Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро
Санчес Гинеа с благодушием человека, совершившего удачное приобретение, начинает расписывать: французский одномачтовый тендер, сто восемьдесят тонн, был захвачен корсаром из Альхесираса и там же продан на торгах двадцать дней назад. Старый, но в превосходном состоянии. Может нести на борту до восьми шестифунтовых орудий. Раньше назывался «Кольбер», а теперь по созвучию – «Кулебра»[19]. Куплен за двадцать тысяч реалов. Смена такелажа, оружие и боеприпасы потянули еще приблизительно на половину этой суммы.
– Рейсы будем совершать короткие: из Сан-Висенте до Гаты или, самое дальнее, до Палоса. Поменьше риска и побольше возможностей получить барыш… Деньги верные, твердо обещаю тебе. Две трети нам с тобой – пополам. Треть – капитану и команде. Все абсолютно законно.
Лолита Пальма глядит на запертую дверь:
– Что еще известно об этом человеке?
– В последних рейсах удача от него отвернулась, но моряк он хороший. Во время последней войны ходил Проливом. Командовал шестипушечной шхуной… Поначалу все шло гладко, и дело приносило большой доход… Я-то знаю, потому что был одним из ее совладельцев. Но под конец не повезло: у мыса Трес-Форкас нарвались на английский корвет.
– Кажется, вы мне что-то рассказывали об этом капитане… Это не он бежал с Гибралтара?
Дон Эмилио одобрительно смеется – эти воспоминания доставляют ему удовольствие.
– Он самый. Вместе со своими людьми захватил и угнал тартану. С тех пор уже четыре года плавает на торговых судах, но совсем недавно вдрызг разругался с последним арматором.
– И с кем же именно?
– С Игнасио Усселем.
Старый негоциант, произнося это имя, вздернул брови и взглянул на Лолиту пытливо и многозначительно. Весь Кадис знает, что компания «Пальма и сыновья» не закрыла свой счет по отношению к фирме Игнасио. В пору кризиса девяносто шестого года Томас Пальма, потеряв из-за вероломства Усселя три важных фрахта, был на волосок от разорения. И Лолита Пальма этого не забыла.
– У нас есть подписанный Регентством корсарский патент на два года, – продолжает дон Эмилио. – Есть корабль на плаву, есть капитан, способный сколотить хороший экипаж. И есть занятое врагом побережье, мимо которого ходят туда-сюда корабли, французские и наши, из оккупированных провинций. Чего еще желать? И еще есть премии за сам факт захвата, не говоря уж о стоимости кораблей и груза.
– То есть вы, дон Эмилио, подаете это как исполнение патриотического долга?
Старик добродушно смеется:
– И это тоже, девочка моя, и это тоже. А заодно и свой интерес блюдется, и ничего дурного здесь нет. И ничего зазорного для коммерческой компании в том, чтобы снарядить корсара.
Пусть вспомнит, что и Томас это делал не моргнув глазом. И старался напакостить англичанам где мог. Стыдиться тут нечего. Это ж не работорговля.
– Ты ведь знаешь, я располагаю свободными средствами. И что могу найти других партнеров – тоже знаешь. Речь о выгодном помещении капитала. И я, как и раньше, долгом своим почитаю предложить это дело прежде всего тебе.
Пауза. Лолита Пальма по-прежнему смотрит на дверь.
– Испробуй его… Потолкуй, узнай, чем дышит, – ободряюще говорит дон Эмилио. – Он человек занятный… Прямой… Мне он как-то пришелся по сердцу.
– Вы, похоже, склонны всецело ему довериться? Так хорошо его знаете?
– Мой сын Мигель плавал с ним. В Валенсию и назад. Как раз когда эвакуировали Севилью и творилась черт знает какая паника. Да еще и в шторм попали. Ну так вот, он вернулся в полном восторге от него, все твердил, какой это на редкость толковый и хладнокровный человек… Это он, кстати, узнав, что Пепе в Кадисе и без работы, посоветовал позвать его в капитаны «Кулебры».
– Он здешний?
– Нет, родился на Кубе, насколько я знаю. В Гаване, что ли.
Лолита Пальма рассматривает свои руки. Все еще красивы – длинные пальцы, не слишком выхоленные, но хорошей формы ногти. А Санчес наблюдает за ней. С задумчивой улыбкой. Потом встряхивает головой и говорит добродушно:
– В нем, знаешь ли, что-то есть… Какая-то внутренняя потаенная сила… Изюминка какая-то… Он не слишком изыскан, разумеется; может быть, даже немного грубоват… Слово кабальеро к нему не вполне подходит. Уверяют, он не очень-то щепетилен насчет того, что касается юбок.
– Пощадите, дон Эмилио! В хорошем свете вы его выставляете передо мной, нечего сказать…
Старик, словно обороняясь, выставил перед собой обе руки:
– Я говорю все как есть. Знаю тех, кто терпеть его не может и в грош не ставит, и тех, кто отдает ему должное. И, как говорит мой сын, сии последние отдадут за него последнюю рубаху.
– А женщины? Им что отдавать?
– Это уж ты сама решай.
Они переглянулись с улыбкой. У Лолиты она вышла невеселой и какой-то смутной. У дона Эмилио – в ней сквозит удивление и словно бы даже любопытство.
