Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро

— А мне он еще сказал, что корсары вам не по нраву.

Прямоту высказывания самую малость смягчает улыбка. Что ж, это правильно — чтобы не показаться невежей, стань нахалом.

— Сеньор Санчес Гинеа порою говорит слишком много и много лишнего. Но не вижу, чем это помешает вам исполнять свои обязанности.

— Да оно и не помешает. Но может быть, нелишне будет объяснить, в чем они состоят.

Вот так, когда смотришь на него вблизи, надо признать, что лицо, хоть и не особенно тонкое, неприятным не назовешь. Крупный нос, немного грубоватые черты, топорный профиль. Из-за левого уха к затылку, полускрытый густым бакенбардом и воротом сюртука, тянется, исчезая в волосах, шрам. А глаза, оказывается, светлые, зеленоватые, как только что вымытый виноград.

— А я и так знаю. Я выросла среди кораблей и фрахтов, и интересы моей семьи не раз ставились под угрозу людьми вашего ремесла.

— Полагаю все же — не испанцами.

— Испанцами ли, англичанами — не все ли равно. В моих глазах корсар — тот же пират, только с королевским патентом в кармане.

Расписки в получении не последовало. Адресат не моргнул и глазом — светлым, спокойно глядящим на нее. Смотрит, думает Лолита, как кот на солнечный свет.

— Однако иметь с ними дело порой оказывается небезвыгодно. — И снова беглая улыбка смягчает реплику.

Сказано скорее осторожно, нежели учтиво. Пожалуй, он не так уж неотесан, хоть и неотшлифован и вовсе не отполирован — лоску в самом деле никакого. Родовое, наследственное плебейство угадывается в звучании голоса, в резкой определенности черт четко очерченного, мужественного лица. Человека, стоящего перед Лолитой, легко представить себе, например, кряжистым пахарем за плугом или опасным головорезом-хаке в таверне, где в спертом воздухе висят сигарный дым, запах пота и предчувствие поножовщины, скорой и неминуемой. Вот это ближе к истине, думает она в смутной тревоге. Так и видишь его в каком-нибудь притоне, которых не счесть между Пуэрта-де-Тьерра и Пуэрта-де-Мар, в сомнительном кабаке на Ла-Калете в окружении женщин известного сорта. Об этом, впрочем, дон Эмилио предупредил ее. Да уж, этот прямой взгляд не вполне соответствует понятию кабальеро и не свидетельствует о мало-мальской претензии считаться таковым.

— Почему я так поступаю — это мое дело, капитан. Резоны с вами обсуждать не стану.

Корсар некоторое время стоит молча, глядит на нее неотрывно и очень серьезно.

— Видите ли, сеньора… Или лучше обращаться к вам «сеньорита»?

— «Сеньора» меня устроит.

— Так вот, сеньора, видите ли, какое дело. Вы и дон Эмилио вкладываете в наше предприятие деньги, которые могли бы использовать иначе. Я — все, что у меня есть. Если что пойдет не так, вы теряете только инвестицию…

— Не забудьте еще и о доверии к нам как к арматорам.

— Да, конечно. Но его нетрудно и восстановить. Есть чем. Я же вместе с судном потеряю и жизнь.

Лолита очень медленно поворачивает голову. Выдерживает, не мигая, пристальный взгляд.

— Я так и не поняла, к чему был нужен этот разговор. И что именно вам так уж надо было мне объяснить.

Вот теперь впервые за все время что-то дрогнуло в его лице — пусть и на мгновение. Скользнула легчайшая тень какой-то неловкости — вроде той, какая возникает, когда наденешь дурно скроенный костюм. Или, применительно к этому капитану, наоборот — хорошо сшитый, не без злорадства подумала она. А Пепе Лобо, поглядев зачем-то на свои руки — широкие ладони, крепкие пальцы, квадратные ногти, — отвел глаза, обвел ими зал. Только сейчас Лолита Пальма заметила, что на нем — тот же самый потертый на локтях сюртук, в котором впервые увидела его на улице Балуарте: тщательно вычищенный, с отутюженными лацканами, но — тот же самый. Да и сорочка, свежая и накрахмаленная, повязанная черным тафтяным галстучком, слегка обмахрилась по вороту. И неведомо почему это умилило Лолиту. Хотя в ее случае умиление, тотчас спохватилась она, пожалуй, неуместно. Излишне. Если не опасно. Надо подыскать верное слово. Хорошо, пусть будет «тронуло». Это годится. Ну или «смягчило».

— Я и сам, по правде сказать, не знаю, — отвечает моряк. — Я говорить не мастер и не любитель… И вот однако же, по причине, которую осознать не могу, чувствую надобность объясниться с вами.

— Со мной?

— С вами.

Лолита, еще не конца поборовшая прежнюю неловкость, теперь почти с облегчением чувствует прилив раздражения:

— Надобность? Объясниться? Со мной? Капитан, не много ли вы на себя берете?

Повисает молчание. Пепе Лобо теперь смотрит на нее задумчиво. Похоже, ему приходилось убивать людей, думает она внезапно. И, убивая, он смотрел на них этими вот кошачьими бесстрастными глазами.

— Не стану вам более докучать, — произносит он неожиданно. — Простите, что обеспокоил, донья Долорес… Или прикажете отнестись к вам: «сеньора Пальма»?

Напряженно выпрямившись, она постукивает сложенным веером по ладони, чтобы скрыть смятение. А смятение — оттого, что пришла в смятение. В ее-то годы! Она! Владелица фирмы «Пальма и сыновья».

— Относитесь как хотите. Только с уважением.

Капитан, отдав легкий поклон, делает шаг и, поравнявшись с ней, вдруг останавливается. Поворачивается вполоборота. Он все еще как будто раздумывает. Потом поднимает руку, как бы прося о перемирии.

— Во вторник ночью снимаемся с якоря. Если, конечно, ничего не стрясется, — говорит он едва ли не шепотом. — Может быть, вам любопытно будет побывать на «Кулебре»? Вместе с доном Эмилио и Мигелем, разумеется.

Лолита Пальма выдерживает его взгляд невозмутимо. Не шевельнув бровью.

