Гончарный круг (сборник) Кушу Аслан

– За что же тогда деда и отца в тюрьму посадили?

– Аллах их знает! – грустно отвечает Хаджет и продолжает молоть.

Вечерами она рассказывает ему о подвигах Саусоруко. Совершает он их не где-нибудь за тридевять земель, а в местах, хорошо известных мальчику. Утром он бежит за околицу, находит на склоне длинную колею, что протянул, волоча меч, Саусоруко, спускаясь в аул свататься, поле, где бился с великаном. Сказка переплетается в волшебные кружева с реальностью, и уже не возникает сомнения, что она происходила на самом деле. Саусоруко, нарты с их мужеством, устремлениями будоражат кровь, закрепляются в душе. От осознания, что они жили когда-то здесь, охватывает волнение, земля приятно щекочет, щиплет лодыжки ног. И нет выше счастья, чем сопричастность к тому, что было и будет в родном краю, к великолепному действу, именуемому бессмертием жизни, вечностью…

Сайме откладывает книгу. Сквозь шум океанских волн в обволакивающих сумерках чудится голос Хаджет: «Враги коварством одолели Саусоруко, – вкрадчиво шепчет она, – и когда богатырь, истекая кровью, припал к земле, созвали птиц и зверье. «Кто будет пить кровь героя?», – ликуя, вопрошали их недруги. Прискакал заяц: «Не буду, – говорит, – пить кровь героя». Поднял голову раненый нарт и пожелал зайцу: «Будь таким же быстрым, как конь мой, стреноженный на передние ноги, мчись в гору стрелой, а с нее – катись кубарем». Так оно и есть! Прибежал волк и тоже не приложился к ранам. И отдал ему богатырь седьмую часть силы своей, свое бесстрашие при нападении, а коль сделает шаг назад, пожелал бегства со схватки, подобно трусливой женщине. Прилетела сова и напилась крови героя, и проклял он ее, пожелав, чтоб не видела света божьего и жила во тьме».

«Побежали злые нарты по стране, возвещая о победе над богатырем, – вздыхает Хаджет и продолжает: – А тем временем прародительница рода нашего собирала хворост в лесу и увидела окровавленного Саусоруко. Омыла его раны чистой водой, перевязала. Протянул он ей пояс свой и попросил: «Пусть хранит его старшая женщина в твоем роду. Он будет приносить вам удачу».

…Сайме открыл глаза. Да, да, именно так закончила повествование Хаджет, и он бросился к сундучку, где хранился отделанный серебром кожаный пояс нарта – священная реликвия его рода…

«Нет пояса в нем, не ищи, – остановила бабушка. – Каплан Хатуков и красноармейцы забрали, когда отца с дедом уводили».

Он тогда не спал ночь, вспоминая, с каким благоговением бабушка вручала пояс отцу, признанному наезднику рода Апшемафовых, отъезжавшему на игрища и свадьбы. Пояс обязательно приносил удачу Отец возвращался с ореховым флагом или барашком.

«Они могли взять коней, плуг, телегу, но зачем было брать пояс? – недоумевал подросток. – Имеют ли право одни люди посягать на святыни других, целого рода?».

А тут еще аульский балагур и острослов Неджет пришел, посыпал солью рану. Утром он оперся грудью на их плетень и нашептал бабушке:

– А знаешь ли, Хаджет, что пояса Саусоруко среди вещей, сданных Хатуковым после раскулачивания, не оказалось. Себе, наверное, взял. На удачу!

– Пусть подавится им! – гневно и как-то беспомощно воскликнула бабушка.

Неджет удалился.

– Я обязательно верну пояс в наш дом, – решил подросток, коловший за плетнем дрова.

И он вернул его, но не в отчий дом.

Сайме достал из шкафа пояс Саусоруко, который все годы возил с собой по миру Теперь он был далек от мысли, что эта вещь на самом деле когда-то принадлежала нартскому герою. И стал он судить себя и посчитал этот суд праведным, ибо человек никогда не бывает более искренен и правдив, чем в разговоре с собой. Пояс не принадлежал Саусоруко, но можно ли было сбросить с весов то, что в его роду связывали с ним. Он хранил тепло рук лучших его людей – мудрых, мужественных и бескорыстных. Пояс почитался ими. Джордж знал их поименно до седьмого колена. Несмотря на это, он не смог бы убить ради реликвии людей, хотя тогда был молод и оскорблен. Но все же, как это случилось? Была осень 1942 года. Он лежал с Антоном Федотовым и солдатами своей роты на скотном дворе одного из колхозов предгорья. Три дня лил дождь, и не было никакой надежды бежать из плена. Изредка со стороны гор доносились орудийные залпы. Красная Армия отступала с боями. Ночью дождь перестал, а под утро ударил мороз и шинель вмерзла в грязь. Рашид приподнялся, пытаясь оторвать ее, услышал окрик часового-полицая:

– Не двигаться! Лежать!

– Свой гад, а хуже фашистов, – глухо кашляя, сплюнул Федотов.

В полдень подъехала машина. Из нее вышли лощеный гестаповец лет сорока и полицай с бычьей шеей. Пленных построили.

– Говорите, Храпчук! – приказал офицер.

Полицай дернулся и начал:

– Господин Адольф Гитлер и германский рейх дают вам возможность стать на правильный путь и искупить вину.

Федотов, безнадежно захворавший к тому времени, опираясь на руку Рашида, съязвил:

– Гундосит, шкура, как наш хуторской дьячок.

– Желающие служить рейху, бить большевистскую заразу, будут записаны в русский батальон, – закончил Храпчук.

Несколько пленных вышли из строя. Федотов подтолкнул своего поводыря, шепнув: «Иди и ты, Рашид, спасешься, а там можешь бежать».

Он сделал два шага. Не пожелавших служить немцам и больных расстреляли тут же, на скотном дворе. Федотов упал одним из первых. Рашид бросился к нему, но полицай прикладом винтовки остановил его.

Их собрали в станичном клубе, помыли в бане, переодели. Потом, прихватив автомат, спрятанный под кучей валежника перед пленом, он бежал от немцев в родной Аджепсукай.