– Во всяком случае, – договорил он, – мы ведь его не на бал плясать зовем. А на мостик корсара.
Струнный перебор. В свете масляной лампы влажно лоснится смуглая кожа танцовщицы. Черные пряди прилипли ко лбу. Движется как кобылица в поре, думает Симон Дефоссё. Грязная испанка, темноглазая испанка. Цыганка, наверно, думает он. Здесь все смахивают на цыган.
– Будем использовать свинец, – говорит он Бертольди.
Заведение набито битком: здесь драгуны, артиллеристы, моряки, линейная пехота. Только мужчины. Одни офицеры. Сидят на скамьях, табуретах, стульях вокруг залитых вином столов.
– Капитан… Неужели ты нигде и никогда не забываешь об этом?
– Как видишь. Везде и всюду помню.
Махнув рукой – ничего, мол, не попишешь, – Бертольди осушает стакан и тотчас вновь наполняет его из большого кувшина. В воздухе колышутся плотные полотнища серого табачного дыма. Терпко, остро несет потом из-под расстегнутых мундиров, раскрытых на груди сорочек, распахнутых жилетов. Кажется, даже ко вкусу вина – густого, но скверного, которое не веселит, а дурманит, – примешивается этот запах – едкий и какой-то мутный, под стать десяткам взглядов, неотступно следующих за каждым движением женщины, которая, дразняще изгибаясь и раскачиваясь, похлопывая себя по бедрам, пляшет под звон гитар.
– Ах, сучка… – бормочет Бертольди, не сводя с нее глаз.
И еще мгновение наблюдает за танцовщицей, лишь потом обернувшись к Дефоссё:
– Свинец, говорите?
Капитан кивает. Это единственное решение, говорит он. Инертный свинец. Бомбы по восемьдесят–девяносто фунтов, без пороха, без запальных трубок. Это увеличит дистанцию не менее чем на сотню туазов. А при благоприятном ветре – и того больше.
– Поражающее действие ничтожно, – напоминает Бертольди.
– Усилением его займемся позже. Сейчас важно добиться, чтобы долетало до центра города. До площади Сан-Антонио или куда-нибудь поблизости.
– Решились, значит?
– Окончательно и бесповоротно.
Бертольди, пожав плечами, поднимает стакан:
– В таком случае – за «Фанфана»!
– Да, за него. – Дефоссё слегка дотрагивается до лейтенантова стакана краешком своего. – За «Фанфана»!
Гитары смолкают. Гремят рукоплескания. Несутся восторженные выкрики на всех европейских языках. Танцовщица, гибко перегнув стан, отклоняет стан назад и, еще не успев опустить вскинутую руку, обводит публику взглядом чернейших глаз. Вызывающе и самоуверенно. Она знает, что теперь может выбирать среди тех, кого разожгла своим танцем. Инстинкт или опыт, в отличие от возраста немалый, подсказывают, что любой из присутствующих, стоит ей лишь остановить на нем взгляд, осыплет ей ляжки золотым дождем. Время для этого самое подходящее. Здесь в немалом числе да в нужном месте собрались мужчины в соку, а война вовсе не обязательно означает разорение. По крайней мере, не для всех: не для тех, у кого такое, как у нее, статное тело, такой темный взгляд. Размышляя об этом, Симон Дефоссё шарит глазами по смуглым рукам танцовщицы, замечая, как поблескивают капли пота в корсаже ее платья, с бесстыдной откровенностью выставляющего напоказ груди. Может быть, придет день, когда эта женщина, состарившись и увянув, будет умирать с голоду на какой-нибудь грядущей войне. Но уж не на этой. Достаточно лишь увидеть, как окутывает ее облако похотливых взглядов; с какой алчной расчетливостью, лишь слегка прикрытой деланой скромностью, оба гитариста – кто они ей: отец и брат? кузены? любовники или сутенеры? – сидя на низких стульчиках с инструментами на коленях, озираются по сторонам, улыбаются рукоплесканиям, прикидывают, откуда, из чьего кошелька донесется сегодня вечером самый сладостный звон. Почем пойдет нынче на скудном рынке женского тела предполагаемая честь их дочери, сестры, кузины, любовницы, подопечной, сколько отвалят за нее французские сеньоры, набившиеся в заведение в Пуэрто-Реале. Ибо одно дело отчизна и наш пресветлый государь дон Фернандо и другое – утроба, которая каждый день требует пропитания.
Выйдя на улицу, Симон Дефоссё и лейтенант Бертольди с облегчением ловят свежий бриз. Кругом темно. Большая часть жителей ушла с появлением императорских войск, и покинутые дома обращены в солдатские казармы, а патио и сады – в конюшни. Разграбленная церковь служит теперь пакгаузом и арсеналом, алтарь разломан и пущен на дрова для бивачных костров.
– Эта гитана меня разожгла, – замечает Бертольди.
Улица приводит их на берег моря. Купол безлунных небес над плоскими крышами приземистых домишек – весь в звездных россыпях. В полулиге к востоку, по ту сторону чернеющего пятна бухты, виднеются далекие одиночные огоньки в неприятельском арсенале на Карраке и в городке на Исла-де-Леоне. Как это обычно и бывает, осажденные кажутся гораздо беспечней и свободней, нежели осаждающие.
