Спаси меня, вальс Фицджеральд Зельда

– Не надо, Джоанна! Алабама всего лишь хочет покороче.

– Маменькин ангелочек! А мне помнится, она хотела как раз такую длину.

– Откуда мне было знать, что так будет смотреться?

– Я бы знала, как тебя приструнить, будь ты моей дочерью, – с угрозой произнесла Джоанна.

Алабама, стоя на теплом субботнем солнце, разглаживала матросский воротник. Потом осторожно сунула пальцы в нагрудный карман, не отрывая недовольного взгляда от своего отражения в зеркале.

– В этой юбке у меня как будто не мои ноги, – проговорила она. – А впрочем, может быть, и ничего.

– Никогда не слышала столько криков из-за платья, – сказала Джоанна. – На месте мамы я бы покупала тебе готовые.

– То, что в магазинах, мне не нравится. Кстати, у тебя все отделано кружевом.

– Но я же сама плачу.

Стукнула дверь в комнате Остина.

– Алабама, хватит спорить! Я хочу подремать.

– Девочки, папа! – испугалась Милли.

– Сэр, я не виновата, это Джоанна! – взвизгнула Алабама.

– Господи! Она всегда на кого-нибудь кивает. Не я, так мама виновата или любой другой, кто подвернется под руку. Сама же она всегда ни при чем.

Алабама удрученно подумала о том, как несправедлива жизнь, которая сначала создала Джоанну, а уж потом ее. Мало того, она еще наделила сестру недостижимой красотой, она была прекрасна, как черный опал. Что бы Алабама ни делала, ей все равно не удалось бы изменить цвет глаз на этот золотисто-карий и она не могла заполучить эти загадочно оттененные скулы. Когда на Джоанну падал прямой свет, она была похожа на блеклый призрак самой себя, своей красоты. От ее зубов исходило прозрачное голубое сияние, и волосы были до того гладкими, что казались бесцветными из-за блеска.

Все считали Джои милой девочкой – в сравнении с другими сестрами. Когда ей перевалило за двадцать, Джоанна как будто завоевала право быть в центре родительских интересов. Стоило Алабаме услыхать, как отец с матерью сдержанно что-то обсуждают насчет Джоанны, она тут же в этих редких родительских погружениях в прошлое отлавливала то, что, как ей казалось, могло принадлежать и ей. Ей было очень важно узнавать то об одном, то о другом семейном наследии, которое, возможно, перешло к ней, это все равно как удостовериться в том, что у нее все пять пальцев на ноге, потому что пока ей удалось насчитать только четыре. Здорово, когда есть какие-никакие опознавательные знаки, благодаря которым можно еще что-то разведать.

– Милли, – как-то вечером озабоченным тоном спросил Остин, – как ты думаешь, Джои в самом деле собирается замуж за сына Эктонов?

– Не знаю, дорогой.

– Полагаю, ей не стоит всюду разъезжать с ним и посещать его родственников, если тут ничего серьезного. К тому же она слишком часто встречается с Гарланом.

– Я тоже нанесла визит Эктонам, ведь они нам родственники по моему отцу. Почему же ты разрешаешь ей?

– Я не знал о Гарлане. Есть обязательства…

– Мама, а ты хорошо помнишь своего папу? – вмешалась в разговор Алабама.

– Конечно. Когда ему было восемьдесят три года, лошадь выбросила его из повозки. На скачках в Кентукки.

То, что у маминого папы была своя яркая жизнь, которую можно так или иначе использовать, звучало для Алабамы весьма многообещающе. Это тоже пригодится для спектакля. Она рассчитывала на время, которое само обо всем позаботится и само – обязательно – предоставит ей случай разыграть историю своей жизни.

– Так что там с Гарланом? – стоял на своем Остин.

– Да ладно тебе! – уклонилась от ответа Милли.