Каплан Хатуков сослал в Сибирь его деда и отца. В 1939 году написал заявление начальнику военного училища, в котором учился Рашид, и его исключили как сына кулака. Был прекрасный момент отомстить ему за все, однако желания такого в ночь, когда он спешил домой, не было.

«В том и была тайна властности большевиков, – припоминая свое состояние в часы побега, – подумал Сайме, – что им удалось ввергнуть страну в прошлое, в первобытно-общинное устройство общества». Он, как и многие другие, воспитанные в духе идеологии той поры, как дикарь, лишенный инакомыслия, не задумывался, упаси бог, о мести своим вождям, которые, как казалось ему, из достижения высших идеалов, исполняя неоспоримые заповеди, потянули на жертвенник его родных.

Он появился у Хатуковых утром. Каплан кормил скотину. Поправив на плече автомат, давая понять ему, что не хочет крови, Рашид протянул руку.

– Верни пояс!

Хатуков засуетился, поторопился в дом.

– Как же, обязательно верну.

Прошла минута, вторая, третья. Каплан не возвращался. Рашид пошел за ним. Из окна грохнул выстрел. Почувствовав, как обожгло левое предплечье, он ударил очередью из автомата туда, откуда стреляли. Дым рассеялся. В доме Хатуковых у окна лежали два брата Каплана, безусые юнцы Инвер и Халид. У первого, который так и не выпустил ружья, была прострелена голова. Халид метался в агонии с пробитой грудью. Свет почернел в глазах Рашида, его стошнило, и он пошел к двери, в которой уже стоял с топором старший Хатуков.

– Я не хотел их убивать, – опустошенно выдавил Рашид.

Каплан молча пошел на него.

– Ты слышишь, я не хотел!

Наступавший размахнулся, а он нажал спусковой крючок… Потом стал лихорадочно искать пояс, нашел и помчался по улице, будто желая сбежать от себя и кошмара.

Жизнь распорядилась по-своему, вернула к тем, от кого он ушел, – к немцам.

В июне 1944 года в Белоруссии он поднял по военной тревоге батальон, в котором служил, и в суматохе увел у Храпчука жену, черноокую Катю, полюбившую его. Они уехали в Америку. Катя стала наградой за лишения, наполнила смыслом его нелепую и набившую оскомину жизнь. У Рашида и Кати не было детей, и они любили друг друга так, как любили бы своих детей. А как Катенька встречала его после долгих лет разлуки! Они уединялись на этой вилле и не расставались месяцами. Им было до безумия хорошо вместе, одним. А потом Сайме опять уезжал и где бы ни находился, жил ожиданием встречи, чувствуя взгляд, надежду, легкое дыхание Кати. Она не дождалась его из командировки в Латинскую Америку. Сайме смог прийти на могилу жены только через два года…

Он тщательно подготовился к поездке на родину. И вот настал долгожданный день. Ах, Париж, Париж! Его великолепие и прелести вдохновляли не одного поэта, но он забыл о нем, едва вдохнул воздух отчизны, напоенный запахами весны. Мелетон Шерванидзе, американский кавказовед грузинского происхождения, как только ученые вышли из самолета, поднял горсть земли и вдохновенно прочитал строки Ильи Чавчавадзе:

  • Став гордым теменем понтийских волн пределом,
  • И в Каспий врезавшись своим прекрасным телом,
  • Суровый Голиаф меж двух морей возник —
  • Кавказ, величием исполненный тайник.

Родина обрушилась на Саймса со всей неповторимостью прекрасных мгновений…

Кавказоведов разместили в городской гостинице. Отсюда до Аджепсукая было рукой подать, и он, надев спортивный костюм, вышел. Предгорье в горящем многоцветье и аромате трав, в размахе, опоясанное на горизонте голубой цепочкой гор, звало хор вдохновенных певцов, ибо только он божественным многоголосьем мог воспеть его красоту. С восхищением Сайме созерцал степенность и величие той силы, что миллионы лет назад, сотворив горы, пронеслась от них на север могучей волной, да так и застыла глубокими долинами и огромными валами. Хотелось лететь, внемля с высот сердцем этой красоте, ластиться к ней. От прилива любви он так и поглотил бы эту манящую, волнующую даль, чтобы всегда помнить ее сладость, носить в себе бережно, как мать дитя в утробе.

Сайме спустился к реке и долго наблюдал купание аульских ребятишек на перекате, завидуя их беззаботности. Потом совсем потерял бдительность, снял костюм и вошел в реку. Она подхватила его и, как прежде, понесла по течению. Он был неплохим пловцом и без больших усилий выплыл к прибрежному орешнику. Рядом на лугу старик лет семидесяти и парень, рослый и красивый, как античный полубог, копнили сено. Сайме любовался их ловкостью и сноровкой, телами в мареве распалившегося дня, пока молодой не отложил вилы. Парень приблизился к орешнику, запрокинул голову в черных кудрях, с чистой белой кожей на лице и стал пить из кувшина воду Сайме, не отрываясь, смотрел на его вздрагивающее горло и поймал себя на том, что в мыслях жадно хлещет с парнем воду, и этот воздух, и солнце, и запах свежескошенного сена, с нетерпением ожидая насыщающего глотка. Но разве можно напиться родины…

Он поднялся по дороге, по которой спускался свататься Саусоруко. Родной аул внизу был как на ладони. Облик его за годы изменился. Вместо турлучных хатенок выросли кирпичные дома, узкие и крутые улицы сменили широкие и прямые. По ним била ключом, текла жизнь. С каким удовольствием Сайме окунулся бы в нее с головой, чтобы, как несколько минут назад в реке, быть подхваченным ее желанным потоком.

– Известь, покупайте известь! – зычно крикнул из кибитки в низине торговец, и к нему, подвязывая на ходу платки, устремились по улицам женщины с ведрами.

А потом он увидел в зарослях акации, в заброшенном дворе покосившийся и вросший в землю отчий дом. Над ним кружило воронье, и Сайме с горечью подумал, что никто никогда не услышит с этого двора звонкого смеха детей, не пойдет в него на запах пышек, которые печет бабушка Хаджет.