— А что же, позвольте узнать, мне может быть любопытно? Я видела и не такие корабли.

— Но это ведь и ваш корабль. А моим людям полезно убедиться, что один из судовладельцев… как бы это сказать… женщина.

— Все равно не понимаю, зачем это нужно.

— Ну, это непросто объяснить… Скажем так никогда не угадаешь, что и когда в жизни пригодится.

— Я предпочитаю не знакомиться с вашими людьми.

Кажется, это «вашими» заставило корсара задуматься. Но в следующую минуту он пожал плечами и улыбается теперь рассеянно, словно находится уже не здесь, а где-то совсем в другом месте. Или по пути туда.

— Они не только мои, но и ваши. И могут сделать вас богатой.

— Вы все спутали, сеньор Лобо. Я и так богата.

Оставив корсара, она попрощалась с доном Эмилио и Мигелем, с Фернандесом Кучильеро, с Куррой Вильчес и кузеном Тоньо. Тот вызвался было проводить ее до дому, но Лолита не разрешила. Тебе здесь хорошо, а я живу в двух шагах. В вестибюле, покуда швейцар подавал ей плащ, она столкнулась с капитаном Вируэсом. Он тоже уходит: к рассвету должен быть в расположении, на Исла-де-Леоне. Вместе они спустились по ярко освещенной лестнице и оказались на улице. Прошли сквозь толпу зевак, сбежавшихся со всего квартала и стоящих у ворот, над которыми горят факелы. Лолита набросила на голову широкий капюшон черного бархатного плаща. Офицер, как положено, шагал слева от нее, надев шляпу, накинув на плечи шинель и взяв саблю под мышку. И по дороге Вируэс удивился, что его спутницу никто не провожает.

— Я живу в трех кварталах отсюда. И это — мой город…

Вечер тих и приятен. Немного свежо. Гулкий отзвук шагов летит вдоль прямых улиц по аккуратно пригнанным торцам мостовой. Несколько масляных плошек горят перед образом Пречистой Девы на перекрестке, и ночной сторож с фонарем и копьецом, узнав Лолиту Пальму и вглядевшись в мундир ее спутника, снимает шапку:

— Доброй ночи, донья Лолита.

— Спасибо, Педро. И тебе.

Капитан Вируэс показывает: вон оттуда, с террас Кадиса, можно будет завтра увидеть комету, которая в эти дни пересекает небо над Андалусией. Об этом только и разговоров. Невиданные бедствия, большие перемены возвещает ее появление, твердят те, кто якобы знает толк в небесных знамениях. Для таких пророчеств не нужно быть семи пядей во лбу. Всякому и так понятно — ближайшее будущее добра не сулит.

— Что там было на Гибралтаре?

— Простите?..

Наступает тишина. Слышен только звук шагов. Дом Лолиты Пальма уже близко, и она знает, что времени у нее немного.

— С Пепе Лобо, — уточняет она.

— А-а…

Проходят в молчании еще несколько шагов. Теперь Лолита идет медленнее, и Вируэс приноравливается к ней.

— Вы сказали, что вместе были там. Вы с ним. В плену.

— Были, — кивает капитан. — Меня взяли, когда британцы пошли на вылазку и захватили линию траншей, которую мы силились протянуть от башни Дьябло до форта Санта-Барбара. Я был ранен и отправлен в госпиталь в Пеньоне.

— Боже… Сильно?

— Да нет, не очень. — Капитан вытягивает левую руку параллельно земле и вертит кистью. — Вот видите, подлатали, грех жаловаться. Не было ни крупных обломков, ни нагноения, так что обошлось, не оттяпали. И через три недели в ожидании обмена военнопленными я уже гулял по Гибралтару, дав честное слово офицера, что не сбегу.

— И там познакомились с капитаном Лобо.

— Именно так.

Рассказ его весьма лаконичен: офицеры помирали с тоски, кормились от английских щедрот и тем немногим, что удавалось получить от своих, томились, ожидая, когда кончится война или договорятся обменять пленных и можно будет вернуться на родину. Тем не менее положение их было не в пример лучше, чем у рядовых солдат и моряков, которые сидели в тюрьмах и на понтонах и надеяться на обмен не могли. Среди двадцати примерно армейских и флотских офицеров, давших слово не убегать и потому пользовавшихся свободой передвижения, были и капитаны захваченных корсарских кораблей. В число сих последних мог попасть далеко не каждый, но лишь те, кто обладал капитанским патентом на право управления судном такого-то водоизмещения и тоннажа. Таковых в Гибралтаре обреталось двое или трое. И один из них был Пепе Лобо. Держался он особняком, с офицерами дружбу не водил. Зато во всех припортовых кабаках был свой человек и дорогой гость.

— Женщины известного пошиба и прочее? — вскользь осведомилась Лолита.

— Ну, более или менее… Общество малопочтенное.

— Но отвратителен он вам не поэтому?

— Я не говорил, что он мне отвратителен.

— Ваша правда. Не говорили. Скажем так вы его недолюбливаете. Или презираете.

— Есть на то причины.

Вот и улица Балуарте. Неподалеку от своего дома Лолита опустила ладонь на руку капитана. Недомолвки оставлены.

— Не отпущу вас, пока не узнаю, что там было на Гибралтаре между вами и капитаном Лобо.

— Почему вас так интересует этот субъект?

— Он работает на моих компаньонов. Ну и в определенном смысле — на меня.

— А-а, понимаю.

Вируэс сделал несколько шагов, в задумчивости глядя себе под ноги. Поднял голову:

— Да ничего между нами не было. Мы и виделись-то лишь изредка… Говорю же — он избегал нашего общества. Да собственно говоря, и не принадлежал к нему.

— Он ведь бежал, не так ли?

Капитан не отвечал. И только сделал какое-то неопределенное движение. Словно бы с досадой. Лолита заключила, что он не считает возможным говорить о ком-то за глаза. И тем более — пускаться в подробности.

— Бежал, несмотря на свое честное слово… — протянула она задумчиво.

