Гончарный круг (сборник) Кушу Аслан
– Они близко… Неужто сдашь? – торопливо спросил уходящий от погони.
– Вот оно что! Конь твой, дождешься меня в ущелье за портом, – бросил Исмаил.
Казбек вновь вскочил в седло, а хозяин хлопнул коня, и он понес седока по песчаному берегу в ночь.
Дауров затаился. По тропе, переговариваясь, прошли четверо, вероятно из местного ОГПУ.
Утром он встретился с Казбеком в условленном месте.
– Никогда не думал, Исмаил, сойтись с тобой так, как этой ночью, – сказал тот, прикрывая подбитый глаз. – За что воевали? – Не за это, наверное, – выдохнул Исмаил. Осетин открыл глаз: – Славно ты меня уделал. Дауров улыбнулся:
– Извини! Знал бы, не тронул.
Они принялись за скромный завтрак.
– Чем ты, Казбек, ОГПУ насолил? – спросил Исмаил.
– Колхоз в нашем селе собрались организовать, – пояснил осетин. – Я погнал туда телегу, двух коней, овец два десятка. Признаюсь, жалко было отдавать добро. Как-никак один своим трудом наживал, да и не хотел возвращаться после стольких лет с пустыми руками в Осетию. По дороге подвернулся мне первый на селе пьяница и бездельник Ахмед, и кричит: «Что, Казбек, сбылась моя мечта, уравнивает нас власть!». Не выдержал я и ответил сгоряча: «Никакая власть тебя, лентяя, не способна уравнять со мной, но меня, отобрав добро, отбив охоту трудиться, может в два счета сделать таким, как ты». Обиделся Ахмед, пожаловался: так и так, мол, Казбек против коллективизации. За мной пришли, а я огородами, по реке – и в горы, думал ушел, но и здесь достали.
– И куда теперь думаешь податься?
– Домой.
– Надеешься, что там не достанут? – Заберусь под самые облака. Долетят разве что на аэроплане. Он собрался и пошел, но прежде чем скрыться из виду, оглянулся и крикнул:
– А Хаджемуку салам от меня передай. Скажи, помнит тебя боевой товарищ Казбек-осетин, на всю жизнь запомнил.
Вернувшись, Исмаил зашел в ОГПУ, а Заур, взглянув исподлобья, встретил неприветливо.
– Ты почему отдал приказ арестовать осетина? – спросил Дауров.
– Кто тебе сказал об этом? – ответил вопросом на вопрос Хаджемук.
– Люди добрые.
– На него поступило заявление.
– Но ведь тебе хорошо известно, что осетин не враг.
– Он выступил против коллективизации.
– Быстро забыл, как Казбек вынес тебя раненого из-под пуль деникинцев, память коротка стала? – сорвался Исмаил.
– Сядь на мое место, – подскочил Хаджемук, – покопайся в дерьме, воплощай светлое будущее, за которое шашкой махал, а потом учи! Ты захотел – ушел. У меня этой возможности нет. Работай! Не то к стенке или в Сибирь.
– Работать можно по-разному!
– На что намекаешь, Исмаил?
– У тебя во врагах пол-округи ходит. Нельзя так относиться к людям!
– За три года в соседних округах четырех начальников ОГПУ сняли, – разгоряченно продолжил спор Хаджемук. – За что думаешь? Поблажки нездоровым элементам делали. И где эти товарищи теперь? Одни ведут задушевные беседы с аллахом, другие – камни таскают.
– Присмотри себе камеру, пока положение позволяет, – съязвил Дауров. – Не минет и тебя сия чаша, на заслуги не посмотрят, коль перестанешь кого-то наверху устраивать!
– Не будем загадывать наперед. К тому же, успокойся, не взяли Казбека, сбежал он.
Погорячившись, они смолкли. Исмаил присел в углу и прислонился к хранящей прохладу стене.
– Не выходит из головы Хаджитечико, – прервал он молчание. – Странная привычка была у парня – даже в сухую погоду ходил по-над плетнями, словно обувь боялся испачкать.