В гостиницу он вернулся вечером. Мелетон Шерванидзе в фойе через переводчика беседовал со стариком в высокой папахе.

– Карл! – окликнул его Шерванидзе.

Он подошел.

– Этот человек – местный сказитель, – пояснил Мелетон. – Интересные вещи рассказывает. Много тут материала и по твоей части.

– Ну, ну, – Джордж подал старику руку и представился: – Карл!

Сказитель окинул его беглым взглядом, на лице застыло удивление.

– Ларсен, – твердо продолжил Сайме, – мифолог из Швеции, – стараясь развенчать, рассеять удивление гостя.

Тронутый догадкой, старик задержал его руку в своей.

Сайме узнал человека в высокой папахе еще до того, как он представился. Это был Неджет. Начало паломничества на родину не предвещало ничего хорошего.

– Дорогой Карл, Неджет убеждает меня в том, что нарты на самом деле жнлн на этой земле, – с интересом, иронией и радостью открытия сказал Шерванидзе. – Он даже может показать места, где они совершали свои подвиги, где похоронены.

– Сказка оживает рядом! Я знаком с этим, – стараясь не выдать напряжения, хладнокровно ответил Сайме и, сославшись на головную боль, пошел в номер. Поднимаясь по лестнице, ощутил, что Неджет сверлит его спину с непроходящим удивлением.

Он разделся и лег. Пророчество Джеральда Макдауэла исполнялось. Неджет подозревает, что он не тот, за кого себя выдает, и вряд ли на этом остановится. Потом его возьмут. Что он потеряет? Жизнь, свободу – ценности, которые на своем веку достаточно использовал и которыми уже мало дорожит. Пусть отнимут их!

Подумав так, Сайме решил идти вперед, пока не остановят.

Он поднялся и открыл настежь окно. Город льнул к нему таинственными, тихими звуками ночи, теплым ветерком с родных просторов. «Разве они могут не дать надышаться родиной, исполнить то, зачем приехал, пока я не в их руках? Нет!» – одержимо заключил Сайме.

В номер, где их поселили вдвоем, вернулся Шерванидзе, вешая в шкаф костюм, спросил:

– Ну, как твоя голова, Карл?

– Спасибо, Мелетон, чуть лучше!

– Удивительный человек этот Неджет, – продолжил, укрываясь одеялом грузин. – Восемьдесят лет – память же отменная, клад. А как естественно, по-детски верит в то, что рассказывает. Кстати, Карл, завтра до рассвета он обещал провести меня с переводчиком к погребению Саусоруко, уверяет, будто нарт даже голос подаст. Может, пойдем вместе?

– Я бы с удовольствием, – откликнулся Сайме, – но как в таком случае другие члены экспедиции? Оставлять их неудобно.

– Я согласовал, они догонят. Потом все поедем в Аджепсукай.

– В Аджепсукай? – подавив волнение, переспросил Сайме.

– Да! Неджет из него родом. Обещает массу впечатлений.

Шерванидзе уснул, а Джордж долго ворочался в постели, размышляя о том, как быть завтра. Потом сон опутал его своими сетями, завладев телом, но не мозгом и душой. Они, в полудреме, как два художника, рисовали картины из прошлого и пережитого накануне – одухотворенные и красочные, одну ярче и притягательнее другой. Подростком он мчался по лугу, и дождь большими, теплыми, мягкими каплями сыпал в лицо, купая в неге. Он жадно пил колодезную воду в жаркий день, с горячечным нетерпением ожидая утоления жажды. Он катался по травам, стараясь объять душой небесные своды и земную твердь, быть их властителем и рабом, делить участь с живым и неживым под ними и на ней.

– Карл, – разбудил его Шерванидзе. – Если не передумал, нам пора идти.

Они быстро собрались и прошли вниз, где их уже ждали Неджет и коренастый переводчик Рубен Шнайдер. К удивлению Саймса, Неджет встретил его очень спокойно, без вчерашней пытливости. «Выжидает», – решил он и остался доволен тем, что старик вступил с ним в молчаливый поединок. Борьба устраивала Саймса, во-первых, потому, что он по опыту мог безукоризненно сыграть шведского мифолога, во-вторых, Неджет, сомневаясь, наверняка не станет торопиться сообщить о нем куда следует, будет копать сам. Конечно же, Сайме с легкостью будет путать его карты в этой борьбе и может даже одержать победу.

За несколько минут до рассвета они вышли на берег озера Брошенных кольчуг. По преданию, в далекие времена адыгейская конница наголо разбила в жестоком бою войска монгольского хана. Враг бежал с поля брани, а всадники, знаменуя победу, уверенные, что монголы теперь не скоро оправятся, сняли и бросили в это озеро свои разбитые кольчуги.

Историю названия озера знал каждый аджепсукаец. Поведав ее, Неджет метнул любопытный взгляд на Саймса, явно желая застать того врасплох, выявить, знал ли он о рассказанном. Изображая несведущего и внимательного слушателя, Джордж усмехнулся в душе: «Эх, Неджет, разве можно поймать на этом старого разведчика, если бы ты знал, какую школу я прошел, то начисто отказался бы тягаться со мной».

Он решил совсем запутать старика в его исканиях. «Я не имею представления не только об этой истории, но и о том, что ты собираешься рассказать, как погиб Саусоруко», – слукавил про себя Сайме и обратился к нему:

– Собственно говоря, чего мы ждем?