– Не знаю. Джои как будто от него в восторге. А ведь у него ни гроша. Зато Эктон твердо стоит на ногах. Я не могу позволить своей дочери выйти замуж за нищего.

Гарлан приходил каждый вечер и вместе с Джоанной пел песни, которые она привезла из Кентукки: «Время, место и девушка», «Девушка из Саскачевана», «Шоколадный солдатик»[16], песни из книг с двухцветными литографиями на обложках, изображавшими мужчин с трубками, принцев на балюстрадах и луну в облаках. Голос у него был звучный, как орган. Очень часто Гарлан засиживался до ужина. Кстати, у него были такие длинные ноги, что все остальное казалось неким декоративным приложением к ним.

Алабама придумывала танцы и показывала их Гарлану, аккуратно ступая вокруг ковра.

– Он когда-нибудь отправится к себе домой? – каждый раз Остин спрашивал у Милли. – Не понимаю, о чем думает Эктон. Джоанна не должна быть такой безответственной.

Гарлан умел добиваться расположения. Но Остина не устраивал его статус. Если бы Джоанна вышла за него замуж, ей пришлось бы начинать с того, с чего начинали Судья и Милли, вот только у Остина не было скаковых лошадей, чтобы поддержать ее в первое время, как это делал отец Милли.

– Привет, Алабама. У тебя прелестный нагрудничек.

Алабама зарумянилась. Однако старалась не показать, как ей приятно. Насколько ей помнилось, покраснела она тогда впервые; и это было еще одним убедительным доказательством того, что все ее реакции заложены в ней наследственностью – смущение и гордость, и умение с ними справиться.

– Это фартук. Мне сшили новое платье, а пришлось помогать на кухне с ужином.

И она продемонстрировала восхищенному Гарлану новое саржевое платье.

Тот посадил долговязую девочку на колени.

Во что бы то ни стало желая продлить разговор о себе, Алабама торопливо продолжала:

– У меня есть очень красивое платье для танцев, даже красивее, чем у Джоанны.

– Рано тебе ходить на танцы. Ты еще такой ребенок, что мне даже стыдно поцеловать тебя.

Алабама была разочарована столь отеческим обращением. Гарлан убрал светлую прядку с ее застывшего лица, на котором мгновенно обозначились геометрически ровные тени и светящиеся выпуклости и отразилась покорность одалиски. Черты этого личика были строгими, как у отца, но чистота мускульных линий выдавала ее совсем еще раннюю юность.

Пришел Остин в поисках газеты.

– Алабама, ты уже слишком взрослая, чтобы сидеть на коленях у мужчины.

– Но, папа, он не мой кавалер!

– Добрый вечер, Судья.

Судья задумчиво сплюнул в камин, стараясь сдержать раздражение.

– Все равно. Ты уже взрослая.

– Теперь я всегда буду взрослой?

Спихнув Алабаму с колен, Гарлан вскочил. В дверях стояла Джоанна.

– Мисс Джои Беггс, – объявил он, – самая красивая девушка нашего города!

Джоанна хихикнула как человек, знающий себе цену, но не желающий подчеркивать свое превосходство, щадя чувства окружающих – словно ей всегда было известно, что она краше всех.

С завистью Алабама смотрела, как Гарлан подает Джои пальто и по-хозяйски уводит ее из дома. Она рассудительно отмечала, как, доверяя себя мужчине, сестра становится все более нерешительной, более вкрадчивой. Алабаме хотелось оказаться на ее месте. За ужином будет отец. Это почти то же самое; необходимость быть другой, не такой, какая ты на самом деле, – вот в каком смысле то же самое. Алабаме пришло в голову, что отец совсем не знает, какая она.

Ужин бывал забавным; тост с угольным привкусом и иногда цыпленок – теплый, как будто из-под одеяла, под церемониальные беседы Милли и Судьи о хозяйстве и детях. Семейная жизнь превратилась в ритуальное действо, пройдя через сито глубоких убеждений Остина.