Помолчав еще немного, Вируэс все же заговорил. Да, Пепе Лобо в самом деле дал слово. И получил возможность свободно разгуливать по Пеньону, как и все остальные. И возможностью этой воспользовался. Выбрав безлунную ночь, он и двое из его команды, вместе с каторжниками работавшие в порту, подкупили конвойных, из которых один, мальтиец родом, бежал вместе с ними, вплавь добрались до стоявшей на якоре тартаны, подняли парус, благо задувал сильный попутный левантинец, и добрались до испанского побережья.

— Некрасиво, — высказалась Лолита Пальма. — Давши слово, как говорится… Представляю, как вам это было неприятно…

— Дело не только в этом. При побеге один человек погиб, другой был ранен. Солдата, стоявшего в карауле вместе с этим мальтийцем, они убили. Зарезали. А вахтенному матросу на тартане проломили голову, а потом сбросили его в воду… Неудивительно, что после такого всех нас, гулявших на свободе, британцы заперли в Муриш-Касл.[26] И я просидел под замком семь недель, пока не обменяли.

Лолита откидывает капюшон. Они стоят у ворот ее дома, освещенных двумя лампами, которые зажег в ожидании хозяйки дворецкий Росас. Вируэс снимает шляпу щелкает каблуками. Говорит, что благодарит за оказанную честь проводить ее. Просит позволения как-нибудь нанести ей визит. Приятный человек этот капитан, снова думает Лолита. Внушает доверие. Будь он негоциантом, я бы согласилась иметь с ним дело.

— И с тех пор вы с ним не виделись?

Вируэс, уже надевавший шляпу, задержал руку.

— Нет. Но один из наших, молоденький лейтенант-артиллерист, вскоре после того встретил его в Альхесирасе и хотел вызвать на дуэль. Лобо в ответ расхохотался ему в лицо и, простите, послал подальше. Отказался драться.

Однако Лолиту это не столько возмутило, сколько в глубине души позабавило. Она как-то очень отчетливо представила себе эту сцену. Из фарса.

— Но, значит, он не трус.

И при этих словах не смогла сдержаться — и таимая в душе улыбка тронула уголки губ. Вероятно, капитан заметил это, потому что снова нахмурился и снова, с подчеркнутой церемонностью, сдвинул каблуки. Напряженно застыл. Весь — воплощенная чопорность по отношению к спутнице, уничижительное презрение — к предмету беседы.

— Не думаю. По моему мнению, отказ от дуэли — признак не отваги, а бесстыдства. Для таких, как он, понятие чести — звук пустой. Боюсь, это поступок в духе времени. И нашего, и того, что наступает.

В двух с лишним тысячах туазов от них другой капитан — Симон Дефоссё — в наброшенной на плечи шинели приник правым глазом к ахроматической подзорной трубе «Доллонд», наблюдая за ярко освещенным дворцом, где британский посол дает прием. Благодаря голубиной почте и сведениям, из уст в уста передаваемым моряками и контрабандистами, артиллерист знает, что сегодня вечером лорд Уэлсли, командование англо-испанских сил и весь кадисский бомонд соберутся отпраздновать неудачу, постигшую французов под Чикланой. Могучая оптика позволяет Дефоссё легко отыскать здание дворца — тем более что яркое, даже, пожалуй, вызывающе яркое сияние освещенных окон выделяется на темном фоне крепостных стен, идущих вдоль берега моря, где в слабом лунном свечении смутно чернеют очертания кораблей на якорях.

— Три и пять десятых будет в самый раз… Возвышение сорок четыре… Бертольди, прошу тебя, будь умницей, расстарайся, положи бомбочку…

Лейтенант Бертольди, который с таблицами поправок, освещенными маленьким глухим фонарем, сидел подле него на зарядном ящике, встает и по деревянной лестнице спускается к редуту, где в пламени факелов, установленных по другую сторону вала, чернеет исполинская цилиндрическая туша «Фанфана». Десятидюймовое жерло наведено на цель и ждет последних поправок их-то и несет сейчас прислуге Бертольди. Оторвавшись от окуляра, Дефоссё задирает голову к небу, к белому пятну на черном небе — там, над наблюдательным пунктом, полощется на мачте «рукав», указывая на правление ветра. Хлоп… хлоп… — доносится оттуда. Ветер относительно слаб. Последний замер определил: юго-юго-восточный, умеренный. Оттого-то, чтоб компенсировать боковой снос, и приняли поправку на три целых пять десятых градуса левей. Разумеется, бывало и хуже, и все же сегодня природа могла бы расщедриться, а уж если воображать себе идеальные условия для стрельбы, думая о которых артиллерист в предвкушении потирает руки, — послать восточно-юго-восточный ветер, да не порывами, а сильный, ровный, постоянный. Вот это истинный подарок бога Марса: тогда и прямые — прямы, и параболы почти идеальны, и поправка берется всего лишь на ноль целых сколько-то там сотых. Вот оно, артиллерийское счастье, вот оно, пиршество пороха и огня. Вот она, незамутненная чистота блаженства. Ибо такой ветерок добавит несколько драгоценных туазов дальности, не собьет летящий через бухту снаряд с верной траектории. А дальность и траектория — суть показатели, которые Дефоссё, артиллерист пусть не присяжный, но до мозга костей, стремится как можно сильней приблизить к расчетным всегда, а уж сегодня, когда они могут прибавить к гостям британского посла еще и бомбу, — особенно. Вот тем и заняты были капитан и его люди с десяти вечера. Оттого и не ужинали. Наводили.

