Женщины в любви Лоуренс Дэвид
– Вовсе нет, – ответила Гермиона, – вовсе нет! Я просто считаю, что вы молоды и полны жизненной энергии, дело даже не в возрасте или опыте – все дело в породе. Руперт принадлежит к людям старой породы, его место среди них; вы же кажетесь мне такой молодой, вы принадлежите к новому, неопытному поколению.
– Неужели! – воскликнула Урсула. – А я напротив считаю, что он удивительно молод.
– Да, а в некоторых вопросах он вообще младенец. Тем не менее…
Они обе замолчали. Урсула ощутила глубокую неприязнь и некоторую безысходность.
«Неправда все это, – говорила она себе, мысленно обращаясь к своей сопернице. – Это совсем не так. Это тебе нужен физически сильный мужчина, который сможет подавить тебя, а не мне. Это тебе, а не мне, нужен бесчувственный мужик. Ты ничего не знаешь о Руперте, совершенно ничего не знаешь, и это несмотря на все годы вашей близости. Ты не даешь ему женской любви, ты даешь ему воображаемую любовь, поэтому-то он и отталкивает тебя. Ты ничего не понимаешь. Тебе известны только мертвые истины. Да любая кухарка сможет его понять, но только не ты. Все твое знание – это ничего не значащие засохшие идеи. Ты, фальшивая насквозь, неверная, что ты можешь знать? Что толку в твоих рассуждениях о любви – ты, искаженное отражение женщины? Как ты можешь что-то знать, если ты ни во что не веришь? Ты не веришь в себя, в свое женское начало, так кому нужен твой тщеславный, пустой ум?»
Женщины сидели во враждебном молчании. Гермиону уязвляло, что все ее добрые намерения, все ее предложения самым вульгарным образом отторгались другой женщиной. Урсула ничего не понимала и никогда бы не смогла понять, она навсегда останется лишь неразумной ревнивой женщиной, обладающей хорошей порцией мощной женской эмоциональности, женской привлекательности и очень небольшим количеством женской рассудительности, – но только не умом. А Гермиона уже давным-давно решила для себя, что если ума нет, то не стоит апеллировать к здравому смыслу – просто не стоит обращать внимания на невежу. Ох уж этот Руперт! – теперь одно из его плохих настроений толкнуло его в объятия этой абсолютно женственной, цветущей, эгоистичной женщины – такова была его реакция и с ней ничего нельзя было поделать. Он то бросался вперед, то его откидывало назад – но скоро амплитуда этого бессмысленного метания станет слишком большой, она вызовет в нем раскол и он погибнет. Спасения не было. Это страшное и нецеленаправленное колебание между животными порывами и духовной истиной, эти два противоположных полюса, разорвут его пополам, и он тихо исчезнет из этой жизни. Все было бесполезно – впадая в крайности, он переставал быть цельным существом, он лишался разума; он был не совсем тем мужчиной, который смог бы сделать счастливой женщину.
Они сидели до тех пор, пока не появился Биркин. Он в мгновение ока уловил царившую в комнате враждебность, извечную и непреодолимую, и закусил губу. Но притворился, что ничего не замечает.
– Здравствуй, Гермиона, ты уже вернулась? Как ты себя чувствуешь?
– Гораздо лучше. А как ты? Что-то ты неважно выглядишь…
– Ну… Знаете, Гудрун и Винни Крич собирались придти на чай. По крайней мере, они мне так сказали. Устроим настоящее чаепитие. Урсула, каким поездом ты приехала?
Эта попытка примирить их ни у одной, ни у другой не вызвала ничего, кроме досады. Женщины наблюдали за ним – Гермиона с глубокой неприязнью и жалостью, а Урсула с крайним нетерпением.
Он нервничал, но определенно был в хорошем расположении духа и сыпал общепринятыми банальностями. Урсула негодующе удивлялась его манере вести светскую беседу – он умел это делать не хуже любого фата в подлунном мире. Поэтому она напустила на себя холодный вид и замкнулась в молчании. Все происходящее казалось ей необычайно фальшивым и унизительным. А Гудрун все еще не было.