– Я хочу еще клубничного джема.

– А живот не заболит?

– Милли, я считаю, что уважающей себя девушке негоже быть обрученной с одним мужчиной и позволять себе интересоваться другим.

– Ничего страшного. Джоанна хорошая девочка. И она не обручена с Эктоном.

Но на самом деле мама знала, что Джоанна обручена с Эктоном, потому что однажды летним вечером, когда дождь лил как из ведра и шумел, как подобранные шелковые юбки, когда вода в водостоках печально курлыкала по-голубиному и текла пенистыми потоками, Милли послала Алабаму с зонтиком к Джоанне. Алабама застала обоих тесно прижавшимися друг к другу, как намокшие марки в записной книжке. Потом Эктон сказал Милли, что они собираются пожениться. А Гарлан присылал по воскресеньям розы. Один Бог знал, где он брал деньги на цветы. Но попросить руки Джоанны он не смел – из-за своей бедности.

Когда зацвели и похорошели городские парки, Гарлан и Джоанна стали брать Алабаму с собой на прогулки. И Алабама, и большие магнолии с листьями, как шершавое железо, и кусты калины и заросли вербены, и лепестки японской магнолии, устилавшие газоны и напоминавшие лоскуты от вечерних платьев, укрепляли связывавшие молодых людей тайные узы. При Алабаме Джоанна и Гарлан беседовали о пустяках. При ней они не давали себе воли.

– Когда у меня будет свой дом, мне хотелось бы иметь такой куст, – сказала Джоанна.

– Джои! У меня нет денег! Давай я лучше отращу бороду! – взмолился Гарлан.

– Мне нравятся невысокие деревья, туя, можжевельник, и у меня обязательно будет тропинка между ними, похожая на шов в елочку, а в конце я устрою террасу, как у Клотильды Суперт.

Алабама решила, что не суть важно, думает ее сестра о Гарлане или об Эктоне, зато сад у нее будет замечательный – или об обоих сразу, в замешательстве поправила себя Алабама.

– О Господи! Почему у меня нет денег! – воскликнул Гарлан.

Та весна запомнилась Алабаме желтыми флагами, похожими на листы из анатомического атласа, прудами с лотосами, коричнево-белым батиком словно присыпанных снегом цветущих кустов, неожиданным жаром от легких прикосновений и мертвенной фарфоровой бледностью лица Джои, затененного соломенной шляпкой. Алабама интуитивно понимала, почему Гарлан звенит ключами в кармане, где никогда не было денег, и почему, пошатываясь, бредет по улицам, словно тащит тяжелое бревно. У других людей деньги были, а ему хватало лишь на розы. Даже без покупки роз у него все равно еще очень долго ничего не было бы, а тем временем Джоанна все равно ушла бы, разлюбила бы его, была бы потеряна навсегда.

Когда воцарялась жара, они нанимали легкую двухместную коляску с откидным верхом и ехали по пыльной дороге на луга с ромашками, как в детских стихах, где сонные коровы, оседланные тенями, сжевывали лето с белых склонов. Алабама шла позади и рвала цветы. Ей казалось особенно важным то, что она произносила в этом чужом мире затаенных чувств, и была похожа на человека, который воображает, будто сильно поумнел, заговорив на незнакомом языке. Джоанна жаловалась Милли, что Алабама слишком много болтает для своего возраста.

Скрипя и качаясь, как парусник в бурном море, любовный сюжет одолел июнь. Наконец пришло письмо от Эктона. Алабама заметила его на каминной полке в комнате Судьи.

«И, будучи в состоянии окружить Вашу дочь необходимым комфортом, а также, надеюсь, счастьем, я прошу Вашего согласия на наш брак».

Алабама пожелала сохранить письмо.

– Пусть будет в семейном архиве, – сказала она.

– Нет, – возразил Судья Беггс.

Он и Милли никогда ничего не хранили.