В последний раз глянув в окуляр, Дефоссё спустился к редуту. Там, за земляным валом-насыпью, защищающим орудия, 10-дюймовой гаубице системы Вильянтруа-Рюти выделено особое место — просторная квадратная орудийная траншея, а в центре ее на огромном лафете, на кованые колеса которого пошел 7371 фунт бронзы, и стоит эта устрашающая махина, приподняв и уставив ствол на Кадис согласно данным, которые лейтенант Бертольди сию минуту сообщил канонирам. При свете факелов видно, какие у них небритые, с темными подглазьями, воспаленные от недосыпа лица. Их одиннадцать — сержант, два капрала и восемь рядовых. Все они, включая и унтер-офицера — ворчливого усатого овернца по имени Лабиш, одеты кое-как и с вопиющими нарушениями уставного порядка: на головах колпаки, какие носят вне строя, в казарме, грязные шинели расстегнуты, гамаши вывожены в глине. В отличие от офицеров, которые могут ночевать вне расположения или радоваться жизни в Пуэрто-Реале и в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, «Фанфановы ребята» день и ночь возятся здесь, как кроты, меж траншей, барбетов и брустверов и спят под дощатыми накатами, засыпанными землей для защиты от неприятельского огня с перешейка — из испанского передового форта в Пунталесе.

— Еще минуточку потерпите, мой капитан, — говорит Бертольди. — И будем готовы.

Дефоссё наблюдает за работой артиллеристов. Они делали это несчетное число раз: сейчас — с «Фанфаном», а раньше — с 12-дюймовыми мортирами Дедона и 10-дюймовыми гаубицами Вильянтруа. Дело привычное и обыденное: аншпуг, банник, запальник, отшагнуть назад, раскрыть рот пошире, чтоб от грохота не лопнули барабанные перепонки. Тем не менее рано или поздно это происходит. Чумазому воинству Лабиша в высокой степени плевать, удастся ли испортить сегодня праздник у британского посла, засадить мамаше его туда, откуда она его выродила. Очень скоро, будет ли накрыта цель или нет, они улягутся, завернутся в кишащие клопами одеяла, а завтра будут запивать все ту же скудную кормежку скверным и разбавленным вином. И единственная отрада — сознавать, что служить здесь, в общем, не очень опасно. В отличие от других гарнизонов, стоящих в Испании, где войска постоянно перемещаются, а стало быть, всегда есть риск попасть в стычку с солдатами противника или с кровожадными геррильерами. Впрочем, с другой стороны, там в награду за такой риск можно разжиться кое-какими трофеями, набить ранец после штурмов, на марше или на постое. А здесь, под Кадисом, где тысячи французов, поляков, итальянцев и немцев заполонили все вокруг, как полчища саранчи, — немцы, кстати, самые большие мастера тиранить мирных жителей, — все выметено подчистую. Другое было бы дело, если бы город этот, сказочно, говорят, богатый, пал бы наконец. Однако и на этот счет никто себя зряшными надеждами не тешит.

— Ровно тридцать, Лабиш?

Сержант, который при появлении Дефоссё неохотно вытянулся, смачно сплевывает на землю табачной жвачкой, сосредоточенно копается в ноздре и кивает. Тридцать фунтов пороха уже лежат в каморе; ствол поднят на 44 градуса, как приказал в соответствии с последними поправками лейтенант Бертольди. Чугунная пустотелая бомба весом в 80 фунтов загружена свинцом, песком, а порохом на этот раз — лишь на треть; особая трубка из дерева и жести снабжена стопином, который будет — а будет ли? — гореть тридцать пять секунд.

— Ну что, разобрались с запальным каналом?

Лабиш гладит усы и отвечает не сразу. Из-за огромной силы взрыва, которая и выталкивает гранату через канал ствола, медная цилиндрическая камора, где воспламеняется пороховой заряд гаубицы, после каждого выстрела слегка отходит. Это приводит к тому, что запальное отверстие расширяется, а дальность выстрела, соответственно, — сокращается.

— Вроде бы разобрались, господин капитан, — раздумчиво сказал наконец сержант. — Мы его подклинили, когда остыл, очень тщательно. Надо полагать, теперь все будет в порядке. Однако гарантировать не могу.

Дефоссё улыбнулся, обведя глазами артиллеристов:

— Надеюсь, что будет. Нынче вечером маноло устроили в Кадисе праздник. С нас причитается. Как, по-вашему, а?

Но на молодецкую фразу солдаты ответили лишь вялой, неопределенной гримасой. Задор разбился о воспаленные лица, о набрякшие веки усталых глаз. Ясно, что Лабиш и его норовистые канониры оставляют воодушевление офицерам. Им-то решительно безразлично, накроет граната цель или нет. Много ли народу перекрошит, мало или вообще никого. Они об одном мечтают — отстреляться на сегодня, пожевать чего-нибудь, уйти в блиндажик и завалиться спать.

Капитан вытащил из жилетного кармана часы, взглянул на циферблат:

— Через три минуты открыть огонь.

Бертольди, подойдя поближе, смотрит на собственные часы. Кивает, говорит «Слушаю!» и поворачивается к артиллеристам:

— Все по местам! Лабиш, пальник! Огонь по готовности.

Симон Дефоссё, щелкнув крышкой, прячет часы в карман и осторожно, стараясь не споткнуться в темноте да не сломать себе чего-нибудь, возвращается наверх. А там снова набрасывает на плечи шинель и приникает правым глазом к окуляру. Всматривается в ярко освещенный далекий дворец. Потом поднимает голову и ждет. Ах, как было бы славно, думает он, покуда ногти его выстукивают на медном корпусе трубы негромкую дробь, если бы «Фанфан» сегодня ночью сыграл как надо, взял верную ноту — самое нижнее «до», от которого британский посол вместе со своими гостями повылетают в окна, получив восемьдесят фунтов железа, свинца, пороха и уверений в совершенном почтении. От герцога Беллюнского, императора и от него самого, Симона Дефоссё, в части, его касающейся.

Пу-ум-ба. Грохот потряс всю шаткую деревянную вышку, оглушил капитана. Одним глазом — второй зажмурил, чтоб еще и не ослепнуть, — он видит, как стремительное летучее пламя орудийного выстрела озарило все кругом, вырвав из тьмы очертания редута, стены бараков, наблюдательный пункт и полоску черной воды в бухте. Это длилось лишь мгновение, а когда вновь стало темно, Дефоссё уже вдвинул в орбиту другого глаза окуляр подзорной трубы и нащупывал то место, которое хотел увидеть. Семь, восемь, девять, десять… — не шевеля губами, считает он. В круге линзы, чуть колеблясь из-за большого расстояния, горят огни здания, куда унеслась граната, и, нечеткие против света, вырисовываются очертания корабельных мачт неподалеку от берега… Семнадцать. Восемнадцать. Девятнадцать. Двадцать. Двадцать один.