– За три месяца – ни одного письма, – говорит лейтенант спустя еще несколько минут. – Будь оно все проклято…
Дефоссё в темноте морщится. Он может бе запинки продолжить ход мыслей своего спутника. У него и самого все мысли – об оставленной в Мерце жене. И о сыне, которого не успел даже толком узнать. Уже два года здесь. Да, почти два. А сколько еще – неизвестно.
– Сволочь испанская! – злобно бормочет Бертольди. – Рвань проклятая, вшивая шпана…
За последние недели он утратил свое неизменно доброе расположение духа, сделался желчен и раздражителен. Как и Бертольди, как и еще двадцать три тысячи французов, размещенных между Санкти-Петри и Чипионой, Дефоссё не знает, что делается сейчас на родине и в остальной Европе. Он располагает лишь слухами, предположениями, толками разной степени достоверности. Туман, одно слово. Относительно свежая газета, недавно выпущенная брошюра, письмо стали редкостью, диковинами, которые ему в руки не попадают. Не получают они и писем от родных, а те – от них. Этому препятствуют геррильеро и просто бандитские шайки, действующие на коммуникациях. Передвигаться по Испании – то же, что по арабскому Востоку: почтальонов и курьеров перехватывают, похищают, убивают среди скал или в лесу, и без неприятных сюрпризов удается странствовать лишь под сильным конвоем. От Хереса до Севильи тянется цепь блокгаузов, но их малочисленные гарнизоны живут в вечном страхе, постоянно оглядываясь и не снимая пальца с курка, ибо в равной степени опасаются и противника, который постоянно кружит где-то поблизости, и местных жителей у себя за спиной. И с приходом темноты мятежники берут безраздельную власть над каждым полем, над каждой дорогой, а тот несчастный, кто рискнет появиться там без надлежащей охраны, угодит в смертельную западню и утром, замученный самым зверским образом, будет найден где-нибудь в дубовой роще, в сосновом перелеске. Так воюют в Испании, так сражаются в Андалусии. Какая там оккупация, видимость одна! И захватчики грозны более репутацией своей, нежели действиями. Части Первого корпуса, осаждающие Кадис, чересчур удалены от главных сил. Отъединенные от всего и вся солдаты будто отбывают ссылку, которая совершенно неизвестно чем кончится в этом враждебном краю, где скука и чувство заброшенности, столь же отупляющие, сколь и одуряющие, словно наркотическое зелье, владеют даже самыми лучшими бойцами, и те наравне со всеми страдают от неприятельского огня, болезней и жестокой ностальгии.
– Завтра хороним Бувье, – мрачно говорит Бертольди.
Капитан не отзывается. Тем более что его субалтерн и не намеревался сообщить ему некое новое сведение, но всего лишь высказывает вслух то, что у него на душе. Луи Бувье, лейтенант артиллерии, вместе с которым они проделали путь из Байоны в Мадрид, а потом были откомандированы на батарею в Сан-Диего под Чикланой, не так давно занемог нервным расстройством, вогнавшим его в глубочайшую меланхолию. Два дня назад он схватил чье-то неосмотрительно оставленное ружье, вбежал с ним в барак, сунул ствол в рот и, большим пальцем правой ноги спустив курок, вышиб себе мозги.
– Черт! Мы с тобой в самой заднице мира…
Дефоссё по-прежнему молчит. Легкий ветерок несет с собою запахи ила и водорослей – начинается отлив. У крайних домиков поселка смутно виднеются полевые палатки и укрепления, возведенные на тот случай, если неприятель высадит морской десант. Слышно, как перекликаются часовые, негромко ржут лошади в патио, обращенных в полковые конюшни. Бесчисленное множество разных звуков, которые производят тысячи копошащихся в ночи, спящих или бодрствующих людей, сливается в однотонный тихий гул. Армия села перед городом на мель.
– Что ж, я считаю: со свинцом – это толково придумано… – говорит Бертольди тоном человека, хватающегося за все, что плавает.
Дефоссё, сделав еще два шага, останавливается, глядит на далекие огни. Мысленно он прокладывает новые траектории, проводит безупречно вычерченные кривые, прекрасные в своем безупречном совершенстве параболы.
– Это единственный способ увеличить дальность… Завтра попытаемся сместить центр тяжести. Изменим период вращения в канале ствола, – может, возымеет действие…
Снова молчание. Долгое.
– А знаешь, о чем я думаю, мой капитан?
– Понятия не имею.
– О том, что ты никогда не последуешь примеру бедняги Бувье.
Дефоссё улыбается в темноте. Он знает: его помощник прав. Он не застрелится – до тех пор, по крайней мере, пока есть задачи, подлежащие решению. Это не вопрос упорства или отчаянья. Стальная нить, прочно привязывающая его к здравому смыслу, сплетена из убеждений, а не из чувств. И такие слова, как «долг», «отчизна» или «товарищество», столь важные для Бертольди и других, здесь ни при чем. В его случае дело идет о весах, объемах, долготах, возвышении, плотности, сопротивлении воздуха, вращении. Об аспидной доске и правилах счисления. Обо всем, что позволяет Симону Дефоссё, капитану артиллерии императорской армии, не ломать себе голову сомнениями, не относящимися к сфере чистой техники. Страсти губят людей, но страсти их и спасают. Его страсть – увеличить дистанцию выстрела на семьсот пятьдесят туазов.
