Наследники Демиурга Ерпылев Андрей

Поэтому, вместо того чтобы пробираться на юг, к своим, я, выправив в ближайшем городке липовые документы, подался в Москву. Спросишь, почему не в Петроград? Отвечу. В оскверненный большевиками родной город мне показываться не хотелось, да и единственных моих родных людей, как я узнал окольными путями, давным-давно не было в живых. К тому же там меня мог кто-нибудь узнать, а в те горячие деньки ставили к стенке и за меньшие проступки, чем служба в Белой Армии.

Честное слово, хотелось бы написать здесь, что я занялся каким-нибудь почтенным делом, например, поступил на завод, как сказано в моей парадной биографии, но исповедь есть исповедь…

Работы в голодной Москве не было, особенно для молодого человека, выглядевшего как пятнадцатилетний мальчишка, жить как-то было нужно, и я, как ни стыдно мне в этом признаваться, покатился все ниже и ниже… Я стал вором, Владик, обычным квартирным воришкой, домушником. Сперва лазил в пустующие квартиры через форточки, благо комплекция позволяла, затем приобрел навыки взломщика… Тогда, не скрою, мне даже нравилось это занятие: риск, адреналин в крови, вызов обществу, которое я презирал и ненавидел… Жаль только, что продолжалось все это недолго.

Где-то в конце двадцать первого года госпожа Фортуна отвернулась от меня, и, во время одной из облав, проводимой московским „чека“ на Сухаревке – тогдашней Рублевке воровского мира, я совершенно по-глупому спалился…»

* * *

– Покурить не найдется, гражданин начальник?

– Иди-иди, – конвоир несильно толкнул Сотникова прикладом винтовки в спину, – там тебе дадут покурить…

Положение, в котором оказался Георгий, как говорится, было «хуже архирейского». «Высшая мера социальной защиты» ему, конечно, не грозила: при аресте у парня изъяли бумаги, в которых он значился крестьянским сыном, да к тому же, от греха подальше, скостил себе пяток лет. Только теперь запоздало корил себя за то, что назвался он «фармазону», настрочившему ему «липу», своим подлинным именем…

Конвоир втолкнул его в накуренное помещение и отрапортовал, грохнув в рассохшиеся половицы прикладом «трехлинейки» с примкнутым штыком:

– Задержанный Сотников доставлен, гражданин следователь!

– Спасибо, Токарев. Можете идти.

– Но…

– Идите.

Красноармеец Токарев окинул подозрительным взглядом щуплую фигуру «преступника» и, слегка пожав плечами, козырнул.

– Проходите, Сотников, – любезно предложил следователь, лицо которого было неразличимо за мутными струями неподвижно висевшего в воздухе махорочного марева, когда они остались одни. – Присаживайтесь.

Что-то знакомое почудилось юноше в голосе хозяина кабинета.

– За что загребли, начальник? – развязно спросил он, разваливаясь на скрипучем стуле и лениво чвыркнув тугой струйкой слюны на пол: за месяцы, проведенные в воровской среде, не перенять манеры «московского дна» было невозможно, да и опасно. – Чистый я аки ангел небесный, вот те крест!..

– Ай-яй-яй! – укоризненно покачал головой одутловатый мужчина в горчичного цвета английском френче без знаков различия, сидевший напротив Георгия. – Как время меняет людей… А я ведь запомнил вас совершенно другим. Тоже гордым, дерзким, но другим…

– Чего?.. Не шей фуфло, начальник! Не встречались мы с тобой, – на всякий случай открестился Сотников, лихорадочно соображая, откуда ему знаком голос следователя.

Неужели довелось встретиться на полях гражданской? Тогда дело – швах… Или кто-то знакомый по «прежней жизни», по Петрограду?

– Какая же короткая у вас память, Георгий Владимирович, – усмехнулся следователь, снимая очки в металлической оправе. – Всего три года прошло…

– Дмитрий Иринархович?!!..

Разговор продолжился на частной квартире, куда бывший жандармский полковник отвез своего старого знакомца, освободив его из «кутузки» по всем правилам. Георгий воспринимал все действия будто во сне, не в силах поверить в происходящее. Вот уж кого он никак не ожидал увидеть здесь, так полковника Кавелина, особенно в его нынешней ипостаси.

– Знаете, господин полковник, – сообщил он своему спасителю, когда тот, скинув ненавистную глазу униформу и переодевшись в домашнее, пригласил к столу, ломившемуся от роскошных, по меркам того времени, яств, – меня бы ничуть не удивило, встреться мы с вами года полтора-два назад где-нибудь в штабе генерала Деникина. Но тут… В большевистской Совдепии…

– Во-первых, не господин, а во-вторых – уж точно не полковник, – усмехнулся Кавелин, разливая из хрустального запотевшего графина в крохотные рюмочки ледяную водку. – И вообще, постарайтесь-ка забыть все это и как можно крепче. Думается мне, что в ближайшие годы подобные слова прочно исчезнут из нашего с вами лексикона… Кстати, дорогой мой, можно ли вам употреблять столь крепкие напитки? Помнится, по бумагам, вам всего шестнадцать!

– Ничего-ничего, наливайте… – махнул рукой Сотников. – За два года войны, знаете ли, приходилось пить и не такое…

В приятной, ни к чему не обязывающей беседе протекло два часа.

Порой Сотникову, слегка захмелевшему от непривычно вкусной еды, не говоря уже о полузабытом качественном алкоголе, казалось, что на дворе не сумасшедший двадцать первый год, а старый добрый семнадцатый или вообще четырнадцатый. Стены домов и тумбы украшают не декреты и варварские плакаты, а милые глазу театральные афиши, а под окном шуршат шинами не чадящие «моторы», наполненные ощетинившимися штыками красноармейцами, а мирные пролетки и фаэтоны…

– А вас не удивляет, господин Сотников, – кашлянув, проговорил внезапно Кавелин, отставляя в сторону наполовину опустошенный графин, – что я вас разыскал в тюрьме? Это ведь было совсем непросто…

* * *

«…Встречу с этим человеком мне устроили примерно через неделю.

