР найти их непросто. Хоть делай их сам! Он даже примерно представлял себе, как их можно было бы изготовить из олова путем отливки. Некоторое время он рисовал возможные фигурки человечков в разной одежде и позах: рабочие, полицейские, прохожие, женщины с детьми…
На толкучке частенько появлялся один парень чуть постарше Фурмана. Звали его Николай, Коля. Он учился в училище речного пароходства на судового механика. Вид у него был довольно потрепанный и нерасполагающий: бледная нечистая кожа, водянистые глазки, красный шмыгающий нос, – но он явно радовался возможности с кем-то поговорить, «показать себя», и Фурман мягко уступал его желанию. Правда, Колю быстро начинало нести, и остановить этот полубессвязный и захлебывающийся матерком поток было трудно. Но Фурман терпел и даже немножко сочувствовал ему: по его рассказам, отец у него был алкоголиком, и из-за стычек с ним ему пришлось переселиться в общагу, нравы в которой тоже были далеко не сахар – и били, и воровали… Было не очень понятно, где и, главное, на что Коля ухитряется заниматься железной дорогой, но он говорил, что в училище его обеспечивают не только бесплатным кровом, форменной одеждой и едой, но и выплачивают небольшую стипендию, из которой он кое-что откладывает; к тому же мать тайком от отца иногда дает ему деньги. Вот так-то, Санек, жизнь и идет, тудыть ее налево, да?..
Несколько машинок были у Фурмана в двух экземплярах, и в принципе их можно было использовать для обмена. Коля уже знал почти все о фурмановской коллекции и однажды предложил ему поменять пожарную машину с выдвижной лестницей на большой ремонтный тягач (такая машинка появилась у Фурмана одной из первых, когда он еще даже не начал собирать железную дорогу, и некоторые тонкие детальки в ней успели отломаться, так что он был не прочь обновить эту модель). Посоветовавшись с папой, Фурман дал согласие на обмен. В назначенный день он привез в «Детский мир» свою пожарную машину. Коля тщательно осмотрел ее, а потом, извинившись, сказал, что по какой-то причине не смог взять из дома свою, но завтра обязательно привезет ее. Дело верняк, Фурман может ни о чем не беспокоиться, ремонтник, считай, уже у него в кармане, так что пожарную машинку Коля берет себе – чего, мол, таскаться с ней туда-сюда, еще сломается. Машинка была упакована в фирменную коробочку, и вряд ли бы с ней что-нибудь случилось… но Коля уже заботливо упрятал ее во внутренний карман своего черного бушлата. Фурману такой поворот, конечно, не понравился, но он успокоил себя тем, что все-таки они приятели и часто здесь встречаются, а кроме того, Коля уже пару раз стрелял у него небольшие суммы и возвращал их в обещанный срок.
На следующий день он приехал в «Детский мир», прождал два с половиной часа сверх назначенного времени, но Коля так и не появился. Не было его на толкучке и в другие дни. Фурман проглотил обиду – в конце концов, невелика потеря. Зато в другой раз будет знать. Его удивляло только одно: неужели этот бедный придурок решил променять толкучку и возможность нормального общения на какую-то жалкую машинку? Что он, так и будет теперь сидеть всю оставшуюся жизнь в своей темной норе, любуясь ворованной вещицей?..
Однако через две недели Коля возник снова и, как ни в чем не бывало, оживленно приветствовал Фурмана: о, какие люди, давно не виделись! Пришлось даже пожать его жиденькую холодную ладошку. Фурман ждал, что Коля сам начнет разговор о машинке, но тот опять завел свои бесконечные дурацкие анекдоты, и Фурман остановил его, попросив вернуть то, что он взял.
На Колином лице быстро сменилось несколько противоречащих друг другу выражений: растерянности, мгновенной хищной злобы и хитроватой дружелюбности. «А я разве что-то у тебя брал?» – с сомнением спросил он. Фурман спокойно объяснил, что и при каких обстоятельствах Коля у него взял и должен теперь отдать. «Ты, наверное, на меня обиделся, да?.. Ну извини, Санек, так получилось, понимаешь? Тут у меня такая ерунда закрутилась… В общем, я тебе честно скажу: я не могу ее вернуть. Все, ее уже нет, сечешь? Но ты не волнуйся, все будет путем, мы с тобой все уладим. Вот послушай. У тебя ведь есть еще одна машинка на обмен? Ну, тоже пожарная, только другая… Да ты послушай меня! Я ж тебе дело говорю! Обещаю, ты не пожалеешь!.. Да не буду я тебя больше обманывать! Зачем мне это надо? Мы же с тобой кореши, так? Ну? Ты мне веришь? Чудак, я ж о твоей же пользе забочусь! Только не надо мне угрожать. Ты еще пацан сопливый, чтобы мне угрожать! Ты меня еще не знаешь! Да подожди, дай я доскажу. А потом можешь идти, куда хочешь… Сань, ты знаешь, с тобой очень трудно вести дела. Короче, так. Ты хотел иметь серый V-36? (Это был маленький тепловозик, выпускавшийся в двух вариантах окраски – у Фурмана был зеленый, но он мечтал и о сером.) Считай, он у меня есть. Ты его цену знаешь. Но я тебе его уступаю, как другу, почти задаром. Да я вообще не о деньгах! Да подожди ты!.. Слушай, ты меня уже утомил. Что ты за человек, а? Ты мне приносишь вторую машинку – и он твой. Тридцать шестой – за две машинки, соображаешь? Я же тебе говорю: в этот раз все будет без обмана. Да, новый. В своей коробке. Да, сможешь проверить. Ну, что еще? Себе в убыток отдаю такую вещь, а он еще сомневается. Да у меня ее здесь оторвут с руками за двойную цену! Соглашайся скорее, мудила!..
