Солнце в рукаве Романова Марьяна
Не зная, куда выплеснуть бьющую фонтаном энергию, мама несколько раз подпрыгнула и звонко хлопнула в ладоши. Учитывая ее комплекцию, смотрелось это печально.
– Мам… Ну ты что, у меня же еще ничего не ясно… А вдруг это будет мальчик?
– Ну уж нет, – надула губки мама. – Я почему-то уверена, что девочка…
Она на секунду нахмурилась, но затем ее лицо прояснилось:
– А если будет мальчик, сошьем ему бархатные штанишки! С кисточками!
Весело болтая, мама увлекла ее на кухню, где пряно пахло густым томатным супом и печеными яблоками. Это было удивительно – мама готовить никогда не любила, предпочитала перебиваться полуфабрикатами. Надя остановилась посреди кухни, изумленно оглядываясь. Вроде бы здесь ничего не изменилось, но кухню словно отполировали, вдохнули в нее душу, и она зажила, бодро позвякивая кастрюлями и покачивая свежими тюлевыми шторками.
Мама, перехватив ее взгляд, польщенно зарделась:
– Да это я так… Не обращай внимания… Чуть-чуть освежила здесь все. Видишь, занавесочки новые. И скатерть. Я всю квартиру собираюсь обновить, все-таки малыша ждем… И комнату Либстера тоже, царствие ему небесное.
Надя собиралась возразить: дом малыша будет не здесь, а у Данилы, но мама предупреждающе подняла ладонь:
– Ну вы же будете в гости приезжать! Не так и далеко, у вас же машина. А может быть, когда-нибудь разрешишь мне забрать маленького на выходные.
– Мам… Да мама же!
– Ну что? – светилась Тамара Ивановна. – Что такое?
– Ты не пьяна?
– Дурочка ты, – надулась она. – Я вообще не пью. В смысле – одна. Я просто… Подумала, что мы с тобой, в сущности, никогда не были близки. Это мой шанс. Понимаешь, Надюша? Эгоистично звучит, да?.. Шанс отдать тебе то, что когда-то недодала. Я же знаю, что ты на меня всю жизнь дуешься. Думаешь, не вижу, каким волчонком смотришь… А твоя девочка – это же продолжение тебя… И я смогу быть с нею… другой.
– Я не знаю, девочка это или мальчик, – довольно грубо буркнула Надя.
Потому что грубость – лучшая защитная реакция от несвоевременной нежности. А почему нежность всегда воспринималась ею как нечто несвоевременное, Надя и сама до конца не понимала.
У Нади было секретное место. Сквер с заброшенной детской площадкой, затерявшийся во дворах близ Сретенки. Она называла этот дворик по-буддийски – местом смеха – и больше всего на свете боялась, что однажды на не тронутое временем пространство обратит внимание какой-нибудь застройщик. Выцветшие лавочки уберут, а на месте кустов сирени сначала будет неряшливый котлован с муравьями-строителями, а потом и безликий многоквартирный дом с дорогими квадратными метрами, мраморными холлами и стервозными консьержками.
Надя всегда приходила сюда одна и всегда с сигаретами, хотя считалась некурящей. Ей нравилось сидеть на старой лавочке, под тополем, который каждый год собирались срубить из-за жалоб тех, кого он атаковал июньским пухом.
Почему-то именно в этом дворе, найденном еще в детстве, ей было спокойно и хорошо, она чувствовала себя почти в безопасности. Традиционно она приходила сюда, чтобы пережевывать стресс. Первая любовь, первый секс, первый неперезвонивший мужчина, ссора с подругой, проблемы на работе – любая боль, как опытный кукловод, вела ее сквозь переулки, к знакомой лавке. Надя курила и думала. А когда уходила, ей было пусто и светло.
Как в стихотворении Тарковского-старшего:
- Я рыбак, а сети
- В море унесло.
- Мне теперь на свете
- Пусто и светло.
Беременной Надя приходила сюда особенно часто. Сама не понимала почему – внутренне она не чувствовала себя нуждающейся в утешении и покое. Может быть, у нее не было того, о чем мечтает, наверное, любая женщина, в которой бьется два сердца, но и жаловаться тоже было не на что.
Позвонил Данила. Голос у него был странный, как будто бы торжественный. Как человек, выросший в семье невротиков, Надя была чуткой к интонациям и как огня боялась перемен.
– Что-то случилось. – Она потушила сигарету о серый песок.
– Да. – По голосу было понятно, что Данила улыбается.
Но Надя не расслабилась. У мужа были необычные реакции на мир. Когда пришла телеграмма о том, что в Ростове-на-Дону скончался его отец, он сначала смеялся, весь вечер искрометно шутил о том, что смерть – это условность. И что горевать по умершему – это почти гордыня, ведь если ты считаешь, что ему так не повезло, значит, еще не смирился с тем, что сам смертен, что твоя собственная смерть может наступить в любой момент, а не в нафталиновой старости. Надя сочувственно слушала этот псевдофилософский бред, иногда сдержанно соглашалась. Они помянули покойника коньяком, вместе приняли ванну и легли спать. Среди ночи Надя обнаружила, что мужа рядом нет, – он сидел в темной кухне, при свете зажигалки рассматривал какие-то черно-белые фотографии и плакал. Странным человеком был Данила, и его телефонная веселость ничего не значила.
– Успокойся, Надюша. У меня хорошие новости. Я решил изменить свою жизнь.
