Катрин Карамболь Модиано Патрик
by Patrik Modiano
Catherine Certitude
Печатается с разрешения издательства Gallimard Jeunesse при содействии литературного агентства DS Rights & Co-editions Ltd.
© Gallimard Jeunesse. 1988
© Пер., Семинарский Роман, 2015
© ООО «Издательство ACT», 2015
Роман Семинарский приносит благодарность Ю. Беловой, А. Кривошеевой, Е. Леоновой, А. Лешневской, И. Пашаниной, О. Поляк, Н. Мавлевич, П. Минор и Н. Хотинской, без участия которых эта книга не появилась бы на русском языке.
Сегодня в Нью-Йорке идёт снег, из моей квартиры на 59-й улице видны широкие окна балетной школы в доме напротив – моей собственной школы. Ученицы в трико закончили антраша[1] и батманы[2]. И моя дочь, она же ассистентка, показывает им в перерыве танцевальные па в ритме джаза.
Скоро и я пойду к ним.
Одна из девочек носит очки. Перед началом урока она сняла их и положила на стул. Когда-то, когда я была в её возрасте и училась у мадам Измайловой, я делала точно так же. В очках не потанцуешь. Помню, в те времена я пыталась ходить целый день без очков. Всё расплывалось перед глазами, даже звуки как-то приглушались. Мир, когда я смотрела на него без очков, как будто сглаживался, становился мягким, как большая пуховая подушка, на которую было так приятно опустить голову, что, в конце концов, я невольно засыпала.
– Замечталась, Катрин? – окликал меня папа. – Надень очки.
Я послушно надевала, и мир вокруг опять становился резким и жёстким. В очках я видела его таким, как есть. Мечтать уже не получалось.
Первые годы в Нью-Йорке я танцевала в балетной труппе. Потом мы с мамой открыли свой класс. Когда мама состарилась и отошла от дел, я стала вести его одна. А теперь мне помогает дочь. Отцу тоже давно пора бросать работу, но он никак не решится. А какую, собственно, работу? Я так и не знаю, чем он занимается. Они с мамой живут в маленькой квартирке в Гринвич-Виллидж. У нас семья как семья, ничего особенного, таких в Нью-Йорке сколько угодно. Если не считать того, что в детстве я жила не в Америке, а в Париже, в Десятом округе. Почти тридцать лет прошло с той поры.
Мы жили на втором этаже, а прямо под нами был склад или что-то в этом роде; вечером, ровно в семь, папа закрывал его и опускал железную штору. Там всё было как в багажном отделении на маленькой станции. Повсюду штабеля коробок и ящиков. И ещё напольные весы для крупных грузов – деления на шкале доходили до трёхсот килограммов.
Я никогда не видела, чтобы на их огромной платформе что-нибудь взвешивалось. Кроме папы. В редкие минуты, когда его компаньон месье Кастерад отлучался, он становился на весы и замирал, засунув руки в карманы, склонив голову набок и задумчиво глядя на стрелку, которая, точно помню, неизменно показывала шестьдесят семь килограммов. Иногда он звал меня:
– Давай и ты, Катрин.
И я тоже вставала на весы. Папа клал руки мне на плечи, и оба мы стояли не шевелясь. Как перед фотокамерой. Я снимала очки, папа тоже. Нам было хорошо.
Однажды месье Кастерад застал нас на весах.
– Что это вы делаете? – спросил он.
Волшебство пропало. Мы с папой надели очки.
– Сами видите – взвешиваемся, – ответил папа.
Кастерад досадливо отвернулся и поспешил пройти через весь склад за стеклянную перегородку, где друг напротив друга стояли два стола орехового дерева с двумя вертящимися креслами, папин и месье Кастерада.
Месье Кастерад начал работать с папой после маминого отъезда. Мама – американка. Когда ей было двадцать лет, она танцевала в балетной труппе и приехала на гастроли в Париж. Тут они и познакомились с папой. Потом поженились, и мама стала танцевать в парижских мюзик-холлах: в «Ампире», «Табарене», «Альгамбре». Я храню все программки. Но её тянуло на родину. И через несколько лет она решила вернуться в Америку. Папа обещал, что мы приедем к ней, как только он «уладит все свои дела». Так, во всяком случае, он мне сказал. И только потом я поняла, что мама уехала совсем не поэтому. Каждую неделю мы с папой получали по письму из Америки в конверте с синими и красными полосками по краям. В конце мама всегда приписывала:
«Катрин, целую тебя крепка-крепка. Скучаю.
