Голливудские триллеры. Детективная трилогия Брэдбери Рэй
И я вышел.
Я медленно брел, возвращаясь к дому моей бабушки, затерянному где-то в прошлом.
— Ты уверен, что час назад мимо тебя пробежал именно Рой? — спросил Крамли.
— Черт, нет, конечно. Да, нет, может быть. Не могу сказать членораздельно. Мартини посреди дня — это не по мне. Кроме того… — я взвесил в руке сценарий, — мне надо вырезать отсюда два фунта и добавить три унции. Помоги!
Мой взгляд упал на блокнот в руках Крамли.
— Ну что?
— Обзвонил три агентства, собирающие автографы. Они все знают Кларенса…
— Отлично!
— Не совсем. Везде говорят одно и то же. Параноик. Ни фамилии, ни телефона, ни адреса. Всем говорил, что боится. Не того, что ограбят, а того, что убьют. А потом ограбят. Пять тысяч фотографий, шесть тысяч автографов — вот его золотые яйца. Так что в ту ночь он мог и не узнать Человека-чудовище, но испугался, что чудовище узнает его, узнает его адрес и может прийти за ним.
— Нет-нет, совсем не сходится.
— Кларенс, не важно, как там его фамилия, по словам людей из агентств, всегда берет только наличными и платит наличные. Никаких чеков, так что по этой линии следов нет. Он никогда не связывался с ними по почте. Регулярно появлялся, делал дела, а потом исчезал на несколько месяцев. Тупик. В «Браун-дерби» тоже тупик. Я пытался зайти и так и эдак, но метрдотель и слушать меня не стал. Прости, малыш. Эй, смотри…
В этот момент, по расписанию, вдалеке снова показалась римская фаланга на ускоренном марше. Они приближались к нам с радостными выкриками и ругательствами.
Я изо всех сил вытянулся, затаив дыхание.
— Это та компашка, о которой ты говорил? — спросил Крамли. — Среди них был Рой?
— Ага.
— А сейчас он с ними?
— Мне не видно…
— Черт побери, — Крамли прорвало, — какого лешего этот тупой придурок бегает тут по студии? Почему он не делает ноги, не удирает отсюда, черт возьми?! Зачем он тут вертится, как привязанный?! Чтобы его убили?! У него был шанс убежать, вместо этого он выжимает из тебя и из меня все соки. Зачем?!
— Мстит, — ответил я. — За все убийства.
— Какие убийства?!
— Убийства всех его созданий, всех его самых близких друзей.
— Чушь.
— Послушай, Крам. Ты давно живешь в своем доме, в Венеции? Двадцать — двадцать пять лет. Все живые изгороди, каждый кустик посажен тобой, ты сам засеял лужайку, построил ротанговую хижину, установил звуковую аппаратуру, поливальные агрегаты, развел бамбук и орхидеи, посадил персиковые деревья, лимоны, абрикосы. Что, если за одну ночь я бы все это разломал и вырвал с корнем, срубил деревья, вытоптал розы, сжег хижину, выкинул на улицу аппаратуру, — что бы ты тогда сделал?
Крамли подумал, и лицо его вспыхнуло от гнева.
— Вот именно, — спокойно произнес я. — Не знаю, женится ли когда-нибудь Рой. Но сейчас, в эту минуту, его дети, вся его жизнь оказались втоптаны в грязь. Все, что он любил в жизни, убито. Может быть, он сейчас находится здесь, пытаясь выяснить причину этих убийств, пытаясь, как и мы, найти чудовище и убить его. Может быть, Рой ушел навсегда. Но будь я на месте Роя, я бы остался, спрятался и продолжал поиски, пока не закопаю убийцу в могилу вместе с его жертвой.
— Мои лимоны? — произнес Крамли, задумчиво глядя в сторону моря. — Мои орхидеи, мои джунгли? Кем-то уничтожены? Ладно.
Внизу в лучах закатного солнца пробежала римская фаланга, исчезнув в голубых сумерках.
Высокого неуклюжего воина с журавлиными повадками в ней не было.
Шаги и крики замерли вдали.
— Пошли домой, — сказал Крамли.
В полночь через африканский сад Крамли неожиданно пронесся ветер. Все деревья в округе перевернулись во сне.
Крамли задумчиво посмотрел на меня.
— Чувствую, что-то должно произойти.
И оно произошло.