Каюсь, мне самому было интересно взглянуть на того монстра, который был рожден силой моего воображения и воплотился в плоти и крови, словно чудище Франкенштейна. Уверяю тебя: описывая его в четырнадцатом году, я понятия не имел, что он существует на белом свете! Так что те полтора-два часа, что мне пришлось провести в какой-то незнакомой квартире, куда меня привезли в закрытом авто с наглухо зашторенными окнами, я чувствовал себя не то невестой на выданье, не то нетерпеливым женихом…

И вот он вошел. Невысокий, едва ли выше меня, довольно субтильный, рыжеватый, с лицом некрасивым, изрытым оспинами… Да что я тебе его описываю – образ этого человека давно расписан в миллионах репродукций, и с верноподданнической любовью, и с мстительной ненавистью… Только не с равнодушием скрупулезного историка.

Не скрою, что я, хотя видение в точности соответствовало личности, описанной мной, был несколько разочарован. И чего примечательного я нашел в этом плюгавом усатом кавказце?

– Позвольте представить, Иосиф Виссарионович, – почтительно склонился сопровождающий одного из главарей ненавидимой мной большевистской партии (тогда, правда, весьма невысокого ранга) Дмитрий Иринархович. – Молодой литератор Георгий Сотников. Тот самый, о котором я вам рассказывал…

– Хм-м, – задумчиво хмыкнул фантом, не протягивая руки, хотя тогда ритуальное рукопожатие было общепринято в Совдепии. – Совсем мальчишка… Вы уверены, Дмитрий Иринархович?

В его голосе совсем не слышалось грузинского акцента, и это меня несколько удивило. Лишь какое-то время спустя я вспомнил, что Коба-Сталин у меня лишь упоминался, так ни разу не произнеся ни слова.

Беседы не получилось, поскольку Сталин явно не был расположен вступать со мной в какой бы то ни было разговор. Он лишь буравил меня своими светло-карими, почти желтыми, тигриными глазами, и от этого взгляда становилось не по себе… Честное слово, я был рад, когда этот малоприятный человек вдруг круто повернулся и, бесшумно ступая по паркету мягкими кавказскими сапогами, покинул комнату. Хотя радоваться тут, похоже, было нечему. Судьба отвергнутых в то время решалась очень и очень легко…

Напротив, Кавелин, при Сталине чувствовавший себя скованно, после его ухода развеселился, часто похлопывал меня по плечу, шутил не в тему и без темы и вообще производил впечатление человека то ли крепко выпившего, то ли оглушенного неожиданно свалившейся на него удачей. Так же в закрытом авто меня отвезли назад и предоставили на некоторое время самому себе.

Признаться, меня уже стали несколько раздражать подобные приключения, обставленные в духе романов Александра Дюма-пэра или недостаточно известного сейчас Понсона дю Терайля. Однако выбирать не приходилось, и я, наконец-то за несколько последних лет обретший более-менее привычную обстановку, с удовольствием наверстывал упущенное: вдосталь спал в чистой постели, питался если и не деликатесами, то вполне приличной, по сравнению с голодным рационом тех лет, пищей, а главное – читал, читал и читал, глотая книги одну за другой, благо, что в огромной квартире, вероятно отобранной у занимавшего когда-то высокий пост человека, имелась обширная библиотека с книгами на любой вкус. Какой у меня тогда был вкус? Да примерно такой же, как и у сегодняшнего двадцатилетнего юноши: приключения, авантюры, любовь…

Все равно выйти из своей роскошной тюрьмы я не мог, поскольку охраняло ее несколько неразговорчивых типов, предупредительных, но неумолимых. Практически любое мое желание исполнялось беспрекословно, но все поползновения покинуть сей гостеприимный дом пресекались в зародыше.

Судя по акценту, сторожили меня прибалтийцы, вероятно из печально известных „красных латышских стрелков“, и я отлично понимал, что любезные „слуги“ в любой момент, повинуясь чьему-то приказу, превратятся в безжалостных убийц. Слишком хорошо я знал эту братию, которой в годы гражданского братоубийства сторонились даже свои, красные. Лучших карателей и палачей не пожелал бы себе и приснопамятный Малюта Скуратов[13]… Уж кто-кто, а я-то знал точно, что в Добровольческой Армии, когда такие монстры попадали в плен, разговор с ними был короток…

Но всему на свете приходит конец, и как-то среди сладкой послеобеденной дремоты (за книгами я частенько засиживался до рассвета, и молодой здоровый организм брал свое) меня разбудил Дмитрий Иринархович.

– О! Вас и не узнать! – Кавелин просто лучился добродушием. – Поправились, румянец во всю щеку… Не пора ли вам, батенька, заняться делом?

– Это смотря какое дело… – Большевиков мне сейчас упрекнуть было не в чем, но так запросто идти в услужение врагу, лишившему меня всего на свете, я не собирался.

– Хорошее дело, доброе, – заверил меня жандарм-оборотень. – Прямо по вашему призванию, литераторскому.

– Воспевать успехи пролетарской революции? – язвительно спросил я, отлично зная, что успехов особых нет и не предвидится, – наоборот, разруха, голод и запустение. – Думаете, у меня получится?