В кабинете, под портретом Фердинанда Седьмого – трое. Утренний свет наискось бьет через щель в гардинах, вспыхивает искрами на золотом шитье по вороту, лацканам и обшлагам генеральского мундира.
– Это все? – спросил командующий океанской эскадрой и военный губернатор Кадиса генерал-лейтенант дон Хуан Мария де Вильявисенсио.
– Пока все.
Губернатор аккуратно положил донесение на зеленое сукно стола, смахнул с переносицы очки, заболтавшиеся на продетом в петлицу золотом шнурке, и поднял глаза на Рохелио Тисона:
– Негусто.
Тисон покосился на своего непосредственного начальника – главноуправляющего полицией Эусебио Гарсию Пико. Тот – нога на ногу, большой палец правой руки сунут в жилетный карманчик – сидит несколько отдельно, как бы в стороне. Лицо невозмутимо и бесстрастно, словно он размышляет о предметах вполне далеких и материях посторонних и всем видом своим показывает, что оказался здесь случайно – так, мимо шел. Тисон, двадцать минут ожидавший приема, сейчас спрашивает себя, о чем могли беседовать эти двое перед тем, как его пригласили в кабинет.
– Это трудное дело, ваше превосходительство, – осторожно отвечает он.
Вильявисенсио продолжает рассматривать его. Генерал-лейтенанту пятьдесят шесть лет. Весьма деятелен, но при этом наделен и тонким политическим чутьем, хотя привержен старинным обычаям и настроен консервативно в отношении новых свобод и безоговорочной лояльности молодому королю, томящемуся во французском плену. Политик даровитый и поворотливый, военный моряк, участвовавший во многих битвах и снискавший себе уважение, губернатор Кадиса – города, где бьется сердце Испании патриотической и мятежной, – Вильявисенсио превосходно находит общий язык со всеми, включая князей церкви и англичан. Его настойчиво прочат в члены нового Регентства, и он будет там, когда нынешнее сложит свои полномочия. Одним словом, Тисон знает: этот человек – в большой силе и с большим будущим.
– Трудное… – раздумчиво тянет он.
– Именно так, ваше превосходительство.
Повисает долгое молчание. Тисону до смерти охота курить, но никто не предлагает. Губернатор, поигрывая очками, снова проглядывает четыре сколотых вместе листка донесения и откладывает в сторону – строго параллельно линии стола и ровно в двух дюймах от края.
– Вы, значит, уверены, что все три убийства совершил один человек?
Тисон кратко, в немногих словах, объясняется. Уверенным вообще ни в чем быть нельзя, однако почерк совпадает. И тип жертвы тоже. Очень молоденькие девушки из простонародья. В донесении указано: две были в прислугах, личность третьей установить не удалось. Вероятней всего – беженка, без семьи и определенного рода занятий.
– И что же… никаких следов… э-э… физического насилия?
Еще один быстрый, косой взгляд. Главноуправляющий безмолвием и неподвижностью подобен каменной статуе. Словно бы его здесь и вовсе нет.
– Их всех забили насмерть кнутом. Без жалости и пощады. Если уж это не физическое насилие, то пусть Христос сойдет с небес и скажет – что.
Последняя реплика не пришлась по вкусу губернатру – человеку, как всем известно, весьма богобоязненному. Он хмурится и рассматривает свои руки – они у него тонкие и белые. Породистые, думает Тисон, такие и подобают офицеру флота: на службу в Королевскую армаду плебеев не берут. На пальце левой блестит перстень с великолепным изумрудом, лично подаренный императором Наполеоном, когда Вильявисенсио с соединенной франко-испанской эскадрой был в Бресте – то есть, значит, еще до Трафальгара, до похищения короля, до войны с Францией и до того, как все покатилось к дьяволу.
– Я имел в виду… Ну, вы понимаете… Другое насилие.
– Жертвы не были изнасилованы. По крайней мере, следов не обнаружено.
Вильявисенсио долго молчит, теперь устремив взгляд на комиссара. И ждет. Но Тисон не считает себя обязанным пускаться в объяснения, ибо не уверен, что губернатор ждет их от него. Его привел сюда Гарсия Пико. «Дон Хуан Мария, – сказал он, пока поднимались по лестнице, – и подобное титулование не впрямую, но внятно лишний раз предупреждало, кто есть кто, – дон Хуан Мария желает помимо письменного донесения получить сведения непосредственно от вас. В подробностях».
– В определенном смысле нам повезло с этой девушкой, – решается Тисон. – Никто ее не хватился, никто не заявил об исчезновении… Это позволит проводить дознание скрытно. Докучать и голову морочить нам не будут.
Едва заметным медленным кивком губернатор дает ему понять – он на верном пути. Ах, вот оно, значит, что, соображает Тисон, сдерживая улыбку, неуместно просящуюся наружу. Теперь понятно, о чем речь и что к чему. И куда целит Гарсия Пико. И на что он так многозначительно намекал, поднимаясь по лестнице.
Словно в подтверждение его правоты, Вильявисенсио небрежным движением руки с изумрудным перстнем указывает на рапорт:
– Три девушки, убитые… гм… столь своеобразно, – это уже не просто сложное дело… Это вопиющее зверство. И если дело получит огласку, выйдет большой скандал.