Посреди окуляра вырастает черный султан: столб воды и пены взметнулся до середины мачт, на миг закрыл освещенный дом на суше. Недолет, разочарованно констатировал капитан с досадой обдернувшегося игрока. Бомба шла в правильном направлении, однако упала в море, пролетев никак не больше двух тысяч туазов — просто смехотворная дистанция, особенно после всех этих кропотливых расчетов и тяжких трудов. То ли ветер там, ближе к цели, переменился в последний момент — так, кстати, уже бывало, — то ли бомба вылетела чуть раньше, чем нужно, а пороховой заряд воспламенился не полностью. Или запальное отверстие опять ни к дьяволу. Прочие размышления Дефоссё решил отложить на время, потому что в бойницах форта Пунталеса вереницей замелькали вспышки — испанские артиллеристы отвечают на приветствие контрбатарейным огнем по Трокадеро. Так что он, поспешно и уже не боясь споткнуться, скатывается по лестнице, торопясь укрыться в ближайшем каземате — и как раз вовремя: первая испанская граната вспарывает небо над его головой и с грохотом взрывается туазах в пятидесяти правее, между Кабесуэлой и фортом Матагорда. Через полминуты, лежа вповалку с Бертольди, Лабишем и остальными в убежище, озаряемом маслянистым светом плошки, капитан ощущает, как от испанских залпов ходит ходуном земля и содрогается дощатый настил на стенах и потолке. Французские орудия, вступив в оживленную артиллерийскую дуэль, отвечают с другого берега бухты, из недальнего форта Луис.

Краем глаза Дефоссё увидел, что сержант Лабиш, приподнявшись, цедит табачную жижу, целясь меж подошв своих сильно ношенных штиблет. И, подмигивая сидящему рядом, ворчливо замечает:

— Немудрено… Всякий остервенится, если разбудить его в такую поздноту.

5

Белая королева униженно ретируется под защиту коня, но и его положение не из лучших — две черные пешки теснят его с самыми зловещими намерениями. Что за дурацкая игра! В иные дни Рохелио Тисон ненавидит шахматы: сегодня как раз такой. Король взаперти, рокировка невозможна, потеряны слон и две пешки — и он продолжает партию исключительно ради того, чтобы насолить Иполито Баррулю, который упоенно предвкушает близкую победу. Как водится. На левом фланге началась форменная мясорубка после глупейшей ошибки Тисона: безрассудный ход пешкой, соблазнительная брешь — и вот уже черная ладья тараном врезается в середину собственных рядов, двумя ходами разнося сицилианскую защиту, выстроенную с такими усилиями и не принесшую никакой пользы.

— Я спущу с вас шкуру, комиссар, — безжалостно смеется довольный Барруль.

Он действует по своему обыкновению: подобно пауку в центре сети, терпеливо дожидается ошибки партнера, а потом, обернувшись хищным зверем, принимается рвать его клыками, упиваясь текущей по морде кровью. Тисон, предвидя, что его ждет, отбивается вяло и надежд не питает. Шансов на то, что профессор вдруг зевнет, теперь уже почти нет. В эндшпиле он всегда особенно точен и жесток. Палач по душевной склонности.

— А вот не угодно ли вам это разгрызть?

Черная пешка только что замкнула окружение. Затравленно ржет белый конь, ища лазейки и спасения. Лицо Барруля, изборожденное морщинами оттого, что бессчетное число часов просидел он с нахмуренным лбом и сдвинутыми бровями за книгами, расплывается в улыбке злорадного безжалостного торжества. Как и всегда за шахматной доской, обычная, столь свойственная ему учтивость уступает место просто какой-то оголтелой вызывающей враждебности. Ну кровопийца, что тут еще скажешь. Тисон глядит на полотна, развешанные по стенам кофейни «Коррео», — нимфы, цветы, птицы. От них помощи ждать не приходится. Делать нечего: он берет пешку, соглашаясь на потерю коня, в следующий же миг с ликующим урчанием сожранного противником.

— Ну, на сем, пожалуй, остановимся, — говорит комиссар.

— Еще одну? — Барруль, кажется, разочарован: жажда крови утолена не до конца. — Реванш не хотите?

— С меня на сегодня хватит.

Собирают фигуры, прячут их в ящик. Головорез становится прежним Баррулем. Зверское выражение исчезает с его лица. Еще минута, и профессор будет самим собой — приятным и вежливым человеком.

— Побеждает не тот, кто сильней, а тот, кто внимательней, — говорит он комиссару в виде утешения. — Все дело в том, чтобы не зевать… Терпение и осторожность… Разве не так?

Тисон рассеянно кивает. Вытянув ноги под столом, прислонив к стене спинку стула, он рассматривает людей вокруг. Вторая половина дня. Низкое уже солнце золотит стеклянную крышу над патио. Говор, шуршание листаемых газет, в дыму от сигар и трубок снуют лакеи с кофейниками, кувшинчиками шоколада и стаканами холодной воды. Коммерсанты, депутаты кортесов, военные, эмигранты со средствами и без, «стрелки», высматривающие, к кому бы напроситься на обед, у кого бы взять взаймы, занимают мраморные столики, входят в бильярдную и читальню, вновь появляются оттуда. День кончается, и мужское общество Кадиса вкушает блаженную предвечернюю праздность. Сущий улей, где, впрочем, опытный взгляд комиссара легко и привычно находит трутней и прочих паразитов.

— Что там слышно насчет следов на песке?

Барруль, вытаскивая табакерку, чтобы взять понюшку, прослеживает взгляд Тисона. Теперь, когда ярость схватки между белыми и черными давно улеглась, на лице профессора проступает безмятежное благоволение.

— Вы что-то давно не упоминали об этом… — добавляет он.

Комиссар снова отрывисто кивает, не переставая рассматривать публику. Отвечает не сразу. Но вот наконец, поерошив бакенбарды, угрюмо произносит:

— Преступник слишком надолго затаился.