В ожиданиях Алабамы в отношении сестры было предусмотрено как будто все, но она не учла, что любовь может катить и дальше, забирая с собой тела павших, чтобы закрыть ими воронки от бомб на пути к очередной линии фронта. Много времени понадобилось Алабаме, чтобы научиться думать о жизни без романтических фантазий, как о длинной и беспрерывной череде отдельных событий, где всякий эмоциональный опыт служит подспорьем в подготовке к другому.

Когда Джои произнесла свое «да», Алабаме показалось, что ее обманули и не показали долгожданный спектакль, на который она купила билет. «Сегодня шоу отменяется, премьерша подхватила простуду», – мысленно произнесла она.

Неизвестно, плакала Джоанна или не плакала, пока Алабама начищала белые комнатные туфли в верхнем холле. Ей была видна кровать Джоанны: казалось, сестра уложила себя, а сама ушла, но потом забыла вернуться, из ее спальни не доносилось ни звука.

– Почему ты не хочешь выйти замуж за Эктона? – услыхала Алабама кроткий голос отца.

– Ах… У меня нет сундука, да теперь еще придется уехать, и платья у меня все старые, – уклонилась от ответа Джоанна.

– Сундук я дам, Джои, а он даст тебе и платья, и новый дом, и все остальное.

Судья был ласков с Джоанной. Она меньше всех походила на него; из-за своей застенчивости она казалась более сдержанной и менее приспособленной к тому, чтобы нести свой крест, – менее, чем Алабама и Дикси.

Жара давила на все живое на земле, раздувая тени, распахивая окна и двери, пока лето не раскололось в жутком ударе грома. При свете молний было видно, как деревья тянутся в маниакальном порыве вверх и размахивают ветками, словно фурии – руками. Алабама знала, что Джоанна боится грозы. Она тихонько залезла в кровать сестры и обняла ее загорелой рукой, словно укрепляя прочным засовом ненадежную дверь. У Алабамы не было сомнений в том, что Джоанна поступит правильно и сделает правильный выбор; теперь она понимала, как это важно – особенно для Джоанны, которая всегда и во всем любила порядок. Ведь и Алабама была такой же иногда, по воскресеньям, когда оставалась одна в доме, в котором царила первозданная тишина.

Алабаме хотелось успокоить сестру. Ей хотелось сказать: «Послушай, Джои, если тебе так жалко магнолии и ромашковые поля, не бойся их забыть, я обязательно расскажу тебе, каково это – чувствовать то, что ты уже забудешь, – ведь когда-нибудь через много лет со мной случится что-то такое, что напомнит тебе о сегодняшнем».

– Убирайся с моей кровати, – внезапно сказала Джоанна.

И Алабама печально бродила по дому, то ныряя, то выныривая из белых ацетиленовых вспышек света.

– Мама, Джои боится.

– Дорогая, не хочешь полежать со мной?

– Я не боюсь. Просто не могу спать. Но я бы полежала с тобой, если можно.

Судья часто засиживался за чтением Филдинга. Зажав нужную страницу большим пальцем, он закрыл книгу, отметив таким образом конец дня.

– Что за служба в католических соборах? – спросил Судья. – Гарлан католик?

– Нет, думаю, нет.

– Я рад, что она решила выйти за Эктона, – с непроницаемым лицом проговорил Судья.

У Алабамы был мудрый отец. Своими предпочтениями в отношении женщин он сотворил и Милли и девочек. Он все знает, говорила себе Алабама. Наверное, так оно и было. Если знание – это иметь свое отношение к не испытанному на своем опыте и стойкое отрицательное отношение к испытанному, то она не ошибалась.

– Мне грустно, – решительно заявила Алабама. – У Гарлана прическа, как у испанского короля. Лучше бы Джои вышла замуж за него.

– На прическу испанского короля не проживешь, – парировал Остин.