– Все не как у людей! – бросил Хаджемук.
– Я спросил его перед гибелью, зачем так ходишь. Из скромности, говорит, не хочу занимать дорогу, как некоторые.
– Чушь какая! Дороги для того и делают, чтобы по ним ходили.
– Нет, в его ответе был иной смысл, – произнес Исмаил. – Наша ошибка, Заур, в том, что мы с самого начала заняли всю дорогу – ни пройти, ни продохнуть людям. Так жить нельзя!
– Создается впечатление, что мы уже говорим на разных языках и никогда не поймем друг друга, – заключил Хаджемук.
– Может быть… – ответил Дауров.
А на улице по-прежнему тянулся в зное день лета и плыла в мареве, обезображиваясь, округа.
– Сейчас все бегут, – устало продолжил Заур. – Недавно вот сообщение получил из Златоуста. Бежал хорошо известный нам Бандурко. Будь осторожен, Исмаил, один из моих агентов видел его в Закубанье. Злопамятен этот бандит, на тебя выйдет рано или поздно счеты сводить.
– Я смогу защититься, – ответил тот.
Уволившись из ОГПУ, Исмаил записался в колхоз, несколько дней ездил на сенокос на дальние луга. С непривычки болели руки, зато спал он теперь крепким и здоровым сном. Но прошлое напоминало о себе. Простые колхозники относились к нему с некоторой опаской, начальство – с явным недоверием, и был он одинок.
Однажды ночью кто-то сбросил в его комнате со стола графин, который со звоном разбился вдребезги. Исмаил проснулся. В полумраке стоял человек. Это был Бандурко. Дауров присел в постели.
– Революционную бдительность потерял, дверь не запираешь, наган под подушкой не держишь, – вкрадчиво произнес незваный гость.
– Что тебе нужно? – Исмаил поднялся.
– Сиди! – приказал Бандурко. – Что нужно? Или сам не знаешь? Жизнь твоя!
– Кто же отдаст тебе запросто жизнь, – усмехнулся он. – Я, как и ты, совершил немало ошибок. Время нужно, чтобы исправить их.
– Не предоставится, – ответил Бандурко. – По твоей милости я пять лет баланду хлебал, чахотку заработал, руку правую на лесопилке потерял. Но ничего, справлюсь и левой.
Бандурко поднял револьвер.
– Вокруг дома засада, – соврал Исмаил. – Сам в руки Хаджемука пришел.
– Значит, вместе будем умирать, начальник.
Прошло несколько тягостных секунд. Бандурко не сводил с Даурова глаз.
– Что ж не идут твои чекисты? – спросил он.
– Будут, не сомневайся, будут, – ответил Исмаил, коснувшись увесистой пепельницы на тумбочке.
– Ты у меня, как агнец на заклании, – процедил Бандурко, – ничто не спасет!
– Тогда не стоит тянуть.
– Я не слишком добр, чтоб убить сразу. Помучайся, как я эти годы.
В таких ситуациях Дауров бывал не раз и хорошо знал, что все могут решить несколько секунд. Он сосредоточился, резко и точно запустил в лицо Бандурко тяжелую пепельницу. Тот успел выстрелить, ранил его в плечо, сполз по стенке и свесил голову. Исмаил отобрал револьвер, плеснул на него воду из чайника.
– Живой?
Бандурко невнятно пробормотал в ответ. Дождавшись, пока он придет в сознание, Дауров сказал:
– Каждый получает по заслугам. Ты грабил, а потому и гнил в лагере, бежал. В лучшем случае оставшуюся жизнь будешь скрываться, как затравленный волк. А теперь исчезни и не смей более переступать порог этого дома.
– Ненавижу! – выдавил Бандурко. – Не хочу пощады из твоих рук. Застрели!
– Это уже не по моей части. Убирайся! – приказал Исмаил, прикладывая к кровоточащему плечу лоскут.