– Я решила провести зиму во Флоренции, – через некоторое время сказала Гермиона.
– Правда? – откликнулся он. – Но там же так холодно!
– А я остановлюсь у Палестры. У нее очень неплохо.
– Почему тебя так тянет во Флоренцию?
– Точно сказать не могу, – медленно протянула Гермиона.
Она перевела на него свой тяжелый взгляд.
– Барнз открывает свою эстетическую школу, и Оландез собирается прочитать несколько лекций о национальной политики Италии…
– Все это ерунда какая-то, – заметил он.
– Нет, я с тобой не согласна, – возразила Гермиона.
– И кто тебе больше нравится?
– Мне нравится и тот, и другой. Барнз – первопроходец. К тому же меня интересует Италия и то, как будет пробуждаться ее национальное самосознание.
– Уж лучше бы пробудилось что-нибудь другое, только не национальное самосознание, – сказал Биркин, – особенно если учесть, что в Италии под этим подразумеваются торгово-промышленные интересы. Терпеть не могу Италию и ее демагогию. К тому же Барнз самый настоящий дилетант.
Гермиона враждебно замолчала. Но ей все же удалось вернуть Биркина в свой мир! Как незаметно умела она влиять на него – в одно мгновение она перевела его раздраженное внимание на себя. Он принадлежал только ей.
– Нет, – ответила она, – ты ошибаешься.
Внезапно она замерла на месте, подняла лицо вверх, словно пифия, которая вот-вот разразится пророчеством, и экзальтированно продолжила:
– Il Sandro mi scrive che ha accolto il piu grande entusiasmo, tutti i giovani, e fanciulle e ragazzi, sono tutti...[54]
Она говорила по-итальянски, словно об итальянцах можно было говорить только на их языке.
Руперт неприязненно выслушал ее «песнопение», а затем ответил:
– Даже при всем при том мне это не нравится. Их национальное самосознание – всего-навсего индустриализм, который, как и мелочную зависть, я от всего сердца презираю.
– А по-моему, ты ошибаешься, ты совершенно не прав, – проронила Гермиона. – Я считаю, что рвение современных итальянцев так прекрасно и ненаигранно, ведь это страсть к Италии, L’Italia...
– Вы неплохо знаете Италию? – спросила Урсула.
Гермиона была очень недовольна, что ее речь прервали таким вопросом. Тем не менее, она все же снисходительно ответила:
– Да, вполне хорошо. В юности я вместе с мамой провела там несколько лет. Мама скончалась во Флоренции.
– О…
Повисла пауза, неприятная и для Урсулы, и для Биркина. Одна только Гермиона, казалось, была спокойной и ничего не замечала. Биркин был бледен, его глаза горели словно у больного лихорадкой человека, да и вообще он выглядел крайне изможденно.
Какие же муки испытывала Урсула, сидя в эпицентре противоборства двух характеров! Ей казалось, что ее лоб сковали железные обручи.
Биркин позвонил, чтобы несли чай. Ждать Гудрун дальше казалось невозможным. Когда дверь открылась, в комнату вошел кот.
– Micio! Micio![55] – позвала Гермиона своим размеренным, неестественно-певучим голосом. Молодой кот оглянулся и медленной и величественной походкой направился к ней.
– Vieni – vieni qua, – говорила Гермиона ласкающе-покровительственным тоном, которая всегда считала себя самой опытной и мудрой, точно мать-настоятельница монастыря. – Vieni dire Buon’Giorno alla zia. Mi ricorde, mi ricorde bene – non he vero, piccolo? E vero che mi ricordi? E vero?[56]
Она медленно и с насмешливым безразличием гладила его по голове.
– Он понимает по-итальянски? – спросила Урсула, не знавшая ни слова на этом языке.