Эктон телеграфировал о том, что приезжает в конце недели и что он очень счастлив.

Гарлан и Джоанна качались на качелях – дребезжавшая цепь скрипела, они стояли на облезшей серой доске и на лету сбивали цветы с вьюнков.

– На этом крыльце всегда так хорошо и прохладно, как нигде больше, – сказал Гарлан.

– Потому что здесь пахнет жимолостью и жасмином, – проговорила Джоанна.

– Нет, – сказала Милли, – напротив, через дорогу, скосили сено, пахнет им и еще здесь пахнет моей душистой геранью.

– Ох, мисс Милли, мне не хочется уходить.

– Вы еще вернетесь.

– Нет, не вернусь.

– Простите, Гарлан… – Милли поцеловала его в щеку. – Не расстраивайтесь, ведь вы еще почти ребенок. Будут другие девушки.

– Мама, это груши так пахнут, – прошептала Джоанна.

– Это мои духи, – с раздражением заявила Алабама, – и они, между прочим, стоят шесть долларов за унцию.

Гарлан прислал корзинку раков к ужину, на который был приглашен Эктон. Раки ползали по кухне, залезали под плиту, и Милли одного за другим бросала их живыми и зелеными в кастрюлю с кипятком.

Все ели их, кроме Джоанны.

– Слишком они неуклюжие, – сказала она.

– Наверняка объявились в животном мире в тот момент, когда началось бурное развитие техники. Прут как танки.

– Они едят мертвых людей, – заявила Джоанна.

– Джои, зачем же так за столом?

– Ничего не попишешь, – с неприязнью произнесла Милли, – едят.

– Мне кажется, я могла бы сделать такого рака, было бы из чего, – вмешалась Алабама.

– Хорошо съездили, мистер Эктон?

Весь дом был заполнен приданым Джоанны – платьями из синей тафты, в черно-белую клетку, из перламутрово-розового атласа, с бирюзово-синей талией, а также черными замшевыми туфлями.

Коричневый и желтый шелк, кружева, шотландка, строгий костюм и мешочки с розовыми сухими лепестками заполняли новый сундук.

– Не хочу такой фасон, – рыдала Джоанна. – У меня слишком большая грудь.

– Тебе очень идет, да и пригодится в городе.

– Вы должны навестить меня, – говорила Джоанна подругам. – Будете в Кентукки, приходите. Потом мы переберемся в Нью-Йорк.

Джоанна волновалась и подспудно протестовала против предстоящей жизни, как щенок, которому не дает покоя шнурок от ботинка. Ее раздражал Эктон, и в то же время она чего-то постоянно требовала от него, словно ждала, что посредством обручального кольца он обеспечит ей полный набор радостей.

Они уехали ночью. Джоанна не плакала, но, кажется, стыдилась того, что готова заплакать. Пересекая железнодорожные пути, когда возвращались назад, Алабама, как никогда прежде, ощущала силу и власть Остина. Джоанну произвели на свет, вырастили и выставили вон. Расставшись с Джоанной, отец как будто состарил ее; отныне между ним и его абсолютной властью над прошлым было только будущее Алабамы. Она оставалась единственной неразрешенной проблемой, унаследованной им из его молодости.

Алабама думала о Джоанне. И вот к какому выводу она пришла. Любить – это всего-навсего отдать другому человеку свое прошлое, из которого многое уже сделалось таким громоздким, что в одиночку с ним не справиться. Искать любовь все равно что искать еще один пункт отправления, размышляла она, еще один шанс начать новую жизнь. Не по годам развитая, Алабама думала еще и о том, что человек ищет другого человека вовсе не затем, чтобы разделить с ним будущее, жадно приберегая для себя свои тайные ожидания. Ей иногда приходили в голову замечательные и, как правило, невеселые мысли, но они никак не отражались на ее поведении. В свои семнадцать она стала философом-гурманом и отбирала возможности, обгладывая кости разочарований, оставшиеся после семейных скромных трапез. Надо сказать, в ней было много от отца, который судил и рядил все, независимо от нее.