– Не узнаю тебя, Дауров.
– Я вышел из игры.
– Вот-вот, – обрадовался с ехидцей Бандурко, – устроили в стране бардак, не так еще запутаетесь, не поодиночке, а скопом скоро в кусты броситесь. Загубили Россию. И ради чего? Ради несбыточной идеи всеобщего равенства.
– Тебе ли об этом судить?
– Каждый человек наделен от бога правом высказывать свое мнение, – ответил Бандуроко. – Насчет грабежей скажу одно: куда еще было пойти мне, бывшему белому офицеру и дворянину, которого вы отовсюду гнали, как не на большую дорогу да с кистенем? Жить была охота, ох, какая охота…
Он вышел. Потом его выследили в камышах за аулом, загнали в плавни, и он утонул. А через несколько недель вздувшееся тело Бандурко всплыло. Рыбаки похоронили утопленника.
Время шло, наступил год 1933. Улица, на которой жил Исмаил, голодала. Голодал и он. Однажды в холодный зимний день Исмаил зашел в сарай, долго смотрел на Пчегуаля, мирно жующего сено, погладил его:
– Старый конь, добрый конь.
Тот отозвался на ласку, ощупал влажными губами ладонь хозяина. Она была пуста. Конь фыркнул.
– Обиделся? – потрепал животное Дауров. – Тут, брат, ничего не поделаешь. Не ты, дети на нашей улице сахара несколько месяцев не пробовали.
Потом Исмаил созвал мужчин-соседей, которые стреножили и повалили коня, а он перерезал горло другу, живой памяти о прошлом… Мясо засушили. Из него готовили жидкую похлебку почти месяц. Весну протянули на подножном корме, а по лету заколосились колхозные хлеба. Это время для голодающих было особенно трудным: сохли под палящим солнцем и отходили травы, закончились скудные запасы кукурузной муки, а брать пшеницу с полей не разрешали.
Исмаил был для этой улицы братом, отцом, лучшим добытчиком. Главной своей человеческой заслугой он считал то, что люди, с которыми пришел в лихую годину, уходили с ним из нее, хоть и изможденные голодом, но живые.
Он всегда недоедал: болела голова, опухли руки, ноги, шея. По утрам не хотелось подниматься с постели, потому что движение стоило сил, которых оставалось меньше и меньше. Как-то к нему наведался Хаджемук.
– Э-э, друг, оказывается, ты совсем плох, – сказал он. – Так и помереть недолго. Неужто не мог обратиться ко мне?
Исмаилу было неприятно сытое лицо Заура.
– Я не один, – ответил он, – разве тебе по силам накормить всех, кто живет со мной рядом?
– Была бы возможность, накормил бы.
Хаджемук принес из тарантаса булку черного хлеба, кусок сыра, положил их на стол.
– Казенный паек, – пояснил он, – поешь. И потом, не сиди без хлеба, заходи, чем смогу, тем помогу.
Едва Заур уехал, через порог переступала и уселась на нем в голодном ожидании маленькая Мелеч, дочь соседской вдовы Кары. Жиденькие волосы, одряхлевшее личико делали ее похожей скорее на старушку, чем на ребенка. Она что-то прошамкала ртом с разрыхленными и кровоточащими от цинги деснами, протянула ручонку. Дауров усадил ее за стол и не прикоснулся к пайку, пока девочка ела.
– Мелеч! – послышался с улицы голос ее матери.
Исмаил открыл окно:
– Девочка у меня. Кара.
Женщина остановилась в дверях.
– В самом еле дух держится, – тихо прошептала она, – а еще с кем-то делишься.
– Мне много не надо, – отрезал полбулки и кусок сыра Дауров. – Возьми детям!
Кара прижала еду к груди и указала на дочь:
– За нее и старшего я не беспокоюсь, с младшей дочуркой горе, совсем ослабла, не дотянет до сбора урожая.
Исмаил изучающе посмотрел на вдову.