Шнайдер перевел его вопрос сказителю. Тот втянул дым из трубки, начал: «Сам я никогда не видел Саусоруко, но люди сказывали, что был он необычной силы и имел на теле только два уязвимых места, – колени, за которые держал щипцами, закаляя его на огне младенцем, кузнец Тлепш. Однажды злые нарты, решившие погубить богатыря, узнали эту тайну. Во время мужских игр они пустили с высокого холма, у которого стоял Саусоруко, джан-шерх – меч-колесо. «Эй, герой, если ты на самом деле такой, как судит молва, – крикнули недруги, – то ударь джан-шерх ступней». Он ударил и загнал колесо обратно на вершину. «А теперь ударь его грудью!» – не унимались нарты. И опять зловещая игрушка покатилась с холма к богатырю и вновь взлетела обратно. «Коленями ударь», – кричали, беснуясь, недруги. «Потаскушками рожденные, – разгневался Саусоруко, – вы узнали мою тайну! Но я все же выполню вашу просьбу, ибо нет ничего такого, что я не смог бы сделать». Поплатился богатырь за непомерную гордыню, джан-шерх отрезал ему ноги. Враги заживо похоронили Саусоруко у этого озера. Весной, когда расцветает природа, богатырь тоскует, стонет в земле перед зарождением дня».

Родной язык ласкал слух Саймса, трогал сердце потаенным смыслом и сочностью. Он с упоением прослушал Неджета, хотя рассказанное им знал давно.

На востоке показался край солнца.

– Уу-х! Ууу-х! – пронеслось над озером и холмами в предрассветной мгле.

Это был глубокий выдох земных недр, не уступавший по силе львиному рыку в саванне, похожий на громкий человеческий стон.

Все молчали, а Саймсу, как когда-то в детстве, чудился сквозь стенания голос нартского богатыря, стелившийся с лучами солнца по просторам: «Ах, коль мог я по весне вернуться на землю, расправился бы со злом, устроил бы на ней век царствия добра».

– Удивительно! – нарушил молчание Шерванидзе.

После непродолжительной паузы Шнайдер заключил:

– Ничего в этом удивительного нет. Просто озеро заболочено, газы выходят. Одно любопытно, почему только весной и на рассвете. Я совсем не о том, – произнес кавказовед, – а о таланте народа, подметившем явление, вдохнувшем его в эпос. Попробуй теперь не поверь в сказку.

– А по мне, что есть сказки, что нет их – без разницы. Надоела здешняя нищета, – недовольно сказал переводчик. – Летом эмигрирую в Америку. Два брата уже там, пишут: не жизнь, а рай.

– Не верь им, не может быть жизнь раем без родины! – горячо вмешался в разговор Сайме и, осекшись, смолк.

– Переведи, что он сказал, – тихо попросил Шнайдера Неджет, подозревая в тоне Джорджа подтверждение своим догадкам.

– Это мне. В Америку уезжать отговаривал, – ответил тот.

Старик многозначительно кивнул.

Аджепсукай встретил экспедицию кавказоведов разудалой свадьбой. Джигитовка, то искрометные, то грациозные танцы под переливы гармони в большом кругу, колкости и остроты, отпускаемые балагуром-распорядителем девушкам, – все это было для Саймса зрелищем, которым он грезил годы, быть участником которого мечтал. В круг стали зазывать гостей, и каждый танцевал, как мог. Позвали и его. И он понял, как трудно играть неумелого танцора, когда под ногами родная земля, а мир заполнила до боли знакомая музыка, что в крови.

– Э, Ларсен, да ты обнаруживаешь завидную способность к кавказским танцам! – похвалил его Шерванидзе, когда он вышел из круга. «Неужто чем-то выдал себя?» – обеспокоенно подумал Сайме и, поправив очки, под которыми спрятал глаза, прежде чем въехать в аул, стал осторожно искать человека, чье выражение лица обязательно ответило бы на этот вопрос. Неджета среди публики не было.

– А где наш сказитель? – поинтересовался он как бы невзначай.

– Давление поднялось. Домой повезли, – ответил Мелетон и добавил. – Жаль, замечательный рассказчик.

Предки не оставили аджепсукайцам ни каменных крепостей, ни храмов, но они никогда не считали себя обделенным потомством, ибо наряду с другими достопримечательностями имели в ауле яму, да-да, большую круглую яму, которая отличалась от обычных тем, что даже в самую дождливую пору ни на йоту не заполнялась водой. Была она примечательна и другим. Раньше, в годы юности Саймса, аджепсукайцы до хрипоты в горле, а если нужно и с кулаками готовы были доказать каждому, что яму эту, танцуя с воловьей упряжкой на плечах во время нартской пирушки, вытоптал великан Худимиж, который мог состязаться в кузнечном деле с самим Тлепшем.

После свадьбы гостей провели к этой достопримечательности, и гид скучно, без былого пристрастия аджепсукайцев рассказал о ней. Не обнаружила пристрастия и публика. «Конечно, яма Худимижа не Тадж-Махал и не Голубая мечеть, яма есть яма, – подумал Сайме, – но все же жаль, что с ее забвением могут умереть навеянные вокруг предания, оскудеет без их красоты мир».

Сославшись на желание посмотреть старую адыгейскую саклю, он оставил ученых и, пройдя два переулка, вступил во двор, в котором родился. Отчий дом, покосившийся под бременем лет, касался замшелыми стенами и съехавшей крышей зарослей бурьяна. Сарай перед огородом вопил разверзшейся стеной, над которой, как жидкий чуб, свисал клок прогнившего камыша. За ним возвышалась гряда акаций. К изумлению Саймса, около сотни ворон, высиживающих на них потомство, едва он открыл калитку, как от пальбы, с тревожным криком взмыли в воздух. Происшедшее потом превзошло все его ожидания. Птицы смерчем закружили над ним и вокруг. Большой черный ворон, сложив крылья, бросился на голову. За ним последовали и другие. Пораженный агрессивностью птиц, Сайме закрыл лицо руками, метнулся в дом. В нем было темно и сыро, пахло плесенью. Он перевёл дыхание.

– Я знал, что ты обязательно придешь. С возвращением, Апшемафов! – обожгли спину и затылок чьи-то слова.

Сайме вздрогнул и повернулся. В темном углу на старой скамье сидел Неджет. Они встретились в полумраке глазами, и Джордж, молча признав поражение, попятился к двери. Он быстро пошел по улице, как тогда, после убийства Хатуковых, торопясь покинуть Аджепсукай, стараясь уйти от себя – человека, который убил, не сохранил имени, пришел вором в отчий дом, наказанного родиной гневом воронья, его же любовью к ней.