Первую машинку все равно было уже не вернуть, и Фурман согласился на сделку. Он попросил перенести ее на послезавтра и тихо промучился два дня, прикидывая варианты Колиного поведения и возможные ответы: скандал с дракой, помощь папы, милиция… (Может, стоит позвать с собою Бычу? В прошлом году, когда какая-то компания отняла у Фурмана деньги прямо в «Детском мире», они некоторое время ездили туда вдвоем, причем здоровенный Быча возил в своей сумке еще и топор – на крайний случай, как он говорил.) Не проще ли махнуть рукой и отказаться?.. Ведь неизвестно даже, откуда у Коли вообще мог взяться этот злосчастный Тридцать шестой. Что, если он просто отнял его у какого-нибудь малыша?..
На этот раз Коля опоздал на какие-то десять минут. Он был спокоен и деловит – ему еще надо было успеть заехать в три разных места. Тяжеленькая Колина коробочка была плотно завернута в газету и перевязана веревкой. «Ну что, сыщик, – усмехнулся он, – будешь проверять? Тогда давай побыстрее, я и так уже из-за тебя опаздываю. А где моя-то?»
Фурман отдал ему легкую коробочку со своей машинкой и стал возиться с узлом. Затянут он был крепко. Вообще, зачем было ее так упаковывать? «Слушай, чего ты там копаешься, а? Можешь побыстрее? Мне ж голову отвинтят, если я опоздаю! Ну-ка, дай я сам!» Он попытался подцепить ногтем один из кончиков, но узел не поддавался. «Да, что-то не получается… Надо разрезать. У тебя с собой ничего острого нет? Вот и я тоже свой ножик оставил… Может, спросить у кого? Ох, черт! Сань, ты меня правда извини, но я уже должен просто лететь! Может, ты без меня это сделаешь? Я тебя не обманываю, ей-богу, вот те крест! Правда, хочешь, перекрещусь? Нет? Ты пионер, что ль?.. Послушай, можно дать тебе один совет? Спокойно поезжай домой, и там все посмотришь. Если что не так – просто переиграем все обратно, и дело с концом. А за ту машинку я тебе отдам деньги. Ничего, я твой должник, наскребу как-нибудь… Ну все, мне каюк! Не могу больше с тобой стоять. Завтра в это же время я тебя жду!»
И он убежал.
Дома Фурман с бьющимся сердцем распаковал сверток. Коробочка была не фирменной немецкой, а из-под нашего заводного цыпленка. Но ее тяжесть убеждала, что внутри находится электромоторчик. Очередная Колина «шутка»? Детский паровозик с ключиком?.. Тяжелое содержимое коробочки оказалось завернуто в несколько слоев мятой бумаги, чуть ли не туалетной. Не мог же Коля обмануть его так подло? Это не лезло бы ни в какие ворота… На обратной стороне бумаги было что-то написано крупными корявыми буквами, но это потом… Внутри лежал камень. Обыкновенный грязный серый булыжник. Тяжелый. Помертвев, Фурман зачем-то начал разбирать матерное послание, но вдруг понял, что оно выведено говном.
Господи.
…Папе он рассказал об этом через две недели. Вот, мол, приключилась такая неприятная история, не знаю, что делать.
Хотя с железной дорогой он простился еще тогда, сразу, держа в руке камень. Напор необъяснимой чужой злобы оказался слишком сильным для маленького мира. И жизнь ушла из него.
Могучий очкастый Быча всегда ухитрялся хорошо учиться, уделяя урокам минимум времени и несмотря на свои серьезные занятия спортом. Он также успевал читать разнообразную постороннюю литературу и часто развлекал класс спорами с учителями, ссылаясь при этом на источники, известные разве что энциклопедисту Смирнову. В Быче странно сочетались изощренный интеллектуализм и необычная телесная грубость. К своему телу он относился как к старой проверенной машине, из которой в случае нужды еще можно было выжимать некие новые возможности и достижения. Внешний вид этой «машины» Бычу совершенно не заботил: его равнодушие к свой прическе, одежде и личным вещам доходило до абсурда. Помимо свойственной всем спортсменам способности терпеливо переносить физическую боль, у него, видимо, был еще и пониженный порог кожной чувствительности. Он постоянно – из какого-то «детского любопытства» или просто от скуки – наносил сам себе мелкие раны и увечья, сея вокруг священный трепет и отвращение. К примеру, однажды он принес в школу большой гвоздь и зажигалку и прямо на уроке начал выжигать у себя на запястье какой-то символ. Смирнов был его соседом по парте и наблюдал эту операцию во всех подробностях. Вскоре по помещению пополз нехороший запах, все стали удивленно принюхиваться и оглядываться. Но, похоже, на этот раз Быча все же не рассчитал свои силы: он поднялся с места, неловко зажимая запястье другой рукой, попросил у учителя разрешения выйти и с побелевшим лицом выскочил из класса. После данных Смирновым объяснений все только потрясенно качали головами и молча крутили пальцем у виска. Неделю Быча проходил с повязкой, а потом устроил ее публичное кровавое сдирание (Фурман, к счастью, успел сбежать).