– Ты мать, Кара, и должна быть готова на все ради своих детей, не правда ли?
– О чем ты? – спросила женщина.
– Один я много не осилю, пойдем вдвоем, – вкрадчиво предложил Исмаил, – на колхозное поле…
– Упаси, аллах! – испугалась она.
– Тогда я пойду один, – сказал Дауров.
Женщина взяла за руку дочь и, опустив голову, вышла. Но мать есть мать: решившись идти, ночью она вернулась.
Они взяли два мешка и направились за аул. Предательски ярко светила луна. Чтобы быть незамеченными, Исмаил и вдова, ползая по-над клином, осторожно срезали колосья. Чуть позже, перекликнувшись, пошли в обход сторожа. К этому времени воры поневоле уже набрали с полпуда колосьев.
– Пора! – скомандовал Дауров.
Но женщины уже не было рядом. Услышав голоса охранников, она схватила мешок, метнулась на дорогу, попала в колею, выбитую подводами, тихо вскрикнула и присела:
– Кажется, я вывихнула ногу.
Исмаила бросило в жар.
– Нужно идти, Кара…
– Не могу…
Сторожа приближались. И Дауров принял единственно верное, на его взгляд, решение. Он достал револьвер Бандурко, который прихватил для самообладания и приказал:
– Бегом, женщина!
– Не могу…
– Тогда мне придется застрелить тебя! – твердо и без колебаний произнес Исмаил.
Вдова, забыв о боли, с ужасом посмотрела на него, ствол револьвера, поднялась и засеменила к аулу, охая и западая на правую ногу. Дауров подобрал оставленный ею мешок.
Они не вспоминали об этой ночи почти год. Но вот однажды, вернувшись домой с пастбища, куда выгоняли на лето колхозный скот, Исмаил присел в саду. Вслед забежала во двор Мелеч.
– Дядя, дядя, а мне мама платье сшила! – радостно поделилась девочка.
– Вот и хорошо, – улыбнулся он.
Пришла в сад и Кара. В руках у нее была тарелка со свежеиспеченными пышками и кувшин молока.
– Проголодался, небось, покушай, – поставила она их на стол.
– Балуешь меня.
– Что ты, Исмаил! – встрепенулась соседка. – Я и мои дети в таком долгу перед тобой.
Дауров понял, о чем она, попросил:
– Не надо, забудь это.
Кара смолкла, не говорил и он. Оба любовались девочкой в белом платье с красными цветами, порхающей в саду от дерева к дереву, словно бабочка.
– А тогда ты и вправду мог убить меня? – с явным, долго носимым любопытством поинтересовалась женщина.
– Нет, конечно, – ответил Исмаил. – Просто я знал, что страх поможет тебе преодолеть боль.
Подъехал и свесился с коня через плетень Бадурин, позвал:
– Товарищ Дауров, начальник просит вас зайти.
Хаджемука в кабинете не было. Исмаил нашел его за домом. Он стоял у пруда, смотрел на гладь, нервно сминая сорванный с дерева лист.
– Зачем звал? Что стряслось? – спросил его Дауров.
– А то и стряслось, – повернулся к нему Заур, – прав ты был, Исмаил, ох, как прав… Я только вернулся из областного отдела, ездил по вызову начальника нашего Джеджукова. Ошибки грубые, сказал он, в работе допускаю.
– А у кого их не бывает?
– Ошибки ошибками… Выражение его одно сразу не понравилось, обожгло. Предателем назвал меня. Какой же я предатель, с семнадцати лет за советскую власть боролся? Надерзил ему за это и ушел.
– Это серьезное обвинение, – заключил Исмаил. – Уходить надо.
Заур отмахнулся.
– Куда от них уйдешь!
– Скрываются ведь люди и живут.
– Это не по мне…
Налетел ветерок, поднял на глади пруда зыбь, погнал по ней опавшую листву.