– Да, – помедлив, отозвалась Гермиона. – Его мать была итальянкой. Она родилась во Флоренции в моей корзинке для бумаг, в утро дня рождения Руперта. Она стала ему подарком.
Принесли чай. Биркин разливал его по чашкам. Странно было видеть, насколько нерушимой была близость между ним и Гермионой. Урсула почувствовала себя лишней. Даже чайные чашки и старинное серебро протягивали ниточку от Гермионы к Биркину. Казалось, они принадлежали прошедшему времени, ушедшему миру, в котором было место только для него и для нее и в котором она, Урсула, была чужой. В их изысканной среде она была парвеню. Ее традиции не были их традициями, их принципы не были ее принципами. Но их традиции и принципы были упрочившимися, они были одобрены и обладали божьей благодатью. Он и она, Гермиона и Биркин, были людьми одной и той же старой формации, одной и той же высохшей и закоснелой культуры. А она, Урсула, была отступницей. Именно так чувствовала она себя в их присутствии.
Гермиона налила в блюдце немного сливок. Простота, с которой эта женщина распоряжалась вещами Биркина, выводила Урсулу из себя, обескураживала ее. Это выглядело так, как будто все так и должно было быть, словно так предначертано судьбой.
Гермиона посадила кота себе на колени и поставила сливки перед ним. Кот оперся передними лапами на стол и склонил свою изящную молодую мордочку к блюдцу.
– Seccuro che capisce italiano, – пропела Гермиона, – non l’avra dimenticato, la lingua della Mamma[57].
Она ухватила голову кота длинными, медлительными, белыми пальцами, подняла ее вверх, не позволяя ему пить, не выпуская его из своей власти. Она всегда получала удовольствие, когда могла проявлять свою власть, – особенно над любым существом мужского пола. Кот с видом скучающего мужчины снисходительно прищурился и облизнулся. Гермиона издала короткий, гортанный смешок.
– Ecco, il bravo ragazzo, come e superbo, questo![58]
Эта спокойная и странная женщина с котом в руках выглядела очень живописно. В ней была выразительность неподвижной статуи, в некотором смысле она была актрисой.
Кот отвернулся от нее, без всяких эмоций высвободился из ее хватки и начал пить, опустив нос в самые сливки, прекрасно удерживая равновесие и лакая со странным, едва слышным прихлюпиванием.
– Не стоит приучать его есть на столе, – сказал Биркин.
– Хорошо, – ответила Гермиона, не противореча ему.
Взглянув на кота, она заговорила своим прежним ироничным протяжным голосом.
– Ti imparano fare brutte cosi, brutte cose...[59]
Она неспешно подняла голову Мино, подцепив указательным пальцем его белый подобородок. Молодой кот огляделся вокруг с непревзойденным равнодушием, но не стал ни на что смотреть, опустил голову и начал умываться. Гермиона вновь гортанно хмыкнула.
– Bel giovanotto[60], – сказала она.
Кот потянулся вперед и тронул изящной белой лапкой край блюдца. Гермиона опустила его на пол с изящной медлительностью. Эти выверенные, элегантные, осторожные движения напомнили Урсуле о Гудрун.
– No! Non e permesso di mettere il zampino nel tondinetto. Non piace al babbo. Un signor gatto cosi selvatico!..[61]
Она прижала пальцем мягкую кошачью лапку, а в ее голосе слышалась все та же насмешливая издевка.
Урсула потерпела поражение. Сейчас ей хотелось только одного – уйти. Все оказалось бессмысленным. Гермиона ни за что не сдаст своих позиций, ее же надежды были призрачны и неосуществимы.
– Я пойду, – внезапно сказала она.
Биркин посмотрел на нее едва ли не с испугом – так он боялся ее гнева.
– Не стоит так торопиться, – попытался он удержать ее.
– Нет, – ответила она, – мне пора.
Она повернулась к Гермионе, не дав ему возможности сказать что-то еще, протянула ей руку и попрощалась:
– До свидания.
– Всего хорошего, – пропела Гермиона, задерживая руку Урсулы в своей. – А вам действительно нужно уходить?