Быче не зря с детства дали такое прозвище. Он легко возбуждался и багровел, но при этом отлично контролировал себя, и «довести» его просто так никому не удавалось. Но если он все-таки свирепел, то превращался в бешеного быка, в слепой ярости крушащего все на своем пути. В девятом классе Быча несколько раз участвовал в жестоких драках. Фурману довелось быть одним из свидетелей того, как он – к всеобщему, надо сказать, удовлетворению – измолотил Медведя из знаменитой хулиганской троицы, хозяйничавшей в Косом переулке (тот, правда, обещал еще вернуться и страшно кричал «все – ты покойник!», но Быча, у которого была слегка разбита нижняя губа, отнесся к его угрозам с восхитительным спортивным хладнокровием). Другие свои сражения Быча даже и не афишировал. «У меня сейчас возник небольшой перерыв в спортивных занятиях, и время от времени мне нужно просто выпускать пар», – спокойно признавался он в ответ на фурмановские упреки в «дикости».
Их более тесное общение началось неожиданно, в период обидного «поскучнения» отношений Фурмана с Пашкой и другими близкими друзьями. Обычно после уроков все расходились по домам парочками или тройками, в зависимости от направления. Быча жил всего в минуте ходьбы от школы – на Краснопролетарской, в замызганном трехэтажном доме с шашлычной, – и уже в Косом все прощались с ним и двигались дальше кто куда.
Однажды на выходе из школы у Фурмана с Бычей завязался интересный разговор. Чтобы довести его до конца, Фурман решил изменить свой привычный маршрут и пошел «провожать» Бычу. Поскольку у его дома разговор еще продолжался, они пошли по Краснопролетарской к фурмановскому дому, там опять повернули – и с тех пор стали ходить вместе.
Быча много знал и был понимающим собеседником, но его буйная телесная жизнь казалась Фурману чрезвычайно экзотичной. И проблемы у него были совсем иные, чем у Фурмана, который как раз недавно прочитал в Популярной медицинской энциклопедии, что онанизм ведет к прогрессирующей импотенции. Никакого «прогресса» Фурман пока не видел, как ни старался, но науке было незачем обманывать, и, поскольку остановиться он не мог, собственное будущее представлялось ему все более мрачным и безнадежным. (На волне этих переживаний он особенно полюбил роман Хемингуэя «Фиеста», герой которого тихо страдал импотенцией на фоне бурной испанской жизни – с корридой, непрерывной пьянкой и прочими угарными развлечениями…)
Перепробовав несколько видов тяжелой атлетики, Быча вроде бы нашел себя в академической гребле, но у него вдруг начала катастрофически расти одна грудь. Ни Фурман, ни остальные ребята ничего не замечали, но Быча уверял, что она уже стала «прямо как у девочки». Его родители забеспокоились и обратились к какому-то хорошему врачу. Выяснилось, что ничего страшного не происходит – «обычный гормональный сдвиг на почве подросткового возраста и физического перенапряжения». Тренировки придется пока прекратить.
Но этот врач был суперспециалистом.
– Знаешь, какой способ лечения он мне посоветовал? – спросил Быча. – Нет, ты не догадаешься. Он сказал, что мне надо вести более активную половую жизнь!
– Что, так и сказал, прямо при родителях?.. – ужаснулся Фурман.
– Нет, наедине, конечно.
Они помолчали.
– И что, он тебе уже порекомендовал кого-то – для лечения, так сказать?
– Ну, знаешь, это ты уж слишком размечтался. Если бы!.. – вздохнул Быча.
Пораженный Фурман, конечно, немедленно принялся развивать этот сюжет.
Доктор велел Быче принимать антигормональные таблетки, и он перестал обращать внимание на свою грудь – растет так растет, подумаешь, хрен с ней. Но месяца через полтора, во время их очередного «провожания», он прямо посреди какой-то болтовни вдруг произнес осипшим голосом: «Эх, Фурман, понимаешь ли ты, до чего ж это приятное дело – ебаться с бабой…» От неожиданности Фурман с трудом сохранил самообладание. У Бычи кто-то появился!.. Грубая откровенность формулировки вызвала у него отвращение и одновременно зависть. «Конечно! А ты до этого не знал?» – собравшись с силами, нагловато заявил он. Быча повел головой и усмехнулся. Ладно, но кто же это мог быть? Девчонки из класса, конечно, отпадали… Какая-нибудь спортсменка? На зависть Фурману, у Бычи были и другие варианты. В конце концов, ему же прописали это лечение!..