Вслед за ним она не понимала, почему не может длиться вечно живое и важное ощущение сопричастия, преодолевающее статическую рутину. Со всем остальным дело как будто обстояло неплохо. Она, как и отец, наслаждалась быстротой и полнотой сестринского перемещения из одной семьи в другую.

Однако без Джоанны в доме стало тоскливо. Но Алабама могла почти целиком оживлять образ сестры в памяти – по тем мелочам, что та не забрала с собой.

– Когда мне грустно, я работаю, – сказала мама.

– Не понимаю, как ты научилась хорошо шить.

– Училась на вас.

– Только пусть это платье будет совсем без рукавов, а розы поместим на плече, ладно?

– Ладно, как хочешь. Руки у меня стали грубые, не годятся для шелка, и шью я хуже, чем прежде.

– А какой чудесный материал. Мне оно очень идет, больше, чем Джоанне.

Алабама прикинула на себя летящий шелк, чтобы увидеть, как он будет плескаться на ветру и как смотрелся бы в музее на Венере Милосской.

«Вот прямо бы сейчас и на танцы, – подумала Алабама, – это было бы здорово. А то ведь вконец измучаешься».

– Алабама, о чем ты думаешь?

– О развлечениях.

– Хорошее дело.

– И еще о том, какая она красивая, – поддразнил ее отец. Посвященный в маленькие тайны семьи, Остин, который был совершенно лишен тщеславия, с любопытством открывал его в своих детях. – Все любуется собой в зеркале.

– Папа! Я не любуюсь!

Алабама знала, что действительно смотрится в зеркало чаще не просто из удовольствия, она постоянно надеется увидеть в нем нечто большее, чем есть на самом деле.

Алабама обвела смущенным взглядом кучу ничейных вещей в соседней комнате, похожую на куст примулы за окном. Горели на солнце пять медных щитов ярко-красного гибискуса, перед сараем алтей клонил к земле бледно-розовый балдахин, Юг как бы приглашал всех на вечеринку – не определяя точного адреса.

– Милли, запрети ей загорать дочерна, если она собирается носить такие платья.

– Она же еще ребенок, Остин.

Ради танцев перешивали розовое платье Джоанны. Мисс Милли с трудом разогнула спину. В доме было слишком душно. Не успевала она слегка взбить волосы с одной стороны, как с другой они прилипли к шее. Она принесла себе холодный лимонад. Пудра вокруг носа сбилась в сухие круги. Милли и Алабама вышли на крыльцо. Алабама села на качели, которые были для нее своего рода музыкальным инструментом; раскачивая цепи, можно было сотворить веселую мелодию или убаюкивающий протест против скучного свидания. Алабама уже давно была готова отправиться на бал, подготовиться еще лучше было попросту невозможно. Почему же никто не идет и не звонит? Почему ничего не происходит? У соседей часы пробили десять раз.

– Если сейчас же никто не придет, все пропало, – как бы между прочим проговорила Алабама, делая вид, будто ее не волнует, пропустит она танцы или не пропустит.

Далекие судорожные рыдания разорвали тишину летнего вечера. С улицы донеслись, одолев знойное марево, крики мальчишки-газетчика.

– Покупайте газету! Покупайте газету! Новости! Читайте новости!

Его голос летал из стороны в сторону, вверх-вниз, словно эхо в соборе.

– Мальчик, что случилось?

– Не знаю, мэм.

– Пойди сюда! Дай мне газету!

– Это ужасно, папа! Что теперь будет?

– Будет война.

– Но их же предупредили, чтобы они не плыли на «Лузитании»[17], – сказала Милли.

Остин раздраженно откинул назад голову.

– Как можно? – отозвался он. – Они не имеют права предупреждать граждан нейтральных стран.