– Да, мне и правда нужно уходить, – сказала Урсула с окаменевшим лицом, избегая взгляда Гермионы.
– А нужно ли?..
Но Урсула уже высвободила свою руку. Она обернулась к Биркину, быстро и чуть ли не язвительно попрощалась с ним и открыла дверь раньше, чем он успел ее перед ней распахнуть.
Она вышла на улицу и очень быстро пошла вниз по дороге, охваченная гневом и смятением. Удивительно, какую беспричинную ярость и ожесточение вызвала в ней Гермиона одним своим присутствием. Она понимала, что уступила свое место другой женщине, она знала, что выглядела невоспитанной, неотесанной и неестественной. Но ей было все равно. Она только быстрее шла по дороге, но ей очень хотелось вернуться и насмешливо рассмеяться им в лицо. Потому что они надругались над ее чувствами.
Глава XXIII
Прогулка
На следующий день Биркин разыскивал Урсулу. В школе был сокращенный день. Он появился, когда утро подходило к концу, и попросил ее покататься с ним днем на машине. Она согласилась. Но при этом ее лицо было замкнутым и равнодушным, и у него упало сердце.
День выдался безоблачный, но туманный. Он подъехал на своей машине и она села рядом с ним. Но по выражению ее лица было видно, что она все еще закрыта для него, что она не реагирует на его знаки. Когда она становилась такой, противостоя ему, словно стена, его сердце сжималось.
Его жизнь казалась ему такой малозначимой, что ему было почти все равно. Иногда ему казалось, что ему нет никакого дела до того, существуют ли Урсула, Гермиона и остальные люди или же нет. Какое ему дело! Зачем нужно бороться за жизнь, связанную с другим существом, жизнь, которая приносит удовлетворение? Почему бы не плыть по течению, ведя вольную жизнь – как в плутовском романе?[62] Почему бы и нет? Зачем ему все эти человеческие взаимоотношения? Разве нужно принимать мужчин и женщин всерьез? Зачем вообще создавать какие-то серьезные связи? Почему бы не жить обыденной жизнью, плыть по течению, принимать все таким, как есть?
И в тоже время он был обречен на древние как мир попытки жить серьезно, именно такая жизнь была предначертана ему.
– Смотри, – сказал он, – что я купил.
Машина бежала по широкой белой дороге между осенними деревьями.
Он протянул ей маленький бумажный сверток. Она взяла его и раскрыла.
– Какая прелесть! – воскликнула она.
Она рассматривала подарок.
– Какая восхитительная прелесть! – воскликнула она вновь. – Но зачем ты мне их дал?
Она постаралась, чтобы в вопросе прозвучала обида.
На его лице промелькнуло утомленное раздражение. Он слегка пожал плечами.
– Потому что мне так захотелось, – сухо сказал он.
– Но почему? Зачем тебе это?
– Ты хочешь выяснить мои мотивы? – спросил он.
Повисло молчание, и она рассматривала кольца, которые были завернуты в бумагу.
– Я думаю, что они прекрасны, – сказала она, – особенно это. Это просто великолепно.
Это было кольцо с круглым опалом, красным и пламенным, в оправе из маленьких рубинов.
– Тебе больше нравится это? – спросил он.
– Думаю, да.
– Мне больше нравится с сапфиром, – сказал он.
– Это?
Это было кольцо с прекрасным сапфиром, ограненным «розочкой», которое окаймляли маленькие бриллианты.
– Да, – сказала она, – оно милое.
Она подняла его на свет.
– Да, пожалуй, оно самое лучшее…
– Голубое, – сказал он.
– Да, красиво.
Внезапно он вывернул руль, чтобы машина не врезалась в тележку фермера. Машина налетела на насыпь. Он был бесшабашным водителем, и в то же время очень ловким. Но Урсула испугалась. В нем всегда была какая-то невнимательность, которая приводила ее в ужас. Она внезапно почувствовала, что он может убить ее, устроив ужасную автомобильную аварию. На мгновение она окаменела от страха.
– По-моему, то, как ты водишь, очень опасно, – сказала она.
– Нет, не опасно, – сказал он, а затем, выдержав паузу, добавил: – А разве желтое кольцо тебе не нравится?
Это был топаз квадратной огранки в стальной оправе, или какой-то другой камень очень тонкой работы.
– Да, – сказала она, – оно мне очень нравится. Но почему ты купил эти кольца?
– Потому что хотел их купить. Они не новые.
– Ты купил их для себя?
– Нет. На моих руках кольца не смотрятся.
– Так зачем же ты их купил?
– Для того чтобы подарить тебе.
– Вот как? В таком случае ты должен отдать их Гермионе! Твое место рядом с ней.
Он не ответил. Она так и сидела, зажав драгоценности в руках. Ей хотелось примерить их, но что-то удерживало ее. Более того, она боялась, что ее руки были слишком большими, мысль о том, что ей не удастся надеть их ни на один из пальцев, кроме как на мизинец, приводила ее в чудовищный страх. Они молча ехали по пустынным проселкам.
Ее возбуждала езда на машине, она даже забыла, что он находится рядом.
– Где мы? – внезапно спросила она.
– Недалеко от Ворксопа.
– А куда мы едем?
– Куда глаза глядят.
Такой ответ ей понравился.
Она раскрыла ладонь, чтобы посмотреть на кольца. Они доставляли ей удовольствие, лежащие на ее ладони три кружка с выдающимися драгоценными камнями, пойманные в ее руке. Она обязательно должна была примерить их. Она сделала это тайно, нежелая, чтобы он увидел, чтобы он не узнал, что ее палец был слишком большим для них. Но он тем не менее увидел. Он всегда все сидел, если ей этого не хотелось. Это было еще одной его неприятной, настораживающой чертой.
Только кольцо с опалом с его тонкой металлической оправой подошло на ее безымянный палец. А она была суеверной. Нет, и так слишком многое предвещало дурное, она не примет от него это кольцо в знак обручения.
– Смотри, – сказала она, вытягивая руку, чуть согнутую и подрагивающую. – Остальные мне не подходят.
Он взглянул на мерцающий красный, мягкий камень на ее необычайно нежной коже.
– Да, – сказал он.
– Но ведь опалы же предвещают плохое? – жалобно заметила она.
– Ну да. А я предпочитаю все, что пророчит неудачу. Удача слишком вульгарна. Кому нужно то, что принесет удача? Мне – нет.
– Но почему? – рассмеялась она.
И, подталкиваемая желанием увидеть, как будут смотреться на ее руках другие кольца, она надела их на мизинец.
– Их можно расширить, – сказал он.
– Да, – с сомнением ответила она, и вздохнула.
Она понимала, что, принимая кольца, она обручалась с ним. Однако, казалось, судьба была сильнее ее. Она вновь взглянула на драгоценности. Они казались ей очень красивыми, и дело было не в их красоте как украшений, ни в их стоимости, а потому, что это были крошечные осколки красоты.
– Я рада, что ты их купил, – сказала она, с некоторой неохотой, вытягивая руку и нежно кладя ее на его локоть.
Он едва заметно улыбнулся. Ему хотелось привлечь ее к себе. Но в глубине души он чувствовал равнодушие и безразличие. Он знал, что она по-настоящему испытывает к нему страсть. Но это не до конца занимало его. Существовали глубины страсти, когда человек становился обезличенным и равнодушным, когда все эмоции пропадали. В то время как Урсула все еще находилась на эмоциональном уровне, личном уровне, который всегда оставался чертовски личным. Он овладел ей так, как никогда не овладевал собой. Он овладел ей у самого истока ее мрака и стыда, словно демон, смеющийся над потоком волшебного порока, который был одним из источником ее существования – смеющийся, содрогающийся, впивающий, вбирающий ее всю до конца. А что касается нее, когда она сможет отказаться от своего «я», чтобы принять его в самом водовороте смерти?