«Ага, теплей, теплей, – думает Тисон. – Сейчас будет совсем горячо, твое сволочное превосходительство».
– Да отчасти уже получило, – осторожно замечает он. – Слухи, толки, соседские пересуды. Это неизбежно, как вы сами изволите знать. Городок невелик, а народу – пропасть.
Он делает паузу, чтобы оценить действие произнесенных им слов. Губернатор взирает на него пытливо, и даже Гарсия Пико отрешился от своего напускного безразличия.
– Тем не менее, – продолжает комиссар, – мы пока еще можем совладать с этим. Припугнули немного кумушек и свидетелей. Все отрицаем, все решительно… И газеты до сей поры пока даже не пикнули.
Теперь наконец главноуправляющий счел нужным вмешаться. И от Тисона не укрылось, каким беспокойным взглядом он окинул губернатора, прежде чем заговорить.
– Пока. Именно что – пока. Однако история, леденящая кровь. Если журналисты вцепятся в нее, то уж не выпустят. Да и потом, свободу печати никто еще не отменял… Помешать газетчикам не удастся.
Вильявисенсио вскинул руку, заставляя его умолкнуть. Бросается в глаза, что это у него в обычае – прерывать собеседника, когда вздумается. В Кадисе командующий эскадрой – первый после Бога. А когда война – так и сам бог.
– Уже просочилось. Один из тех, кто слышал звон, – редактор «Эль Патриота». Тот самый, что в прошлый четверг очень настырно выспрашивал, насколько Божественное происхождение имеет власть монарха…
Он неожиданно замолкает, и последние слова повисают в воздухе. И смотрит на Тисона так, словно приглашает и его всерьез поразмыслить об этом.
– Газетчики разнуздались вконец, – добавляет он неприязненно. – И что мне им сейчас сказать? Сами знаете, с публикой какого рода нам приходится иметь дело. Разумеется, я все отрицал. К счастью, нашлось какую кость бросить этой своре. В Кадисе у всех на уме одна политика, даже война отходит на второй план. Дебаты в Сан-Фелипе-Нери требуют всего запаса чернил.
Возникнув в боковых дверях, к столу приближается адъютант в конногвардейском мундире и вполголоса обменивается с Вильявисенсио несколькими словами. Тот кивает, поднимается. И тотчас встают Тисон и главноуправляющий.
– Простите, господа. Принужден оставить вас ненадолго.
В сопровождении адъютанта он выходит из кабинета. Тисон и Гарсия Пико остаются на ногах, глядя в окно на крепостные стены, бухту и прочий пейзаж. Красивые виды открываются отсюда: должно быть, три года назад ими любовался и предшественник Вильявисенсио – генерал Солано, маркиз дель Сокорро, – пока разъяренная чернь не выволокла его отсюда, не потащила по улицам за то, что снюхался с французами. Солано крепко держался того мнения, что истинные враги испанцев – англичане и атаковать эскадру адмирала Росили, блокированную в бухте, – значит подвергать опасности город. Придя в неистовство, толпа горожан во главе со всяким припортовым отребьем – проститутками, контрабандистами и прочими подонками общества – приняла его слова близко к сердцу. Дворец губернатора был взят приступом, а Солано – зверски убит, причем устрашенные солдаты кадисского гарнизона пальцем не пошевелили в его защиту. Генерала растерзали на улице Адуана на глазах у Тисона, который тоже не вступился за него. Чистейшим безумием было бы ввязываться в это, а от того, какая участь постигла маркиза дель Сокорро, было ему ни жарко ни холодно. Было и есть. С неменьшим безразличием будет он взирать на генерала Вильявисенсио, если то же самое сегодня случится с ним. Или с Гарсией Пико.
Меж тем сей последний в задумчивости смотрел на комиссара:
– Полагаю, надо воспользоваться обстоятельствами.
«Ну еще бы! – сказал про себя Тисон, возвращаясь к действительности. – А иначе зачем бы ты стал тащить меня сюда, к этому хмырю с густыми эполетами».
– Если будут еще убийства, держать дело в тайне не удастся, – говорит он.
– Черт… – морщится Гарсия Пико. – С чего вы взяли, что будут? Сколько времени прошло с последнего?
– Четыре недели.
– А вы, мой друг, так и не нашли улик?
Тисон не оставляет без внимания этого «вы, мой друг». Но лишь качает головой:
– Никаких. Преступник всякий раз действует одинаково: нападает в уединенных местах на юных девушек. Затыкает рот и засекает до смерти.
На кратчайший миг его охватывает желание рассказать о совпадении с бомбами, но он сдерживается. Скажешь – придется слишком многое объяснять. А он не в настроении. И аргументов нет. Пока нет.
– Прошел месяц. Быть может, убийца устал.
Гримаса, перекашивающая лицо Тисона, должна означать сомнение.
– Все возможно, – отвечает он. – Но не исключено, что просто поджидает удобного случая.
– Считаете, будут еще убийства?
– Может, будут. А может, и нет. Кто его знает…
– В любом случае это ваше дело. И вам за него отвечать.