Но и это не расслабляло, потому что в последний раз Надя слышала вдохновенное «решил изменить свою жизнь», когда муж ни с того ни с сего собрался покорять Килиманджаро с полузнакомыми альпинистами. Еле его отговорили. Он был гипертоником, он бы там пропал. А годом раньше Даниле тоже захотелось перемен: он договорился с парашютистами, и те сбросили его с крыши жилого комплекса «Алые паруса». Если бы он не сломал ногу и не провел три месяца прикованным к постели, кто знает, чем бы все это кончилось.
– Ну почему ты такая подозрительная. А я ведь работу нашел.
– Что?
Надя была готова думать о покорении многотысячников, дрессировке львов и археологических экспедициях в джунгли Перу, но никак не о чем-то простом, приземленном.
– Работу?
– У нас же будет сын. – Он помолчал и был вынужден добавить: – Ну или дочь. Мне нужно было это сделать. Моих заказов не хватит. Теперь я буду продавать соковыжималки.
– Какие соковыжималки? Данил, ты издеваешься?
– Нисколечко. Подвернулась такая возможность, решил не отказываться.
– А почему тебе не найти работу по специальности?
– Потому что айтишников – пруд пруди. Конкуренция такая, что у меня есть шанс только шестерить в мелкой конторке, настраивая блондинкам беспроводную клавиатуру.
– Торговец соковыжималками гораздо более эксклюзивная специальность, – съехидничала Надя.
– Ну почему ты всегда меня опускаешь? Это, между прочим, соковыжималки будущего! Там четыре режима, для фруктов разной плотности и ножи из специального покрытия.
– Тебя там зомбировали, что ли? Или ты мне пытаешься ее продать?
– Ты невозможный человек, Надежда. Просто невозможный. То ты куксишься из-за того, что я, видите ли, маргинал… а когда я хочу все исправить, когда по-настоящему решаю взяться за ум, измениться…
Данила всегда говорил сбивчиво, когда нервничал. Как нерадивый ученик, который едва-едва успел бегло просмотреть чужую шпаргалку перед экзаменом, запомнил несколько кодовых слов и вот теперь пытается раздуть с их помощью мыльный пузырь приемлемого ответа.
– Ты сама, сама просила меня работу найти и что теперь?
– Данила, но я была уверена, что… – Надя осеклась, усилием воли заставила себя замолчать.
«В самом деле, что я делаю. Он же правда пытается. Пусть неловко, и пусть даже… Да, пусть даже я в него не верю. Но это лучше, чем видеть его каждый вечер играющим в очередную компьютерную стрелялку. Пусть продает хоть газонокосилки».
– Ладно, прости меня…
– Вот увидишь, все получится, – мгновенно оттаял он.
Было у Данилы приятное качество – умение и любовь к заднему ходу. Он был легковоспламеняющимся, но обладал талантом сводить ссору на нет, комкать ее, тушить, не оставляя при этом ощущения неловкости.
– Я сегодня подписал контракт с фирмой. И знаешь, Надюха, там такие выгодные условия! Мне положен нехилый процент с каждой соковыжималки. А лучшему сотруднику недели дают премию, а лучшего сотрудника года отправляют на курорт в Тунис. Так что, может быть, еще и в Африку поедем с тобой. Здорово, да?
И она могла бы, конечно, сказать: ты что, какая Африка, через год нас будет трое, с нами будет молочно-белый нежный малыш, которому уж точно нечего делать под жарким солнцем. Все это пронеслось у Нади в голове. Но она точно знала, что говорить такое нельзя, поэтому просто растянула губы в улыбке, как будто бы он через километры мог видеть ее лицо. И спокойно сказала:
– Да, Данюшка, это и правда здорово.
Это было похоже на игру. Два малыша получили в подарок кипу картонных масок и теперь взбудораженно распределяют роли.
Тебе достанется роль отца, а мне – роль матери.
Плевать, что мы оба инфантильны и эгоистичны, плевать, что у тебя никогда не было даже кошки, а у меня передохли все растения в доме, включая мамин чайный гриб. И детей мы не хотели. А когда кто-то из твоих родственников с раздражающе лукавой улыбкой спросил: «Ну когда?», я посмотрела ему в глаза и с вызовом ответила: «Никогда!», и теперь вся твоя семья считает меня ведьмой, хотя я в душе Ассоль. Плевать, что ты всегда на мотоцикле как кентавр, что твой стиль жизни – это ветер в пыльных волосах и некая извращенная гордость за то, что будущего, возможно, нет. Плевать, что я сама чувствую себя ребенком, и, поскольку мне уже тридцать четыре, это хроническое.
Роли распределены, игра начинается.
Отныне ты сильный и спокойный, а я – влажная и плодородная.
И да будет так.
Данила принес откуда-то кучу отполированных дощечек и за вечер сам смастерил колыбельку. В этом не было никакой необходимости, но он решил, что так правильно. И даже романтично. А потом они сидели при свечах, и он пил джин, а Надя – теплое молоко. В их захламленной комнате новая колыбель смотрелась инородным предметом. Они оба смотрели на этот предмет, как древние индейцы на священный тотем. С уважением и некоторым страхом. И обоим казалось, что первый шаг сделан, и оба осознавали торжественность момента.
На самом деле эта колыбелька, которая впоследствии оказалась неудобной и ее пришлось заменить на фабричную, не значила для их будущего родительства ничего. Но откуда им было знать? Ее живот был еще плоским, его планы – еще серьезными, а они, как семья, – еще счастливыми.