Сейчас она была совершенно счастлива. Машина продолжала катиться, день был тихий и туманный. Она разговаривала с оживленной заинтересованностью, анализируя людей и движущие ими мотивы – Гудрун, Джеральда. Он рассеянно отвечал. Его больше не интересовали личности и люди – все люди были разными, но сегодня они все были ограничены определенными рамками, говорил он; существовало только немногим больше двух идей, двух огромных потоков действий, которые порождали различные формы реакций. Все эти реакции у различных людей были разными, но они следовали нескольким великим законам и по сути своей никакой разницы между ними не было. Они действовали и противодействовали неосознанно согласно нескольким великим законам, и как только эти законы, эти великие принципы, становились известными, люди теряли свою мистическую загадочность. По своей сути они все были одинаковыми, и разница между ними была только вариацией на заданную тему. Никто из них не нарушал заданных условий.
Урсула была с этим не согласна – для нее люди все еще были неизведанной страной – но возможно не настолько, как она пыталась себя убедить. Возможно, теперь она интересовалась ими только по инерции. Возможно также, что ее интерес носил деструктивный характер, ее анализ был всего-навсего раздиранием на куски. В ней было какое-то внутреннее пространство, где ей не было дела до людей и их отличительных черт, даже чтобы и разрушить их. Казалось, на мгновение она затронула эту внутреннюю тишину, притихла и на мгновение обернулась с мыслями только о Биркине.
– Как чудесно было бы приехать домой, когда уже стемнеет! – сказала она. – Можно выпить чай попозже – ладно? Устроим «большой чай».[63] Разве это будет не чудесно?
– Я обещал поужинать в Шортландсе, – сказал он.
– Но это же неважно – можешь пойти завтра.
– Там будет Гермиона, – сказал он довольно напряженным голосом. – Через два дня она уезжает. Мне кажется, я должен попрощаться с ней. Я больше никогда ее не увижу.
Урсула отстранилась и закрылась от него в яростном молчании. Он нахмурился и его глаза вновь начали мерцать гневным светом.
– Ты ведь не возражаешь, да? – раздраженно спросил он.
– Нет, мне все равно! Какое мне до этого дела? Почему это я должна возражать?
Ее тон был насмешливым и оскорбительным.
– Этот вопрос-то я себе и задаю, – сказал он, – почему ты должна возражать! Но мне кажется, что ты все-таки возражаешь.
– Уверяю тебя, я нисколько не против, и совершенно не возражаю. Иди туда, где твое место – вот и все, что я от тебя хочу.
– Какая же ты дура! – воскликнул он. – Только и твердишь: «Иди туда, где твое место». Да между мной и Гермионой все кончено! Она для тебя имеет большее значение, если уж на то пошло, чем для меня. Ты можешь только восставать в чистейшей воды противодействии ей – а быть ее противоположностью значит быть ее двойником.
– Ах противоположностью! – воскликнула Урсула. – Знаю я твои уловки. Ты не заставишь меня закрыть глаза своими изворотливыми фразами. Твое место рядом с Гермионой и ее избитой комедией. Ну а раз так, значит, так тому и быть. Я тебя не виню. Но в таком случае между нами не может ничего быть.
Он остановил машину, охваченный вспыхнувшим раздражением, и они возбужденно продолжили выяснять отношения прямо посередине проселка. Их ссора дошла до критической точки, поэтому они даже не замечали всей нелепости своего положения.
– Если бы ты только не была такой дурой, если бы ты не была такой дурой, – с горьким отчаянием вскричал он, – то ты бы поняла, что можно оставаться приличным человеком, даже если ты и совершил ошибку. Я ошибся в том, что все эти годы провел с Гермионой – это вело только к смерти. Но, в конце концов, у человека может оставаться немного человеческого приличия. Но нет, ты разрываешь мне душу своей ревностью при одном только упоминании имени Гермионы.