— Может быть, и вовсе решил перестать?

Тисон гримасой обозначает сильное сомнение. На самом деле он этого не знает.

— На самом деле я этого не знаю.

Долгая пауза. Профессор рассматривает его чрезвычайно внимательно.

— Черт вы вас взял, комиссар… Вы вроде бы сожалеете об этом?

Тисон выдерживает его взгляд. Барруль вытягивает губы трубочкой, словно собираясь присвистнуть от восхищения:

— Ах вот, значит, как… Не будет новых убийств — не будет и улик. Вы опасаетесь, что убийца этих бедняжек испугался, устыдился или насытился… Что навеки заляжет на дно и никогда больше не высунется.

Тисон продолжает глядеть на него молча. Взгляд его не выражает решительно ничего. Профессор, достав из кармана скомканный платок, стряхивает просыпавшиеся крупицы табаку. Потом вытягивает указательный палец и, словно пистолетный ствол, приставляет его к верхней пуговице комиссарова жилета.

— Итак, вы опасаетесь, что он больше не станет убивать… Что случай ему больше не представится.

— В нем есть какая-то жестокая методичность, — значительно произносит комиссар, глядя на этот палец. — Точность. Определенность. Не верю, что он ждет удобного случая.

Барруль какое-то время размышляет над услышанным.

— Интересно, — наконец отмечает он, откидываясь на спинку стула. — Да, это так — методичность присутствует… Может быть, мы имеем дело с фанатиком?

Теперь комиссар смотрит на пустую шахматную доску. Фигуры убраны в ящик.

— А может быть, он играет?

Из его уст подобный вопрос звучит как-то наивно. Тисон и сам сознает это и чувствует себя немного нелепо. Он сбит с толку. Барруль осторожно улыбается. Приподнимает руку:

— Может быть. Никто не скажет наверное. Все мы играем. Все бросаем и принимаем вызовы… Однако убивать, да еще с такой изощренной жестокостью, — это уже нечто другое. Знаете ли, комиссар, есть люди, в которых, как у животных, под воздействием каких-то новых факторов пробуждаются инстинкты. А факторы эти — грохот канонады… Да все, что угодно… Я бы сказал, что этот случай граничит с безумием, если бы мы с вами не знали, что границы ее порой определены не всегда.

Они подзывают официанта, и тот наполняет их чашечки двумя унциями темно-коричневой жидкости, увенчанной пенкой толщиной в детский мизинчик. Кофе, очень горячий и ароматный, хорош. Самый лучший в Кадисе. Потягивая, Рохелио Тисон наблюдает за пирушкой, происходящей в другом конце патио. В ней участвуют некий подозрительный эмигрант — его отец в Мадриде служит королю Жозефу — и депутат кортесов, чью корреспонденцию с недавних пор вскрывают и досматривают по распоряжению Тисона, которое, впрочем, распространяется на всех депутатов, вне зависимости оттого, клирики они или миряне. Этим делом занято несколько комиссаровых агентов.

— Убийца может бросать вызов всем на свете, — говорит он. — Городу. Жизни. Мне.

И натыкается на очередной внимательный взгляд Барруля. Кажется, будто профессор изучает его так, будто он ему сегодня открылся с новой, неожиданной стороны.

— Сказать по правде, комиссар, меня настораживает, что вы вкладываете в это что-то личное… Вы ведь… Впрочем, ладно, простите…

Оборвав фразу, Барруль мотает сивогривой головой. Вертит в руках табакерку, а потом ставит ее на черную клетку шахматной доски, словно фигуру.

— Вот вы сказали «вызов»… — продолжает он через мгновение. — И с вашей точки зрения, должно быть, так и есть. Но ведь это же все чистейшие умственные спекуляции… Предположения… Мы строим воздушные замки. Разговоры разговариваем.

Рохелио Тисон продолжает свои наблюдения за посетителями. Город наводнен шпионами, которые тайно сносятся с французами: одного такого агента вчера удавили гарротой в замке Сан-Себастьян. И потому получен приказ глядеть за эмигрантами в оба, даже если те уверяют, что бежали от нашествия врага, а всех, кто без документов, — задерживать. И хотя круг его забот и без того широк и многообразен, это поручение для Тисона — что бальзам на душу: вновь прибывших столько, что местные домовладельцы и хозяева постоялых дворов взвинтили до небес официальные тарифы, а значит, и мзду, которую получает комиссар. Вот, например, один трактирщик с улицы Фламенкос-Боррачос, лицензии не выправивший, однако же пускавший к себе чужестранцев, уплатил нынче утром 400 реалов — и правильно сделал, потому что официальный штраф обошелся бы ему втрое дороже. А некий эмигрант, соляной кислотой вытравивший в паспорте чужие данные и вписавший на их место свои, выложил две сотни, но зато сумел избежать отсидки и высылки. И стало быть, сегодня чистый барыш составил тридцать песо. Удачный день.

— Аянт, — сказал он вслух.

Иполито Барруль удивленно глядел на него поверх своей чашки.

— Я про совпадения с той рукописью, которую вы мне дали… — продолжает Тисон. — Как-то на днях перечитывал и обнаружил почти рядом два места… И потерял покой. «Жена! Молчанье — украшенье женщины». И второе: «…а сам все продолжал стонать негромко, глухо — мычал как бык…»

Барруль поставил чашку на стол и стал глядеть еще внимательнее:

— Ну и…

— А эти девушки, которым он затыкал рот, приступая к истязаниям… Не улавливаете связи? Не видите?

Профессор обескураживающе покачал головой. Он видит, что комиссара заносит в какие-то дебри. Кончится помешательством. В конце концов, «Аянт» — всего лишь текст. Это просто совпадение.

— Поразительное, согласитесь.

— Боюсь, вы все же преувеличиваете. Примешиваете к этому какие-то личные идеи. Я всегда считал вас человеком более приземленным, ей-богу. Право, я начинаю жалеть, что дал вам эту рукопись.

Барруль замолкает. Очевидно, что он раздумывает всерьез.