Надя встала на учет в женскую консультацию, купила два просторных сарафана и удобные мокасины, бросила есть шоколад и зарегистрировалась на интернет-форуме о материнстве. Данила приклеил на плечо никотиновый пластырь и застеклил балкон. Надя залечила зубы и сделала новую стрижку. Данила обзавелся привычкой проводить с ней наедине хотя бы три вечера в неделю. Все остальные вечера были посвящены волчьей стае его друзей, большинство из которых Надя на дух не переносила (и это было взаимно).
Данила неожиданно обжился в статусе будущего отца. И даже начал будто бы им гордиться. Надю он теперь называл «моя».
«Моя-то скоро будет как шар», «повезу мою летом на Валдай, пусть свежим воздухом подышит», «моя, понятное дело, хочет девочку… Почему они всегда именно девочек хотят?»
Это «моя» почему-то было умиротворяющим – хотя и любая феминистка, и даже Марианна (которая всю жизнь боролась не за равные права, а за то, чтобы никто ненароком ей на шею не сел, потому что сама любила быть метафорической наездницей) сказали бы, что такая формулировка унизительна для ее личности.
Но Наде нравилось чувствовать себя не просто собою, но еще и частью этого мужчины, который раньше был неуловимым, а теперь ел с ее рук.
Она успокоилась и даже отучила себя от мерзкой привычки просматривать мобильник Данилы, когда он в душе. Надя всегда презирала женщин, которые так делают. Но однажды увидела, как Данила с мечтательной улыбкой таращится в экран запиликавшего мобильного, а потом, нервно кусая губы, придумывает ответ. «Поклонницы?» – пошутила она таким голосом, что муж испуганно отодвинулся. А потом всю ночь не могла уснуть, несмотря на две с половиной таблетки фенозепама. И когда к стеклам прилип грязноватый московский рассвет, не выдержала, на цыпочках прокралась в гостиную, где на журнальном столике валялся мобильник мужа. Включила, накрыв его диванной подушкой, словно задушить хотела (на самом деле, чтобы Данила не проснулся от знакомой мелодии). Вспотевшие пальцы не сразу попадали на нужные кнопки. Надя надеялась, что в папке с входящими сообщениями будет какая-нибудь рассылка и можно будет отшлепать себя по пальцам, записаться в параноики, а потом вернуться в постель и безмятежно уснуть, прижавшись к горячей спине мужа. Но нашлось сообщение некой Сони, которая писала, что скучает и ждет и что хорошо бы вместе поехать на байкерский фестиваль в Ейск. Там и фотография была – невнятные девичьи колени. Надя выключила телефон, а потом выпила немного виски, решила оставить объяснения на потом, выдержала семь с половиной минут, разбудила Данилу грубым пинком и расплакалась. Он, конечно, ничего не понял. Хлопал ресницами, по-детски тер кулаками глаза и убеждал, что ей просто приснился кошмар. А когда Надя потрясла перед его носом невнятными коленями в телефоне, расстроился и даже имел наглость обидеться – «раз ты мне не доверяешь, о каких близких отношениях вообще может идти речь!».
Но теперь она была беременна, и все было по-другому.
Ее растущий живот был словно клеймом на его ухе, меткой «занято».
Во всяком случае, так думала она сама.
А однажды появилась Лера.
Та самая, с шипастым ошейником и татуированными крыльями.
Она изменилась.
Будто все это время жила в другом временном измерении, где секунды бегут в десять раз быстрее, а женщины старятся еще до того, как успеваешь даже разглядеть их красоту, не то чтобы насладиться. Лера была похожа на героиновую наркоманку – тонкая желтая кожа, резвый колючий взгляд, запавшие глаза. Появилась неожиданно, подошла во дворе и молча дернула на рукав, чтобы обратить на себя внимание, а Надя даже не сразу поняла, кто перед ней. Подумала – молодая бомжиха стреляет мелочь, чтобы купить баночный алкогольный коктейль, который для обычных людей означает просто повышение вероятности гастрита, а для таких, как эта женщина, – билет в придуманный мир, где она еще чего-то стоит. А когда услышала знакомый голос, знакомую интонацию и, наконец, разглядела в оборванке некогда вполне привлекательную спелую девицу, даже отшатнулась. Лере такая реакция, как ни странно, понравилась. Она широко улыбнулась, явив миру отсутствие одного из передних зубов.
– Ты… Что с тобой? – выдавила наконец Надя.
– Ничего. Не обращай внимания. Я как птица Феникс. Если надо – восстану. Просто не надо пока.
– Тебе… помощь нужна? Ты, наверное, к Даниле? Но его нет дома…
– Знаю. Поэтому и пришла. Я к тебе. Посмотреть на тебя.
– М-м… Посмотреть?
– Ну да. Интересно, какая ты стала. Я же знаю о ребенке.
Леру покачивало. Несмотря на теплый день, она куталась в грубый свитер – местами поеденный молью и сильно попахивающий козлом. Мимо прошла соседка с двенадцатого этажа, главная сплетница двора, которая считала себя аристократкой на основании того, что от мужа ей досталась фамилия Беломлинская, а от мужниной матери – недорогие серьги с крошечными брильянтами. Она неодобрительно покосилась в сторону Нади и ее собеседницы, а потом, порывшись в лаковом ридикюле, достала сигарету в длинном мундштуке и картинно закурила, прислонившись спиной к широкому тополю. Она явно жаждала крови. Будущая сплетня уже практически состоялась, не хватало нескольких деталей, определяющих ее жанр.