Автомобиль с мальчишками затормозил на обочине. В темноте раздался долгий пронзительный свист, но ни один из мальчишек не вышел из машины.

– Ты не покинешь дом, пока они сами не изволят за тобой зайти, – строго произнес Судья.

Освещенный лампой в холле, он казался очень красивым и серьезным – таким же серьезным, как предполагаемая война. Алабаме стало стыдно за своих приятелей, как только она сравнила их с отцом. Один из мальчиков вылез из автомобиля и открыл калитку; и Алабама и отец назвали бы это компромиссом.

«Война! Будет война!» – думала она.

От возбуждения сердце едва не выпрыгивало у нее из груди, и она так высоко поднимала ноги, что, казалось, летела над лестницей, устремившись к ожидавшему ее автомобилю.

– Будет война, – сказала Алабама.

– Вот и повеселимся на танцах, – отозвался ее эскорт.

Весь вечер Алабама думала о войне. Теперь начнется другая жизнь, и будут другие удовольствия. С юношеским ницшеанством Алабама уже предвкушала, что благодаря мировому катаклизму избавится от ощущения удушья, и новые ощущения затмят и семью, и сестру, и мать. Алабама говорила себе, что будет с улыбкой шагать по высотам, останавливаясь, чтобы нарушать правила, грешить и любить, а если цена будет слишком высока… ну, не стоит жадничать заранее. Переполненная подобными самонадеянными заключениями, Алабама обещала себе, что, если в будущем ее душа изголодается и будет молить о хлебе, пусть ест камень, который она предложит ей без сожалений и раскаяния. Она без устали убеждала себя в том, что главное – при первой же возможности взять желаемое. И она старалась добиться своего.

III

– Эта оказалась самой неукротимой, но и самой стоящей из девочек Беггс, – говорили в округе.

Алабаме было известно все, что о ней говорили, – рядом с ней было так много юношей, жаждавших «защитить» ее, что избежать сплетен оказалось невозможно. Она откидывалась назад, раскачивая качели, и старалась представить себя такой, какой ее представляли другие.

«Стоящая, – думала она, – означает, что я никогда не обману их ожиданий, я и правда жутко способная – мои шоу чертовски хороши».

«Он очень похож на чистопородного пса, – думала она о высоком офицере, который стоял рядом с ней, – на гончую, благородную гончую! Интересно, он может достать ушами до кончика носа?» Она уже не воспринимала его как мужчину, увлекшись сравнением.

У офицера было длинное печально-сентиментальное лицо, наиболее выдающаяся точка которого находилась на кончике чувствительного носа. Время от времени офицер яростно себя ругал, просто разрывал в клочья и обрушивал эти клочья ей на голову. Несомненно, его терзали муки любви.

– Маленькая леди, как вы думаете, вам хватило бы пяти тысяч в год? – спросил он, открывая свою душу. – Для начала, – подумав, добавил он.

– Хватило бы, но я не хочу жить на пять тысяч.

– Тогда почему вы поцеловали меня?

– Никогда еще не целовалась с усатым мужчиной.

– Вряд ли это может служить объяснением…

– Вы правы. Но это объяснение ничем не хуже тех, которыми многие прикрывают свой уход в монастырь.

– Тогда мне нет смысла оставаться дольше, – печально проговорил офицер.

– Наверно, нет. Уже половина двенадцатого.

– Алабама, вы совершенно невыносимы. Вам известно, какая у вас репутация? А я все равно предлагаю вам руку и сердце…

– И сердитесь, потому что я не делаю из вас жертву, честного мужчину.

Молодой человек тут же стушевался и словно бы спрятался за обезличивающим всех военным мундиром.

– Вы пожалеете, – недовольно проговорил он.

– Надеюсь, – ответила Алабама. – Мне нравится платить за то, что я делаю, – тогда я чувствую себя в расчете со всем миром.