Неджет нашел Саймса за аулом. Он сидел на кряже, брошенном в поле, свесив голову на грудь и тяжело дыша.

– Что ж ты сбежал? – поинтересовался Неджет.

– От себя не сбежать, – ответил Сайме.

– Возмездия боишься?

– Раньше боялся, теперь – нет.

Старик присел рядом.

– Почему вороны напали на меня? – глухо спросил его Сайме.

– Вороны-то? – неторопливо ответил Неджет. – Это старая история. После смерти Сталина твой отец вернулся в аул. Жадный до работы и порядка был человек. И вот в такую же весеннюю пору срубил в огороде несколько акаций, гнезда вороньи разорил. Потом ему всегда по весне не было покоя от них.

– Но при чем здесь я?

– Для ворон эти годы, что дни, обиду хорошо помнят. За отца тебя приняли, очень похож стал.

– Все равно, как-то странно, – ощутив спазм в горле, провел по нему рукой Сайме.

Скатившись с гор, прокравшись меж лесов, перелесков, подул свежий ветер. Он убрал с его лица мертвенную бледность, чуть ободрил.

– Живут ли в Аджепсукае Хатуковы? – задумчиво, издалека того мира, куда ушел по их вине, спросил Сайме.

– Живут, но не те, которых ты помнишь. Их дети, – уточнил Неджет, – Из пяти братьев в живых не осталось никого. Трех, сказывают, ты порешил, двух других-наши, когда немцев с гор обратно погнали.

– Их-то за что?

– Они топтали вождя.

– Как это? – не понял Сайме.

– После отступления наших, стараясь выслужиться перед фашистами, Хатуковы стянули с постамента у сельсовета бюст Ленина и всю оккупацию использовали, как ступеньку в свой дом. Когда же наши вернулись, они потащили памятник на место. Нурбий, тот, что младше Каплана, пытался уверить на допросе следователя, что они топтали вождя не по злому умыслу, а для отвода глаз, чтобы сохранить его. Ему не поверили и расстреляли вместе с братом.

– Вот оно как вышло! – воскликнул Сайме и, в очередной раз желая доказать, что стал жертвой обстоятельств, отрешенно произнес:

– Все равно я не хотел убивать их.

– Поди разбери вас через столько лет! – отмахнулся Неджет.

– Разве ты не веришь мне?

– Не надо об этом. Для тебя достаточно, что я буду молчать.

– Почему?

– Не имеет смысла.

Неджет повернулся и пошел. Окликнув его, Сайме расстегнул пиджак, снял спрятанный под ним пояс Саусоруко, попросил:

– Передай его старшей женщине в нашем роду.

– А вот этого я сделать не могу, – развел руками уходящий, – не живут более в Аджепсукае Апшемафовы.

– Как? Ведь не одна семья была, – вздрогнул Джордж.

– Кто в войну погиб, кто от голода. Жила до недавних пор одна старушка, да и ту в прошлом году схоронили, – ответил Неджет и ушел.

Сайме растерянно опустился на кряж и едва удержался на нем. Дыхание сперло, голова пошла кругом. Ветер оторвал с боярышника невдалеке спутавшийся с ним куст перекати-поля, и он покатился к нему, вырастая в воспаленном воображении до невероятных размеров. Сайме шарахнулся. Потом куст уменьшился с той же стремительностью, с которой рос, зацепился за ногу. Подозревая с ужасом, что в перекати-поле необратимо стекает его душа, он стал лихорадочно отбиваться от него… Впрочем, все эти движения Сайме делал только мысленно, ибо едва опустился на кряж, похолодели ноги, а сам он стал сумрачен и неподвижен, как буддийский идол в степи, на перекрестке ветров…

Намиловавшись с той, кого обожал, – родиной, он умер легко, без особых мук. Аджепсукайцы и ученые стали искать его, вышли за аул, обступили тело.

– Карл! Ларсен! Что с тобой? – трепал за плечо Саймса Шерванидзе.

– Не Ларсен это и не Карл, – к удивлению всех остановил его Неджет, – а Рашид Апшемафов, наш земляк.

Потом он повернулся к мужчине в сером пиджаке, сказал:

– Открывай ворота, Махил, горе пришло в ваш дом, Рашид – твой двоюродный дядя по матери.

Плач кукушки

Эту непридуманную историю много лет в нижнекубанских адыгских аулах передавали из уст в уста. И каждый ее, как прочитанную книгу, пересказывал по-своему. Одни кляли главную героиню Фариду за коварство, которым она погубила своего мужа, и преклонялись перед благородством их сына, что скрасил ее старость. Другие наоборот – превозносили эту женщину, восторгаясь величием ее духа, сумевшую отстоять свое право на любовь, при этом, не умаляя достоинство сына, но и не возвышая его, который, по их мнению, всего лишь на всего исполнил долг перед матерью, даровавшей ему самое бесценное на земле – жизнь. Вот такие толки были вокруг этой непридуманной истории, мой читатель, ибо каждый был волен рассматривать ее и судить об обстоятельствах, породивших эту трагедию, как хотел.

Ильяс Чигунов, известный на всю страну своими новаторскими подходами в педагогике, спешил домой из Москвы, где он был на Всесоюзной учительской конференции. Причиной поспешного отъезда из столицы для него стала телеграмма супруги Аминет. «Маме совсем плохо, – писала она. – Ждем твоего возвращения с нетерпением». За окном такси, нанятого в аэропорту Краснодара, мелькали знакомые и родные пейзажи, сменяясь одни другими, но это, как бывало ранее, не радовало его. Он знал, что мать безнадежно больна и, как бы лихо не гнал водитель такси, ему казалось, что тот едет слишком медленно. Он боялся не успеть…

После гибели отца мать во второй раз вышла замуж. Ильяса же все эти годы растили и воспитывали дедушка и бабушка по отцу. Он никогда не видел отца, так как был всего лишь годовалым ребенком, когда тот погиб. Он не знал мать, потому что она никогда не приходила к нему, хотя и жила в соседнем ауле. Когда он чуть подрос, то стал часто сбегать от дедушки с бабушкой в тот аул и, затаившись в зарослях акации, с теплотой, обволакивавшей его маленькое сердечко, наблюдал за матерью, управлявшейся по двору. Как-то за этим делом его и застали сверстники из того аула и начали бить чужака, занявшего их место игр. На шум и крики прибежала мать и детвора разлетелась, как напуганная кем-то стайка воробьев, а она подняла его с земли, вытерла разбитый нос испросила: «Чей ты, мальчик?» Как же ему хотелось крикнуть тогда на весь мир: «Твой я, мамочка, твой!» – но внезапное удушье не дало сделать этого, и он горько-горько заплакал… Она прижала его к себе, вытерла слезы, успокоила, привела во двор и накормила горячим борщом со сдобными пышками. «Иди, – погладила она его по вихрам у калитки, после того как он поел, – и больше не попадайся этим забиякам и драчунам».