Мама».
Мама иногда делала ошибки.
За глаза папа всегда называл своего компаньона Реймона Кастерада Занудой:
– Катрин, детка, сегодня я не смогу забрать тебя из школы. Придётся целый день работать с Занудой.
У Кастерада были тёмные волосы, карие глаза, мощный торс и коротенькие ножки, так что их было почти незаметно, казалось, он не идёт, а катится на роликах или скользит на коньках.
Позже я узнала, что папа сначала взял его секретарем. Ему нужен был грамотный человек, а месье Кастерад в молодости учился на филолога. Это уж потом Зануда стал его компаньоном.
Он обожал читать нотации по любому поводу.
Ещё он любил поговорить о чрезвычайных происшествиях. Приходил утром, садился за стол и не спеша разворачивал газету. А папа сидел напротив, сняв очки. Месье Кастерад принимался вслух, со своим южным акцентом, зачитывать сводку катастроф и преступлений.
– Вы не слушаете, Жорж, – говорил он папе. – Витаете бог знает где. У вас не хватает мужества видеть мир таким, как он есть. Наденьте очки!
– Это что, обязательно? – спрашивал папа.
Была у Зануды ещё одна страсть: встать, выпятив грудь, и громким голосом диктовать письма. Сколько раз я видела, как папа печатает под его диктовку деловые письма, – никому не нужные, но об этом папа из деликатности молчал. Месье Кастерад отчетливо, по слогам, выговаривал слова и указывал все знаки препинания до последней кавычки.
Но только, бывало, компаньон отворачивался, как папа рвал письмо.
Зануда и мне норовил диктовать домашние работы, приходилось терпеть. Иногда я получала за них хорошую отметку, но чаще учитель писал на моём сочинении: «Не по теме».
– Если чувствуешь, что его заносит «не по теме», – сказал мне как-то раз папа, – вырви лист. И напиши всё сама.
Иногда, конечно, когда Зануды не было в конторе, папа его передразнивал:
– Точка с запятой, скобки открываются, запятая, двоеточие, открыть кавычки, с красной строки, кавычки и скобки закрываются…
И так похоже копировал южный акцент Кастерада, что я покатывалась со смеху.
– Серьёзнее, мадмуазель, – говорил папа. – Не забудьте поставить точку.
И поправьте очки, чтобы видеть мир, как он есть.
Однажды, когда папа привёл меня из школы, месье Кастерад потребовал мой дневник. Просмотрел его, покусывая свой мундштук, и сказал, не сводя с меня строгого взгляда:
– Я огорчён, мадмуазель, весьма огорчен. Я ожидал от вас лучшей успеваемости, особенно по родному языку. Судя по тому, что я вижу в дневнике…
Но я уже сняла очки и больше его не слышала.
– Да хватит, Кастерад, – сказал папа. – Сколько можно. Оставьте ребёнка в покое.
– Что ж, отлично.
Кастерад встал, гордо развернул плечи и заскользил к двери.
Прямой, как палка, и полный достоинства, он выкатился из кабинета на своих невидимых роликах.
Потом, когда мы уже жили в Америке, склад на улице Отвиль, и месье Кастерад стали казаться нам такими далёкими, что мы порой сомневались, было ли всё это на самом деле. Как-то раз мы с папой гуляли вечером в Центральном парке, и я спросила, с какой стати он позволял Кастераду так нахально вмешиваться в свои дела и даже в нашу семейную жизнь, диктовать эти дурацкие письма и молча выслушивал его бесконечные нотации.
– Я не мог иначе, – признался папа. – Кастерад когда-то спас меня, вытащил из очень неприятной истории.
Подробностей он мне так и не рассказал. Но я вспомнила, как сам месье Кастерад однажды сказал папе, когда сильно на него за что-то рассердился:
– Вам бы надо помнить, Жорж, что, если бы не верные друзья, сидеть бы кое-кому за решёткой.
Они с Кастерадом познакомились, когда тот только-только ушёл из школы на окраине Парижа, где преподавал французский. Папа всегда с большим почтением относился к людям, которые пишут книги, и купился на то, что Кастерад опубликовал несколько сборников стихов. В моей нью-йоркской библиотеке по сей день сохранился один из них, – наверно, папа сунул его перед отъездом из Франции в чемодан на память о прошлом. Сборник называется «Кантилены»[3], отпечатан на средства автора, проживающего по адресу: Париж, X округ, улица Акведук, 15. На задней стороне обложки сообщаются сведения о нём: «Реймон Кастерад. Лауреат поэтических конкурсов: Флоралий в Лангедоке, имени Мюссе в Бордо, обладатель премии Литературной федерации Гаскони и Северной Африки».
За матовой стеклянной витриной склада на улице Отвиль любопытные прохожие ничего не могли разглядеть. А над ней красовалась надпись тёмно-синими буквами:
КАСТЕРАД & КАРАМБОЛЬЭксп. – Транс.
Такая у нас с папой фамилия – Карамболь. Здесь, в Америке, её выговаривают по-своему: Кэрамбл, но в Париже она звучала совершенно нормально. Когда я выросла, папа рассказал мне, что вообще-то у него была другая фамилия, ужасно сложная. Что-то вроде «Карабакиквадзе» или «Карамджиболцишвили». Но однажды перед самой войной, когда папа был ещё совсем молодой, ему понадобилась копия свидетельства о рождении, и он отправился в мэрию Девятого округа, где когда-то его отец, то есть мой дед, записал сына под фамилией Карабакиквадзе или Карзамболишвили. Стоял жаркий летний день, в бюро записей гражданского состояния маялся всего один сотрудник.
Он принялся выводить на бланке страшно громоздкую фамилию и испустил тяжкий вздох. Ему показалось, что множество жужжащих, как пчёлы, и стрекочущих, как кузнечики, согласных, все эти «зе», «дзе» и «джи», густым невидимым роем вьются у него над головой – он даже невольно отмахнулся.
– Ну и фамилия у вас, пока напишешь – взмокнешь, – сказал он, вытирая пот со лба. – Что, если мы её упростим? Напишем, например… Карамболь. Как вам? Подходит?
– Да пишите, как хотите, – ответил папа.
– Тогда, значит, Карамболь.
Вот и значилось на вывеске над складом: «КАСТЕРАД и КАРАМБОЛЬ – Эксп. – Транс.» Что такое «Эксп. – Транс.»? На этот вопрос папа всегда отвечал как-то туманно и неохотно.
Экспорт? Транспорт? Экспедиция? Трансфер?
Работали ночью. Меня часто будил шум: грузовики подъезжали к дверям, подолгу стояли с включенным мотором, потом отъезжали. Я видела из окна, как вносили и выносили какие-то ящики. Папа и месье Кастерад руководили ночными работами, стоя на улице. Папа держал раскрытую амбарную книгу, в которую что-то записывал, пока разгружали или загружали очередной грузовик. Одну из страниц этой книги я нашла среди старых бумаг:
Слово «лампы» зачёркнуто и заменено на «светильники» рукой месье Кастерада, а внизу неразборчивая папина подпись.
По утрам, подняв железную штору склада, папа провожал меня в школу. Она была совсем рядом, на улице Птит-Отель.
И каждый раз, не успев свернуть с улицы Отвиль, мы встречались с месье Кастерадом – он спешил в свою контору «КАСТЕРАД и КАРАМБОЛЬ – Эксп. – Транс.», на своё рабочее место.
– Привет, Реймон, – говорит отец.
– Привет, Жорж, – отвечал Кастерад и, прямой как палка, катился на невидимых роликах всё быстрей и быстрей, потому что улица Отвиль шла под гору.
Мы подходили к школе.
– Выше нос, Катрин, – папа хлопал меня по плечу, – ничего страшного, если ты, как и я, будешь писать с ошибками.
Только потом я поняла: он так говорил вовсе не из безразличия, он, конечно же, не хотел, чтобы его дочь росла неучем. Просто он понимал, что месье Кастерад очень запугал меня своими бесконечными нравоучениями и уроками правописания, и хотел как-то меня подбодрить.
Два раза в неделю я обедала в школьной столовой, а в остальные дни мы с папой ходили в ближайший ресторанчик «Пикардия», что на улице Шаброль. Месье Кастерад тоже всегда там обедал. Мы ждали на углу, пока он войдёт в ресторан, потом выжидали ещё минут десять, чтобы уж точно не попасть с ним за один столик, и тоже входили. Папе хотелось обедать вдвоём со мной, и он боялся, что Кастерад будет опять говорить о разных бедствиях, о воспитании и о правописании. Готова поспорить, что папа договорился с владельцем «Пикардии», чтобы тот сажал нас за столик как можно дальше от Кастерада.
При входе в ресторан папа говорил:
– Давай снимем очки, Катрин. Тогда мы сможем с чистой совестью сказать, что не заметили его.
Часто уже под конец обеда к нам за столик подсаживались папины деловые партнёры.
Я слушала их разговоры, но не всегда понимала, о чём идёт речь. Все они были чернявые, усатые и ходили в поношенных пальто. Был среди них и один рыжий, он носил очки в золотой оправе и всегда слушал папу с раскрытым ртом. Как сейчас помню: звали его Шевро. Однажды папа сказал ему:
– Ну-с, Шевро, могу вам предложить пятьдесят самолётных кресел от «Констеллейшн». Что скажете?
– Кресел для чего? – вытаращил глаза Шевро.
– «Констеллейшн»[4]. Я же говорю, самолёт такой…
– А зачем они мне?
– Ну-у, например, можно сделать из них кресла для кинотеатра.
Шевро раскрыл рот ещё шире.
– Точно! Ну, у вас и фантазия! Ну, вы даете, Карамболь… Хорошо, я их возьму. Нет, вы меня, правда, изумляете…
Я читала в его глазах такой восторг, что и сама пришла в изумление. Так чем же всё-таки папа занимался? Однажды я его об этом спросила.
– М-м-м… как бы тебе это объяснить?.. Чтобы регулировать грузопотоки в Европе, в каждой стране действуют специальные транспортные конторы, а во главе их… В общем, проще говоря, мне присылают разные ящики и бандероли, а я их пересылаю дальше. Затем я получаю новые ящики. Ну, и так далее.
Он глубоко затянулся сигаретой.
– Скажем так, я работаю с грузами.
Где-то с апреля папа начинал водить меня на прогулку в скверик у церкви Сен-Венсан-де-Поль. Ещё туда приходили гулять несколько девочек из моего класса, и мы играли до шести часов. Папа сидел на скамейке и приглядывал за мной краем глаза, а чернявые усачи в поношенных пальто – те самые, из ресторана, и Шевро тоже с ними – поочерёдно подсаживались к нему. Они что-то ему говорили, а папа делал пометки у себя в блокноте.
Когда солнце садилось, мы за руку с папой шли вниз по улице Отвиль.
Папа говорил:
– Кастерад опять будет ворчать. Он не понимает, как можно проводить деловые встречи в сквере. Но это же глупо… В такую погоду куда лучше работается на свежем воздухе.
Кастерад поджидал папу в конторе за своим столом. Как правило, он, действительно, начинал ворчать.
– Хорошо поработалось, Раймон? – спрашивал папа.
– Кто-то же из нас должен здесь работать.
Он важно выпячивал грудь.
– А вы, мадмуазель, – обращался он ко мне ещё более сухо, – произведения каких французских поэтов вы сегодня изучали в школе?
– Виктора Гюго и Верлена.
– Ничего нового. Как будто других поэтов нет. Поэзия весьма обширна. Например…
В такие минуты его нельзя было перебивать.
Папа садился за свой стол, а я оставалась стоять. Месье Кастерад доставал из внутреннего кармана сборник своих стихов.
– Сейчас я вам зачту образец французского стихосложения… Настоящего стихосложения.
И он монотонным голосом принимался читать нам свои стихи, задавая ритм взмахами руки. Я до сих пор помню первые строчки одного из этих стихотворений, к которому, он, похоже, питал особую нежность:
- О, Бетти и Мари, чья шея белоснежна,
- Где клятвы те, что с уст слетали молодых
- Осеннею порой в кастельнодарском парке?
Я забиралась к папе на колени и вскоре засыпала. Проходило немало времени, прежде чем папа меня будил. За окном было темно.
– Он ушёл, – устало говорил папа. – Можешь надеть очки…
Я помогала ему закрывать склад.
По утрам папа меня поднимал, готовил завтрак и накрывал на стол в гостиной, которая служила нам и столовой. Открывая жалюзи, папа довольно долго стоял у окна. Он окидывал взглядом крыши и сверкающий стёклами Восточный вокзал, который был совсем-совсем рядом. Завязывая галстук, он иногда задумчиво, а иногда очень решительно говорил:
– Ну, кто кого сегодня, госпожа Жизнь?
А ещё у нас была такая игра: по утрам, когда папа брился, он непременно гонялся за мной по всей квартире с намыленным помазком, стараясь вымазать мне лицо пеной.
После этого нам обоим приходилось хорошенько вытирать очки – все стекла были в мыле.
Как-то в воскресенье за завтраком мы услышали, что кто-то звонит в дверь склада. Я помогла папе поднять металлические шторы. Перед складом стояла огромная крытая брезентом фура, на которой было что-то написано по-испански. Трое мужчин начали выгружать оттуда какие-то ящики и ставить их на тротуар. Папа велел им занести ящики на склад, а сам пошёл звонить месье Кастераду на квартиру, которую тот снимал. Трое приехавших протянули папе накладную. Папа подписал, и фура, взревев мотором, уехала.
Папа с месье Кастерадом вскрыли ящики. Внутри оказались статуэтки балерин. В некоторых ящиках статуэтки были разбитыми, и мы аккуратно разложили все осколочки на полках склада. Потом папа опять заколотил ящики с целыми статуэтками и кому-то позвонил. Говорил он при этом не по-французски. Когда папа положил трубку, месье Кастерад сказал:
– Осторожнее, Жорж. Вы ввязываетесь в опасную авантюру. Накладную, которую вы подписали, не примут на французской таможне. Помните, что случилось с партией в тысячу австрийских горнолыжных ботинок, которые вы перевезли через границу? Эти ваши ботинки могли бы завести вас ого-го как далеко. Если бы не я, сидеть бы вам тогда за решёткой…
Но папа снял очки и молчал. После обеда приехала другая фура и увезла ящики с балеринами. Остались только разбитые фигурки. После этого мы с папой несколько вечеров подряд играли, склеивая кусочки статуэток и расставляя их на полках. А потом любовались рядами балерин.
– Скажи-ка, Катрин, – спросил папа, – тебе хотелось бы стать балериной? Как мама?
Я помню свой первый урок балета. Папа выбрал школу неподалёку – на улице Мобеж. Наша преподавательница, мадам Галина Измайлова, сразу подошла ко мне и сказала:
– Очки придётся снять.
Сначала я завидовала другим ученицам, которые очков не носили. Хорошо им! Но подумав, решила, что мне даже лучше: я могу жить в двух мирах – в очках и без них. Балетный мир совсем другой: в нём не ходят, а делают жете[5] и антраша. Это тот самый призрачный, туманный и мягкий, мир, который я видела без очков. После первого занятия я сказала папе:
– Я вполне могу танцевать без очков.
Папу, казалось, удивил мой решительный тон.
– Если бы я хорошо видела без очков, то танцевала бы намного хуже. Мне повезло.
– Что ж, ты права, – сказал папа. – По себе знаю, когда я был молодым, мне говорили, что без очков взгляд у меня какой-то бархатный и затуманенный. Это называется обаяние…
Занятия проходили по четвергам, меня туда отводил папа. Большое, во всю стену, окно класса выходило на Северный вокзал.
Мамы учениц сидели спиной к окну на длинной красной банкетке. Папа, единственный мужчина, садился подальше от них, с самого краю, и порой смотрел на Северный вокзал с его огнями, перронами и поездами дальнего следования; некоторые, говорил он мне, идут до самой России, страны, где родилась мадам Измайлова.