Больше они об этом не заговаривали, хотя вскоре Быча чуть ли не силой заставил Фурмана сходить с ним в аптеку за презервативами – молоденькой продавщице покрасневший Быча почему-то назвал их «пакетиками». Они купили сразу два десятка и, давясь от смеха, выскочили на улицу. Фурман взял себе пять (черт, куда еще их прятать-то?..).
Но оказалось, что Бычина тайна разрушила их дружеское общение.
Как-то на переменке они стояли в коридоре у стены и дразнили друг друга, изощряясь в остроумии. Остальные весело толпились вокруг и подзуживали. У Фурмана стена была слева, а у Бычи справа. Разошедшийся Фурман отпустил особенно удачную шутку, все просто согнулись от хохота, и тут Быча без предупреждения со всего бокового размаха пустил огромный кулак Фурману в голову. Благодаря тому, что он ударил именно со всего размаха своей левой, а не ткнул правой по прямой, Фурман успел автоматически среагировать: он мгновенно присел (а может, у него просто подкосились ноги от ветра), и Бычин кулак, просвистев над его макушкой, влепился в стену. «Ай, черт!.. – тоненько вскрикнул Быча. – Я же из-за тебя чуть руку не сломал!» Смеху было… Но про себя Фурман сначала страшно растерялся, а потом обиделся на Бычу до самой крайней степени: он же вполне мог попасть ему в висок! И, главное, хотел!.. Фурман не мог понять, как это возможно. Получалось, что какая-то чисто ситуативная вспышка злобы легко затмевает у Бычи все остальное, что их, как казалось Фурману, связывает… И, следовательно, это «остальное» не имело для него никакого реального значения.
«Может, мне надо стать художником?..» – думал Фурман. Он ведь с детства неплохо рисовал, два года ходил в студию при районном Доме пионеров, а его лучшие старые рисунки забрал папин одноклассник-кинохудожник для съемок фильма «Доживем до понедельника» (правда, эпизод, о котором он рассказывал, в фильм не вошел, а фурмановские картинки так и пропали). У него была небольшая коллекция репродукций, вырезанных им из журнала «Юность». Особенно ему нравились две картины: «Воскресный день» Жилинского (загадочно умиротворенная романтическая многофигурная композиция в теплых коричневатых тонах) и «Поднимающий знамя» Коржева (суровый человек в белой рубахе с закатанными по локоть рукавами пригнулся над убитым рабочим-знаменосцем, собираясь подобрать упавшее красное знамя; даже на репродукции были видны мощные, крупные, чуть грязноватые мазки – картина просто излучала мужественную горечь революции; в тот сентябрьский день, когда в Чили произошел фашистский переворот и погиб Альенде, Фурман задумал свою картину под названием «Упавшее знамя» – по мотивам коржевской, но еще более трагичную: здесь уже не было никого, кто мог бы поднять выпавшее из мертвых рук знамя…). Кроме того, у них дома было много открыток с репродукциями и несколько больших альбомов, которые он любил рассматривать: «Русская жанровая живопись», Пахомов, книги известных карикатуристов Бидструпа и Жана Эффеля. Но решающее влияние оказала на Фурмана книга «Жажда жизни» о Ван Гоге (даже несмотря на то, что в ней не было ни одной картинки). Ван Гог, несомненно, был величайшим образцом бесконечно самоотверженного служения человека своему призванию – вопреки всему.
Выяснить, художник ты или нет, можно было только серьезной работой. Для начала Фурман, поглядывая в зеркало, нарисовал мягким карандашом автопортрет в половину большого ватманского листа. Своими планами он, конечно, ни с кем из домашних не поделился, но работа была признана весьма удачной. На следующий день он взял черно-белую фотографию своего бывшего восьмого класса (к сожалению, немного мелковатую) и после долгого рассматривания знакомых лиц выбрал Муху с ее высоким лбом и доверчиво распахнутыми глазами. Этот портрет потребовал от него гораздо больших усилий, но результат того стоил. В процессе работы он даже слегка влюбился в маленькую милую Ирку Комарову, которая училась теперь в медико-биологическом. (Между прочим, после первой практики в больнице их жизнерадостные парни возбужденно рассказывали «математикам» чудовищные истории о том, что им пришлось увидеть, работая в качестве нянечек и младших санитаров: одному из них даже «выпало счастье» готовить девушку к операции по удалению аппендицита, то есть попросту брить ее между ног – «вы представляете, какая у бедняги была эр-р-рекция!»).
Фурман нарисовал гуашью еще несколько приятных «картинок» с «сэлинджеровскими» сюжетами – и после этого вдруг завял. Его заела тоска. Нет, никакой он, конечно, не художник… А кто же?
Никто.
Весна была уже не за горами.
Как-то раз они всей компанией возвращались откуда-то на метро – высадились на «Маяковской» и, гогоча во все горло, широким фронтом двинулись по залу. Встречные нервно шарахались от них и недовольно оглядывались.
У входа на эскалатор им пришлось сгрудиться и слегка потолкаться, чтобы держаться вместе. Кого-то при этом довольно невежливо потеснили, и Быча, который в тот день находился в ударе, успел добродушно огрызнуться на пожилого дядечку, сделавшего им замечание.