Домой он не шел, а летел, словно на крыльях, сколько радости, ведь он первый раз пообщался с мамой и она даже накормила его!..

Шли годы, а он ходил и ходил, и смотрел на мать уже не с того места, а с другого, облюбованного им на пригорке над ее домом, в зарослях колючего терновника. Ходил в стужу, в зной, но не частил, чтобы не мозолить людям глаза, бывало один, а то и два раза в месяц, а до этого времени, пребывая в нетерпение и тоске.

Как-то соседка-старушка Ханифа сказала ему, что каждый ребенок связан со своей матерью невидимыми нитями. Ильяс испугался тогда, решив, что она знает его тайну, но потом, посмотрев в ее глаза, которые, как показалось ему, были в полном неведении о ней, успокоился и подумал: «Если кто-то и связан с матерью нитями, не я это. Я – резиновыми жгутами, чем больше проходит лет, или дальше отхожу он нее, тем они сильнее тянут обратно».

Ему было уже шестнадцать и он не знал, сколько это еще может продолжаться, пока один случаи в истории его хождений к матери не поставил в ней точку. Связан он был опять – таки со сверстниками в том ауле. Как-то по приходу они окружили его.

– Кто ты и к кому шастаешь в наш аул? – спросил Ильяса один из них – розовощекий, голубоглазый и весьма ухоженный.

– Не твое дело! – отрезал он.

– Ходят тут всякие, – фыркнул тот, – а потом велосипеды пропадают.

Кровью облилось сердце Ильяса – его, который приходит к матери, чтобы хоть краем глазка взглянуть на нее, этот намек на воровство, привел в бешенство. К тому времени он уже был рослым и крепким парнем, а потому одним ударом в подбородок свалил обидчика, сел на него, прижал к земле и принялся бить по лицу с такими яростью и жестокостью, что другие сверстники от этого застыли, словно окаменелые.

– И откуда же в тебе столько злобы! – крикнул кто-то за спиной Ильяса и, ухватив его за шиворот сильной рукой, поднял с розовощекого.

Откуда в нем была эта озлобленность? Теперь с высоты своего возраста Ильяс Чигунов понимал, что мать была для него чем-то вроде бальзама на душу, который утолял его сиротскую тоску, снимал с нее боль. Потом же, когда он уходил от нее, они неминуемо возвращались и терзали его душу, и так до озлобления. А тут еще этот розовощекий дорогу преградил – сытый и довольный своей жизнью, с маменькой и папенькой, наверное, которых Ильяс был лишен, да еще с недвусмысленными намеками на воровство. В общем, под горячую руку попался.

– Так откуда в тебе столько злобы? – повторил вопрос, по-прежнему державший за шиворот Ильяса крепкий мужчина лет пятидесяти.

Ильяс не ответил.

– Хазрет Шихамович, – пожаловался ему один из мальчишек, – он первым драться начал, когда Руслан только спросил у него – кто он и к кому приходит в наш аул.

– Я не крал ваших велосипедов! – выпалил Ильяс и негодование скорее на себя, чем на сверстников, обуяло его. Он столько лет тянулся к материнскому теплу, не решаясь к ней, бросившей его, как не облизанного щенка, подойти, и она тоже хороша – за все эти годы не выбрала времени проведать его хоть один раз. Ильяс оскорбился в лучших чувствах, что-то большое и светлое стало покидать его измочаленную душу и то была вера, вера в мать и радужное будущее, что он по наивности связывал с ней. «Наверное, порвались нити, о которых говорила Ханифа» – решил он тогда, и, вырвавшись из рук Хазрета Шихамовича, ушел из того аула, как казалось ему, навсегда.

Однако время залечило и этот надрыв. В восемнадцать Ильяс поступил в педагогический институт в далеком городе и в нем не раз ловил себя на мысли, что победы в учебе и спорте он посвящает самому дорогому человеку на свете-маме, что всегда незримо присутствовала рядом.

Окончив педагогический, он стал преподавать историю в родной школе. Тут и познакомился через год с будущей супругой Аминет, направленной к ним учительницей начальных классов. Осенью они поженились. А через несколько месяцев ушли из жизни его бабушка и дедушка, сначала она, а через три дня он. И даже Мишид, псина, которая более десятка лет служила старикам верой и правдой, не выдержала такой потери и ушла со двора. Ильяс обыскался собаку тогда, и, наконец, нашел Мишида на железнодорожных путях, что проходили невдалеке от аула. Он был перерезан составом надвое… «Долго я прогонял его от путей, почувствовав неладное, – пояснил ему дежуривший у шлагбаума на переезде аульчанин Хаджибеч. – Но недосмотрел… И скажи теперь, Ильяс, что нет души у земных тварей. От тоски по хозяевам бросился под поезд».