Она и говорила с сильным акцентом:
– Катр-р-рин Кар-р-рамболь… Поррр-де-бррра… батман жете… антуррнан… гррран плие… кррруазе…
Как-то раз я забыла в классе очки. Папе было некогда, и мне пришлось одной идти за ними на улицу Мобеж. Я постучалась в дверь – никого. Тогда я пошла к консьержке, и та дала мне запасной ключ. Я вошла в класс и щёлкнула выключателем. Света не было, горела только маленькая лампа на рояле, оставляя полумрак в углах зала. Всё было так необычно: пустой класс, и лишь в глубине рояль и стул. Мои очки лежали на банкетке. Сквозь большое окно падал белёсый свет от вокзальных фонарей.
И я решила потанцевать одна. В тишине я легко представила себе звук рояля и голос мадам Измайловой:
– Открыть вторую… Закрыть пятую… Тянуть мысок… Пор-р-р де бр-р-а… Кабр-р-риоль… Аттитуд…
Как только я остановилась, наступила тишина. Я надела очки. Но прежде чем уйти, немного постояла у окна – посмотрела на перроны и поезда.
Однажды я нашла фотографию тех лет, её сделал Шевро, клиент папы, рыжий в золотых очках. Снимок сделан в четверг, мы с папой собрались на занятия. Я стою перед входом на склад между папой и месье Кастерадом. У него в тот день было хорошее настроение и, передразнивая меня, он встал в позицию.
Крайняя справа на фото какая-то женщина, её вид пробудил во мне смутные воспоминания. Однажды вечером я встретила её в кабинете папы и услышала, как она сказала:
– Пока, Жорж. Увидимся.
Я спросила папу, кто это. Казалось, он смутился:
– Да так… одна стюардесса…
И когда двадцать лет спустя, я показала ему этот снимок и спросила про женщину рядом с нами, он отвёл глаза и ответил точно также:
– Это… так… одна стюардесса…
Единственная девочка, с которой я подружилась в классе мадам Измайловой, приходила каждый четверг одна, без мамы. Первой начала разговор она:
– Везёт тебе – носишь очки. Мне тоже всегда хотелось… Дашь померить?
Она надела очки и посмотрелась в большое зеркало, перед которым мы разучивали наши позиции.
После занятий она попросила нас с папой проводить её до ближайшего метро, до станции Анвер.
Недалеко от входа, у газетного киоска на бульваре Рошуар её ждала женщина. Она стояла и листала журналы. На ней был плащ и туфли без каблуков, и выглядела она очень строго:
– Опять опаздываешь, Одиль…
– Извините, мадмуазель Сержант.
Одиль объяснила мне, что мадмуазель Сержант её гувернантка.
Однажды вечером, прежде чем спуститься в метро вместе с мадмуазель Сержант, Одиль протянула мне конверт. Внутри лежало приглашение, написанное ярко-голубыми буквами:
Месье и мадам Ральф Б. Анкорена
приглашают
Жоржа и Катрин Карамболь
на весенний коктейль
в пятницу 22 апреля
в Нейи, бульвар Соссей, 21.
Начало в 5 часов.
Будьте добры ответить.
Наши имена были вписаны рукой Одиль, удивительно, как это папа сразу не понял, что она пригласила нас без ведома родителей.
– Нужно сразу же ответить, что мы принимаем приглашение, – сказал папа. – Пятница – это завтра…
Он спросил совета у месье Кастерада, тот охотно отозвался:
– Пишите, я продиктую письмо…
Папа сел за стол перед пишущей машинкой, а месье Кастерад расправил плечи и приступил:
«Уважаемые господа,
Мы, моя дочь и я,… почтём за честь… принять Ваше любезное приглашение… Мы подтверждаем, что… завтра будем у Вас… на бульваре Соссей… и просим Вас принять заверения в нашем глубочайшем почтении.
Жорж Карамболь и дочь».
– И дочь? – удивился папа.
– И дочь, – повторил месье Кастерад не терпящим возражений тоном. – Это старинный французский оборот.