Фурман, хохоча с разинутым ртом над Бычиными прибаутками, приготовился ступить на уезжающую ступеньку. Он сделал привычный шажок, положил руку на поручень и машинально перевел взгляд на встречный эскалатор. Оттуда на него в упор смотрела девушка – он видел только ее широко раскрытые темные глаза и ярко-красное пятно одежды. Движение мира вдруг кошмарно замедлилось, и в тот же миг в этих огромных глазах он узнал свое отражение: грубое, искаженное хамским смехом лицо в окружении таких же мерзко кривляющихся бездушных масок… Эта девушка смотрела на него так, словно готова была любить его, но внезапно столкнулась с его скрытой «темной стороной» – безобразной свиной «харей» – и ужаснулась. Время вдруг снова тронулось: всё поехало, на Фурмана разом обрушились голоса, его рука так вцепилась в поручень, что он покачнулся, он с усилием захлопнул одеревеневший рот и ошарашенно оглянулся – девушка уже сходила с эскалатора. Бежать за ней, просить прощения и умолять увидеть их не такими отвратительными?! Но для этого надо было немедленно начать расталкивать всех, кто стоял сзади… Доехать доверху и вернуться бегом?! Но она ведь не станет ждать, она даже не обернулась… «Что с тобой?» – спросил кто-то. Он помотал головой: все нормально… Все нормально. Надо быстро прийти в себя. Он еще раз тихонько потряс головой. Мне это просто приснилось. Бывают же такие сны, после которых просыпаешься с ужасной черной болью в груди…
Этот случай так поразил Фурмана, что он решил описать его в стихах (естественно, в стиле Маяковского, тем более что Владимир Владимирович в какой-то степени тоже был причастен к «происшествию»: и станция была «его», и наверху, на площади, стоял памятник ему, да и вообще все это было вполне в его духе…). Поэма с нагловато раскачивающимися, размашистыми строчками начиналась с того, как компания вывалилась из вагона и, хлопая клешами, покатилась по мраморному залу, пугая прохожих.
Несколько дней все шло здорово, он исписал уже с десяток страниц, но, дойдя до описания самой Встречи, застрял. Пробовал и так и сяк – получалась какая-то пошлятина. Неправда. Он почувствовал, что у него кончился поэтический «заряд», потрепыхался еще немного и отложил тетрадку до лучших времен.
Фурман сидел за Бориным столом и пытался делать математику. Было еще светло. За окном виднелся кусочек садика с голыми деревьями и высокая кирпичная стена, отделявшая их двор от двора дома номер один. Вдруг послышался громкий резкий хлопок, над стеной испуганно вспорхнули голуби. Что это было? Выстрел?! Некоторое время Фурман настороженно прислушивался. Но все оставалось тихо и спокойно, и он вернулся к математике, продолжая на всякий случай периодически поглядывать в окно.
В какой-то момент на стене появился одинокий встрепанный голубь (Фурман не заметил, как он прилетел). Похоже, голубь был больной – двигался как-то странно… Тут раздался сильный хлопок, и в воздухе закружились перышки.
Это же оттуда, из дома один, похолодел Фурман. Они что, стреляют по голубям?! Совсем уже сбесились? Разволновавшись, он поспешил на кухню – то окно было всего в трех метрах от стены.
Видно никого не было, но вскоре с той стороны на стену подбросили нового голубя. Они держат их на нитке, понял Фурман. К птице было еще что-то привязано снизу, какой-то сверток. Зачем? У него в голове замелькали тошнотворные образы, как голубей, перед тем как убить, еще и мучают, режут… Голубь неуклюже заковылял по стене и вдруг взорвался. Даже следа не осталось. Фурман опешил. Что происходит?..
«Это карбид!» – озарило его. Он слышал, что они иногда так развлекаются: ловят голубей, привязывают к ним пузырек с карбидом, выпускают и…
Как же это можно?! Подманивают на крошки, говорят добрыми голосами «гуль-гуль-гуль», держат их в руках – живых – живых! – а потом подбрасывают и убивают? Просто ради смеха?
Это не могут делать люди. Только нелюди!.. Но у них же там есть маленькие дети, которые на это смотрят и учатся… Что же делать? Вызвать милицию по 02? Убивают голубей? – Да там только посмеются… Вот ведь гады! Гады!!! Была бы граната!..
Взрывы продолжались еще минут двадцать, и Фурман весь извелся.
Наконец все стихло.
Быстро стемнело. Фурман еще долго стоял на кухне перед окном, ничего не видя и не зажигая света. Потом кто-то пришел с работы, и он обессиленно поплелся к себе в комнату.
Наступили первые теплые апрельские дни, стало пригревать солнышко, и из школы все теперь выходили распахнувшись, стягивали надоевшие шапки и глубоко вдыхали сладостно-оживший воздух.
В один из этих дней в школу вдруг заявилась известная троица: косоглазый Медведь, несколько месяцев назад побитый Бычей в драке один на один, краснорожий Вася Солдатов и их добродушный вожак-самбист Азар – раздавшийся, отяжелевший и потерявший свою прежнюю открытую улыбку.
Подобные визиты случались почти каждый год и всегда вызывали чувство повышенной опасности. Зачинщиком неприятностей обычно выступал бесноватый Медведь. Несколько лет назад он пристал к Пашке Королькову, мать которого незадолго перед этим была назначена директором школы. На первой стадии инцидента Пашка держался слишком гордо, Медведя это разозлило, и лишь вмешательство взрослых спасло тогда Пашку от получения телесных повреждений. В другой раз Медведь зацепил новенького из их класса – просто потому, что у того были пухлые румяные щеки. Но тогда Фурман успел поднять тревогу, и общими усилиями удалось спустить все на тормозах: новенький отделался парой мягких дразнящих пощечин…
Этой весной школа уже пережила одну темную историю, слухи о которой взбудоражили не только все старшие классы, но и учителей. «Группа неизвестных» во дворе школы сильно избила – с сотрясением мозга и несколькими серьезными переломами – ученика десятого класса по фамилии Полоцкий, семья которого собралась эмигрировать в Израиль. Все необходимые документы и разрешения были ими уже получены, парню оставалось только закончить школу – и вот, такое… Избиение произошло после шестого урока на глазах у нескольких девочек-десятиклассниц и было вполне целенаправленным. Нападавшие не скрывали своих «патриотических» намерений: предатель-эмигрант Полоцкий просто получил, так сказать, «прощальный привет от Родины»… Многие в школе знали или догадывались, кто это сделал, но милиция вроде бы так и не сумела ничего выяснить. Эмиграцию Фурман абсолютно не одобрял, но, пытаясь представить себе то чувство, с которым уезжали Полоцкие, он испытывал бессильный стыд за свою страну и с ужасом понимал, что ее вина перед этими конкретными страдающими людьми не только никогда и никем не будет искуплена, но скорее всего завтра же с грубой простотой будет всеми здесь выброшена из головы и из сердца…
Может, теперь троица пришла за Бычей? Чтобы отомстить ему за унизительное поражение Медведя?.. Сам Быча еще не слышал тревожной новости. Поэтому его заботливо увлекли в какую-то дальнюю аудиторию и удерживали за закрытой дверью, пока опасность не миновала.
Впрочем, жертва нашлась и без него – ею оказался очередной новенький из их класса. Как рассказали Фурману, Медведь прицепился к нему «из-за усов»: парень был южного типа – темноволосый, с густыми черными бровями, – ну, и пушок под носом у него тоже был заметно темнее, чем у других. Бить его в школе не стали – сказали, что подождут на выходе. На последнем уроке он сидел весь красный и был настолько подавлен, что, когда его попросили ответить с места, вообще не смог выдавить из себя ни слова и вдобавок ко всему остальному получил еще и пару.
После уроков Фурман попытался уговорить ребят хоть как-то защитить парня, но все только посмеивались, а его неуверенные призывы к классной солидарности звучали по-пионерски фальшиво. Последняя фурмановская надежда – могучий Быча отказался даже «просто для виду» выйти из школы вместе с обреченным. «Да ну его! На что он мне сдался, заступаться за него? Буду я еще рисковать собой не пойми зачем!» – возмутился Быча, и Фурман окончательно убедился в бесстыдном эгоизме бывшего приятеля. Отчаявшись найти помощь среди своих, он предложил парню несколько вариантов возможного спасения: обратиться к кому-нибудь из учителей, вызвать по телефону родителей, сбежать через окно, – однако все они по разным причинам не прошли. Ситуация была бесчеловечной и совершенно безвыходной… все, что он мог, это проводить жертву на заклание.
Пашка был единственным, кто согласился выйти вместе с ними на улицу (правда, ему в любом случае вряд ли что-то грозило – из-за матери). Чтобы не смущать одноклассников, они решили дождаться, пока все уйдут. Пара добровольных разведчиков возвратились и доложили, что «тех» в школьном дворе вроде бы не видно. Но все понимали, что это, конечно, ничего не значит…
Пора было идти (если только не оставаться здесь ночевать – такой вариант тоже рассматривался). Нервно хихикая, они по очереди протиснулись через несколько тяжелых дверей и в испуге остановились на освещенных заходящим солнцем ступенях.
Никого.
Может, они ждут за углом? Фурман с Пашкой осторожно сходили посмотреть – нет, пусто.
Кажется, казнь откладывалась. Это было здорово. Почти счастье… Но когда теперь – завтра, послезавтра? Слушай, а может, они вообще про тебя забыли?..
Дружно решив, что надо жить сегодняшним днем, они похлопали друг друга по плечам, крепко пожали руки и разошлись (на прощанье Фурман предложил проводить парня до дому, но тот сказал, что это уже лишнее, и он пошел с Пашкой).
Весь остаток дня Фурман не мог избавиться от одолевших его мрачных мыслей.
«…Господи, как же мне жить-то в этом мире? – думал он. – Я ведь так долго не выдержу…»
«Подумаешь, какая цаца, – отвечал внутри него какой-то соседний холодный голос. – Не выдержит он. Одним дураком будет меньше, только и всего…»
После ужина Фурман безжалостно вырвал из тетрадки по истории несколько листочков, закрыл дверь в свою комнату и стал писать обращение к людям планеты Земля. Он призывал их остановиться, пока еще не поздно, одуматься и прекратить ежедневно творимое ими насилие и унижения – от ковровых бомбардировок во Вьетнаме и новых испытаний ядерного оружия до «обычного» уличного хулиганства и издевательств над беззащитными детьми, беспомощными стариками и безответными животными…
Излив душу, он перечитал написанное и удивился: «Да, дружочек, видно, твои дела совсем плохи – похоже, ты уже окончательно сошел с ума». Сначала собственная реакция его рассмешила, но потом он вздохнул и, озабоченно покачав головой, пошел готовиться ко сну.