– Дело мое, но весьма нелегкое. Тут нужно будет…
Но начальство раздраженным взмахом руки обрывает:
– Послушайте, у каждого свои обязанности. У дона Хуана Марии – свои, у меня – свои. А у вас – ваши. И вам надлежит делать так, чтобы ваши не превращались в мои.
Последние слова он произносит, глядя на дверь, за которой скрылся Вильявисенсио. Потом снова поворачивается к Тисону:
– Не вижу больших препятствий к тому, чтобы схватить убийцу, действующего таким образом. Вы сами только что сказали: город невелик.
– Я еще сказал, что народу в нем – пропасть.
– Следить за этим самым народом – тоже ваша обязанность. Раскиньте сети, взбодрите агентуру. Вам за это жалованье платят. – Гарсия Пико, кивнув в сторону закрытой двери, понижает голос: – Если, не дай бог, случится еще одно убийство, нам потребуется козел отпущения. Тот, кого можно будет предъявить обществу… Понимаете? И покарать.
«Ага, вымолвил все-таки, разродился», – почти с облегчением думает Тисон.
– Такое трудно доказать, не получив признательных показаний…
«Голову мне не морочь», – добавляет выразительный взгляд комиссара, устремленный на собеседника. Оба они превосходно знают, что кортесы вот-вот законодательно запретят пытку и что даже судьям уже не под силу будет разрешить ее.
– Ответственность на вас, – гневно произносит Гарсия Пико. – Вся ответственность!
Возвращается Вильявисенсио. Вид у него разом и озабоченный, и отсутствующий. Губернатор глядит так, словно недоумевает: что эти двое делают у него в кабинете?
– Еще раз простите, господа… Сию минуту подтвердилось, что экспедиция генерала Лапеньи высадилась в Тарифе.
Тисон знает, что это значит. Ну или может себе это представить. Несколько дней назад шесть тысяч испанских солдат и еще сколько-то англичан под командованием генералов Лапеньи и Грэма на двух кораблях вышли из кадисской гавани курсом на восток. Высадка в Тарифе означает начало боевых действий в непосредственной близости от Кадиса – может быть, даже в Медина-Сидонии, где сходятся все коммуникации. И стало быть, готовится крупное сражение, чьи итоги – цепь сокрушительных поражений, приводящих к окончательной победе, как шутят местные острословы, – кадисское общество будет неделями обсуждать в кофейнях, в газетах и на званых вечерах, покуда генералы, которые вкупе со своими сторонниками смертельно завидуют друг другу и на дух друг друга не переносят, будут собачиться и скандалить.
– А потому вынужден извиниться… Срочные дела. Больше вас не задерживаю, господа…
Тисон и Гарсия Пико откланиваются, причем последний – со всеми протокольными церемониями. Губернатор отвечает рассеянно. Когда посетители уже на пороге, он вдруг спохватывается:
– Скажу вам прямо, господа, ясно и откровенно… Мы переживаем момент чрезвычайный и трагический… Как администратор, находящийся на ответственном военном и политическом посту, я обязан находить взаимопонимание не только с Регентством, но и с кортесами, с нашими британскими союзниками и с народом Кадиса. Безотносительно к войне и к французам. И не говоря уж о том, что на мне – управление городом, население коего удвоилось, а обеспечение продовольствием всецело зависит от морских путей… И что надлежит думать о возросшей опасности эпидемий и еще об очень многом другом… И как вы понимаете, зверские расправы, которые учиняет какой-то вконец ополоумевший маньяк, – это, без сомнения, ужасно, однако все же не главная из моих многообразных забот… По крайней мере, до тех пор, пока это не сделалось предметом публичного скандала. Я понятно выражаюсь, комиссар?
– Вполне понятно, ваше превосходительство.
– Ближайшие дни могут стать решающими, ибо высадка генерала Лапеньи способна переломить ход боевых действий в Андалусии. И стало быть, криминальная обстановка в городе отходит на второй план. Однако, если произойдет еще одно убийство, если эта история получит чрезмерную огласку, если общественное мнение потребует найти виновного, – он должен быть представлен незамедлительно. Надеюсь, и это понятно?
Да более или менее, думает полицейский. Но ограничивается лишь учтивым склонением головы. Вильявисенсио, повернувшись к посетителям спиной, направляется к своему столу.
– Да, вот еще что, – говорит он, усевшись. – Если бы мне по должности пришлось заниматься этим смрадным делом, я бы нанес, так сказать, упреждающий удар… Постарался бы немного, что ли, ускорить его ход.
– Вы имеете в виду, ваше превосходительство, взять кого-нибудь загодя?
Не обращая внимания на негодующий взгляд Гарсии Пико, Тисон полуобернулся с порога в ожидании ответа. И после недолгого молчания получил раздраженное и неприязненное:
– Я имею в виду убийцу, и никого больше. Но сейчас, когда в город хлынуло такое множество чужаков, не удивлюсь, если преступник окажется из их числа.