– Какие там успехи… – чуть погрустнев, махнул рукой искуситель. – Успехов нет… Сейчас нет. Я вам, дорогой мой, предлагаю помечтать. Вспомните, как замечательно вы описали Февральский и Октябрьский перевороты и особенно то, что произошло между ними.

– Еще один переворот?

– Почему же? Напишите о том, как жизнь налаживается, постарайтесь описать все без злобы, отстранившись от вчерашних обид…

– Хороши же обиды…

– В общем, напишите, как получится. Помнится, вы как-то обронили мне, что ту свою повесть создали за какие-то два-три дня, словно кто-то невидимый нашептывал вам на ухо. Ведь вы тогда ничего не преувеличили?

– Нет…

Желание ёрничать и брызгать ядом испарилось само собой. Я вспомнил далекое, уже подзабытое к тому моменту, „откровение“, когда внезапно, посреди приготовления домашнего задания, прямо в тетради по геометрии принялся строчить текст, о котором не думал еще минуту назад. Как безуспешно зазывала меня на ужин добрейшая моя, покойная тетушка Лидия Тихоновна, как болели от непривычного труда пальцы… Как перечитывал я написанное и дивился, откуда это такое могло прийти в мою детскую голову, забитую вовсе не классовой борьбой, а вполне мальчишескими насущными заботами. Вроде вожделенной серии марок Британской Гвианы, которую я надеялся выменять у жмота Керенского, или безнадежной любви к признанной красавице Сонечке Калистратовой…

Видимо, я несколько переменился в лице, поскольку Дмитрий Иринархович, полуоткрыв рот, с каким-то благоговейным чувством взирал на меня, словно я только что прошел по воде „аки посуху“ или превратил воду в вино. Уж он-то знал, насколько точно воплотилось в жизнь то „прозрение“ и как невозможно было изменить что-то в проложенной им колее.

– Я… Я не знаю… – вышел я из ступора и беспомощно взглянул на бывшего жандарма. – Получится ли у меня? Я ведь даже газет не читаю…

– Это и к лучшему! Газеты тут только помешают. Пишите, что взбредет в голову. И не ограничивайте себя временными рамками. Загляните в будущее настолько, насколько это будет возможно.

– На год?

– Да.

– На пять?

– Превосходно!

– На десять лет?

– А хоть бы и на пятьдесят! Вот, держите…

Он порылся в кармане и выложил передо мной на стол новинку по тем временам – „вечное перо“.

– Это чтобы не отвлекаться, обмакивая перо в чернильницу. Да и клякс поменьше будет, а то знаю я вашего брата-гимназиста! – пошутил он, грозя мне пальцем.

Я осторожно взял в руки авторучку, которую до того приходилось видеть лишь несколько раз, да и то издали, ощутил благородную тяжесть и прочел надпись на золотом ободке: „PARKER – Fountain Pen“…»

Владислав оторвался от чтения и снова, с еще большим уважением взял в руки отцовский «Паркер». Все точно – едва различимые на потертом золотом ободке буквы: «PARKER – Fountain Pen»…

«Неужели этой ручке… Так, двадцать первый… Не менее восьмидесяти пяти лет? Не может быть! А впрочем…»

Он отложил ручку и вновь вернулся к отцовской исповеди…

* * *

– Ну что же, Георгий Владимирович…

Кавелин подровнял стопку листов, пролистнул ее будто пачку довоенных сторублевых ассигнаций-«катенек»[14] (Сотников видел подобную процедуру лишь раз в жизни, при описи отбитого у красных имущества не то в Харькове, не то в Екатеринодаре) и, убрав в папку, аккуратно завязал тесемки.

– Не мне судить, но, по-моему, вы более чем достойно справились с возложенным на вас поручением.

– И что теперь? – Осунувшийся от многодневной и многонощной работы молодой литератор, не поднимая глаз, изучал узор на покрывающей стол скатерти. – К стенке?

– Почему же так мрачно? Просто погостите у нас еще немного, отдохнете… Вы ведь писали, не отрываясь, целый месяц!

– Тридцать четыре дня.

– Вот видите. Целых тридцать четыре дня. Да вам просто необходим отдых! Сегодня же я распоряжусь, чтобы вас перевели за город. Есть, знаете ли, под Москвой одно прелестнейшее имение… Бывшее владение графа… Простите, запамятовал имя. Но это и не важно… Недалеко, верстах в тридцати. Конечно, и оно не избежало вандализма, но, уверяю вас, все уже восстановлено и приведено в почти первозданный вид. Будете гулять по парку, удить рыбу… Вы ведь любите удить рыбу?

– Никогда не пробовал.

– Ничего, научитесь. Товарищ Алкснис заядлый рыболов, и он с удовольствием научит вас всем премудростям рыбной ловли. Презанимательнейшее занятие, уверяю вас!

«Значит, латышские стрелки тоже поедут со мной… – подумал Георгий. – Пятьдесят на пятьдесят: и шлепнуть могут, и действительно отвезти куда-нибудь подальше от Москвы. Ничего. Бог не выдаст – свинья не съест… Погуляю там немного и попробую сделать ноги…»

– И сколько я там буду… отдыхать?

– Ну, куда вы торопитесь? Разве вам плохо под нашей опекой?

– Угу… Как птице в клетке.

– В золотой клетке, – назидательно поднял вверх палец бывший жандарм. – Не печальтесь. Если не ошибаюсь, события в вашей книге начинаются буквально через пару недель. Вот через пару недель все и решится. Лично я уверен, что все, о чем вы написали, – сбудется точно и в срок.

«А если не сбудется? – тоскливо подумал Сотников. – Или не точно? Или не в срок?..»

– Короче говоря, – словно подслушав его мысли, добавил Дмитрий Иринархович, виновато отводя глаза, – нам с вами остается лишь молиться за то, чтобы все сбылось именно так, как вы написали. Да-да, именно нам с вами, потому что теперь мы связаны одной ниточкой…

* * *

«На следующий день меня отвезли в имение, конфискованное у помещика Н-ского. Пишу так потому что, во-первых, его фамилия тебе все равно ничего не скажет, а во-вторых, я уже сам не слишком твердо помню все обстоятельства.

Первые дни пребывания в новой „тюрьме“ с чуть более вольным режимом для меня слились в один. Бесконечный тоскливый пасмурный день…

Кавелин не соврал: Алкснис действительно оказался заядлым удильщиком и охотно посвятил меня в тонкости сей утонченной забавы. К сожалению, погода и весеннее время не способствовали клеву и мы с „тюремщиком“ часами просиживали на берегу пруда без малейшей поклевки. Буду справедлив: нелюдимый латыш действительно привил мне страсть к рыбной ловле на всю жизнь, и даже сейчас, когда пишу эти строки, представляю себе пестрое гусиное перышко, впаянное в зеркальную гладь пруда…

Рыболовную идиллию постоянно нарушали обнаглевшие и расплодившиеся за военное лихолетье утки, то и дело с шумом садящиеся на пруд, и надзиратель горько сожалел, что охотничий арсенал помещика мародеры успели растащить еще до того, как усадьбу взяла под свою опеку всесильная ЧК. Не охотиться же на уток с маузером!

Устав слушать сетования охотника, я, как позже оказалось, по наущению свыше, подал мысль:

– А что, если попробовать поискать подходящее оружие в близлежащей деревеньке? Уверен, что все графские ружья именно там.

Знал бы ты, Владик, каких трудов мне стоило отговорить Конрада Яновича, как звали фанатика обеих охот (возможно, он увлекался и третьей охотой – грибной, но выяснить это по весеннему времени было невозможно), тут же устроить у бедных поселян тотальный обыск. Увы, в то страшное время за ним, как говорится, не заржавело бы – чекистский мандат с неразборчивой чернильной печатью, да еще подкрепленный маузером или наганом, делал любого проходимца полубогом…

Как бы то ни было, а в деревню Расческино направился не весь „гарнизон“ имения, вооруженный до зубов, а лишь мы вдвоем, да еще уповая не на мандаты и Алкснисовский маузер, а на пару фунтов сахара, бутыль керосина и отрез ситца – по тем временам целое состояние. Даже за меньшее тогда легко можно было выменять не только пару двустволок, а весь графский арсенал. Если только его не успели перевести на обрезы – излюбленное оружие кулаков.

К сожалению, уже на месте выяснилось, что мои умозаключения страдали изъяном: в памятном грабеже участвовали вовсе не одни расческинцы, а жители как минимум пяти деревенек, имевших к помещику счеты, уходящие своими корнями в глубокую древность. За поротых на барской конюшне предков нынешних крестьян сполна ответила опустевшая усадьба… Видимо, Нахабинцы или Соловьевцы оказались расторопнее, потому что в обмен на наши „сокровища“ нам предлагалось все, что душе угодно, от бронзовых подсвечников и серебряных вилок с вычурными графскими вензелями до каких-то картин в золоченых багетовых рамах, почтенный возраст которых еще более углублялся от наростов плесени и навоза (похоже, что ими, за ненадобностью в хозяйстве, отгораживали стойла). Но искомого не было, хоть убей.

Обследовать в поисках дробовиков всю волость совсем не входило в наши с Конрадом Яновичем планы, и, без толку обойдя почти всю деревню, мы изрядно приуныли.

Удача, как водится, улыбнулась нам в предпоследнем доме.

– Ружжо? – прошамкал, приложив корявую ладонь к уху, поросшему седой шерстью, дедок, скорее похожий на Врубелевского „Пана“[15], чем на человека. – Нет, у меня ружжа нету… А вот у соседа маво, кулака Ферапонта, кажись было…

Ружья, а их оказалось как раз два, были великолепны.

Я, конечно, слабо в то время разбирался в охотничьем оружии, и меня привлекла лишь искусная серебряная насечка и общее изящество линий, но Алкснис был сражен наповал. Хотя мы и договаривались с ним заранее, что ничем не проявим интереса к гипотетическим покупкам, дабы, насколько это возможно, сбить цену, латыш, взяв в руки изделие золингенских[16] мастеров, забыл обо всем. Ну и, естественно, заметив, как запылали огнем бесцветные прибалтийские глаза, хозяин, кряжистый бородач лет пятидесяти, смахивающий больше на цыгана, чем на исконного обитателя средней полосы, взвинтил цену до заоблачных высот. Не в деньгах, конечно, – кому тогда нужны были бумажные деньги, разные там „совзнаки“ и „керенки“? В натуральном продукте. А именно, в великолепных хромовых сапогах, красовавшихся на ногах латышского стрелка. Да и мои, хоть и рангом пониже, ему тоже очень приглянулись.

Торг продолжался до самой темноты. Десятки раз разъяренный чухонец (откуда только столько страсти взялось в его рыбьей душе?) хватался за деревянную кобуру, висевшую на боку, что, впрочем, не очень пугало куркуля, давно уже подтянувшего поближе увесистый топор-колун. Десятки раз крестьянин принимался заботливо пеленать свои ворованные сокровища в тряпье, приговаривая, что лучше собственноручно утопит их в реке, чем отдаст встречному-поперечному за бесценок. Ситуация складывалась патовая: тащиться в усадьбу босиком ни Конраду Яновичу, ни мне не улыбалось. А сапоги в то время были настоящей ценностью, и новых нам никто бы не „выписал“.

И неизвестно, чем бы весь этот натуральный обмен завершился, если бы дверь в горницу, где сошлись в непримиримой схватке прогрессивный интернационал и темное зажиточное крестьянство, не скрипнула…

– Дядя Ферапонт, – промолвило прелестное создание лет двадцати на вид, облаченное в видавший лучшие годы салопчик и по-старушечьи, до бровей, повязанное платком. – Я скотину загнала уже…

Мне стоило лишь взглянуть в бездонные серые глаза, чтобы понять, что я пропал навеки…»

* * *

Странное дело: погода не изменилась ни на йоту, по-прежнему над куполом домовой графской церкви громоздилась тяжелая хмарь серых непроницаемых облаков, но Георгию, окрыленному внезапно свалившейся ему на голову любовью, казалось, что над усадьбой враз засияло июльское солнышко.

Не отпуская от себя ни на шаг, он целыми днями бродил с Варей, как звали девушку, по бескрайнему помещичьему парку. Взахлеб рассказывал всякую чепуху, читал наизусть стихи, демонстрировал на вымахавшем по плечо без присмотра садовника прошлогоднем бурьяне навыки сабельного боя (используя вместо шашки сорванную с клена ветку)… Словом, вел себя, как любой влюбленный мальчишка в его годы.

И что с того, что мальчишкой он давно уже не был? Да, он прошел через грязь и кровь страшной войны, убил больше людей, чем имел в детстве и юности друзей, познал продажную плоть… Просто чудо, что его душа за эти годы не успела обрасти коростой настолько, чтобы не открыться первому светлому чувству. Он полюбил. Полюбил первый раз в жизни.

Как выяснилось, Варя была племянницей цыганистого куркуля, дочерью его родного брата, бросившего деревню еще в конце прошлого века, чтобы вкусить городских прелестей. Ну и вкусил их полной мерой, помыкался по белу свету и, наконец, осел перед самой русско-японской войной в двух шагах от малой Родины, в Москве, поэтому его дочь Варя и ее младшие сестры стали уже полноценными москвичками.

Мало-помалу рукастый мужик втянулся в городскую жизнь, устроился на завод, стал хорошим слесарем, получал неплохие деньги, снял и обставил квартиру, отдал дочек в гимназию… Все бы ничего, если бы не война.

А дальше все по сценарию, растиражированному в миллионах копий: сиротство, лишения гражданской войны, «спасший» племянницу зажиточный родственничек… Словом, Варя батрачила на дядю уже третий год, и конца-краю этой кабале не предвиделось. Она и отлучаться к внезапно возникшему ухажеру могла лишь в короткие перерывы между работой… Но молодой «коммунар» стал настоящим лучом света в ее беспросветной жизни…

* * *

«Дмитрий Иринархович появился как раз в тот момент, когда я, исчерпав поэтические закрома, любезно одолженные мне поэтами прошлого, корпел над собственным сочинением, где упоминались „рассветы“, „туманы“, „любовь“ и прочие вечные темы. Сейчас даже не знаю, каким образом мне удалось зарифмовать сей бред, но, помнится, тогда дело продвигалось успешно, с заявкой на поэму.

Я грыз кончик дареного „Паркера“, пытаясь соединить воедино несоединимое, когда бывший жандарм, возникнув как чертик из табакерки, схватил один из щедро разбросанных по столу листков и вчитался.

– Новый роман?.. Ба-а-а! Да это стихи! Побойтесь Бога, Георгий Владимирович! К чему вам поэзия? Мало вам лавров властителя судеб, так вы еще и властителем умов решили стать? И кто та самая „Незнакомка“? Не прелестная ли коровница из Расческино?..

– А уж это не ваше дело, – буркнул я, насупившись: понятное дело, предатель-латыш успел доложить начальству о моих сердечных хворях.

– Как не мое? – притворно изумился Кавелин. – Разве вы не помните про иголку с ниткой?

– Вы только за этим и приехали? Чтобы про нитку напомнить?

– Естественно!.. Шучу, шучу, – поспешил успокоить меня мой главный тюремщик. – Я привез вам радостную новость, – он сделал эффектную паузу. – Вы свободны!

Наверное, он ожидал, что я вскочу на ноги, подброшу в воздух свою писанину, пройдусь по комнате колесом. Я же сидел уткнувшись в стол и молчал. Появись он хотя бы на неделю раньше, реакция была примерно такой, как описано выше, но теперь в моей жизни появилась Варя…

– Не понял… – посерьезнел Дмитрий Иринархович. – Где восторг? А-а!.. Всему причина расческинская нимфа!..

Я продолжал молчать.

– Ну, раз так, – бывший жандарм махнул рукой, – то и ее с собой забирайте!

– А можно?

Наверняка все было видно по моему лицу, потому что полковник расхохотался от души:

– Можно, можно… Теперь многое можно. Особенно вам…»

* * *

Горячие двадцатые пролетели над молодой четой Сотниковых, почти не затронув их своим огненным крылом.

Военный коммунизм уступил очередь НЭПу, вождь Мировой Революции неприлично тихо, вопреки канонам жанра, отдал Богу душу в Горках, понемногу набрал силу и стал новым Богом другой…

А в квартире на Моховой, пусть и не самой роскошной, но оснащенной всем необходимым и, главное, отдельной, не коммунальной, как будто продолжалась прежняя, «мирная» жизнь. Варвара оказалась любящей женой, прекрасной хозяйкой, Георгий же хорошо обеспечивал небольшую семью, работая в редакции крупной газеты по протекции сделавшего стремительную карьеру Кавелина. Единственное, чего не хватало в уютном гнездышке, так это детей… И кто в этом был виноват – женщина, все девичество надрывавшаяся на тяжелой крестьянской работе, или повзрослевший далеко не в тепличных условиях мужчина – оставалось сокрыто за семью печатями. Но им хватало и друг друга…

– Не пора ли вам, Георгий Владимирович, тоже начать расти? – поинтересовался как-то Кавелин, забегавший к Сотниковым запросто, на правах друга семьи. – Статьи, фельетоны… Это, конечно, замечательно, но мелковато, не правда ли? По-моему, пора уже взяться за нечто большее.