Когда Фурман еще только собирался идти в математический класс, Боря сказал ему: «О-о, дорогуша, тебе следует знать, что Мерзон – очень непростой человек! Но если тебе сильно повезет и ты сможешь познакомиться с ним поближе…»
Фурман так и не добился от Бори объяснения, что же тогда будет. Но вместе со всем классом он с волнением ожидал того момента, когда легендарный Мерзон наконец займется ими всерьез. У них ведь никогда раньше не было классного руководителя – мужчины. А Евгения Наумовича уважала вся школа, но теперь он как бы принадлежал только им. А они – ему…
Все первое полугодие Евгений Наумович был очень занят: кроме преподавания в школе, он вел то ли районные, то ли городские методические курсы для учителей, писал научные статьи, занимался еще какими-то делами… Осенью, пока было тепло, он сходил с классом в однодневный поход, но никакого «контакта» при этом не произошло. Мерзон посматривал на их детскую беготню с какой-то печально отстраненной иронией, и даже попытки двух «умников» – Бычи и Смирнова – завязать рядом с ним громкую «интеллектуальную беседу» на нравственно-исторические и общенаучные темы не нарушили его погруженности в себя. Сам он обсуждал с классом только практические и организационные вопросы. В конце концов все уже привыкли так жить, и кто-то из троечников самокритично предположил, что Евгению Наумовичу с ними просто неинтересно. Но если и так, то что с этим можно было поделать?
На весенние каникулы Мерзон повез их в Одессу. Фурман поехал в своей вызывающе «чекистской» униформе. Ночевали в какой-то школе, в спортзале. Памятник Дюку Ришелье, здание оперы, лестница из «Броненосца “Потемкин”», порт, грязная морская вода… В свободное время начитанный Быча потащил их в знаменитое кафе «Гамбринус», описанное Куприным. После долгих блужданий по чужому городу (местные жители в ответ на их вопросы о «Гамбринусе» лишь задумчиво пожимали плечами) они нашли его – «Гамбринус» оказался обыкновенной полуподвальной пивнушкой, причем их не только не пустили внутрь, но и чуть не побили, так что им пришлось быстренько ретироваться с этого исторического места… Мерзон же в течение всей поездки был сдержанно ироничен и закрыт, как всегда.
Ему, конечно, нравилось, когда на уроках кто-то проявлял сообразительность или даже просто показывал хорошее знание предмета. В качестве особой награды Евгений Наумович тут же давал таким ученикам задачи повышенной сложности, с которыми они чаще всего уже не могли справиться. Но почетным считался уже сам этот жест доверия со стороны Мерзона. Пару раз подобной почести удостаивался и Фурман – в начале года, когда у него еще были надежды…
А теперь он был весь обвешан злыми двойками и замечаниями за разговоры на уроках; все учителя от него устали, и он от всех устал. Надо было бы только дотянуть до лета, осталось уже немного… Хотя что лето? Разве что Боря приедет со своей Камчатки на каникулы и, может, посоветует ему что-нибудь умное… Про то, как надо жить…
Была уже пятница. Шестой урок, матанализ. Большую часть занятия Мерзон посвятил объяснению новой темы. К концу дня он, как обычно, был уже весь обсыпан мелом и постоянно совершал нервные вращательные движения шеей и плечом, словно ему мешал пиджак. В голове у Фурмана была пробка. Он слушал (записывать Евгений Наумович пока не велел), честно пытался понять, заходя, как учили, то с одной стороны, то с другой, но и там и здесь в конце концов натыкался на нее – казалось, она забита ровнехонько в центре «хода сообщения» между головой Фурмана и этой новой темой.
Закончив объяснение, Мерзон слегка отряхнулся и попросил поднять руки тем, кто ничего не понял. К постыдной радости Фурмана, таких оказалось почти полкласса. Евгений Наумович задумчиво потер лоб рукой, оставив там очередной меловой след. «Ну что же делать, раз так? Будем работать. Ничего другого нам с вами не остается… Итак, еще раз с самого начала. После каждого сделанного шага я буду спрашивать, всем ли это понятно». Дело пошло веселей. Но потом то ли Мерзон заторопился и проскочил какое-то важное звено, то ли Фурман на несколько секунд отвлекся, – в общем, все опять стало непонятно.