Дом семейства Пальма – большой, красивый, настоящий господский дом, один из лучших в Кадисе, и Фелипе Мохарра с приятным чувством гордости сознает, что там служит его дочка Мари-Пас. Стоит возле площади Святого Франциска: четыре этажа с пятью балконами и главным подъездом смотрят на улицу Балуарте, а четыре других – на улицу Доблонес, где вход в контору и на склад. Мохарра, прислонясь к тумбе на противоположной стороне, в саморрском одеяле на плечах, в шляпе, туго надвинутой поверх платка, обтягивающего голову, ждет, когда выйдет дочка, и курит самокрутку из мелко накрошенного табака. Солевар – человек гордый, с нерушимыми понятиями о том, какое место кому подобает занимать в этом мире. А потому, когда Мари-Пас предложила подождать ее в патио, пройти за кованую узорчатую решетку, где пол выложен мраморной плиткой, три арки с колоннами ведут на главную лестницу, а на стене перед маленьким алтарем с образом Пречистой Девы дель-Росарио горит лампадка, – отказался. Ему там быть не по чину. Его место – каналы и болота, его задубелым, сожженным солью ногам неуютно в альпаргатах, надетых по случаю приезда в город, – поскорей бы уж их сбросить. Он выехал спозаранку, выправив разрешение честь по чести, благо капитан Вируэс отправился в Карраку на военный совет, и он ему, стало быть, сегодня не понадобится. Вот Мохарра, уступая настоятельным просьбам жены, и отправился в город проведать дочку. Из-за войны и прочих обстоятельств они не виделись целых пять месяцев – с того дня, как по рекомендации приходского священника дочь поступила к Пальма в услужение.
И вот она появляется наконец на улице Доблонес, и солевар умиленно смотрит, как она идет к нему в белом муслиновом переднике поверх темной юбки, в полушалке, покрывающем голову и плечи. Розовая. Здоровенькая. Видно, досыта ест, слава тебе господи. В Кадисе жизнь полегче, чем в Исле.
– Доброе утро, отец.
Они не целуются, не обнимаются. По улице прохожие ходят, с балконов соседи смотрят, а Мохарра – люди с понятиями: не любят, чтоб о них говорили. Солевар, заложив большие пальцы за кушак рядом с роговой рукоятью навахи из Альбасете, лишь ласково улыбается и рассматривает дочку, явно довольный тем, что видит. Выросла, расцвела. Почти женщина. Мари-Пас тоже улыбается, отчего на щеках играют ямочки – те же, что в детстве. Не то чтоб писаная красавица, конечно, но очень славненькая. Глаза большие, нежные. Шестнадцать лет. Чистенькая, нежная, какой всегда была.
– Как матушка?
– Здорова. И сестрички твои, и бабушка. Велели кланяться.
Девушка показывает на дверь магазина:
– Не хотите зайти, отец? Росас, наш дворецкий, сказал, чтоб я вас позвала, угостила чашечкой кофе или шоколада на кухне.
– Хорош буду и на улице. Пойдем-ка пройдемся немного.
Они спускаются по улице до квадратного здания таможни, где за решетчатой оградой прохаживаются два валлонских гвардейца, взяв «на плечо» ружья с примкнутыми штыками. Мягко полощется флаг на мачте. Там внутри сидят сеньоры из Регентства, которое управляет всей Испанией – ну или тем, что от нее осталось. Король-то в плену сидит, во Франции, так вот они вместо него. За крепостной стеной, под ясным, без единого облачка, небом виднеется ослепительная синева бухты.
– Ну как тебе живется, дочка?
– Очень хорошо, отец. Правда-правда.
– Тебе нравится в этом доме?
– Очень нравится.
Солевар, проведя ладонью по обросшему бакенбардами лицу – подбородок уж дня три как нуждается в помощи цирюльника и его бритвы, – говорит с небольшой заминкой:
– А этот… дворецкий ваш… он, часом, не из этих самых… ну, ты меня понимаешь…
Дочь улыбается:
– Из них.
Здесь много таких, рассказывает она, служат в хороших домах. Люди они как на подбор – порядливые и чистоплотные, так что вроде как бы и обычай здесь в Кадисе такой. Росас – человек честный, рачительный, дом ведет, содержит как положено, всей прислугой командует. А она, Мари-Пас, со всеми ладит, и ее уважают.
– У тебя, может, уже и кавалер какой-нибудь объявился?
Мари-Пас, вспыхнув, бессознательно закрывает лицом краешком своей мантильи:
– Что вы такое говорите, отец? Какой еще кавалер?
Вдоль крепостной стены отец и дочь идут к площади Посос-де-ла-Ньеве и к Аламеде, с разных сторон обходя нацеленные на бухту пушки, если те не дают пройти рука об руку. Внизу о торчащие из воды скалы бьются волны, и над морем как-то особенно суматошно мечутся и галдят чайки. А в вышине целеустремленно и прямо, как по ниточке, пролетает через бухту на другой, материковый берег и тотчас пропадает из виду голубь.
– Хозяева-то не обижают тебя?
– Нет, ну что вы… Сеньорита – такая добрая. Серьезная. Не то чтоб она меня очень близко допускала, но относится… ну просто чудесно.
– Не замужем, я слышал.
– Да захоти она только, от женихов бы отбоя не было. Денег у нее… Как отец преставился, а брат погиб, ей одной все досталось – и дело, и корабли… Весь капитал. Она читать любит и с растениями возиться. Прямо страсть у нее к ним. Из Америки ей привозят всякие диковины, а она их изучает. У нее они и на картинках в книгах, и в гербариях засушены, и в горшках стоят.
Мохарра глубокомысленно покачивает головой. Узнав поближе капитана Вируэса и его рисунки, он уж ничему не удивляется.