– Слушай, может, поднимемся? – нехотя предложила Надя. – У меня суп есть.
– Суп – это то, что нужно, – обрадовалась Лера.
Ела она неряшливо и жадно, как бездомный пес. Причмокивала, прихлебывала, низко-низко нависала над тарелкой, а потом – как принято в деревнях – собрала хлебной коркой остатки. Наде вспомнилось, как однажды, в прошлой жизни, Данила пригласил ее на вечеринку в честь юбилея крупного готического портала. И Лера тоже там была, куда же без нее. Надя была тогда спокойной и счастливой, они как раз только решили пожениться, и ее распирало от предвкушения счастливого будущего, – это придуманное будущее прорывалось наружу глупой, ни к кому не обращенной улыбкой и особенным сиянием глаз. Лера же была как Лера – тонкая, в черном платье, с отливающим синевой русалочьим лицом. В какой-то момент Надя поймала себя на том, что подсматривает и любуется. Как Лера небрежно схватила устрицу с подноса официанта, как повертела в тонких пальцах хрустальный бокал. Она казалась нездешней – отрешенной и неземной. Если бы в тот момент Наде явили картинку из будущего – неопрятная девка с грязными волосами жадно ест позавчерашний борщ, она бы не сопоставила, не поверила.
– Что с тобой все-таки случилось?.. Мы совсем недавно о тебе вспоминали. Данила сказал, что в последний раз видел тебя три года назад, и ты уезжала с каким-то мужиком в мототур по Европе…
– Так и было, – ухмыльнулась Лера. – Сделаешь кофейку? Может, у тебя и что-то сладкое есть?
Нашлись старые пряники с брусничной начинкой. Лера возрадовалась так, словно в жизни не вкушала ничего более изысканного. «Божественно», – сказала она с мерзким причмокиванием, доев последний, а потом еще и смачно рыгнула – как будто бы нарочно старалась вписаться в образ.
И только отодвинув опустошенную чашку и сыто откинувшись назад, она наконец заговорила.
– Значит, ты беременна.
– Кто тебе сказал? – Надя погладила живот, который был уже не особенно плоским, но пока и не вопил о ее состоянии.
– Добрые люди. Я была в Брюсселе. Но сразу же приехала.
– Значит, ты…
– Жила в Европе, – чинно сказала Лера, как будто бы она жила в пряничном домике какого-нибудь консервативного, затерявшегося в Альпах городка. – Тогда, пять лет назад, я познакомилась с одним человеком… Бритишем. Абсолютно ненормальным… По-настоящему, а не так, как говорят про просто веселых – «да он же сумасшедший!» И я влюбилась.
– А он выбил тебе зубы и подсадил на героин? – не выдержала Надя.
– Он оказался антиглобалистом. Мы стали мотаться по Европе и участвовать в митингах. Сначала у нас был трейлер – один на пятнадцать человек, но все равно удобно. Потом – палатки, потом – одна палатка, потом и ее пришлось слить. А потом я встретила в Брюсселе знакомого. Из байкерской тусовки. Он как раз и сказал, что Данила размордел и поскучнел, а ты – ждешь ребенка. И я приехала.
– Чтобы за нас порадоваться, видимо?
– Чтобы его спасти, – серьезно ответила Лера. – Потому что так быть не должно.
Надя задохнулась от возмущения, хотела нагрубить и выгнать обнаглевшую девицу, но потом подумалось, что такая реакция, наоборот, ее обрадует. Да и стоит ли принимать всерьез слова молодой старушки, которая пахнет уличной жизнью и до крови расчесывает блошиные укусы?
– Кстати, я могу принять душ? – светски осведомилась Лера, грязными ногтями поскребывая подмышку.
И Надя выдала ей чистое полотенце, а потом и чистую одежду – причем в порозовевшей от душа гостье вдруг неожиданно проснулся сноб, и она решительно отказалась от предложенной старой футболки, вместо этого выпросив «маленькое черное платье», которое ей категорически не шло. Но Наде к тому моменту хотелось одного – чтобы та наконец ушла.
Когда это случилось, Надя сперва истерически расхохоталась, потом непредсказуемо всплакнула, потом выпила земляничный компот, представив, что это и не компот вовсе, а дорогое изысканное вино. А потом сгребла в мусорный пакет вещи, к которым прикасалась Лера, – тарелку, чашку и полотенце.
Свидание с любовником подруги – это подло, пошло и весьма недальновидно, но все же иногда так сладко. Особенно если любовник вовсе не воспринимает свидание как таковое. И особенно если в его присутствии отчего-то хочется запеть. Хотя тебе не двенадцать лет, ты давно поняла, что устойчивым выражением «любовь с первого взгляда» люди, которые хотят показаться более романтичными, чем они есть на самом деле, камуфлируют желание физической близости. Простое, понятное и сытное, как свежий круассан.
Но запеть тем не менее хочется. Прямо в кофейне, где он поит тебя ванильным капучино, а ты таешь, как брошенный в кофе рафинад. Запеть. Широко открывая накрашенный рот и счастливо блестя глазами. Как Надежда Бабкина. Или Уитни Хьюстон. И особенно если свидание – это никакое и не свидание, а что-то среднее между актом милосердия и психологическим экспериментом. Других мотивов, заставляющих Бориса приглашать ее в «Старбакс» по средам, Надя придумать не могла.