Заметив, что еще несколько человек переглядываются с неловкими улыбками, Фурман отважно поднял руку. Мерзон остановился не сразу: «Что такое?» – «Евгений Наумыч, извините, но я опять не понял в одном месте…» – «Опять не поняли? (Он обращался ко всем на «вы».) Странно. Вроде всем остальным понятно… Нет? Еще кто-то не понял? Времени уже в обрез… Ну, хорошо. Говорите, Фурман, что же вы не поняли. Только, пожалуйста, не тяните…»
Фурман стоя начал показывать то место на исписанной доске, где, как он думал, он потерял нить рассуждений. Нахмурившись, Мерзон попросил его выйти к доске и повторить сказанное; Фурман стал объяснять, и, вопрос за вопросом, вдруг выяснилось, что не понимает он что-то совсем другое. Вот тебе и раз, надо же было ему вылезти… Мерзон, поглядывая на часы, уже не скрывал раздражения: «Как же вы можете этого не понимать? Весь класс понимает, а вы – нет. Это же элементарные вещи! Примитив! Программа седьмого класса, если не ошибаюсь. Вы просто попусту отнимаете у нас драгоценное время. Вместо того чтобы заниматься со всеми действительно сложными и важными вещами, я должен объяснять вам лично какие-то азы, которые вы по лени не удосужились изучить самостоятельно! Нет, вы действительно этого не понимаете или только притворяетесь?! Я просто не могу поверить… Ну так что же?» Фурман, мечтая поскорее провалиться сквозь землю, неопределенно качнул головой: не знаю, мол, вам виднее… «До звонка у нас остается чуть больше двух минут. К сожалению, ничего полезного мы уже не успеваем сделать за это время… Вы хотя бы отдаете себе отчет в том, что вы сорвали нам занятие?.. Я не понял вашего ответа. – Он что-то бормочет себе под нос, невозможно разобрать. – Что ж, похоже, нам ничего другого не остается, как посвятить оставшееся время Фурману, раз уж мы начали с ним этот разговор. Пожалуйста, объясните нам, только ясно и отчетливо, что же вам здесь непонятно. Не можете?.. Тогда хотя бы расскажите нам, Фурман, как вы умудрились дойти до жизни такой? Если честно, вы меня сегодня сильно удивили. Вы ведь вроде не кажетесь совсем уж дураком? У вас, по-моему, и брат здесь учился, Борис? Я помню! Ну, как раз с ним-то, если мне не изменяет память, все было в полном порядке… А вот у вас, знаете ли, возникли проблемы! И крайне серьезные! Я так понимаю, что вы больше ничего не хотите нам сообщить? Ладно. Тогда я вам скажу. Только должен вас предупредить, что я человек прямой, говорю то, что думаю, и иногда бываю чересчур резким – а некоторые весьма уважаемые люди даже считают, что и бестактным… Не знаю, так это или нет, но с этим, увы, уже ничего не поделаешь, я слишком стар, чтобы переучиваться. Поэтому придется вам с этим считаться, и заранее приношу вам извинения за мои возможные плохие манеры… Вы, Фурман, конечно, далеко не дурак. Я имею в виду ваше интеллектуальное развитие. Собственно, только поэтому я и трачу на вас свое время. Однако так вести себя, не понимая при этом самых элементарных вещей, на мой взгляд, может либо полный дурак, либо… – Прозвенел звонок. – Вот такая загадка получилась. Урок окончен. Принесите-ка мне свой дневник, Фурман, я хочу поставить вам двойку за то, что вы сорвали мне занятие. А на досуге советую вам как следует подумать над моими словами».
Открыв неловкими испачканными руками фурмановский дневник, Мерзон увидел, что там уже имеется свежая и размашистая учительская запись:
«Систематически не готовит уроки. На уроках не работает.
Нарушает дисциплину.
Прошу родителей зайти в школу.
Подпись.
19/IV-74 г.».
– Да, и пусть ваши родители на днях заглянут ко мне, – холодно добавил Мерзон, выводя крупную красную двойку и расписываясь.
Дальше физкультура. Руки и ноги у Фурмана были ледяные, зубы сжаты, внутри – гул и пустота. Он кое-как отбегал на непослушных ногах положенные круги, но играть с ребятами в свой любимый волейбол не остался и в одиночестве пошел в раздевалку.
Да. На самом деле все было очень плохо. Очень, очень, очень плохо…
С трудом переодеваясь, Фурман испуганно почувствовал, что его неуправляемое тело вот-вот совершит какое-нибудь бессмысленное разрушение.
Нет, нет, надо держаться!.. Не сейчас! Потом! Не здесь…
Чтобы прийти в себя, он больно ущипнул свою руку и закусил губу. Надо побыстрее выбираться отсюда. Вместе с этим тяжким царапающим камнем внутри…
Школьная дверь у него за спиной закрылась – и, угрюмо посмотрев по сторонам, он чуть не закричал от вдруг нахлынувшего счастья.
Я же свободен! Я – свободен! Как вот эти кривые, уродливые деревья, как эти тупо плывущие облака и эти глупые, некрасивые, суетливые птички!
Птички-невелички!!!
Я ухожу, понял он, и больше никогда сюда не вернусь.
У поворота он все же решил в последний раз взглянуть на старую школу. Ему пришлось уговаривать себя: ведь сама она ни в чем не виновата, в ней даже госпиталь был во время войны… Выбрав сухое место на дорожке, он аккуратно поставил портфель на неровный асфальт, повернулся к школе и несколько секунд стоял с ней лицом к лицу; да, все правильно; потом неожиданно совершил какое-то коротенькое движение, вроде поклона, – и пошел к дому, переполненный небывалым, испуганным и грустным счастьем перед вдруг распахнувшимся будущим.