После череды этих событий, словно сорняк осот, разбросавший свои щупальца, въедливые, как жук – проволочник, проросла тоска и в Ильясе, и тянула, и тянула из него все соки. А с тоской пришла и бессонница. По ночам, когда Аминет засыпала, он поднимался и тихо выходил во двор под старую грушу и, прислонившись к ней спиной, подолгу сидел, вспоминая своих стариков. Бабушку Гошеунай со спицами в руках перед керосиновой лампой, которая после дневных будней всегда что-то и кому-то вязала, дедушку Исхака вечерами напролет строчившего свои и чужие отчеты, потому что во всей округе не было грамотней бухгалтера. Такими вот они были, что-то делая для себя, но больше для людей. Тогда еще подростком Ильяс уверовал в то, что отними у его милых стариков вот эту одну востребованность людьми, они и дня больше не проживут. Так и случилось, правда не сразу, а через несколько лет, когда в магазинах стало больше добротных вещей и люди все реже и реже стали обращаться к Гошеунай, а в округе появилось много не менее грамотных бухгалтеров, чем Исхак, отучившихся в больших городах.

В одну из ночей Ильяс уснул под старой грушей и даже первые яркие летние лучи солнца, коснувшиеся век, не разбудили его, вот таким крепким и оздоравливающим был сон. А когда он проснулся, жизнь, которая казалась ему последний месяц сворой гоняющихся за ним колких извне и кусающих изнутри обстоятельств, после спавшего напряжения, представилась немного в ином цвете.

– Совсем ты извел себя, – вышла из дома и, присев рядом, сказала Аминет.

– Они были для меня всем, – ответил он, – а теперь вокруг пустота.

– А я? – спросила она и тихо, чтобы невзначай не ранить, добавила. – А мать?.. Мы то у тебя остались?

– Ты-то осталась, – задумчиво ответил он, – наверное, потому и выдюжил. А мать… что мать. У нее своя жизнь, в которой она меня и знать не хочет.

– Нет у нее никакой жизни, – сказала Аминет. – Горе мыкает одна-одинешенька. Тетка моя, что по соседству с ней живет, мне сказала об этом. Может, заберем ее к нам?

– Я подумаю, – тронутый словами жены за живое, ответил он, и, когда вошла во двор соседка Ханифа, поднялся резко и направился в дом.

– Что это с ним? – спросила та.

– Мать я его предложила к нам перевезти, – посмотрела вслед мужу Аминет. – Как – никак, родная ему кровь. Может, рядом с ней утешится, а то совсем извел себя после смерти дедушки с бабушкой.

Ханифа вздрогнула и заговорщически склонилась над Аминет:

– Не ворошила бы ты, девочка, прошлое их семьи…

– Вы это о чем?

Ханифа склонилась еще ниже:

– Люди говорили тогда, что Фарида виновата в смерти отца Ильяса – Касима.

Аминет подперла лоб ладонью и устало ответила:

– Не знаю, что говорили тогда люди, да и знать не хочу, столько времени прошло. По мне как Ильясу лучше будет. Ему это и решать.

Несколько недель он проходил в раздумьях, а потом, наконец, решился, и, чтобы не падать, словно снег на голову матери, попросил предупредить ее об этом Хазрета Шихамовича, того самого, который осадил его рукоприкладство в юности, и был директором школы в том ауле.

В назначенный день Ильяс вместе с Аминет приехал к матери и испытал глубокое разочарование, не найдя ее дома. Все пояснил вышедший из дома молодой человек приятной наружности. «Два дня назад Фарида продала мне все свое имущество и съехала из аула, – сказал он. – А вам оставил это письмо, – и протянул его Ильясу.

Вернувшись домой, он торопливо раскрыл конверт. «Прости меня, мой сыночек, непроходящая острая боль всей моей жизни, – писала Фарида. – Прости, не от тебя убегаю, от себя, от своего прошлого, пребывая в глубоком отчаянии и раскаянии, которых хватило бы, наверное, на весь мир тех людей, которые совершили проступки и преступления и негодуют на себя за это. Прости, что всю жизнь боялась посмотреть в твои глаза, в глаза моего человечка, которого обрекла на безотцовщину и сиротство. Прости, что боялась тогда и боюсь сегодня. Прости меня, сынок, за то, что недодала тебе материнских молока, тепла, ласки и любви…

Ильяс отложил письмо, откинулся на спинку стула, расстегнул ворот рубашки, болезненно размял рукой горло. Редкие мгновения удушья захватывали его, словно цепкими клещами, когда он сильно волновался. Отдышавшись, он снова принялся за чтение письма… Я была единственным ребенком в семье, – продолжала писать мать. – Отец очень сожалел, что у него нет сына и воспитывал меня, как мальчишку. Я сызмальства уже помогала ему по хозяйству, кормила скот, легко и умело управлялась с лошадьми, даже стреножила их на выпасах, а к 18 годам, как говорится в нашем народе, поизносила на косовицах семь кос. Все это, хотя внешне и не лишило меня женственности и обаяния, но внутренне укрепило мужские начала, что потом, в будущем, наверное, и сыграло со мной злую шутку.