– Вот времечко, а! – продолжал Заур. – Надо ли было верить им? Видел же, как они втаптывали в грязь хороших людей. Нет, чтобы чем-то помочь обиженным, найдя свою третью правду, отличную от тех двух, которые столкнули мир, а я все у судьбы в заложниках сидел, палачом служил. Поделом теперь.
Горьким было его раскаяние, поздним.
– Что об этом говорить, жизнь не воротишь назад, – Исмаил взял друга за руку. – Жернова завертелись, не надейся, никто их не остановит. Общество в агонии, понимаешь, в агонии! В ней одному до другого дела нет. Самому о себе, Заур, надо думать. Не возвращайся к ним. Я помогу уйти, к Казбеку проберемся в конце-концов. Он примет, не сомневайся…
– Не для этого я тебя позвал, – прервал друга Хаджемук. – Если меня возьмут, побеспокойся о семье, знаю заранее: житья ей тут не будет.
Заур направился домой. За ним перебежала дорогу и скрылась в зарослях бурьяна большая и толстая крыса. На следующий день ему вменили причастность к националистическому заговору, и он застрелился в своем кабинете.
Поздней осенью Дауров перевез семью Заура к их родственникам в Черкесию. Возвращаясь обратно, встретил повозку с сеном, которую гнал к казачьему хутору невдалеке подросток лет пятнадцати. Она углубилась в долину и загорелась. Видимо, парень нарушил крестьянскую заповедь – не курить на сене. Ездовой снял рубашку и принялся сбивать пламя, но оно, полыхая, охватило повозку. Потеряв всякую надежду одолеть огонь, паренек спрыгнул и стал распрягать лошадей. Исмаил замер. Происходящее чем-то напоминало нынешнюю жизнь, а сам он подростка, метавшегося у пылающей повозки.
Гончарный круг
Прошло почти двадцать лет с той поры, как старик рассказал Айваруэти две истории: одну – об алчности и грехопадении, другую – о большой любви, случившейся на заре его юности. Но и теперь, несмотря на прошедшее время, образы участников тех событий волновали и бередили душу, воскрешая в памяти мужчин, суетящихся на вершине кургана, и, как старику тогда, ему казалось, что он видит в сумерках две тени – ее и его, стоящих рядом в старой крепости, касающихся ладонями, слышит крик хищной ночной птицы, зло мятущейся над ними. И не угасало эхо далекой любви…
Прохладным июльским утром Айвар и несколько сокурсников по историческому факультету университета ехали по полевой дороге в кузове старенького грузовика в археологическую экспедицию. Расположившись на палатке в скатку, с рюкзаком под головой, он равнодушно созерцал клубы вьющейся за машиной пыли и слушал брюзжание однокашника-нескладехи Иннокентия Ипполитова.
– И надо было связаться с этим Кероповичем! – сокрушался он. – Большинство наших греют косточки на море, устроившись вожатыми в пионерлагерях, а мы вынуждены весь этот жаркий месяц разгребать пыль веков.
– А что ж ты, Кеша, не отказался? – спросил Айвар.
– У него откажешься! – ответил Иннокентий. – Будто сам не знаешь! Крот он и есть Крот, не покопаешься ради его докторской, так все каникулы после следующего семестра за ним пробегаешь.
Грузовик, урча и постанывая, выполз на высокий косогор, проехал около километра и остановился. Ипполитов приподнялся, посмотрел вперед и присвистнул: «Ничего себе! Немало, видно, древние здесь народу положили, пока воздвигали эту громадину». Поднялся и Айвар. Городище, в котором ему было определено «разгребать пыль веков», действительно представляло монументальное зрелище. Глубокий ров, а за ним высокий вал, оба вытянувшиеся дугой с юга на север, а внутри твердыни – курган, не уступавший величием и размерами большим египетским пирамидам. Все это на востоке замыкалось рекой с подвесным мостом, за которой раскинулся аул.