— «Браун-дерби», — ошеломленный догадкой, произнес я. — Господи, как же я раньше не подумал?! В ту ночь, когда Кларенс удирал в панике. Он же обронил свою папку, он оставил ее лежать на тропинке у входа в «Браун-дерби»! Кто-то наверняка подобрал ее. А может, она еще там, ждет, когда Кларенс успокоится и осмелится тайком вернуться за ней. В папке наверняка есть его адрес.
— Хорошая ниточка, — одобрительно кивнул Крамли. — Я проверю.
Снова налетел ночной ветер, печально вздыхая в ветвях лимонных и апельсиновых деревьев.
— И еще…
— Еще?
— Еще про «Браун-дерби». Метрдотель, скорее всего, с нами разговаривать не будет, но я знаю одного человека, который многие годы обедал там каждую неделю, когда я был еще ребенком…
— Господи, — вздохнул Крамли, — Раттиган. Да она живьем тебя съест.
— Моя любовь будет мне защитой!
— Боже, только сунь этого в постель, и мы обеспечим детишками всю долину Сан-Фернандо.
— Дружба — это защита. Ты ведь не причинишь мне зла?
— И не рассчитывай.
— Нам надо что-то предпринять. Рой прячется. Если они, кто бы это ни был, найдут его, Рою конец.
— Тебе тоже, — заметил Крамли, — если будешь играть в детектива-любителя. Уже поздно. Двенадцать ночи.
— А Констанция как раз просыпается.
— Это она по трансильванскому времени? Черт! — Крамли сделал глубокий вдох. — Тебя отвезти?
Где-то во тьме сада с дерева упал персик и мягко стукнулся о землю.
— Хорошо! — согласился я.
— Утром, — сказал Крамли, — если запоешь сопрано, не звони.
И он уехал.
Дом Констанции был, как и прежде, безупречен: белый храм, возвышающийся над побережьем. Все окна и двери были широко распахнуты. Внутри, в огромной пустой белой гостиной, играла музыка: что-то из Бенни Гудмана[277].
Я шел, как шагал тысячу ночей назад, вдоль кромки, окаймлявшей океан. Она была где-то там, катаясь верхом на дельфинах, перекликаясь с тюленями.
Я заглянул в гостиную на первом этаже, заваленную четырьмя дюжинами кричаще-ярких, разноцветных подушек, и посмотрел на белые стены, по которым поздно ночью, перед рассветом, проходили парады теней, ее старые фильмы выплывали из тех времен, когда меня еще не было на свете.
Я обернулся, потому что необычайно тяжелая волна с грохотом ударилась о берег…
… а из нее, словно из ковра, брошенного к ногам Цезаря, вышла…
… Констанция Раттиган.
Она вышла из волн, как быстрый тюлень, ее волосы были почти того же цвета: гладко-каштановые, приглаженные водой, а маленькое тело присыпано мускатным орехом и залито коричным маслом. Все оттенки осени окрашивали ее быстрые ноги, необузданные руки, запястья и ладони. Глаза были карие, как у забавного, но хитрого и злобного маленького зверька. Улыбающийся рот, казалось, был вымазан маслом грецкого ореха. Констанция выглядела шаловливым порождением ноябрьского прибоя, выплеснутым из холодного моря, но горячим на ощупь, как жареный каштан.
— Сукин сын, это ты! — воскликнула она.
— Это ты, Дочь Нила!
Она налетела на меня, как собака, чтобы стряхнуть с себя воду на кого-нибудь другого, схватила меня за уши, расцеловала в лоб, в нос и в губы, а потом повернулась кругом, демонстрируя себя со всех сторон.
— Я голая, как обычно.
— Я заметил, Констанция.
— А ты не изменился: смотришь на мои брови, а не на сиськи.
— И ты не изменилась. И сиськи, похоже, тугие.
— Неплохо для купающейся по ночам пятидесятишестилетней экс-кинодивы, а? Идем!
Она побежала по песку. К тому времени, как я добрался до ее открытого бассейна, она уже принесла сыр, крекеры и шампанское.
— Боже мой. — Она откупорила бутылку. — Сто лет прошло. Но я знала: однажды ты явишься снова. Достала семейная жизнь? Нужна любовница?
— Нет. Спасибо.
Мы выпили.
— Ты встречался с Крамли в последние восемь часов?
— С Крамли?
— Это видно по твоему лицу. Кто умер?
— Один человек двадцать лет назад, на студии «Максимус».
— Арбутнот! — воскликнула Констанция, осененная догадкой.
Тень пробежала по ее лицу. Она потянулась за халатом и завернулась в него, став вдруг совсем маленькой, как девочка, и, обернувшись, долго смотрела вдаль на кромку берега, словно это были не песок и волны, а сами годы.
— Арбутнот, — прошептала она. — Господи, как он был хорош! Какой талант. — Она помолчала. — Я рада, что он умер, — добавила она.
— Не совсем, — сказал я и осекся.
Потому что Констанция живо обернулась ко мне, словно от выстрела.
— Не может быть! — вскричала она.
— Нечто похожее на него. Кукла, прислоненная к стене, чтобы напугать меня, а теперь и ты меня пугаешь!
Слезы облегчения брызнули из ее глаз. Она ловила ртом воздух, будто ее ударили в живот.
— Чтоб тебя! Иди в дом, — приказала она. — Принеси водки.
Я принес водку и стакан. Я смотрел, как она, запрокинув голову, сделала два глотка. И внезапно понял, что больше никогда не буду пить, ибо устал видеть, как люди пьют, устал бояться наступления ночи.
Я не мог придумать, что сказать, поэтому подошел к краю бассейна, снял ботинки, носки, закатал брюки и сел, опустив ноги в воду и глядя вниз.
Наконец Констанция подошла ко мне и села рядом.
— Ты вернулась, — сказал я.
— Прости, — сказала она. — Старые воспоминания не так-то просто стереть.
— Ужасно трудно, — согласился я, в свою очередь устремляя взгляд на берег. — На этой неделе вся студия в панике. Почему все разбегаются, видя под дождем чучело, похожее на Арбутнота?
— Ах вот что случилось?
Я поведал ей остальное, все то, что я рассказывал Крамли, закончил случаем в «Браун-дерби» и прибавил, что теперь мне нужно появиться там вместе с ней. Когда я умолк, побледневшая Констанция осушила еще один стакан водки.
— Мне хотелось бы знать, чего я должен бояться! — сказал я. — Кто написал эту записку, чтобы я пришел на кладбище и представил фальшивого Арбутнота замершему в ожидании человечеству? Но я никому на студии не стал рассказывать об этой кукле, и тогда они, едва не обезумев от страха, нашли его и попытались спрятать. Неужели после стольких лет, прошедших с его кончины, память об Арбутноте так ужасна?
— Да. — Констанция положила дрожащую ладонь мне на запястье. — О да.
— И что же это? Шантаж? Кто-то пишет Мэнни Либеру и требует денег, иначе последуют другие записки, которые раскроют нечто из прошлого студии и жизни Арбутнота? Но что раскроют? Какой-нибудь старый ролик двадцатилетней давности, снятый в ночь гибели Арбутнота? Может, это пленка, где снят момент аварии, и, если ее показать, запылают Константинополь, Токио, Берлин и вся остальная натура?
— Да! — словно из глубины времен донесся голос Констанции. — А теперь уходи. Беги. Тебе никогда не снилось, как ночью приходит огромный черный двухтонный бульдог и пожирает тебя? Одному из моих друзей приснился такой сон. Большой черный бульдог сожрал его. Этого бульдога звали Вторая мировая война. Мой друг ушел навсегда. Я не хочу, чтобы и ты тоже ушел.
— Констанция, я не могу бросить это. Если Рой жив…
— Ты не знаешь наверняка.
— …я вытащу его из этой переделки и помогу вернуть работу. Это единственный правильный поступок, который я могу совершить. Я должен. Это несправедливо.
— Иди в море, побеседуй с акулами, будет больше пользы. Ты и впрямь хочешь вернуться на «Максимус» после всего, что рассказал мне сейчас? Господи! Знаешь, когда я была на студии в последний раз? После похорон Арбутнота.
Этими словами она пустила мой корабль ко дну. А потом вдогонку бросила якорь.
— Это был конец света. Я никогда не видела в одном месте столько больных и умирающих людей. Словно на моих глазах треснула и обрушилась статуя Свободы. Черт. Он был горой Рашмор[278] после землетрясения. В сорок раз величественнее, мощнее, значительнее, чем Гарри Кон[279], Дэррил Занук[280], Гарри Уорнер[281] и Ирвинг Талберг[282], завернутые в один блин. Когда там, за стеной, захлопнулась крышка и гроб погрузился в могилу, трещины побежали по холму наверх, обрушив надпись Hollywoodland.[283] Это был Рузвельт, умерший задолго до своей кончины.
Констанция замолчала, услышав мое затрудненное дыхание.
Затем она сказала:
— Скажи, есть в моей голове хоть капля мозгов? Ты знал, что Шекспир и Сервантес умерли в один день? Представляешь! «Все красные леса мертвы, и гром небес не утихает. Слезами горя тают льды. Отверзлись вновь Христовы раны. И Бог молчит. Как призраки, шагают легионы, все с амазонками кровавыми в глазах». Я, шестнадцатилетняя зубрилка, написала это, когда узнала, что Джульетта и Дон Кихот умерли в один день, и проплакала тогда всю ночь. Ты единственный, кто слышал эти дурацкие строчки. Так вот, то же самое было, когда погиб Арбутнот. Мне снова было шестнадцать, и я не могла перестать плакать и писать всякую чепуху. Там были и луна, и планеты, и Санчо Панса, и Росинант, и Офелия. Половина женщин на его похоронах были его любовницами. Постельный фан-клуб, плюс племянницы, кузины и сумасшедшие тетушки. Проснувшись в тот день, мы увидели второе Джонстаунское наводнение[284]. Боже, я все еще плачу. Говорят, кресло Арбутнота по-прежнему стоит в его кабинете? Сидел ли в нем с тех пор кто-нибудь столь же толстозадый и столь же мозговитый?
Я вспомнил задницу Мэнни Либера. Констанция продолжала:
— Один бог знает, как студия выжила. Может, посредством спиритизма, получая советы от умершего. Не смейся. Это же Голливуд: тут читают астрологические прогнозы Лев-Дева-Телец, между дублями стараются не наступить на трещины. Студия? Сделай мне большую обзорную экскурсию. Дай старушке вдохнуть запах четырех ветров в пятидесяти пяти городах, посмотреть на безумцев, что теперь там работают, а потом поедем к метрдотелю в «Браун-дерби». Я переспала с ним однажды, девяносто лет назад. Вспомнит ли он старую ведьму с венецианского побережья, позволит ли нам посидеть за чашечкой чая с твоим чудовищем?
— А что ты ему скажешь?
Длинная волна набежала с моря и короткой волной с шуршанием разбилась о берег.
— Я скажу, — Констанция прикрыла глаза, — перестань пугать моего фантаста-динозавролюба, моего почетного внебрачного сына.
— Да уж, — сказал я, — пожалуйста.
Вначале был туман.
В шесть утра он, как Великая Китайская стена, надвигался на берег, на равнины и горы.
Во мне заговорили утренние голоса.
Я осторожно пробирался по гостиной Констанции, пытаясь нащупать где-то под слоновой грудой подушек свои очки, но потом оставил эту затею и на ощупь стал искать портативную пишущую машинку. Я сел и вслепую начал настукивать финал «Антипы и Мессии».
И этим финалом было чудо с рыбой.
И пришел Симон-Петр на берег, и встретил призрака у догорающего костра, и нашел рыбу, которую следовало раздать, возвещая при этом освобождение и вечное блаженство, и тихо стояли вкруг него ученики, и настал последний час прощания, и свершилось Вознесение, и произнесены прощальные слова, которые будут звучать еще две тысячи лет, и отзовутся на Марсе, и поплывут с космическими кораблями к Альфе Центавра.
И когда слова вышли из-под ленты пишущей машинки, я не мог даже разглядеть их, я приблизил их к своим увлажненным слепым глазам, а в это время Констанция вынырнула из волн, как еще одно чудо, облаченное в необыкновенную плоть, она склонилась над моим плечом и издала крик, в котором слышались печаль и радость, и затрясла меня, как щенка, радуясь моему успеху.
Я позвонил Фрицу.
— Где тебя носит, черт возьми?! — вскричал он.
— Заткнись, — мягко сказал я.
И стал читать ему вслух.
И снова на углях костра жарилась рыба, и угли разлетались на ветру, и искры светлячками неслись над песком, и Христос говорил, и внимали Ему ученики, а когда рассвело, Его следы на песке исчезли, подобно ярким искрам, и Он ушел, а Его ученики разошлись во все концы земли, и теперь уже их следы были подхвачены ветрами, их следы исчезли с песка, и лишь тогда настал Новый День, и на этом закончился фильм.
На другом конце провода Фриц не проронил ни звука.
Наконец он прошептал:
— Ах… ты… сукин… сын.
А потом:
— Когда ты принесешь это?
— Через три часа.
— Приезжай через два, — прокричал Фриц, — и я тебя расцелую в четыре щеки. А пока выжму желчь из ливера Либера и найду урода Ирода!
Я повесил трубку, и тут же раздался звонок.
Звонил Крамли.
— Ну как, Бальзак, ты по-прежнему honor?[285] — спросил он. — Или, как большая рыба Хемингуэя, валяешься дохлый на причале, кости обглоданы добела?
— Крам, — вздохнул я.
— Я позвонил еще кое-куда. Положим, мы соберем всю информацию, которую ты ищешь, найдем Кларенса, узнаем, кто такой этот жуткий тип из «Браун-дерби»… но как мы свяжемся с твоим придурковатым дружком Роем — он ведь, похоже, в подержанной тоге нарезает круги по студии, — как мы дадим ему знать, что надо выметаться оттуда? Может, взять гигантский сачок для ловли бабочек?
— Крам, — произнес я.
— Ладно, ладно. У меня есть хорошая новость и есть плохая. Я пораскинул мозгами насчет этой папки, которую, как ты сказал, твой старина Кларенс выронил возле «Браун-дерби». Я позвонил в «Дерби» и сказал, что потерял папку. «Конечно, мистер Сопуит, — ответила девушка, — она здесь!»
Сопуит! Так вот, значит, фамилия Кларенса.
— «Я боялся, — сказал я, — что забыл положить в папку свой адрес».
— «Адрес здесь, — ответила девушка, — Бичвуд, тысяча семьсот восемьдесят восемь?» — «Да, — сказал я. — Я сейчас зайду и заберу ее».
— Крамли! Ты гений!
— Не совсем. Я звоню тебе из будки рядом с «Браун-дерби».
— Ну и что? — У меня екнуло сердце.
— Папки нет. Кому-то еще пришла в голову та же светлая идея. И этот кто-то меня опередил. Девушка описала мне его. Это не Кларенс, судя по твоим рассказам. Когда девушка попросила у него документ, подтверждающий личность, этот тип просто ушел вместе с папкой. Девушка, конечно, расстроилась, но ничего не попишешь.
— О господи! — проговорил я. — Значит, теперь они знают адрес Кларенса.
— Хочешь, чтобы я пошел к нему и все это рассказал?
— Нет-нет. У него будет сердечный приступ. Он боится меня, но я все-таки пойду. Предупрежу, чтобы он спрятался. Боже мой, что теперь будет? Бичвуд, тысяча семьсот восемьдесят восемь?
— Точно.
— Ты суперкрутой чувак, Крам.
— Всегда таким был, — ответил он, — всегда. Странно сказать, но час назад народ на вокзале Венис решил, что я снова взялся за старое. Коронер позвонил мне и сказал, что киент долго не продержится. Пока я работаю, ты помогаешь. Кто еще на киностудии может знать то, что нас интересует? Я имею в виду человека, которому ты доверяешь. Кто-нибудь из старожилов студии?
— Ботуин, — не задумываясь, ответил я и недоуменно заморгал, сам удивившись своему ответу.
Мэгги со своей миниатюрной камерой, которая день за днем, год за годом, жужжа, запечатлевает события вокруг себя.
— Ботуин? — переспросил Крамли. — Спроси у нее. И все же, Бастер…
— Что?
— Береги свою задницу.
— Берегу.
Я повесил трубку и сказал:
— Раттиган?
— Я уже завела машину, — отозвалась она. — Ждет тебя на углу.
Уже под вечер мы как угорелые помчались на киностудию. Припрятав в своем родстере три бутылки шампанского, Констанция смачно ругалась на каждом перекрестке и снова мчалась, припав к рулю, как те собаки, что обожают ветер.
— Дорогу! — кричала она.
Мы с ревом неслись по середине бульвара Ларчмонт, прямо по разделительной полосе.
— Что ты творишь?! — прокричал я.
— Раньше по обеим сторонам этой улицы были трамвайные пути. А посередине — длинный ряд столбов с проводами. Гарольд Ллойд[286] катался туда и обратно, лавируя между столбами вот так!
Констанция резко свернула влево.
— И вот так, и так!
Мы объехали так полдюжины давно не существующих столбов-призраков, словно преследуемые трамваем-привидением.
— Раттиган, — позвал я.
Она взглянула на мое серьезное лицо.
— Бичвуд-авеню? — спросила она.
Было четыре часа. По улице, в северную сторону, шел последний почтальон. Я кивнул на него Констанции. Она затормозила прямо перед этим человеком, который устало тащился под все еще жарким солнцем. Он поприветствовал меня, как турист-попутчик, — вполне радушно, если принять во внимание весь тот почтовый хлам, который он выгружал у каждой двери.
Я всего лишь хотел проверить фамилию и адрес Кларенса, прежде чем постучаться к нему. Но почтальон болтал без умолку. Он рассказал, как Кларенс ходит, как он бегает, описал, как у него дрожат губы. Как нервно двигаются его уши. Его почти белые глаза.
Почтальон со смехом пихнул меня в локоть своей сумкой.
— Настоящий рождественский пирог десятилетней давности! Он подходит к своим дверям, завернутый в толстое верблюжье пальто, какое Адольф Менжу[287] носил в двадцать седьмом году. Мы, мальчишки, тогда бегали от слащавых сценок: забирались в верхние ряды, чтобы помочиться. Ну конечно. Старина Кларенс. Однажды я сказал ему «гав!», и он в испуге захлопнул дверь. Держу пари, он и в душе моется, не снимая пальто, боится увидеть себя голым. Пугливый Кларенс? Не стучите слишком громко…
Но меня уже и след простыл. Я быстро свернул на Вилла-Виста-Кортс и зашагал прямо к дому номер 1788.
Я не стал стучать в дверь, а поскреб ногтем по маленьким стеклышкам. Их было девять. Я не стал скрестись в каждое. Дверь с той стороны была зашторена, так что я не мог разглядеть, что делается внутри. Поскольку ответа не было, я постучал пальцем чуть громче.
Мне почудилось, будто я слышу, как гулко стучит сердце Кларенса там, за стеклом.
— Кларенс! — позвал я. Затем немного подождал. — Я знаю, что ты там!
И снова мне показалось, будто я слышу, как учащается его пульс.
— Позвони мне, черт побери, — закричал я наконец, — пока еще не поздно! Ты знаешь, кто я. Со студии, черт возьми! Кларенс, если я нашел тебя, значит, и они найдут!
Я забарабанил в дверь обоими кулаками. Одно из стекол треснуло.
— Кларенс! Твоя папка! Она была в «Браун-дерби»!
Это сработало. Я перестал барабанить, услышав звук, похожий то ли на блеяние, то ли на сдавленный крик. В замке зашуршало. Потом загремел второй замок, третий.
Наконец дверь приоткрылась, образовав щель, по размеру равную длине медной цепочки.
Затравленное лицо Кларенса глядело на меня из длинного туннеля лет, такое близкое и в то же время такое далекое, что мне даже показалось, будто я слышу эхо его голоса.
— Где? — умоляюще вопрошал он. — Где?
— В «Браун-дерби», — сказал я, устыдившись. — И кто-то ее украл.
— Украл? — Слезы брызнули из его глаз. — Мою папку?! О боже! — простонал он. — Это ты во всем виноват.
— Нет-нет, послушай…
— Если они попытаются сюда ворваться, я покончу с собой. Я им это не отдам!
Он обернулся и со слезами посмотрел на архивные полки, громоздившиеся, как я мог разглядеть, за его спиной, в книжных шкафах, и на стены, увешанные портретами с автографами.
«Мои чудовища, — произнес Рой на собственных похоронах. — Мои прекрасные, мои дорогие».
«Моя прелесть, — говорил Кларенс, — сердце мое, жизнь моя!»
— Я не хочу умирать, — плаксиво проговорил Кларенс и захлопнул дверь.
— Кларенс! — Я сделал последнюю попытку. — Кто они такие? Если бы я знал, я мог бы тебя спасти! Кларенс!
В глубине двора мелькнула чья-то тень.
В другом бунгало кто-то приоткрыл дверь.
Единственное, что я, измученный, мог сказать в тот момент, — это произнести полушепотом:
— Прощай…