Борису нравилась Марианна. Он, не стесняясь, говорил о ней. Воспевал линию ее щиколоток, сладость ее духов, утробные нотки ее смеха, особенный смысл ночей в ее компании. Так и говорил: «С ней ночи такие длинные. Я думал, в моем возрасте не бывает таких длинных ночей». А Надя улыбалась и звонко болтала чайной ложкой в стакане. Она была беременна, и в ее компании ночи были скучны и коротки. Кефир перед сном, пижама, а сам сон – как обморок, безотчетный, бесконечный, из которого выныриваешь в состоянии легкой усталости.
Марианна была влюблена как кошка. То есть это так принято говорить – влюблена как кошка, хотя на самом деле кошки никогда не влюбляются. Все ее разговоры вертелись вокруг Бориса как планеты вокруг солнца. Все сводилось к нему. Надя узнавала неловкие детали. Борис храпит на рассвете – но не грубо, а трогательно, как-то по-детски. У нее, Марианны, был когда-то персидский кот, и вот он храпел точно так же, уютно.
Борис то, Борис се. Выбирал для нее перчатки, и это был эротический акт – огладил каждый пальчик, поцеловал венерин бугорок, даже продавщица из галантерейного отдела смутилась. Пригласил ее в Суздаль. И в Рио. На Рио у него сейчас не хватит денег, так что Суздаль можно воспринимать как начало пути. Транзитная остановка между слякотной Москвой и волшебным городом, озаряемым Южным крестом. Надя слушала все это и чувствовала себя госпожой и рабыней одновременно. Ей нравилось мучить себя несколько искусственной горечью и нравилось благодарно принимать эти муки из собственных рук. А еще нравилось, что у нее есть секрет. Должно быть, впервые в жизни она осознала важность личного пространства, которого волей обстоятельств всегда была лишена. Детство в коммуналке, отрочество в оптическом прицеле бабки-гестаповки, которая рылась в ее портфеле, подслушивала невинную телефонную болтовню с подружками и вообще вела себя так, что Надя привыкла к навязанному статусу вины, срослась с ним, как с тяжелым панцирем. Два брака, один за другим. Она никогда не была одна, всегда на виду. Никогда не жила одна. У нее никогда не было отдельной комнаты. А секреты если и появлялись, то либо были до смешного будничными, либо привычно выкладывались Марианне, потому что та с детства была и личным дневником, и психоаналитиком. И вдруг – такое. Собственная территория, да такая скалистая, мшистая, темная, опасная. Конечно, фамм-фаталь она себя все равно не чувствовала (да и глупо было бы, ведь впереди, словно мирный белый парус, был ее беременный живот). Скорее, Надя ощущала себя рефлексирующей героиней скучного черно-белого европейского фильма – из тех, которые вскользь любят упоминать в светских разговорах разнокалиберные гуманитарии. Вскользь – потому что никто из них так и не сумел досмотреть кино до конца. Самоощущение казалось приятным, и порой Надя начинала подозревать, что ничего большего ей от этих странных отношений и не нужно. Только вот эта почти безболезненная льдинка в солнечном сплетении, которая застывает красивым кристаллом, как только она начинает обо всем этом размышлять.
А Борис просил:
– Расскажи мне.
– Рассказать тебе что?
– Все равно. Я должен за что-то уцепиться. Просто о себе расскажи, неважно что.
– Ну как это… – терялась она.
– Хорошо. Буду как зануда-психотерапевт. Расскажи мне о детстве.
– Что? – тупо повторила она.
– Любое воспоминание. Любой эпизод. Ты ведь помнишь детство?
– Ну… помню, конечно. Все помнят.
– Не будь банальной. Расскажи мне… Не стесняйся только. Расскажи, что сама захочешь.
И Надя рассказывала. Больше всего ему нравилось спрашивать про детство. Сначала ей было неловко. Ее истории то были скупыми, как судебный релиз, то изобиловали ненужными будничными деталями – когда Надя это понимала, она резко умолкала и надолго замыкалась в себе. Но постепенно она привыкла и расслабилась. Должно быть, он и правда был неплохим психологом – умел «взять» волну, на которой даже тихоням говорилось более-менее комфортно.
Свой десятый август Надя встретила в Евпатории. Мама купила путевку в хороший пансионат.
Собирались приподнято, празднично.
Надя мечтала: найти в прибойной волне зацелованное морем бутылочное стеклышко, вырезать из бумаги ромашку и приклеить ее на живот, чтобы к вечеру она проявилась белым; ловить крабов; убегать от волны, закапывать ступни в песок, пить молочные коктейли с сиропом на вечерней набережной.
И чтобы мама была рядом.
Надя мечтала: купить надувной матрас и бусы из ракушек, рвать черешню и есть ее прямо под деревом, вытащить из моря студенистую медузу и посмотреть, как она тает на бетонном парапете.
И чтобы мама была рядом.
Мама мечтала: выйти на центральную аллею парка в белом сарафане и чтобы все мужчины умерли от восхищения.