Айвар сбросил палатку, инструменты, надел рюкзак и спрыгнул с машины. «Вот тут и будешь работать, – пояснил, выскользнув из кабины, руководитель экспедиции Гурген Аракелян, прозванный студентами за страсть к раскопкам Кротом. – Могилу и сокровища Чингисхана ты здесь, конечно, не найдешь, – но предметов быта средневековья должно быть много».
Распорядившись, Керопович так же проворно скользнул в кабину, и грузовик, ухнув, словно довольный тем, что избавился от одного ездока, поехал дальше.
Поставив в крепости палатку и выбрав место для раскопок, Айвар рьяно взялся за дело и работал несколько часов. Найденные к полудню черепки, изъеденные временем и ржавчиной наконечники стрел и ножницы описал и сложил в рюкзак. Но ему хотелось чего-то большего, и азарт искателя отгонял усталость, но к вечеру она все же навалилась. Спина с непривычки ныла, а ладони от черенка лопаты покрылись пунцовыми пятнами. Смеркалось. И как любой человек, горящий на работе, разгибаясь над незавершенным, с тревогой смотрит на закат, он обернулся на запад.
На валу, в лучах спрятавшегося за ним светила сидел старик, опираясь подбородком на руки, сложенные на костыле, совершенно безучастный ко всему, как восковая фигура. Айвар принялся собирать инструменты, и пока делал это, старик, появившийся, словно див восточной сказки, из ниоткуда, также быстро исчез в никуда. «Чертовщина какая-то, – подумал Айвар, вновь посмотрев на вал, и, усомнившись в том, что вообще видел кого-то, тронул себя за виски и предположил, – может, голову за день напекло? Нет, вроде…»
В городище пришла ночь, сделав призрачными его силуэты, наполнив стрекотом полевых сверчков, запахами налившихся за весну и еще не выгоревших трав и цветов. Помывшись в реке, Айвар забрался в палатку и, несмотря на неудобства, от усталости не шелохнулся, потом Морфей сладко объял его и уволок в свое сонное царство…
Проснувшись поутру он полной грудью вдохнул свежий и бодрящий воздух, сбегал босиком по подросной траве к реке, умылся холодной водой и, оценив все прелести жизни вдали от городской суеты, в хорошем расположении духа взялся за работу. Он копал до обеда, но следующий культурный слой не дал ничего, что могло бы утолить жажду поиска. Решив передохнуть, Айвар отложил лопату и вновь увидел на валу старика, который, как показалось теперь, был вовсе не безучастным и наблюдал за ним с многозначительной улыбкой. А когда Айвар снова взялся за лопату, окликнул:
– Сынок, я вижу, ты очень зол до работы, но проку от этого не будет. Не там копаешь!
– Почему? – спросил озадаченный Айвар.
Старик неспешно спустился. И теперь Айвар лучше разглядел его. Он был сухощав, жилист, с каким-то упрямством в облике, синими глазами с прищуром. Одет был в ладно скроенный костюм. И только палка, на которую он опирался, хотя и изысканно сработанная из красного дерева, с рукояткой из белой кости, в какой-то степени подчеркивала его старость.
– Зовут-то тебя как? – поинтересовался он.
– Айвар.
– Меня можешь звать Мату, – представился он и продолжил, – дело в том, Айвар, что за мой долгий век твои собратья по ремеслу перекопали эту крепость вдоль и поперек по многу раз и все ценное давно отсюда вывезли.
– Ну и как мне теперь прикажете быть? – спросил Айвар.
Мату поманил его за собой к реке, ткнул палкой в камень в толще берега и произнес:
– Я не знаю, что это, но вполне уверен, что сделано руками человека.
Айвар некоторое время рассматривал находку, смахнул, где это было возможно, с нее глину и довольно вздохнул:
– По-моему, отец, это средневековый гончарный круг.
Ощутив прилив сил, Айвар снова ухватился за лопату, а старик степенно закурил и молча наблюдал за его работой. Через час предположение Айвара подтвердилось. Он раскопал не только круг, но и каменное основание, на котором тот крепился, и был несказанно рад этому.