В те же восемнадцать лет, когда родители дали на это добро, мою девичью комнату стали посещать женихи. Их дело, как говорилось тогда, ходить к девушке, а ее перебирать. Вот я и оставила из них двоих – твоего отца Касима и Инала, отказав остальным в сердечной привязанности. Отец твой был кареглаз, черняв, высок, застенчив, а Инал наоборот – голубоглаз, белокур, коренаст, решителен и смел в поступках. Последнего к тому времени я уже очень любила. Как-то девочкой – подростком я подвернула на реке ногу, а Инал, к той поре зрелый юноша, вправил вывих и принес меня, окруженный стайкой моих сверстниц – подружек, домой. Я навсегда запомнила его сильные руки и надежное плечо, которое приобнимала, уже совсем не чувствуя боли и ощущая себя бестелесной пушинкой. Это были мгновения безграничного счастья, навсегда впечатавшиеся в мою память, которые потом переросли в глубокое и испепеляющее чувство. Так я впоследствии думала, что Инал пронесет меня через всю жизнь… А что до твоего отца, то, как натура более сильная, я пожалела его, а потому не отвадила вместе с другими, думая, походит, походит, все поймет и сам уйдет. Так я решила в самом начале, ну а потом стала придерживать его рядом для острастки Инала, так как была твердо уверена, что доставшаяся мужчине без особого труда и усилий женщина впоследствии мало ценится им. Точку в этой истории сватовства ко мне поставил мой отец. Ты, сынок, наверное, знаешь, что в нашем народе отцам не принято говорить с сыновьями и дочерьми об их сердечных делах, но право вмешаться в них они всегда имели и делали это через матерей или других родственников. Так вот, в один из вечеров отец уединился с матерью в комнате и что-то долго и назидательно говорил ей, а потом мать вышла ко мне и сказала: «Отец категорически против, чтобы ты выходила замуж за этого хулигана Инала, и считает, что лучшей парой тебе будет Касим Чигунов. Он из хорошей семьи. Его отец самый грамотный бухгалтер в округе, а мать мастерица на все руки, лучше которой не сыскать в нашем краю. Она добрый человек и будет тебе хорошей свекровью». «Но я не люблю Касима, мама!» – отвернулась упрямо я. «Любовь она со временем, доченька, уходит, а жизнь – то продолжается, и отец не хочет, чтобы ты допустила непростительную ошибку, выйдя замуж за этого драчуна. Сегодня он бьет одних, а завтра доберется и до тебя». «Но я не люблю Касима! – стояла я на своем. «Что ты заладила не люблю, да не люблю, стерпится – слюбится!» А потом голос матери стал строже: «Не смей перечить отцу, упрямица! Я никогда не делала этого и тебе не позволю!» Она вышла. Как назло, в тот вечер оба жениха сошлись в моей девичьей и Инал жестко поставил вопрос: «Так не может больше продолжаться, Фарида, ты сейчас же должна выбрать одного из нас!» Я была послушной дочерью своего отца и ответила ему: «Выбираю Касима»… Ты видел бы глаза Инала после моих слов, сынок. Две звезды твердой надежды, что я выберу именно его, сиявшие в них еще минуту назад, потухли, словно с рассветом. Инал поднялся и вышел, а мы с твоим отцом обменялись зароками на верность данному слову и определили день свадьбы. Инал же уехал из аула в тот же вечер и, устроив в одном из ресторанов Краснодара драку и погром, получил за это срок – два года колонии. Твой же отец после свадьбы оказался на редкость нытиком и слюнтяем и волочился за мной, как переросток теленок за матерью-буренкой, умаляя о любви, которую я не могла ему дать. Через год у нас родился ты и весь последующий был для меня самым счастливым годом, потому что у меня был ты, моя кровинушка, которому я могла всецело посвятить себя и сполна отдать нерастраченную любовь. Твой же отец по-прежнему не возбуждал во мне ничего кроме презрения и ненависти, а потому я не раз уходила от него и возвращалась по настоянию своего отца.

Прошло два года и Инал вернулся домой, и как-то, встретив на улице этого человека своей вожделенной мечты, я поймала себя на чувстве, что по-прежнему горячо и нежно люблю его.

– Как ты? – спросил с укоризной он.

– Хорошо, – слукавила я сквозь комок подкативший к горлу.

Кивнув на прощание, он пошел дальше. А потом, когда до меня дошел слух, что он сватается к одной из девушек в нашем ауле, я слегла в сжигавшем меня двое суток жару. На третий день утром поднялась, вышла во двор и присела на скамейку рядом с суетившейся у печи твоей бабушкой и моей свекровью Гошеунай.

– Что, чуть полегчало, доченька? – спросила она.

– Намного лучше, нан, – сказала я.

– Ну и слава Аллаху! – выставила перед собой ладони она, благодаря Всевышнего, а затем погладила ими лицо с обеих сторон и продолжила. – Сегодня наш черед эти сутки охранять колхозную бахчу, может, поедешь с мужем, развеешься. Там шалашик стоит хороший и воздух по ночам лесной бодрящий и оздоравливающий.

– Что же не поехать, если вы так хотите, – стараясь угодить свекрови, с которой у меня установились теплые отношения, ответила я.

– Езжайте, езжайте, – махнула она, – а об Ильясике не беспокойтесь, мы с дедом за ним присмотрим.

Через полчаса мы сидели вдвоем у шалаша на бахче и он приобнял меня за плечи. Я отстранилась. Это очень непривычно разозлило его. Он схватил меня за горло и стал душить. Я была сильнее, убрала с шеи руки и опрокинула его. Он поднялся и сел передо мной на колени и стал биться в истерике:

– Что, что я должен сделать для тебя, чтобы ты поверила в меня и полюбила?

– Какой ты мужчина! – брезгливо воскликнула я, – если не можешь совладать с женщиной! Фу-ты, расцарапал мне всю шею, как баба!

Он сидел все в той же позе, склонив к коленям голову, и ждал ответа.

Я бросила взгляд в низину, где селился хутор. На окраине его в загоне резвились лошади.

– Угони, как делали наши деды, вот того председательского коня, – указала я на вороного иноходца, выделявшегося в табунке своей статью.

– И что мне прикажешь с ним делать потом?

– Угони подальше в горы или за Кубань. За краденного иноходца настоящую цену тебе никто не даст, не разбогатеешь, но мне докажешь, что не рохля и способен на поступок.

Когда он поехал в аул на телеге за уздечкой, в моем воспаленном недавним жаром сознании, подгоняемым страхом навсегда потерять Инала, вдруг созрел ранее непреднамеренный план. Я спустилась в хутор, нашла в нем сторожа конюшни Петра, мужичка с бесноватым блеском в глазах и сказал ему:

– Сегодня ночью за председательским конем придет вор.

– Тебе то, девонька, какая выгода сказать мне об этом? – хитровато огляделся тот по сторонам.

– Убей его!

– Тебе – то в этом какая выгода, спрашиваю? – более настойчиво повторил Петр.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Это был великолепный двухэтажный дом, построенный на манер маленькой старинной усадьбы, – белые кол...
«Он шел за этой женщиной от самого метро. Чем она ему приглянулась, бросилась в глаза? Он мог бы сос...
«Кучер, кряжистый рябой детина, осадил лошадей, спрыгнул на землю и заглянул в окошко кареты. Он был...
В сборник короткой прозы Антона Уткина вошли фольклорная повесть «Свадьба за Бугом» и рассказы разны...