– Вы похожи на диких команчей. Зачем вам нужно притворяться злой и жестокосердной?

– Может быть, вы правы – в любом случае, в тот день, когда я раскаюсь, напишу «простите» в уголке приглашений на свадьбу.

– А я пришлю вам свою фотографию, чтобы вы не забыли меня.

– Хорошо – если хотите.

Алабама закрыла дверь на щеколду и выключила свет. Стоя в непроглядной темноте, она ждала, когда глаза начнут различать контуры лестницы. «Может быть, следовало бы выйти за него замуж, ведь мне скоро восемнадцать, – попыталась она размышлять здраво, – и он бы неплохо заботился обо мне. Пора подумать о будущем». С этими мыслями Алабама поднялась по лестнице.

– Алабама, – услыхала она тихий, едва различимый голос матери, донесшийся к ней из потока темноты, – утром с тобой хочет поговорить твой отец. Не опаздывай на завтрак.

Сидевший за столом с серебряными приборами судья Остин Беггс выглядел человеком уверенным, трезво мыслящим и глубоко погруженным в свои мысли. Он был похожим на выдающегося спортсмена, замершего в неподвижности, – перед тем моментом, когда ему надо выложиться до конца.

Он сразу постарался взять верх над Алабамой.

– Имей в виду, я не позволю, чтобы из-за тебя мое имя трепали на всех углах.

– Остин! Да она же только что окончила школу, – Милли попробовала урезонить мужа.

– Тем более. Что тебе известно об этих офицерах?

– По-жа-луй-ста…

– Джо Ингхэм рассказал мне, что его дочь привезли домой неприлично пьяной, и она созналась, что это ты напоила ее.

– Она сама пила. Мы праздновали новый набор в офицерской школе, и я налила джин в медицинскую фляжку.

– И заставила девчонку выпить?

– Ну уж нет! Когда она увидела, как все смеются, то решила присоседиться к моей шутке, ведь самой ей ни за что ничего путного не придумать, – спесиво произнесла Алабама.

– Отныне тебе придется вести себя более осмотрительно.

– Да, сэр. Ох, папа! До чего же я устала сидеть на крылечке, ходить на свидания и смотреть, как все погано.

– Мне кажется, у тебя и так хватает дел, и необязательно развращать окружающих.

«Какие дела, кроме как пить и любить?» – мысленно откликнулась Алабама.

Она остро ощущала собственную никчемность, бессмысленность такой вот жизни, когда июньские насекомые обсыпали липкие плоды на фиговом дереве и тучи неподвижных мух – всякую гниль. Скудная сухая трава под пеканами[18] кишела рыжевато-коричневыми гусеницами, стоило только к ней присмотреться. Спутанный в колтуны горошек высох на осенней жаре, и, как пустые раковины, свисали с перекладин на доме затвердевшие стручки. Солнечные лучи красили газон ровными желтыми мазками и ломались о спекшиеся хлопковые поля. Жирная земля, богато родившая в другое время, теперь лежала плоскими пластами по обе стороны дороги, изредка морщась в обескураживающей усмешке. Невпопад пели птицы. Ни мул в поле, ни человек на песчаной дороге не могли вынести жару, клубящуюся между впалыми глинистыми берегами и негромко шелестящими кипарисами, которые отделяли военные лагеря от города – многие умирали от солнечного удара.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Я, размышляя, на холме лежалИ вдруг услышал горьких жалоб звуки.Покатый склон, удвоив, отражалВ лаз...
Камилла находится в растрепанных чувствах. Примерно полгода назад она познакомилась с обаятельным па...
Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадц...
Тема этого издания на первый взгляд может показаться совершенно фантастической. Социализм объявлен н...
В книге известного критика и историка литературы, профессора кафедры словесности Государственного ун...
Курт Ауст – датчанин, ныне живущий в Норвегии и пишущий по-норвежски, сразу стал знаменитым, когда о...