– Присядь, сынок, отдохни! – вновь окликнул старик.
Айвар оторвался от работы и расположился рядом.
– Ну что, доволен? – спросил Мату.
– Еще бы! – воскликнул Айвар. – Не знаю, как вас благодарить.
Старик задумчиво улыбнулся и произнес:
– Вот так и устроена жизнь: один, как ты, откопает в земле камень и вне себя от счастья, а другой – возьмет из нее золото да накличет беду на свою голову.
Потом Мату поднял заблестевшие глаза и продолжил:
– Но жизнь, мой дорогой Айвар, не бессмысленна, как иногда в минуты уныния нам кажется. В ней все важно до мелочей, важен умысел, с которым берешь лопату, оружие или другой инструмент, призванный продолжить тебя, важно то, как и во имя чего тратишь отведенное богом время. И крутится, не останавливаясь, жизнь, как этот гончарный круг когда-то, и каждому воздается за то, что вышло из-под его рук.
Мату смолк, вновь опершись подбородком на руки на костыле, словно всматриваясь в даль прошлого, о котором хотел рассказать, подобрав нужные слова.
– Километрах в трех отсюда, за нашим аулом, – прервал молчание он, – стоит Красный курган, – не такой большой, как этот в крепости, но виден издалека. Земля, на которой он расположен, до революции принадлежала семье греков Мавроматиссов. Они держали на ней пасеку, растили табак. А красным он звался потому, что, когда греки распахивали его, сплошь покрывался кусками обожженной глины. Издревле в ауле бытовало предание, что покоится под ним князь в богатых доспехах, а с ним и его золотая колесница. А так как князь этот при жизни был благороден не только по крови, но и по духу, покой его зорко и строго охранял не кто иной, как белый джин добродетели. Некоторые из моих земляков даже уверяли, что ночью, проезжая мимо кургана, не раз видели его на вершине, призрачного, в белых одеждах… Золото кургана манило людей, однако страх перед наказанием греха останавливал их, но позже в ауле нашелся-таки человек, готовый ради богатства на все. Звали его Батмизом. Еще в детстве он узнал о сокровищах Красного кургана и уже тогда, возвращаясь с отцом из лесу, с нескрываемым вожделением любовался им. Особенно нравился он мальчику, когда был красен, но не потому, что именно в таком виде представлял завораживающее зрелище: сын крестьянина Батмиз хорошо знал, что если распахивать гору год от года, то она становится ниже, а значит, и до сокровищ ближе.
В восемнадцать лет, набравшись смелости и выбрав время, когда на кургане табак вытянулся в рост человека и мог сделать его незаметным, Батмиз решился на раскопки, но был обнаружен одним из Мавроматиссов – крепышом Автандилом, избит и с позором изгнан с кургана. Однако не таков был Батмиз, чтобы отступиться от мечты, и кровь, хлеставшая в тот день из ран, его, как быка, только раззадорила.
Смутные дни революции Батмиз встретил зрелым человеком, имевшим дом, семью, дело по части торговли, которое, хоть и не приносило большого дохода, но позволяло жить не хуже других. Но он, никогда не довольствовавшийся малым, по-прежнему лелеял свою мечту, бережно носимую под сердцем долгие годы. А тут еще и Мавроматиссы бежали от большевиков, оставив лакомый кусок земли ничейным. И не нужно было ждать, когда вырастет на кургане табак. На нем, как и по всей стране в то лихолетье, буйно разросся чертополох и вытянулся бурьян. Все это подвигло Батмиза на воплощение давней мечты, а так как он знал, что в одиночку курган не раскопать, не те годы, да уже и побаивался осуждения земляками, стал перебирать друзей, ища среди них более трудолюбивых и крепких на язык помощников. Выбор пал на Паго и Сауса. В условленный час он собрал их в этой крепости.
– Золота из Красного кургана возьмем немерено, – убеждал друзей Батмиз, – не только нам, но и внукам на жизнь хватит!