В первое же утро Надя ухитрилась и сгореть, и простудить горло. Слишком много пломбира на солнцепеке. Плечи покраснели, а в горле будто бы поселился морской еж – все ворочался, ворочался, но уснуть так и не мог. На следующий день мама отправилась на пляж одна, а Надя осталась на балконе с «Двумя капитанами». Мама обещала вернуться в полдень и с черешней, но вернулась к пяти и слегка навеселе. Сводила Надю на ужин (пресные сосиски, вчерашняя гречка и рахитичный персик), переоделась в белый сарафан и ушла в парк. Где все мужчины, видимо, умерли от восхищения. Во всяком случае, до номера ее провожал некто Ашот – сквозь температурный сон Надя слышала, как они переговаривались.
У Ашота был бабий смех – высокий и мелкий. Как у мультипликационного шакала. Он приглашал маму съездить на его катере на какой-то пустынный пляж – утром уехать, а вернуться, когда стемнеет.
– Я с дочкой. Она болеет. Она обидится.
– А мы ей ничего не скажем. Придумаем что-нибудь.
Мама не поедет на дальний пляж с мужчиной, который смеется, как шакал, решила Надя, засыпая.
Но на следующее утро, уронив виноватый взгляд на плохо промытый пол, мама пробормотала, что ей необходимо к стоматологу. Там обычно длинные очереди, так что это на весь день, и пусть Надя не дуется, а лучше погуляет по территории пансионата. Солнце же. Красиво. А тридцать восемь – не такая уж высокая температура.
Мама уехала. Смуглый румянец, бусы из ракушек и красная соломенная шляпа.
Надя дочитала «Капитанов», потом выползла в сад, и там ей стало дурно. Фельдшерица с хлебосольной улыбкой протянула нашатырь на желтоватой ватке, а потом проводила Надю до номера, уложила в кровать и даже напоила чаем с вареньем.
Жар не отступал неделю.
Мама придумала себе диспансеризацию и каждый день уезжала куда-то с Ашотом. А по вечерам, закурив, звонила подругам и увлеченно с ними перешептывалась. До Нади долетали отдельные фразы: «противозачаточные», «может всю ночь, без перерыва» и «забрать, что ли, его в Москву, как сувенирную ракушку?»
Наконец Надя поправилась. Зато испортилась погода. В Крыму такое бывает – штормовой ветер швыряет в лицо песок и пыль, волны жадно лижут пляж, дождь танцует чечетку на черепичных крышах.
Надя подружилась с девочкой из Гомеля, целыми днями они сидели на балконе и резались в дурака. Было пусто и скучно, хотелось в Москву. А еще лучше – на дачу. Там велосипед, печеная картошка, гамак и подружки.
Надя вернулась бледная и разочарованная, без ракушек и стеклышек; мама – румяная и беременная, без Ашота, потому что в последний вечер выяснилось, что он женат.
Надя неделю отъедалась бабушкиными борщами и котлетами и говорила подругам, что больше она на море – никогда.
Мама сделала аборт, три дня лежала с пакетом льда на животе и говорила подругам, что с армянами она больше – никогда. Потому что они хитрожопые. Зато как говорят! «Он сказал мне, что у меня глаза как два Юпитера. Я сначала обиделась, а потом нашла в Большой советской энциклопедии фотографию. Ох, девочки, красиво…»
Бабушка немного ожила. Когда никто уже ни на что не надеялся, а в памяти Надиного мобильного появился телефон известного похоронного бюро. Что казалось ей самой не актом цинизма, а проявлением уважения к бабушкиному характеру. Бабушка всегда любила четкость. Чтобы все было запланировано. Она считала, что наличие четкого плана исключает неудачу. И всегда ругала Надю за то, что у той все вечно из рук валилось.
Однажды днем, когда Надя сонно сидела у изголовья ее постели и просматривала один из расплодившихся бессмысленных журналов, бабушка вдруг повернула к ней голову и сочным, зычным голосом сказала:
– Конечно, ты уже немолода.
Надя вздрогнула, журнал упал на пол. Вот оно – то, о чем предупреждал суровый врач. Сумерки бабушкиного сознания. «Пугаться этого не стоит», – говорил он. Но как тут не испугаешься. Бабушка бредит.
– Немолода, – задумчиво повторила она, и взгляд ее, внимательный и цепкий, вовсе не был взглядом человека в бреду. – И, наверное, ты решила, что это твой последний шанс. Родить ребенка, пусть и от урода.
Надя накрыла живот похолодевшей ладонью. Как бабушка умудрилась заметить? Она же и не смотрела на внучку, как будто нарочно отворачивалась к выцветшей стене.
– И все же я считаю, что зря ты это делаешь… Родишь еще одного несчастного человека. Зачем? Зачем?
– Бабушка, ну почему ты думаешь, что мой ребенок будет несчастным? – тихо спросила Надя, которая снова вдруг почувствовала себя маленькой.
– Потому что ты не в состоянии воспитать человека счастливым, – поджала губы Вера Николаевна. – Никчемная ты, Надька. И твоя трагедия в том, что ты никак не хочешь это признать. Твоя трагедия и твое ничтожество.
– Мне надо умыться.
Нельзя на нее злиться.
Нельзя злиться на смертельно больного человека.
Но почему так руки дрожат, почему так тошно, почему плакать хочется?
Стоп. Она взрослая. Ей – тридцать четыре. Не четырнадцать. Тридцать четыре. Надо глубоко вдохнуть и сосчитать до тридцати четырех. Это посоветовал Наде один из психотерапевтов, к которым она когда-то пробовала ходить и которым совсем не доверяла.