— Будем рассуждать здраво, — продолжает он. — Я не верю, что убийца читал Софокла. Тем паче, в испанском переводе «Аянт» пока не напечатан. В любом случае, это должен быть некто блестяще образованный… А здесь таких немного. Даже считая со всеми эмигрантами и мимоезжими… Мы бы его знали.

— Может быть, еще и познакомимся…

Исключать нельзя, соглашается профессор. И все же гораздо вероятней, что это — случайность. Другое дело, как воспринимает все это Тисон. Он же мысленно связал в узел реальные или предполагаемые нити. Живое воображение — штука, разумеется, превосходная, но порою человек, наделенный им, теряет способность к анализу. Тут ведь как в шахматах. Необузданная фантазия может вывести на хорошую дорогу, но нередко — и сбить с пути. Так или иначе, всегда полезно усомниться в том, что обилие данных — полезно, они путаются и, налезая друг на друга, друг друга скрывают. Кроме того, известно: самое простое — и есть самое верное.

— Особенность этого дела, — продолжает Барруль, — не в том, что некий монстр убивает девушек, и не в том, что убивает, засекая их насмерть, или что это происходит в тех местах, куда падали французские гранаты… А в совпадении всех этих обстоятельств. Вот что самое интересное, комиссар. Понимаете? Все вместе. Если продолжить сравнение с шахматной доской, вспомните, как создается общая ситуация взаиморасположением фигур. Если будем смотреть на каждую отдельно — ничего не увидим и не сумеем проанализировать ее. Надо отодвинуться: когда смотришь из близи, не всегда понимаешь то, что видишь.

Тисон обводит взглядом шумных посетителей кофейни:

— Мы с вами живем сейчас в весьма своеобразном городе.

— Дело не только в этом. Кадис представляет собой конгломерат людей, предметов и положений. И быть может, убийца видит город особенным зрением. Не исключено, что если вы попробуете взглянуть на мир его глазами, сможете предвосхитить его действия.

— То есть, иными словами, действовать как в шахматах?

— Да, примерно так.

Профессор задумчиво снимает с доски табакерку, прячет ее в кармашек жилета. Потом упирает палец с желтоватым ногтем в пустую клетку.

— Быть может, вам стоило бы взять под наблюдение те места, где бомбы все же разорвались.

— Да брал уже! — возражает Тисон. — Всякий раз я ставил там агентов. Без толку. Он больше не появлялся.

— Не потому ли, что ваши агенты его отпугивают?

— Не знаю. Возможно.

— Давайте выдвинем гипотезу, комиссар. Порассуждаем теоретически. — Барруль поправляет очки.

Медленно, с расстановкой, делая паузы, чтобы выходило отчетливей, он развивает свою мысль. Когда французы начали обстреливать город, сложное, многосоставное умственное устройство будущего убийцы могло, получив этот толчок, двинуться в неожиданную сторону. Не исключено, что его заворожила мощь современной техники, способной сеять смерть на расстоянии.

— Подобное требует определенной культуры, — настойчиво повторяет Тисон.

— Вовсе нет. Совершенно необязательно для того, чтобы испытать определенные чувства, в которых и сам себе не сможешь дать отчет. Это доступно каждому. Ваш убийца может быть натурой утонченной, а может и грамоте не знать… Представьте себе, что кто-то, увидев, что иные бомбы не убивают, решает сделать это за них… А решает то ли после глубокомысленных размышлений, то ли просто по глупости. Итог один.

Барруль, казалось, сам оживляется от своих речей. Тисон видит, как он подается вперед, опираясь руками о стол. И лицо делается таким же, как при игре.

— Если это криминальное побуждение было, так сказать, первично, — продолжает профессор, — то поимка преступника зависит в большей степени от удачи, нежели от кропотливого расчета; иными словами, от того, что убийца совершит новое преступление, допустит ошибку, окажется в поле зрения свидетелей или произойдет еще нечто такое, что позволит схватить его с поличным. Вы следите за моей мыслью, комиссар?

— Иными словами, чем он умнее и культурней, тем и уязвимей окажется.

— Это лишь одна возможность. Такой вариант дает больше шансов поймать злодея. Каким бы извращенно-сложным ни был его замысел, пусть даже он родился в чьем-то больном, помраченном сознании, но все равно потребует рациональных мотивов. То есть даст кончик ниточки, за которую можно размотать весь клубок.

— Ага. И соответственно, чем больше иррациональности, тем меньше следов?

— Именно так.

Во рту комиссара блеснула золотая коронка. Он начал понимать.

— То есть он следует логике ужаса?

— Совершенно верно. Представьте себе, что убийца, действуя по расчету или повинуясь неодолимому побуждению, хочет оставить какое-то свидетельство, связанное с бомбардировкой. Воздать должное технике, к примеру. Совершив убийство. Понимаете? И учтите, в его действиях нет никакого сумасбродства: точность, техника, бомбы — и преступления, вступающие с ними во взаимосвязь. — Барруль с довольным видом откинулся на спинку стула. — Какого вы мнения на сей счет?

— Интересно. Однако недоказуемо. Вы забыли, что разговариваете с дюжинным и скудоумным полицейским. В моем мире два — это всегда один да один. Без двух единиц нет двойки.

— Но мы же всего лишь фантазируем, комиссар. По вашему же, кстати, предложению. Слова и ничего более. Гадаем на кофейной гуще. И вот один результат: преступник убивает там, куда упали бомбы, где они взорвались, но никому не причинили вреда. Представьте себе, что он действует ради того, чтобы возместить неточности, несовершенства, недостатки техники. Его это вдохновляет! Не верите?.. Достичь того, куда не может добраться техника! Он пытается сделать так, чтобы разрыв бомбы совпадал с чьей-то оборванной жизнью. Как вам эта гипотеза? И таких я могу вам предложить полдесятка. Схожих с нею или опровергающих ее. И ни одна гроша ломаного не стоит.

Тисон, внимательно слушавший его, еле удерживается от едкого замечания, которое так и просится ему на язык. Эти несчастные девчонки, насмерть засеченные кнутом, существовали на самом деле. Их изуродованная плоть кровоточила, их внутренности смердели. К умственным арабескам это отношения не имеет. К салонному философствованию — тоже.