– Отчего ж не изучать, раз у нее на все прислуга имеется.
– Не надо так говорить, отец. Старая хозяйка, вдова, матушка ее, она немного того… не в себе. С придурью. С постели не встает, вроде как бы хворает, только она вовсе не больная, а просто желает, чтобы все вокруг нее плясали, а пуще всех – дочка. В доме говорят, не может смириться, что любимого сыночка, Франсиско де Паулу, убили под Байленом, а донья Долорес жива и все дело ведет… Но та все сносит, все терпит. Дай Бог каждому такую дочь.
– А еще родня есть?
– Еще есть двоюродный брат Тоньо – уж до того шебутной, веселый… Очень мне нравится. Он человек неженатый, не с ними живет, а в своем доме, но каждый день приходит в гости… Еще у сеньориты младшая сестра есть. Вот она замужем. Но совсем другой породы человек – гордячка и страх какая чванная.
Теперь настает черед Фелипе Мохарре поведать дочке о своих делах. И он в подробностях рассказывает, что происходит на Исла-де-Леоне: кругом – французы, зона военных действий, мужчин мобилизовали, мирные жители – в нищете, оттого что война, можно сказать, у самого порога. Бомбы падают что ни день, а все припасы дочиста выгребают армия и Королевская армада, то бишь флот. Недостаток хвороста, вина и масла, а иной раз и хлеба не из чего испечь. По сравнению с Ислой у вас тут в Кадисе не жизнь, а праздник. По счастью, он-то, Фелипе, как волонтер-ополченец егерской роты, имеет возможность раза два-три в неделю добавлять к семейному рациону мясную порцию, ну и опять же, когда прилив, кое-какая рыба в каналах сама идет в руки, да и годных в пищу моллюсков можно промыслить. Во всяком случае, перебежчики уверяют, что в провинциях, занятых неприятелем, дела еще хуже. Там все под метелку выметено, а народ – да и французы тоже – чуть не голодает. Кое-где даже без вина сидят, и это притом что у них в руках и Херес, и Порто.
– И что же, многие переходят на нашу сторону?
– Да есть такие. Кто с голодухи, у кого с начальством нелады. Вплавь перебираются через каналы и выходят на наши аванпосты. Обычно – сопляки, малолетки, и заморенные до того, что без слез на них и не взглянешь. Ну так ведь и наши французу передаются. В первую голову те, у кого семьи под ним остались. Мы таких вот, когда попадаются, стреляем, конечно. Для примера и в острастку другим. Да ты одного знаешь – Николас Санчес.
Мария-Пас, разинув рот и округлив глаза, смотрит на отца:
– Нико? С мельницы в Сан-Кристо?
– Он самый. У него жена с детьми остались в Чипионе, ну вот он и собрался к ним… На канале Сурраке его накрыли – ночью плыл в лодочке.
Девушка крестится:
– Господи помилуй… Это кажется мне очень жестоко…
– Лягушатники своих тоже стреляют, когда ловят.
– Это разные вещи, отец. В воскресенье у Святого Франциска падре проповедь читал, так он сказал, будто французы – слуги дьявола и потому Господу угодно, чтобы испанцы истребили их всех, как клопов.
Мохарра делает еще несколько шагов, уставясь себе под ноги. Потом мрачно поднимает голову:
– А вот я не знаю, чего Господу угодно.
Проходит еще немного вперед, останавливается понуро. Хоть на вид и взрослая барышня, а по сути – дитя дитем. Есть такое, чего объяснить нельзя. Уж по крайней мере, не здесь, на ходу. А по правде говоря, и нигде он объяснить не может.
– Они такие же люди, как мы, – произносит он наконец. – Как я… Ну те, кого я видел сам.
– А вы многих сами убили?
Опять молчание. Теперь он смотрит на нее. Сначала собирался было отнекиваться, но потом просто пожимает плечами. Что ж говорить, что не делал, если делал? Делал, слепо повинуясь тому, чего хочет или не хочет Бог, а уж о Его намерениях не ему, Фелипе Мохарре, судить. Его дело – исполнять свой долг перед отчизной и королем Фернандо Седьмым, которого – вот это уж он знает твердо – французы не любят. Однако же есть большие сомнения насчет того, что Сатане они служат верней и беззаветней иных известных ему испанцев. Они ведь тоже истекают кровью, кричат от страха и от боли, в точности как и он сам. Как и всякий иной.
– Кого-нибудь, наверно, убил.
Девушка вновь осеняет себя крестным знамением:
– Ну, это ничего. Если француза, то это не грех.
Пепе Лобо отстранил пьянчугу, клянчившего пятак на вино. Отстранил без злобы и не грубо, терпеливо, желая всего лишь, чтобы попрошайка – оборванный и грязный матрос – освободил проход. И тот покачнулся, споткнулся и исчез за круглым пятном желтоватого света, который бросал единственный фонарь на углу улицы Сарна.
– Неприятность… – сказал Рикардо Маранья.
Старший помощник «Кулебры» выступил из темноты, где стоял неподвижно, обозначая свое присутствие красным огоньком сигары. Высокий, бледный, с непокрытой головой, весь в черном, в сапогах с отворотами на британский манер. Глаза на худом лице глубоко запали – или это так кажется в свете фонаря?