Дело происходило за широким столом в канун десятой годовщины одинаково ненавидимого всеми троими Октябрьского переворота, только Варя ненадолго отлучилась.

– Рассказ? Повесть?

– Берите выше.

– Роман? – Сотников хмыкнул и нацедил в рюмки домашнюю настойку на расческинской рябине. – А не боитесь, что я чего-нибудь не то насочиняю?

– Нет, – покачал головой Дмитрий Иринархович. – Я внимательно слежу за вашими публикациями и ничего провидческого в них не наблюдаю. Скорее всего, один раз написанное изменить уже нельзя. «Что написано пером…»

– А вы, признайтесь, опасались? – улыбнулся Георгий.

– Не без этого… И не только я. Думаете, чья это была идея пристроить вас в газету?

– Даже так… Ну, теперь-то ваши опасения развеялись?

– В общих чертах – да.

Сотников помолчал.

– Раз уж зашел такой разговор… Почему меня вообще не шлепнули сразу после того, как роман был закончен?

– Почему… Сложный вопрос. А вдруг бы после вашей смерти все провидческие чары развеялись, словно дым? Это ведь все настолько зыбко – сплошная мистика. Мы не могли рисковать настолько…

– «Мы»?

– Да, «мы». Но вам об этом задумываться не стоит. Помните старинную мудрость?

– Меньше знаешь – крепче спишь?

– Меньше знаешь – дольше живешь.

– А как же чары?

– Сейчас положение иное, чем в двадцать первом году.

– Отрадно слышать… – Георгий налил по новой.

– Итак, не пора ли вам браться за большую вещь?

– Почему бы и нет… Я изрядно за эти годы поколесил по стране, материала вдоволь… Честно говоря, я даже название уже подобрал. «Великое начало». Как вам?

– Пафосно немного…

– Ничуть не хуже «Восхождения». Я вот, к примеру…

– Да какая мне разница! – равнодушно отмахнулся бывший жандарм. – Я не Белинский и в литературе, извините, ни черта не смыслю. Я вот слышал, один деятель от литературы назвал свое творение «Цемент»[17]. Каково, а? Так что назовите, как хотите. В любом случае роман будет издан, и вы прогремите на всю страну.

– Что вы хотите этим сказать?..

Назревающую ссору прервала Варя, с подносом в руках выплывшая из кухни.

– Мужчины! Вы, никак, ссоритесь?

– Да что вы, Варвара Никандровна! – осклабился Кавелин. – Просто Георгий Владимирович делится со мной своими творческими планами…

* * *

«И я написал „Великое начало“. А за ним „Напряжение“, а потом дальше, и дальше…

Честно говоря, я втянулся. Получалось у меня, кажется, неплохо, книги в издательствах брали „на ура“, восторженные читатели чуть ли не носили меня на руках… Вместе с известностью пришел настоящий достаток, мы переехали в новую квартиру, вот в эту самую, постоянно был полон дом гостей…

Кого только не перебывало у нас: и Буденный, и Рыков, и Мейерхольд… Ворошилов вообще забегал, как к старому приятелю, вытаскивал на охоту, на какие-то посиделки… Мне даже удивительно было, как я мог когда-то про себя скрипеть зубами, наблюдая на расстоянии протянутой руки ненавидимые когда-то физиономии и не хватать со стола нож… Бывало, присылал за мной автомобиль Сам…

Как он изменился за прошедшие годы, этот повелитель одной шестой суши, собравший в своих руках столько власти, что не снилось и Александру Великому вкупе с Юлием Цезарем и прочими властителями древности.

Нет, не внешне. Внешне он постарел ровно на столько, сколько и должно быть. Приобрел те старческие изменения, что и другие люди в его возрасте. Ха, старческие… Ему тогда не было и шестидесяти, а мне сейчас… Но не о том речь.

Изменилась его повадка, и это отмечали все, кто знал его раньше, до октябрьского переворота и немного после. Но я-то был молод и зелен, чуть-чуть перевалил за тридцать и, как и все молодые люди, ничего ни с чем не связывал и не анализировал. Просто пил жизнь полной чашей, купался в славе… Даже странно становилось подчас, когда вспоминалось, как яростно я ненавидел „красных“ и их безбожную власть, как жизнь готов был положить, лишь бы она была сокрушена и растоптана во прах. Говорят, что старость охотнее идет на компромисс. Не верно. Молодость точно так же склонна к конформизму. Было бы с чего… И первый орден с ненавистной символикой, полученный в свое время, не жег мне грудь, и не посещали ночами призраки невинно замученных моими нынешними благодетелями…

Мелькнуло что-то, когда сгинул в безвестности Соловков, как ты знаешь превращенных большевиками в концлагерь, дядя Вари, попавший под метлу всеобщего раскулачивания. Я, помнится, уступив слезным просьбам любимой, давно простившей родственнику рабский труд и побои, пытался барахтаться, ходил по кабинетам, „подключал“, как это сейчас называется, нужных людей… Все бесполезно. Машину, запущенную один раз, но не имеющую тормозов, можно лишь сломать, но не остановить.

Да слезы моей ненаглядной вскоре и высохли. Сразу после того, как мне, молодому писателю, выделили дачу, где можно было жить хоть год напролет.

Но серьезно задумался я о чересчур детальных совпадениях жизни и моей, полузабытой тогда, юношеской поделки, лишь в тридцать пятом, после убийства Кирова. Вернее, чуть позже, когда начали исчезать знакомые, подчас близкие мне люди…»

* * *

Владислав читал много часов подряд и не сразу понял, что рукопись закончилась. Совершенно автоматически он пролистнул пачку бумаги, но там были лишь чистые листы. Отец не успел…

За окном царила ночь. Сотников-младший (да что там младший – уже единственный) поднялся из-за стола, беспомощно оглянулся на пустое отцовское кресло и вышел в кухню. В таких случаях все книжные и кинематографические герои, чтобы унять нервы, курили. Нельзя сказать, что Влад так уж страдал этим пороком, но иногда баловался. Раз пять-шесть в год – наследие студенческой «фронды», юношеского вызова обществу. Пачка древней «Явы» хранилась среди банок с крупами на самом верхнем ряду полок допотопной югославской кухни – в месте, заведомо недоступном покойному отцу.

Мужчина не слишком умело прикурил и по привычке, чтобы не пустить отраву в комнаты, приоткрыл окно. Едкий дым проник в легкие, вызвав мучительное перханье, но уже через несколько минут никотиновый яд всосался в кровь, заставив голову приятно закружиться… Опытный курильщик даже не замечает этого ощущения, но Сотников ценил «порок» именно за это.

Головокружение быстро схлынуло, попутно заставив улечься взбаламученные мысли. Только что клубившееся непонятным комом сознание превратилось в некую ажурную, сверкающую четкими гранями конструкцию.

Итак, из только что прочитанного следовало два взаимоисключающих вывода.

Первый: отца на склоне лет обуял «наполеоновский комплекс». Нет, даже не наполеоновский. Назовем его комплексом Создателя, Демиурга. Что же, в настолько преклонные годы это вполне объяснимо… Даже если не принимать во внимание отцовские слова о «ровеснике века», он вплотную приблизился к вековому юбилею, а это, согласитесь, не шутки. С ума он не сошел, но любая, даже самая совершенная машина со временем начинает давать сбои. Тем более, далеко не совершенный человеческий мозг. Так что неоконченную рукопись можно спокойно отправить на антресоли и забыть о ней.

Но ведь имеет место и второй вывод, сумасшедший сам по себе.

Что, если отец поведал самую настоящую правду? Отбросить все сакраментальные доводы вроде «этого не может быть, потому что не может быть никогда» и представить…

Тогда многое встает на свои места и становится объяснимым. И стремительный взлет отцовской карьеры, небывалый даже для сумасшедших двадцатых годов прошлого века, и странноватые обмолвки в официальных отцовских мемуарах, и то, что он уцелел в мясорубке репрессий, хотя, судя по книгам, совсем не раболепствовал перед «хозяином» и его холуями… Да и само то, что пребывал у того в фаворе до самой его смерти, а потом, «по наследству», у всех наследников вплоть до «меченого» само по себе беспрецедентно.

«Вот и неожиданное меценатство моих новых знакомых получает свое объяснение… – подумал Владислав, снова затягиваясь. – Плевать они хотели на художественные достоинства моего опуса. Неужели я своей рукой погубил родную страну? Нет, не может быть…»

Но эта странная приемная комиссия, небывалый аванс… Никакой «тенью великого отца» такое не объяснить. Равно как и настойчивость, опеку «меценатов», да и непонятный интерес неизвестных личностей, одно появление которых убило отца.

– Так, спокойно, – вслух сказал Сотников. – Все это бред. Игры утомленного сознания.

Ладно. Спишем все на глюки перегруженного переживаниями мозга. Тогда что? Спокойно дописать книгу, сдать заказчикам и получить причитающийся гонорар? А вдруг под окончательным гонораром подразумевается пуля в голову? Запросто. Например, для того, чтобы автор не смог переписать свое произведение. Не пошел на попятную, так сказать. Ведь отец-то, как следует из его исповеди, пошел. И не раз. Вдруг все это известно «Иосифу Виссарионовичу»?..

Владислав засиделся у стола до полудня, бесцельно помешивая давно и безнадежно остывший кофе. Лишь после того, как во дворе рявкнула чья-то автомобильная сигнализация, он вздрогнул, с недоумением уставился на зажатую в руке ложечку и вспомнил, что в доме закончился сахар, а купить его он так и не собрался.

«Заодно и проветрюсь, – думал он, шаря по кухне в поисках сумки или хотя бы пакета. – А то совсем закис здесь в четырех стенах…»

На площадке второго этажа он остановился и долго не мог понять, что же привлекло его внимание. И вдруг понял: десятки раз он проходил мимо почтового ящика с номером своей квартиры и даже не останавливался, поскольку в круглых дырочках на крашенной темно-серой «шаровой» краской жестяной дверце виднелась лишь темнота – давным-давно никто не присылал Сотниковым писем, газеты и журналы по нынешним временам выписывать было дорого, а счета за телефон милая соседская старушка заносила в квартиру.

Но теперь в ящике явно что-то лежало: все четыре отверстия, через которые дворовая шпана обожает поджигать скопившуюся у нерадивых жильцов корреспонденцию, демонстрировали нечто белое…

Владислав попытался поддеть это «белое» пальцем, но тот едва не застрял навеки в узкой дырке. Подумать только! А ведь когда-то давно тонкие мальчишеские пальцы проходили здесь без малейшего сопротивления.

«Нужно сбегать за ключом… А где он вообще – этот ключ? И существует ли еще на белом свете?»

Сотников-младший смутно припомнил, что в последний раз пользовался этим необходимым предметом года три назад, когда, в преддверии выборов куда-то, ящики набивали доверху наглядной агитацией соперничающие партии (или претенденты на высокий пост?). А вот лежит ли он сейчас на том месте, где был некогда оставлен?..

Ему повезло: ключ висел на том самом гвоздике, вбитом рядом с зеркалом в прихожей, куда он по привычке повесил его бог знает сколько времени назад. И годами, несколько раз в день пробегал мимо, даже «не повернув головы кочан», как писал другой Классик, не отец.

Загадочным содержимым ящика оказался конверт большого формата и самого что ни на есть казенного вида.

– Черт знает что, архив какой-то… – пробормотал Владислав, вертя так и эдак письмо.

Все штампы и печати были на месте, а значит, письмо пришло, как положено, по почте, а не было брошено прямо в ящик. Но при чем здесь архив?

Из вскрытого пакета на кухонный стол выпали три сложенных вдвое листа: две бледные ксерокопии страниц какой-то рукописи и листок, едва на четверть покрытый распечатанным на принтере текстом.

«Уважаемый Владислав Георгиевич, – значилось в письме. – Мы от всей души соболезнуем вам в постигшем вас горе…»

* * *

«Неужели, это правда?..»

Сотников так и этак крутил в руках две странички из отцовской рукописи. В том, что это именно его рукопись, не было и тени сомнения – тот же подчерк, разве что более тверды линии, а буквы – округлы и ученически ровны. И текст…

«Это же ТА САМАЯ рукопись! – твердил про себя Владислав, вчитываясь в два отрывка из романа, о существовании которого он узнал только что, из отцовского „завещания“. – Значит, версию со стариковским бредом и наполеоновским комплексом можно отбросить? Что остается?»

А оставалось именно то, о чем он боялся и думать: передался ему отцовский дар или нет, но он – горе-писателишка – описал в своей «заказной» книге гибель России. И если хоть толика из отцовских откровений – правда, то ему – наследнику Демиурга – нет места рядом даже с гнуснейшими предателями: для него в центре ада будет создан отдельный круг, а скорее всего – яма. И не ледяной грязью наполненная, как у Каина, Брута и кого-то там еще[18], а скорпионами и гадюками.

Чтобы отвлечься, сын Классика плюхнулся в кресло перед телевизором и принялся переключать канал за каналом, выхватывая на мгновение то очередной «ментовский» детектив, то репортаж с какой-то демонстрации, то набившее оскомину ток-шоу… Картинка сменялась картинкой, жизнерадостные лица – пейзажами, навязчивая реклама – видеоклипами популярной «попсы».

«Нет, не может этого быть! – с облегчением думал Владислав, следя за перипетиями жизни огромной страны. – Это бред сивой кобылы – никому, даже самому гениальному автору, не под силу создать такой живой образ, который мог бы воплотиться в жизнь. Тем более – написать сценарий жизни миллионов людей на без малого столетие вперед. Даже на год, месяц, день, наконец!.. Да какое там „миллионов“! Миллиардов, потому что Россия не зависла где-то в вакууме. Любое событие, случающееся в нашей стране, прямо или косвенно влияет на жизнь и судьбу всего мира, всех стран – от какой-нибудь крошечной Андорры до таких гигантов, как США, Китай и Индия…»

Уже убедив себя в собственной правоте и непогрешимости, несостоявшийся Демиург продолжал по десятому разу перещелкивать канал за каналом. До тех пор, пока ухо не резанули деловитые слова диктора какой-то новостной программы:

– …зарегистрирована сегодня в Центральной избирательной комиссии. Партия под названием «Мусульмане России», представляющая интересы миллионов людей разных национальностей, связанных главным – единой религией, призвана…

Пульт вывалился из разом ослабевшей руки Сотникова и брякнул об пол, а сам он, превратившись в нелепый манекен, продолжал пялиться в экран, на котором лицо диктора, да и программа вообще, давно успели смениться развеселой и пестрой рекламой чего-то сногсшибательно вкусного, дешевого, престижного, надежного…

* * *

Влад снова поднимался по крутой лестнице. Только на этот раз она не была пустынной…

Все пролеты, почти каждая ступенька были заняты людьми, иногда вроде бы знакомыми, иногда – знакомыми точно, а чаще всего – совершенно незнакомыми. Их было так много, что лестница напоминала эскалатор на какой-нибудь из станций кольцевой линии метро в час пик. Одинокий неподвижный эскалатор, ведущий вверх.

Из всего лестничного многолюдья двигался один лишь Владислав, то относительно свободно, то с трудом проталкиваясь там, где люди стояли особенно густо. Эта странная статичная очередь, которую не хотелось называть «живой», напомнила ему давным-давно виденное в августе далекого уже восьмидесятого года, когда ему, тогда еще романтичному и восторженному юноше, пришлось много часов выстоять в траурном потоке, стремившемся проститься с Владимиром Семеновичем… Но там людская череда хоть медленно-медленно, но продвигалась вперед. Здесь же, за весь свой долгий подъем, Сотников видел лишь несколько подвижек, когда все разом делали один-единственный крошечный шажок вперед и снова застывали.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вниманию читателей предлагается мемуарная литература, в которой шахматная тематика неразрывно перепл...
В сборник вошли эссе о современном будничном Петербурге – живом городе, как он есть; юмористические ...
Эту книгу сложно отнести к чисто кулинарному жанру, так как, здесь присутствуют и юмор, и байки, и с...
«Новая жизнь» – сборник стихов Павла Суркова, написанных в 10-е годы (с 2010 по 2013 год). Автор над...
«Новая жизнь» – сборник стихов Павла Суркова, написанных в 10-е годы (с 2010 по 2013 год). Автор над...
Имя есть. Хорошее имя. Ну как хорошее… Обычное мужское имя. Только вот жизнь перевернуло. Навсегда. ...