— Так вы считаете, я не должен отбрасывать людей из образованного сословия? Ученых, например?

Барруль беспокойно поеживается, что должно означать: «Чересчур конкретно для меня, так далеко я заходить не собирался». Но уже в следующую минуту он находит ответ.

— Культура и наука не всегда идут рука об руку, — говорит он, уставившись на пустую шахматную доску. — Из истории известно, что порой они движутся в противоположные стороны… Но впрочем… Может быть, наш злодей имеет какое-то отношение к технике… И как знать — может быть, он тоже играет в шахматы. — Профессор широким жестом обвел кофейню. — Может быть, он сейчас здесь. Где-то рядом с нами.

Жара. Ослепительный свет. Мельтешение людей — босоногих или в альпаргатах, — которые знают друг друга всю жизнь и ведут ее у всех на виду, не ведая понятия «личное». Темные, почти как у арабов, глаза. Кожа, выдубленная океанской солью и солнцем. Веселые молодые голоса, произносящие слова с особым, характерным выговором, недоступным никому кроме самых что ни на есть низов кадисского простонародья. Невысокие дома квартала… соседки перекрикиваются с балкона на балкон… белье на веревках… клетки с канарейками… чумазые дети играют на прямых немощеных улицах. Распятия, образы Иисуса, Девы Марии и святых — на каждом шагу, в выложенных изразцами нишах. Пахнет близким морем, чадом горелого масла и рыбой во всех ее ипостасях — сырой, жареной, сушеной, маринованной, тухлой; и меж требухи и голов бродят коты с облезлыми от чесотки хвостами и лоснящимися усами. Это — квартал Винья.

Свернув с улицы Пальма налево, Грегорио Фумагаль оказался на улице Сан-Феликс и двинулся в глубь квартала, населенного моряками и рыбаками. Ведомый обонянием, зрением, слухом, он огибает пространства, которые этот пестрый, бурлящий жизнью мир оставил свободными. Чучельник подобен насекомому, настороженно поводящему из стороны в сторону усиками. Впереди, там, где обрываются дома квартала, он, словно в открытую дверь или в горлышко незакупоренной бутылки, видит часть эспланады Капучинос и стену Вендаваля, где на Атлантику глядят из бойниц наведенные в зенит пушки. Остановясь на миг, чтобы снять шляпу и утереть пот, Фумагаль идет дальше, в поисках тени держась поближе к белым, голубым, охристо-желтым фасадам. Пот — это особенно неприятно, потому что от него и вместе с ним по лбу, оставляя темные подтеки, струится и новая английская краска, купленная вчера в парфюмерной лавке Фраскито Санлукара. Чересчур тяжелый и плотный сюртук давит плечи, шелковая косынка, завязанная вокруг шеи на манер галстука, врезается в горло сильнее обычного. Дает себя знать солнце, взбирающееся вес выше, и безветрие — бриз в этой части города почти не чувствуется, и раннее лето, что, подступая совсем уже вплотную, обещает, что пощады не даст. В таком городе, как окруженный водой Кадис, где для защиты от сквозных ветров многие улицы проложены перпендикулярно друг другу, влажная жара способна довести до умопомрачения.

Мулат — там, где и должен быть, подошел к месту встречи одновременно с Фумагалем. Глядя, как он двигается, не скажешь «подошел» — так похожи его шаги на медленные, точно выверенные танцевальные па в ритме некой мелодии — монотонной, примитивной, слышной ему одному. Альпаргаты на босу ногу, непокрытая голова. Короткие, до щиколоток, штаны, раскрытая на груди рубаха под коротким выцветшим жилетом повязана алым кушаком. Так и одеваются обычно рыбаки и контрабандисты из этого квартала. Мулат, внук рабов, но сам свободный по рождению, владелец небольшого баркаса, который водит к берегам дружественным и враждебным, он в первую очередь — контрабандист, а потом уже все остальное. Толика африканской крови в жилах, заметная скорее в чертах лица, чем по цвету кожи, довольно светлой от природы, хоть и бронзовой от загара, придает такую томную ритмичность каждому движению его развинченно-гибкого тела. Он высокого роста, сильного и соразмерного сложения, с приплюснутым носом и толстыми губами, с нитями седины, посверкивающими в курчавых волосах и баках.

— Обезьянка, — говорит он. — Полвары ростом. Хороший экземпляр. Интересует?

— Живая?

— Пока живая.

Интересует, ответил чучельник меж тем, как они входят в двери питейного заведения, весьма характерного для Виньи: узкое полутемное помещение с двумя большими черными бочками в глубине, посыпанный опилками пол, стойка и два низких стола. Сильно пахнет вином и оливками в миске, стоящей на кадушке. Мулат спрашивает два стакана красного, и они с чучельником пьют, не присаживаясь, у короткой стойки — липкий прилавок, мраморная раковина с краном, литографированный портрет геррильеро по имени Эмпесинадо на стене. И громко, в полный голос, словно бы для того, чтобы и кабатчик все слышал, рассказывает, что обезьянку привезли четыре дня назад на американском корабле. Длиннохвостая, а уж до чего уродлива — просто страх божий. Матрос, который ее продал, уверял, что редкой породы. Макака из Ост-Индии. Только очень печальная: привыкла, надо думать, к кораблю и морю. Ест фрукты, пьет только воду, сидит в клетке и целый божий день занята, извините, сеньор, рукоблудием.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Ядвига осталась в истории как символ благородства и жертвенности. Она прожила очень короткую (28 лет...
Лекция посвящена Марии Тюдор, прозванной «кровавой» еще при жизни. Старшая дочь знаменитого короля Г...
Полная событий, перипетий, интриг и любви судьба Марии Стюарт уже несколько веков интригует исследов...
Лекция, посвященная Марии-Антуанетте, неотделима от французской революции 18 века. Мария-Антуанетта ...
Отравительница, погубительница, мать трёх королей. Она родилась под мрачным, тёмным, зловещим знаком...
Случайно оказавшись претенденткой на английский престол, Виктория сказала знаменитую фразу: «Я буду ...