Паго загорелся предложением и, довольно потирая руки, поддержал его. А Саус засомневался.
– Грех это, страшных грех, Батмиз, глумление над покойником, – возразил он.
– А мы глумиться не будем, – ответил Батмиз, – просто возьмем то, что ему давно не нужно. Грех ли это? Не менее грешно, Саус, прозябать в нищете.
– А белый джинн? – еле отбиваясь, вяло продолжил Саус.
– Чушь это! – отрезал Батмиз. – Сказка для дураков! Нет на Красном кургане ни белых, ни черных, ни каких-либо других джиннов. Их вообще нет на свете!
– Саус призадумался, вспомнил о сыновьях, которые ходят в обносках, о дочери на выданье, которой и надеть-то нечего, чтобы достойно встретить женихов в девичьей комнате. У него было немного земли, доставшейся от большевиков, но заработать на ней он ничего не мог, не имея ни лошади, ни плуга, да и денег на семена. Вспомнив обо всем этом, Саус поохал в сердцах и нехотя согласился. Ладно, быть по-твоему, Батмиз! Пойду с вами.
Утром, едва забрезжило, взяв лопаты, веревку, ведра, они направились к кургану.
– Отсюда и будем копать! – сказал, воткнув лопату в вершину кургана, Батмиз и в предвкушении сокровищ расцвел в сладострастной улыбке.
Высота окрылила Сауса. И несмотря на бурьян по грудь, ему вдруг захотелось вспорхнуть отсюда и лететь выше и дальше от этого греха и грязной суеты.
– Саус, – вернул его на землю оклик Батмиза, – насколько помнится, в молодости с заезжим шибаем ты копал в аулах колодцы. Как думаешь, за сколько дней управимся?
Саус измерил взглядом курган с вершины до подножья и предположил:
– Если могила под курганом, за три-четыре дня, а если в сердцевине, то и двух хватит.
Работа закипела, и к вечеру Саус, копавший колодец и передававший грунт в ведрах наверх, стал едва дотягиваться до его края и впервые испытал необъяснимые тревогу и страх. Он никогда не боялся замкнутого пространства, тесноты, да и, работая с шибаем, побывал не на таких глубинах, а тут и выкопали-то ничего… Страх не уходил. «Старею, наверное, – подумал Саус и крикнул друзьям, – подавайте веревку, на сегодня хватит!» Под неодобрительным взглядом Батмиза он выбрался на поверхность и только здесь смог вдохнуть полной грудью.
– Что это с тобой? – спросил Паго.
– Устал, – ответил он.
– Спускайте тогда меня, – предложил тот, – до заката еще часа полтора, что время зря тратить.
– А сможешь? – поинтересовался Батмиз.
– Смогу, – ответил Паго.
Батмиз сбросил один конец веревки в яму и крепко обмотал руку другим. Паго спустился по ней и копал до темна.
На следующее утро Саус снова был в колодце и рыл до вечера, пересиливая страх, который ощущал по всему телу, как порывистый ветер, то тихий, прощупывающий, то шквальный, заставляющий цепенеть руки на лопате.
А на третий день опять вызвался Паго. «Нет! – возразил Батмиз. – Роешь долго, да и в бок увел, не ровен час, обвалится, тогда сам погибнешь, и сокровищ нам не видать». Паго в ответ только пожал плечами – не хотите, мол, как хотите. И Саус продолжил работать. В полдень, как и с макушки кургана, из колодца пошла обожженная глина. А с ней Сауса обуял такой ужас, что, казалось, кровь стынет в жилах, а стены затряслись, готовые вот-вот рухнуть и завалить его. Тогда он мертвецки ухватился за веревку, по которой теперь спускали ведра, и во весь голос крикнул: «Тяните! Быстрей!».
Ошеломленные воплем, друзья в мгновение ока вытащили его на поверхность, и он обессиленно рухнул на выкопанный грунт. Паго побежал за водой, а Саус только перевел дыхание, отстранился от кружки и с мольбой обратился к Батмизу: