Сердце крысы Миронова Лариса
Дарли, очнувшись в чистом поле, испытал унизительное чувство несправедливости – получалось так, что он затеял драку с Вождем из-за власти! Но он вовсе не посягал на его полномочия! На кой они ему вообще дались, ему, чьим отцом была простая болотная крыса, а матушку и вовсе выжили из амбара!
Но он с ним дрался! И это было само по себе почетно. И пусть тупые обыватели думают, – если у них есть эта самая штучка, которой надо думать, – что это из-за дынных семечек, он дрался за свой престиж. К тому же, на эти дурацкие семечки у него давно аллергия.
20
– Барокамера! Барокамера!
Идиотски тараща зеленя своих вечно рыдающих глаз, в лабораторию влетела наша вселенская страдалица – Майя. – всхлипы мешали ей говорить.
– Что опять не так? – спросил Милев, в последнее время усвоив интересную манеру – улыбаться всенепременно на любое сообщение, как человек с рекламы зубной пасты.
– Крысы… крысы опять погибли!
Тут всхлипы перешли в рыдания, она убежала обратно. Я пошел за ней.
На дне барокамеры, запрокинув головы и скрутив спиралью хвосты, лежали мертвые крысы. Их было около двух десятков. Только одна из них ещё чуть-чуть шевелилась.
– Ну это как всегда, – бесстрастно констатировал Милев. – Контрольно-измерительная техника барахлит. Давление упало и крысам хана. Проворонили, братушки вы мои, и на этот раз!
– Ни фига себе! Разрежение на урвне двух Джамалунгм, – сказал я, удивляясь, как такое вообще могло случиться.
– Придется списать, – сделав вот так бровкой – вы ж понимаете! – сказала Ирборша. – Несите бланк, будем актировать крыс.
– Я не буду подписывать фальшивку, – пошла в жесткую оппозицию Майя.
– На, возьми вот, и утрись, – сказал ей Милев, протягивая надушенный платок. – Обмокла вся, бедняжечка! И вообще, думать надо, прежде чем ультиматом крыть кого попало.
– Не стану подписывать, я же сказала! – отпихивая руку Милева, она отошла к окну, сейчас, я полагаю, она начнет курить.
Она сейчас была жалкой и некрасивой, и мне было неловко на неё смотреть. Но и Милев тоже хорош!
– Какого черта не следил за экспериментом? – пошел в лобовую атаку я.
– Я был занят, ты же знаешь… – опять начал он рекламировать зубную пасту.
– Треп вперемежку с курением – это твои «важные дела»? – как-то мелковато наехал я.
– Неужели напишешь докладную? – ещё яростней заулыбался он. И тут все начали друг на друга наезжать. И мне можно было уже ничего не говорить. Молчала и она, чучундра мокроносая.
И крыс, как всегда, списали, шума не было, а Милев, стервец, начал со мной очень вежливо раскланиваться после этого самого случая и даже подал мне как-то пепельницу – банку из-под маслин…
Однако подавать руку как-то пока не получалось. Но до милых шуток я всё же снизошел. Когда он поставил передо мной банку с окурками, я, наклонившись к нему и дымя ему прямо в лицо, доверительно спросил:
– Хочешь попасть в Америку?
– Ну да… А что?
Милев на всякий случай отодвинулся и непонимающе уставился на меня. Я поманил его пальцем, приглашая пододвинуться поближе. Он осторожно наклонил голову в мою сторону.
– Вступай в ракетные войска.
Отчет висел на носу, работа страдать не должна, – и всё снова пошло своим чередом.
Но уже невозможно было вытолкнуть из мозгов, что с нами происходит нечто весьма гнусное.
Через месяц у Милева должна быть апробация.
И вот накануне, когда я уже, в злорадном предчувствии, потирал руки, Ирборша повела себя очень странно. Я даже струхнул поначалу. Дело было так.
Вечером, после очередного гвалта по поводу гибели ещё одной партии крыс без видимых на то причин, мы с начальницей номер два (номер один всё же был шеф) чисто случайно остались вдвоем. На следующий день я должен был регистрировать спонтанную сократительную активность, и от мадам как раз и зависело, дать или не дать для этой цели импортную установочку – «Уго Базиле», подарок шефу от итальянской фирмы. Это класс! На ней, этой штуковине, можно спокойно, с высокой точностью регистрировать активность вены сразу двух животных – контрольного и послестрессового.
Сделав лицо попроще, я, ласково так, затренькал балалайкой:
– Иришечка Борисна! Пазвольти, а?
Она глянула на меня поверх массивных, в дымку, очков – я почтительно кивнул в сторону блистательной иностранки.
Она сняла очки, перестав писать в журнале, и – улыбнулась…
– Так вы… да? – выдавил из себя я, ещё не смея надеяться на столь быструю победу.
Она продолжала улыбаться – мило и очень любезно!
– Эстессна, рази можно отказать? – в тон мне ответила она, игриво улыбаясь аккуратно накрашенным ртом.
И это было блистательной победой!!! Значит – даст! Уффф… Виват, победитель!
Всем хорошо известно, что умолять Ирборшу дать поработать на её новенькой «Уго Базиле» – пустая трата времени. Импортную установку – и вдруг рядовому интеллектуального фронта?!
А пивка холодного в жаркий летний день – не изволите?
И вдруг – разумеется! Каково это? Голова кругом, однако, задумываться не желаю. Это факт – и я его принимаю без обсуждений!
Когда я, с величайшей осторожностью отработав свой эксперимент, с множеством благодарностей возвращал установку на место, она вдруг взяла меня за локоть (мои руки в это время были заняты – я, со всей возможной для меня нежностью, обнимал «Уго Базиле») и кротко сказала, искусно прикинувшись беленькой кошечкой:
– Не хотим ли мы немного поразвлечься?
– А как вы себе это представляете? – спросил я уже после того, как водрузил установку на место, хотя можно было и вовсе не спрашивать.
Так я оказался у неё дома…
Как и полагал, жилище Ирборши было вполне подстать самой хозяйке. Всё мило, всё со вкусом, и ужин на плите – я поморщился, значит, не совсем-таки экспромт?
На журнальном столике – кофейный прибор. Всё предусмотрела! Просто железобетонная дамочка! Решила, решилась и – провела!
Я даже не успел, хотя бы для виду, поразмышлять и засмущаться, как всё вдруг заверте…
Пока я разглядывал морально устаревшие обои с размещенными на них многочисленными фото хозяйки на отдыхе, в легкой панике лихорадочно соображая, имеется ли здесь спальня, и если да, то где, расстрельная дробь каблучков в коридоре лишила меня последней возможности к отступлению. Она вошла, вся в неглиже и на шпильках, и тут же, с легкостью горной козочки, взгромоздилась ко мне на колени.
Я слегка прибалдел, однако, думаю, держался всё же крепко.
Потом с убойным грохотом ударила оземь одна туфля, за ней, уже более мягко, приземлилась вторая – в такой ситуации промедление смерти подобно, – и я, лишь самую малость тоскуя, спешно завершил переговоры с беглой совестью, тихо ухнув, принял тело на грудь и поволок его, то есть – её в спальню, местоположение которой к тому времени уже приблизительно вычислил.
Она, не спальня, а моя начальница, оказалась настоящей волчицей – в смысле голода, и сделала меня как мальчика, легко и со вкусом обставив по всем наличным позициям…
Возможно, она долго тренировалась, но у неё получилось вполне – меня озадачить. Понимая, что сухого счета в этой ситуации быть не должно, я резко переменил игру.
– Итак, моя милая крошка, в столь поздний час я обычно сплю – не станем нарушать традицию. – (Она зевнула – конечно, от нервов, и осторожно отодвинулась.) – А завтра я тебе куплю манто, и мы улетим на Майами.
Она засмеялась и, слава богу, перестала сопеть, как паровоз. Я честно заслужил немного теплоты и ласки.
А дальше всё пошло, как у людей. Сбежавший, было, конь вернулся – к своему нерадивому хозяину и честно отрабатывал свою вину.
Я, на удивление быстро, освоился с новой для меня ролью. И многое, в этой новой для меня деятельности, мне очень и очень понравилось.
Мне нравилось быть снисходительным – и она это понимала. И это мне тоже нравилось. Мне нравится, когда меня понимают.
Но что особенно чудненько – ей это тоже доставляло удовольствие. В лаборатории все между нами было как прежде, и никто из коллег – ни мур-мур…
Только Майя опускала свои опахала, когда мы с ней встречались взглядами, да ещё Милев стал поглядывать на меня с весьма противным и несколько болезненным вниманием, природу которого я распознал гораздо позже. В его бесцветных обычно глазках теперь был настоящий винегрет.
Там было всё и даже больше – пронизанное легким презрением восхищение, однако, запрятанное так глубоко в самых углах этих, всегда функционально косящих глаз, что непосвященный его бы просто не заметил.
Он стал ещё любезнее. Уже не просто «День добрый!», – и подбородочком в холодную водичку, а «День добренький вааам!» – и головку так на плечо…
Вот хайло!
Перед апробацией Ирборша примитивно нервничала. Короче, началась какая-то глупая кутерьма. До конца рабочего дня оставалось более получаса, а она – «Прощайте, товарищи!» – и на меня не смотрит. Ни привета вам, ни – кисточки!
Народ насторожился, однако этот пассаж оставили без комментариев. Наживать врагов во внутреннем стане желающих было не густо.
Я отправился в курилку, слегка одурманить себя никотином и постараться понять – что сие означает? Однако, не успев стряхнуть первый столбик пепла, уже был отозван на передовую – меня кликнули в «матюгальник», по громкой связи со мной рвалась на контакт сама она!
Ах, что это был за голос! Приходи!
Когда я, мрачный и раздраженный более чем этого требовала ситуация, не вошел, а вперся в её милую квартирку, взгляд мой не нашел привычных аксессуаров.
На столе не стоял, как обычно, фарфоровой сервиз на две персоны, из кухни не доносился, как всегда, пикантный запах очередного кулинарного шедевра, а вместо всего этого – весьма приятного и ставшего уже привычным, была она – с каким-то противным, нервным кашельком «из диафрагмы», тоскливым осенним багрянцем на вялых, запавших щеках и неряшливо собранным на затылке пучком давно не знавших краски завитков.
И это меня доканало.
– Ну и? – начал я без околичностей.
– Вот, – сказала она и заговорила сразу о Милеве.
Выслушав со спокойствием восточного владыки, не возникая по мелочам, я встал, едва не опрокинув стул и, с вообще-то неприсущей мне наглецой, спросил:
– Что-то, маменька, мы сегодня как бы не в духе?
Мне очень хотелось назвать её модно, в духе времени – бабкой, но я не решился, за что мысленно заклеймил себя малодушным.
– Негодяй, – тихо сказала она и – заплакала!!! Я вышел вон.
Она не побежала за мной, не стала уговаривать и даже никак не обругала (типа «свиньи» или ещё какого-нибудь дежурного животного). И это было по-настоящему обидно. По моему глубокому убеждению, моё беспримерное хамство заслуживало куда большей награды.
У меня были все основания надеяться на приличную истерику. Вот это было бы в кайф!
Однако дела обстояли гораздо хуже – она всё поняла. Это было полное поражение – ей не удалось сделать меня своим союзником!
Более того, поражение было двойным. И я должен был принять этот серьезный факт во внимание. Ведь надо же как-то выкручиваться из этого, весьма щекотливого положения! Женщины любят мстить – и особенно мстят за своё, за девичье…
Что называется – вмазался по самую макушку…
21
Я любил Пасюка и был предан ему безраздельно.
Когда он появился в нашей стае, я, присмотревшись к нему получше, тут же подпал под его обаяние. Я задал ему один только вопрос: зачем ты здесь? Он ответил тотчас же, без колебаний – чтобы защищать истину.
Нет, не думайте, он сказал это просто, без ложного пафоса. Ему нельзя было не верить.
Истину? Да в чем же она? Он не стал уточнять, а я – докучать дальнейшими расспросами. Я просто, тщетно пытаясь скрыть волнение, прижал его к своей груди и воскликнул: «Так пойдем же по этому пути вместе!»
И мы, связав хвосты морским узлом и присев на задние лапы, передние стиснули в кулаки и подняли их над головой, трижды произнеся слова священной клятвы: «До последней шерстинки! До последней капли крови!»
Так началась наша дружба.
Иногда, слушая берущие за душу рассказы Пасюка, я с трудом удерживал себя от вопроса: откуда у него эти знания? И вот однажды, когда рассказ получился уж очень забористым, я не выдержал и задал-таки свой вопрос.
Он ответил не сразу, как-то долго и неловко помалкивал, и я уже, было, подумал, что он меня просто не расслышал, как вдруг ночью Пасюк разбудил меня и прошептал в самое ухо: «Вставай, я тебе кое-что покажу!»
Мы пыхтели полчаса, пока, наконец, не отодвинули на пару дюймов узкую дощечку почти у самого потолка, и не вывалились из клетки наружу.
Наружу – это значит, в лабораторию. Там сейчас пусто, дежурный в коридоре храпит весьма музыкально – с присвистом, значит, проснется не скоро. Перед тем, как пробудиться, он всегда несколько раз как бы всхлипывает, потом совсем на пару минут замолкает и только после всего этого окончательно пробуждается.
Мы безбоязненно направились к большим коричневым шкафам с книгами – именно туда указал лапой Пасюк.
Ах, как чудесен запах типографской краски! Как аппетитны свеженькие корешки! Как вкусна, полезна и питательна ещё не истлевшая и не подпорченная сыростью белая финская бумага! Боже, если есть истинное наслаждение на этом грешном свете, так это, безо всяких сомнений, хорошая книга! Ни какой-то там дешевенький бульварный романчик в мягкой глянцевой обложке, а настоящая психологическая проза с иллюстрациями или исторический трактат с цветными картами и вкладками!
Они всегда такие толстые!
Хвала Всевышенему, что некогда изрек он слово! И трижды хвала – за то, что сделал это слово печатным!
Несколько томов «Бюллетеня экспериментальной биологии и медицины», журнал «Кардиология» – подшивка за два последних года, «Артериальная гипертензия» – материалы советско-американской конференции, автобиография Рамон-и-Кахаля, тут же коробка таблеток теодибаверина, наконец, две затрепанные книжки под странным названием «Лики звериные»…
Дрожащими лапами Пасюк нежно гладил мраморный переплет, дважды провел по нему трепещущими усами и, открыв книгу там, где лежала пестрая матерчатая закладка, прочел сдавленным шепотом:
«Родной край прекрасен и богат – животным миром и природными ресурсами…»
Он читал, а я слушал и думал – а есть ли вообще у пасюков родной край??? Откуда они пришли? Из каких земель?
Нам, вистарам, ломать голову над тем, кто были наши предки, не приходится, поставить вопрос о происхождении ви-старов не сможет даже ви-агра, хотя сеты-ары и ага-ары, по-моему разумению, все-таки состоят в некотором родстве.
Мы – искусственная порода и существуем на свете сугубо для экспериментов.
Но пасюки? Откуда они взялись на этих бескрайних равнинах? Из каких степей набежали, из-за каких морей понаплыли?
Об этом ещё долго будут спорить мудрые ученые и сломают немало копий…
Пасюк так увлекся чтением (видно, эти ночные заходы были для него делом привычным), что совершенно не обращал на меня внимания.
Мне захотелось провести на столе Угрюмого инвентаризацию. Самой верхней в стопке книг с правого края была книжица темно-вишневого цвета с очень не кардиологическим названием – «Клятву верности сдержали». Открыл на странице, где было заложено пластиковым немецким алфавитом. На полях пометки – «все говорили о близкой войне»…
Перестав следить за тем, что бормочет Пасюк про свою мифическую родину, я углубился в чтение.
То, что было отмечено простым карандашом, показалось мне весьма занятным и в чем-то поучительным.
«Подражание французскому тону было в моде. Любовь к Отечеству казалась педантизмом. К несчастью, заступники Отечества были немного простоваты и не имели никакого веса. Их патриотизм ограничивался жестоким порицанием французского языка, грозными выходками противу Кузнецкого моста и прочим тому подобным. Молодые люди говорили обо всем русском с презрением или равнодушием, и, шутя, предсказывали России участь Рейнской конфедерации. Словом, общество было довольно гадко. Вдруг известие о нашествии поразило всех. Москва заволновалась, народ ожесточился. Светские балагуры присмирели, дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, гостиные наполнились патриотами. Кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский, кто публично сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски, закричали о Минине и Пожарском и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни…»
Это был Пушкин – «Роставлев».
Отложив Пушкина, я принялся за другую книгу, на немецком языке. И эта книга была нашпигована, как ливерная колбаса, всевозможными закладками и пометками. Здесь Угрюмый отметил рассуждения о высших и низших типах и всё такое, что составляло объект изучения такого умника, как Ницше.
Так вот с какими мыслями Угрюмый засовывает эти проклятые ножницы с крючьями в нашу клетку?!
Великий «безобразователь» природы!
Тут в коридоре грохнуло, и мы, что есть духу, помчались в клетку. Едва дощечка встала на место, как щелкнул выключатель, и мы в ужасе зажмурились от вспыхнувшего света. Сонный дежурный хищно посмотрел на клетки, недвусмысленно облизнулся – о, Боже! – и вышел…
Пронесло!
Едва унялось сердцебиение, как мои мысли вернулись на круги своя, и я снова принялся думать о закладках Угрюмого.
И мне уже не казалось неясным, почему иные режимы стремятся развить чувство вины у своего народа. Нация, испытывающая сильный комплекс вины, послушна и удобна в управлении. У людских правителей это делается регулярно – при необходимости «вину нации» смещают без особых хлопот на другие народы и общности – евреев, цыган, славян, армян, арабов, афганцев и палестинцев…
Или просто безликих «бомбистов», которые-де грозят своим бандитским кулаком спокойствию всего человеческого сообщества.
Среди наций, живущих с устойчивым комплексом вины, легко утвердить атмосферу террора, который может менять свою направленность в зависимости от нужд властей, безнаказанно поглощая ту или иную часть самого активного населения. Ах, ты невиновен? Так это – сейчас! А завтра ты уже можешь представлять собой опасность! Превентивные меры будут приняты с неизбежностью…
В результате общество живет вечным ожиданием ответа за свою, пока ещё не осуществленную вину. Невиновных вообще – нет! Все должны каяться! Тем сильнее, чем менее понятно – за что. Абсурд такой виновности в том, что личная виновность навязывается под пыткой, а возможная – является общепризнанной. Я знаю, что я не виновен, но, тот, другой, в соседней камере, он-то уж точно виноват! Не потому ли меня тоже загребли? Ведь вокруг так много террористов и так легко ошибиться!
Итак, вина смещается на некоего анонима, и чувство страха растет. И беда в том, что никто не видел врага в лицо.
Но все знают, что он, невидимый и неистребимый, где-то здесь, совсем рядом…
И вот уже вирус страха пронизал все слои общества, вина ему – родная сестра.
А теперь остается самая малость – найти вождя, обладающего скорее звериным, нежели божественным гласом, и этот глас легко сформирует уже податливую массу.
Он, этот глас, хорошо резонирует в архитектурных формах подавленного чувством вины бессознания масс, точнее, он действует непосредственно на тотальное тело потенциально агрессивной массы.
И, наконец, вот он явился – лик долгожданного вождя! Уникальный знак абсолютной власти!
Но только ли страхом и воображаемой виной живет общество? Процесс пошел – ибо за одним качеством души следует другое, не менее отвратительное, и воображение, однажды вперив в голову особенно что-то странное, навсегда помещает его в память – специальное такое пэзэу (компьюторщики поймут, о чем это – они называют его постоянным запоминающим устройством), и пэзэу срабатывает безотказно всякий раз, как только в жизни встретится подобный случай. Вот почему страх, однажды внедренный в ум человека, впоследствии становится тем налогом природе человеческой, который она и будет платить до скончания веков, сама того не желая.
Остается только удивляться, что те качества, которыми смертный превышает прочих животных и уподобляется высшему, служат в такой же мере погибели человека, сколь и его совершенству! Одни мысли рождают в нас другие, но и те, и другие нередко служат умерщвлению нашей души, а вовсе не её укреплению. Всуе все сопротивление природе!
Может статься, что и вовсе не появится в мире существа, которое сможет достичь такого величия души, что в ней не родится ни одна пагубная мысль.
Всякий знает, как трудно изгнать из памяти то пустое и вредное, что там как-то случайно поселилось. Напротив, нам даже хочется чаще вспоминать всё то, что показалось нам когда-то странным и противным.
Это один индивид! А теперь представим себе целый народ – какому беспокойству души и каким заблуждениям в мыслях подвергаются массы, которые по своей скудости ума едва ли в состоянии и два отличить от трех. Я видел однажды, как молоденькая лаборантка, когда у неё сломался калькулятор, не смогла сосчитать, сколько корма надо дать десяти крысам, если на каждую выписано сто грамм.
Вот и принимает народ в свое воображение всю ту муть, которую гонит без устали волна перемен…
– Эй, ты, коматозный! – приветствовал меня Пасюк резким ударом по плечу. – Ты что, совсем оглох?
– Я думаю о них.
– Я тоже.
Его голос слегка дрожал от волнения, но теперь это было совсем иное чувство – в нем заключалась огромная скрытая сила. Похоже, Пасюк нашел, наконец, верное решение.
22
Битый час Майя сидела на диване в моей холостяцкой берлоге и молча изучала противоположную стенку. Изучать на ней было решительно нечего, и я подумал, что моя гостья, таким образом, медитирует. Поменяв позу, она вновь впала в нирвану на целую вечность.
Однако мне совсем не светило провести весь вечер в глубоком миноре, и я начал стучать на машинке статью.
Прошло ещё неизвестно сколько времени, и она, наконец, выплыла из предполагаемой нирваны. Понадобилось ещё некоторое дельта тэ, чтобы она начала улавливать связь вещей. Я, краем глаза наблюдая за ней, всё это время вычитывал статью, укладывал листы в конверт, надписывал его, в общем, всячески культурно тянул время.
Когда же я, наконец, закончив канцелярские дела, обратил на неё прямой орлиный взор настоящего мачо, она, натянув свитер на колени, что несомненно означало подспудное желание начать открытый разговор, неожиданно спросила:
– Ты кто?
– Не понял, – охотно набивал себе цену я.
– Откуда ты, кто твои родные, я хочу знать всё с самого начала. Легче было бы узнать всё с самого конца! Я не имел понятия, где оно находилось, это самое начало, ибо истоки нашего рода терялись в древности и никем так и не были изучены – до конца. Мой питерский дед был по профессии адвокатом, а по совместительству – двоюродным братом Тургенева, его жена – простой цыганской девушкой, которую он взял из табора, когда ей минуло шестнадцать лет, а ему – перевалило за полтинник. Их свадебную фотографию у меня забрал музей имени моего знаменитого предка в Орле, а мне взамен прислали несколько неважных копий.
Бабушка была милой и доброй, не считая того, что была ещё и чертовски красивой до конца своих дней. Она, уже совсем старенькая, раз в месяц приносила мне корзиночку пирожных, которые покупала в ресторане «Прага». Пирожные были невообразимо вкусные. А корзиночка – неописуемо изящной и ещё долго вкусно пахла…
Но рассказывать всё это Майе я вовсе не собирался, однако надо было всё же что-то ответить и не обижать её по мелочам.
Я честно сказал:
– Мой дедушка был графом. Но в анкете я пишу просто – из крестьян.
– А! – спокойно ответила она и снова стала смотреть на стенку. Когда долго смотришь на какое-нибудь голое место, начинаешь скучать по людям. Может быть, она это тоже знала.
– А что ты читаешь сейчас? Ну, когда остаешься один?
Она решительно шла на контакт. И это надо было не упускать из виду, чтобы не заводиться.
– Когда я остаюсь один, то предпочитаю пить пиво в одиночку. И пью до тех пор, пока не напьюсь в ноль. Хочешь, выпьем вместе?
Она снова молчала и сосредоточенно смотрела на стенку. Тут в моей голове что-то щелкнуло, и я начал звонить Ирборше, не знаю зачем, возможно, чтобы кое-что спросить насчет статьи. Ничего срочного в действительности, не было, но вот вдруг захотелось…
Ответил мужской голос. Я слегка прибалдел. Это не в её стиле – мне она никогда не разрешала брать трубку. Я сказал, что ошибся, тоже не знаю – почему. И потом запел, это тоже не знаю – зачем, вроде бы – между делом: «Наши жены – пушки заряжены…»
Настроение всё равно не улучшалось.
Она снова вздохнула и смотрела теперь уже на моё лицо, видно, географию стенки она к тому времени досконально изучила.
– А дальше? – спросила она голосом районного следователя по особо важным делам.
– После чего – дальше?
– Ну, когда станешь нулем, что ты обычно делаешь? – на голубом глазу продолжала дознание она.
– А! Это просто. Ну, лежу в ванной на полу и жду, когда кто-нибудь меня поднимет, выведет оттуда и уложит на постель. Хочешь, попробуем?
– А как ты на полу оказываешься?
– Просто падаю, когда в ноль напьюсь. Летать почему-то не получается. Приду умыться, чтобы протрезветь. А вместо этого – поскальзываюсь и падаю на пол, упаду и лежу. Потому что лень вставать.
– И не страшно?
– Что – страшно?
– Ну, падать. Ведь можно ушибиться.
– Подумаешь, один раз о какой-то угол виском долбанулся. Чуть не помер. Но – выжил, как видишь. С тех пор у меня ванна круглая. Как таз, вон у той тёти, на картинке слева. Хочешь, вместе посмотрим?
Она закрыла глаза и о чем-то надолго задумалась. Может быть, пыталась представить, как это я выживал в той страшной обстановке или – какая у меня такая особенная, круглая ванна. Потом, снова вздохнув, безразлично спросила:
– Ты зачем ей звонил?
– Обсудить, что с тобой делать, – доверительно сообщил я, не очень, правда, понимая, по какой линии она унаследовала способности к ясновидению.
– Вообще-то я собираюсь уходить, ты готов?
– Как пионэр, – отрапортовал я, протягивая ей заклеенный конверт.
– А я, дурак, было, подумал, что ты всю ночь так просидишь. Утром проснусь – а ты сидишь! Глупый я, глупый…
– Болван, – сказала она так злобно, что я поспешил втянуть голову в плечи, чтобы меня не забрызгало желчью.
– Ладно, я пошла, – сказала она злобно, вставая с дивана.
– Ладно, иди, – сказал я ласково и дружелюбно, открывая широким жестом дверь в прихожую.
Она вскочила, стала искать сумочку, та оказалась за диваном, взяла её, уронила, потом долго собирала всё женское нутро своей единственной и верной подружки, потом вдруг села на пол посреди комнаты и заплакала.
Поневоле я расхохотался. Потом, кое-как утихомирившись, я помог ей перебраться на диван. Прикинувшись медовым пряником, долго просил прощения за всех сразу на этой грешной планете и особо – за себя лично.
Но эта девушка-кроссворд ничего мне больше не сказала – встала молча и направилась к выходу. Я потянулся за ней, осторожно взял за плечи, повернул к себе.
И тут, не по наглости, чисто случайно, каким-то неловким движением дал почувствовать ей…
Даже не глядя на неё, я понял, что она сейчас умрет или, в лучшем случае, выпрыгнет из окна. Я отстранил её от себя и посмотрел ей в лицо.
Глаза Майи цепко следили за моими руками, выражая тихий ужас, смешанный с нескрываемым отвращением.
Я вышел из комнаты и закурил, устроившись на кухонном подоконнике. Она тоже подошла к окну и закурила, пуская дым узкой струйкой в потолок. Потом вдруг сломала сигарету и кинула её в открытое окно.
Я смотрел на контейнер, доверху наполненный мусором, и сидел так не знаю сколько. Стемнело и из окна напротив донеслось пение: «Какой ты мне сын, какой семьянин, Не бьешь ты жены, не бьешь молодой!»
Я не слышал, как она ушла. Наверное, это хорошо.
И я предался воспоминаниям, ибо мне стало казаться, что уже пора – ведь я, даже по современным меркам, достаточно пожилой человек – и пожил на этом свете вовсе не так уж плохо. В молодости я тоже был демократ и спичка, но теперь мои мысли совсем иного плана.
Что ты делал всё это время? – спросил я себя голосом Вышинского. – Долги, – честно ответило моё второе «я», а жуткий голос продолжал: Ну а ещё?
…Асю, свою первую любовь, я изучил почти также хорошо, как и себя. Так мне очень долго казалось, но вышло, что это не совсем так.
В детстве мы вместе ходили в астрономический кружок во дворце пионеров.
Как-то летом. После успешно сданной сессии, мы поехали с Асей за город, на Оку. Время летело, как птица. Мы прозевали последний автобус.
Нашли в поле широкий разваленный стог, устроились под открытым небом почти с комфортом. Ночь начиналась темная и теплая, и в стогу было как в русской печке вечерком. Я это хорошо знал, потому что в эвакуации, а мы с мамой были там всего одну зиму где-то не так уж далеко от Москвы, – мне тогда было около трех лет, – именно в ней, в этой темной и теплой печке, меня купали. Это единственное, что я помнил из того времени.
Мне было тепло, а вот Ася почему-то продрогла. Я дал ей свой пиджак и стал смотреть в небо. Луну обнаружить не удалось. А вот Орион висел прямо над нами.
И я поплыл…
Так мы и лежали, закопавшись в душистое сено и ни слова не говоря.
– Как здесь красиво, правда? – сказала Ася после долгой паузы, и я не без удивления ощутил в себе большой потенциал пока еще слабого раздражения. – Посмотри, настоящий фантастический полог! Никогда в городе…
Нет, она точно решила меня доканать! Мне стало тоскливо.
– А если я начну храпеть, ты не очень обидишься? – спросил я, опершись на локоть, и она шлепнула меня ладошкой по лицу. – Смотри, чтобы потом претензий не было!
– А те, которые храпят, и вовсе жениться не должны, – как-то странно засмеялась она и повернулась на бок, ко мне спиной. Весьма выразительный жест!
Я выждал приличное время, на всякий случай сказал «эй!» – адекватной реакции не последовало, и я спокойно, теперь уже – со стерильно чистой совестью советского чекиста, продолжил смотреть в сокровенные небеса.
В детстве это действо всегда ввергало меня в сильнейший транс. Но сейчас, то ли потому, что я разучился смотреть на звезды, то ли просто перестал быть сентиментальным, никакого особого состояния я не ощущал.