– Нужно, чтобы они получили ответ сегодня вечером, – решил папа.
Он позвонил месье Шевро и попросил его прийти на склад. Дело было срочное.
Шевро быстро пришёл.
– Вы не могли бы немедленно передать это письмо в Нейи, бульвар Соссей? – попросил папа.
– Немедленно? – переспросил Шевро.
– А завтра, если можно, отвезите туда же нас с Катрин на своём фургончике.
– Вот так прямо вдруг…
– Послушайте, Шевро, – ответил папа. – Я вам уступаю четыре первых ряда самолётных сидений за бесценок. Идёт?
– Ну, раз так, ладно… – сказал ошеломлённый Шевро.
Папа был оживлён, ему не терпелось побывать на весеннем коктейле у родителей Одили.
– Очень добропорядочные люди, эти Анкорена, – всё время повторял он светским тоном, которого я раньше за ним не замечала.
После обеда мы сидели на скамейке в сквере у Сен-Венсан-де-Поль, и папа мечтал о будущем:
– Знаешь, Катрин… Человеку не много надо для хорошей жизни… всего ничего… Всё дело в среде, в окружении… Жду не дождусь увидеть этих Анкорена…
После долгих колебаний папа выбрал-таки коричневый костюм в полоску. Сначала он надел синий, но потом передумал, решил, что это слишком строго для весеннего коктейля. Кроме того, он захватил свою воскресную мягкую шляпу и перчатки. Шевро ждал нас в грузовичке перед магазином.
– Нам в Нейи, дом 21 по бульвару Соссей.
Папа как будто отдавал приказ личному шофёру. Шевро неторопливо довёз нас до Нейи с своёй развалюхе.
Как только мы свернули на бульвар Соссей, папа попросил:
– Можете нас тут высадить, Шевро.
– Ну зачем, я довезу вас до 21-го дома…
– Я бы всё же предпочёл выйти здесь. Дальше мы прогуляемся.
Месье Шевро был откровенно удивлён. Мы вышли из грузовичка.
– Подождите нас здесь. Не перед 21-ым, а здесь, ладно? Мы на часок-другой, не больше.
– Как скажете, Карамболь, – ответил Шевро.
Мы прошли пешком до двадцать первого дома. Это был особняк посреди сада со свежеподстриженным газоном. Слева, на усыпанной гравием площадке, стояли роскошные автомобили.
Одиль ждала нас на крыльце.
– Я так боялась, что вы не придёте, – сказала она и взяла меня за руку.
– Нет, правда, я ужасно рада, что ты пришла…
Она провела нас через огромный холл и первая вошла в лифт, обитый красным бархатом.
– Неплохой лифт, – сказал папа. Надо бы и мне такой поставить между конторой и квартирой.
Папа храбрился, но я-то отлично видела, что ему не по себе. Он поправлял галстук и мял в руках шляпу.
Мы поднялись на террасу, где группами стояли гости и сновали туда-сюда слуги в белых куртках, разнося на подносах коктейли и соки. На женщинах струящиеся платья, мужчины по-спортивному подтянуты и непринуждённы. Одни стояли со стаканами в руках, другие сидели под большими полотняными зонтами. Было солнечно, дул весенний ветер, и дышалось гораздо легче, чем в центре. Детей, кроме нас с Одиль, во всей этой толпе не было.
Папа как будто опьянел: судорожно раскланивался направо и налево, всем пожимая руки и бормоча:
– Жорж Карамболь. Очень приятно. Жорж Карамболь. Очень приятно.
В конце концов, мы очутились на краю террасы, среди очень элегантных мужчин и женщин.
– Слушай внимательно, Катрин, – зашептал папа, теребя свою шляпу. – Вон тот худощавый блондин, что опирается на перила, – известный кутюрье… А тот, рядом с ним, в жокейских рейтузах – игрок в поло из Сен-Доминго… Только что с матча в Багатель… А вон та изысканная дама – бывшая жена Саши Гитри[6]… Смотри…
А говорит с ней владелец известной марки аперитивов… Реклама ещё везде в метро расклеена: «Дюбоннэ[7] – и жизнь прекрасна!»
Папа всё больше входил в раж и говорил всё быстрее.