Один, два, три… пять, десять, двенадцать…
Двенадцать…
Ей исполнилось двенадцать, когда однажды утром мама будничным тоном объявила: ты переезжаешь.
На завтрак были оладьи с молоком – Наде запомнилось, потому что готовила мама нечасто. Неловкие кулинарные потуги Тамары Ивановны могли объясняться лишь двумя причинами: создание специального праздничного настроения или попытка смягчить неприятное известие. На Новый год мама всегда запекала курицу в соусе из чернослива – было не особо вкусно, подливка почему-то всегда горчила; Надя морщилась и отказывалась, а потом привыкла, и эта терпкая горечь даже начала ассоциироваться с праздником. К Восьмому марта Тамара Ивановна пекла шарлотку – клеклую и пресную. В Надин день рождения был самодельный торт, который представлял собою вываленную на мельхиоровое блюдо кучу из дробленых орехов, тертого «юбилейного» печенья и сливочного масла. Когда к маме приходили любовники, всегда было жаркое. Тушеное мясо, развалившаяся картошка, оранжевая тыквенная мякоть, горошек из жестяной банки – все это бурлило, благоухало и воплощало собою надежду на обретение настоящей семьи.
Но в то утро не было ни Нового года, ни дня рождения, а мамин любовник дядя Олег – Надя точно знала – позавчера отбыл в командировку в Екатеринбург.
– Ты переезжаешь, – сказала мама, плюхнув на тарелку крупный оладушек, похожий на маслянистую кляксу. – Возьми в холодильнике сметану.
Надя удивилась:
– В смысле? К тете Ире на выходные?
– Нет. Ты теперь будешь жить у бабушки. А я буду забирать тебя раз в неделю, по субботам.
Наде было двенадцать лет. Она не сразу поняла, что мама имеет в виду, не шутит ли она. Может быть, из-за того, что Тамара Ивановна говорила спокойно и ласково, – разве таким тоном предсказывают Апокалипсис?
Надя выросла внутри Садового кольца. Старая Москва – уютная и тесноватая – была исхожена ею вдоль и поперек, она знала каждую подворотню и каждый двор. Особенно любила бульвары. На бульварах почти в каждом доме жил кто-нибудь из маминых знакомых, к которым можно было забежать в любую минуту, как бы невзначай, под надуманным предлогом: хочется в туалет, срочно нужен пластырь, нельзя ли позвонить. Ее охотно привечали, поили чаем с пряниками, разрешали рассматривать книги и картины, а иногда – и это было высшее наслаждение – и вовсе забывали о ней, оставляли ее в мире взрослых досужих бесед. Надя с детства обожала быть в курсе чужой жизни. Приключения полузнакомых людей были увлекательнее романов. Даже Декамерона, который она тайком стащила из мастерской одного художника, маминого любовника, а потом, запершись в ванной, взахлеб читала. Надя была молчуньей, ей никогда не приходило в голову, что услышанным можно поделиться, – может быть, поэтому ее и не принимали всерьез. Сидит себе тихая девочка в углу, шуршит страницами журнала, пряники грызет – ну кому она может помешать? И никто не понимал, что на самом деле и журнал, и пряник, и отрешенный ее вид – маскировка.
А Надя слушала и мечтала. Вот она повзрослеет, и у нее тоже появятся подруги – томные, в шелковых халатах, тяжелых янтарных бусах, с рассыпавшимися по плечам кудрями, пахнущие амброй, курящие через длинный агатовый мундштук. Она пригласит их домой, заварит зеленый чай с цукатами, и они будут есть сушеный инжир и обсуждать мужчин. Например, о том, какая сволочь художник N: пригласил на выставку и жену, и любовницу – ни та, ни другая не были предупреждены и никогда до этого друг друга не видели. В итоге любовница, опустошив три бокала игристого вина, растолкала журналистов, обняла виновника торжества и смачно поцеловала его в губы. Да еще и громко сказала девушке из «Комсомольской правды»: «Да он уже давно не живет со своей грымзой, мы практически муж и жена». А «грымза» стояла рядом и не могла понять, кто унизил ее больше: безалаберный муж или перебравшая с фуршетным шампанским девица? Или о том, какой хитрой и расчетливой оказалась искусствовед А: узнав, что ее супруг водит в буфет Домлита манекенщиц с Кузнецкого, она переехала к старенькой свекрови. И через пару месяцев разомлевшая от непрошеной ласки старушка переписала на нее трехкомнатную квартиру на Арбате. Так что теперь муж А. за три версты обходит Дом моды на Кузнецком, а все свободное время проводит дома, греет жене тапочки и варит для нее какао на меду.
Надя возвращалась из школы, прицельным пинком отправляла под кровать портфель, распускала волосы и уходила гулять – до самого вечера. Это и была ее жизнь, ее мир.
Коньково, где жила бабушка, воспринималось другой планетой. Одинаковые многоэтажки, неприветливые люди. Бабушкина соседка – одинокая старуха – умерла, и ее тело три недели пролежало в запертой квартире. Никто даже не заметил, что ее нет. Да что там – они имени-то ее не знали, и это было непостижимо. Тамара Ивановна и Надя с соседями по коммуналке жили почти семьей, и даже у ворчливого брюзги Либстера была в этом бурлящем бульоне своя роль.
– Мама, но… Я совсем не хочу жить у бабушки.
Надя никак не могла поймать ее взгляд, мама, глядя в тарелку, размазывала по оладьям сметану.
– Тебе там будет хорошо.
– Я ее не люблю.
Бабушка была чужой. Виделись они не то чтобы редко – как минимум раз в две недели та устраивала «семейный обед». Их маленькая семья, состоящая из трех женщин – двух больших и одной маленькой, собиралась в бабушкиной квартире, которая пахла нафталином и лимонной цедрой. Всегда был борщ со сметаной и нравоучения с перчинкой намечающегося скандала. У бабушки был хорошо поставленный низкий голос, она умела интонировать не хуже Анны Шатиловой, ее слова казались рассудительными и вескими, но по сути своей были ядом. Отправляя ложку за ложкой в напомаженный рот, она объясняла, что мама Надежды – неудачница и девочку ждет такая же судьба. «Растет как трава подзаборная, никому не нужная, неинтересная, кто же из нее получится?»
Надя насупленно ела борщ, ей было вдвойне обидно из-за того, что мама не делала попыток защитить ее, объяснить, что она хорошо учится и в классе ее уважают, а еще она умеет готовить омлет и шить кукольные платья.
Возражений бабушка не терпела. При появлении спорщика голос ее повышался, в нем появлялся ледяной отзвук металла.
Надя ее побаивалась. Мама, кажется, тоже.
Как она может переехать? Неужели мама не понимает, что бабушка им чужая?
Совсем чужая…
– Нельзя так говорить. – Тамара Ивановна немного повысила голос, что случалось редко. – Бабушка будет о тебе заботиться. Лучше, чем я.
– Но обо мне не надо заботиться! – пылко воскликнула Надя. – Ты же сама всем хвастаешься, какая я самостоятельная!
– Это так, но… Ты здесь совсем без присмотра, а тебе уже двенадцать лет.
– Но как же без присмотра, если я каждый вечер у каких-нибудь твоих друзей или с Марианной?
– Вот именно. Шатаешься по городу, вместо того чтобы уроки делать. Опомниться не успеешь, как все поступят в университет, а ты – в кулинарный техникум. И потом, не можем же мы вечно жить в одной комнате. Ты растешь, тебе негде делать уроки.
– Но мне нравится жить с тобой в одной комнате. – Надя продолжала, волнуясь, уговаривать, но где-то в глубине души уже начала понимать, что в этом нет никакого смысла. – А уроки я делаю на подоконнике…
– Ребенок, это не обсуждается. Бабушка уже обставила для тебя комнату. Кровать купили, хорошую, а еще письменный стол. И ты сможешь позже вставать, и по утрам не надо будет занимать очередь в ванную.
Надю осенило вдруг, и на секунду появившаяся мысль даже показалась спасительной.
– Ну а как же школа? Я что, буду ездить в школу на метро?
Тамара Ивановна раздраженно отодвинула тарелку. Она терпеть не могла сложные разговоры, любила, чтобы все проблемы решились сами собой.
Но Надя смотрела выжидающе, и ей пришлось ответить:
– Я перевела тебя в другую школу. – И увидев, как изменилось лицо дочери, она торопливо добавила: – Это очень хорошая школа, современная. Там маленькие классы, всего по пятнадцать человек. Гимназия.
И тогда Надя заплакала – тихо и беспомощно. Ее мир рушился, и никто не мог ей помочь.
Первое утро в бабушкиной квартире. Первый день в новой школе. Надя нарочно поставила будильник на полчаса раньше обычного.
Привычный мир бульварного кольца был ампутирован из ее жизни грубо и без подготовки, и за последние недели Надя пережила все стадии потери. Сначала была апатия – она сидела на подоконнике, ела леденцы и не отвечала на звонки подруг.
– Это не по-настоящему. Это поза, – сочла мама. – Если тебе так хочется, можешь и дальше играть в несчастную. Я тебе потакать не буду.
И оставила Надю в покое, не пыталась даже с нею поговорить. Впрочем, у нее и времени на лишние разговоры не было. У мамы начиналась новая жизнь – она собиралась в Ленинград с новым мужчиной. У нее было новое красное платье в горошек и новый чемодан. Она кружилась перед зеркалом, пела «Айсберг», пила коньяк и обзванивала подруг, делясь с ними мельчайшими новостями: он подарил розу, он заказал билеты в Большой, он так-то посмотрел, он что-то сказал, он замедлил шаг возле магазина «Гименей», но потом, подумав, ускорился – наверное, не решается сделать предложение. Но раз замедлил, значит, такие мысли у него есть – есть же, девочки, а? И сорокалетние «девочки» хихикали в ответ.
А Надя украла из маминого прикроватного шкафчика бутыль коньяка, отлила немного в чашку и, поморщившись, выпила.
Потом были слезы. Как будто бы кто-то открыл невидимый шлюз. Случилось это ночью. Надя бессонно лежала в кровати и рассматривала тени на потолке. И вдруг почувствовала, как по ее щекам потекли колючие соленые ручейки. К утру мокрой была вся подушка. Марианна увидела ее в школе и присвистнула даже:
– Сурова, что с лицом? Ты похожа на нашего трудовика с похмелья.
– Плакала, – пожала плечами Надя.
– А мать что?
– Да ничего, – махнула рукой она. – У нее свадебный переполох.
– Вот дрянь, – отреагировала Марианна, которая никогда не умела скрывать мысли.
– Да ладно тебе. Она просто… Что с нее возьмешь.
Потом пришла очередь ярости.