– Я ревную?! Я – ревную?! Ты ошибаешься, если так думаешь! Я нисколечко не ревную к Гермионе, она для меня пустое место, так-то вот! – Урсула прищелкнула пальцами. – Нет, это ты все время лжешь! Именно ты должен всегда к ней возвращаться, точно собака к своей рвоте. Мне ненавистно, то, что олицетворяет собой Гермиона. А олицетворяет она ложь, фальшь, смерть. Но тебе это нужно, ты ничего не можешь с этим поделать, не можешь! Ты все еще часть того старого, удушающего образа жизни – ну так и возвращайся к нему! Но не приходи ко мне, я не имею с этим ничего общего.
И во власти напряженных и сильных чувств, она выскочила из машины и, бросившись к живой изгороди, начала бессознательно срывать розовомясые ягоды бересклета, часть из которых лопнула, обнажив оранжевые семена.
– Ну и дура же ты! – горько и как-то презрительно вскричал он.
– Да, дура. Я – самая настоящая дура. И благодарю за это Бога. Я слишком большая дура, чтобы переварить твои умные мысли. Слава Богу! Отправляйся к своим женщинам – отправляйся, они как раз тебе подходят. Возле тебя всегда увивается несколько штук, и так будет всегда. Иди же к своим духовным невестам – но тогда забудь про меня, потому что я, слава Богу, не такая. Но тебя такое не удовлетворяет, да? Твои духовные невесты не могут дать тебе то, что тебе нужно, они недостаточно заурядны и плотски для тебя, да? Поэтому ты идешь ко мне, но держишь их за спиной! Ты женишься на мне ради каждодневного использования. Но ты оставишь за своей спиной достаточный запас своих духовных невест. Знаю я твою грязную мелочную игру!
Внезапно ее охватило такое пламя, что она в бешенстве топнула ногой, и Биркин отшатнулся, испугавшись, что она может ударить и его.
– А я, я недостаточно интеллектуальна, я не настолько интеллектуальна, как эта Гермиона!
Она нахмурилась, а глаза горели, как у тигрицы.
– Так отправляйся к ней, вот что я тебе скажу, отправляйся к ней, иди. Ха, она интеллектуальна, она! Да она самая что ни на есть грязная материалистка. Это она-то интеллектуальна? Да какое ей дело до этого, в чем ее интеллектуальность? Что она такое?
Ее ярость, казалось, вырвалась из нее и опалила его лицо. Он поежился.
– Я говорю тебе, что это грязь, еще раз грязь и ничего, кроме грязи. И тебе нужна эта грязь, ты жить без нее не можешь. Духовность! Это ее-то насмешки, ее тщеславие и ее чудовищный материализм-то духовны? Да она грязная баба, совершенно грязная, она истинная материалистка, это все так омерзительно. Ради чего, в конце концов, она так старается, ради чего вся эта страсть к общественным проблемам, как ты ее называешь. Общественное рвение – да какое у нее может быть рвение! Покажите мне его! Где оно? Ей нужна мелочная минутная власть, ей нужна иллюзия, что она великая женщина, вот и все. В душе же она не верит ни в Бога, ни в черта, она заурядна, как грязь. Вот такова-то она в глубине души. Все остальное – притворство. Но тебе это нравится. Тебе нравится пустая духовность, ты ею питаешься. А почему? Да потому что под ней скрыта грязь. Ты думаешь, я не знаю обо всей порочности твоих и ее сексуальных отношений? Знаю. Вот эта-то порочность тебе и нужна, мерзкий ты лжец! Так получи ее, получи! Мерзкий лжец!
Она отвернулась и судорожно начала обрывать с изгороди ветки бересклета и вдевать их дрожащими пальцами в петлицу своего жакета.
Он сидел и молча наблюдал за ней. В нем поднялась волна удивительной нежности, когда он увидел, как дрожат ее чувствительные пальцы: и в то же самое время он чувствовал гнев и отчуждение.
– Это унизительная сцена, – холодно сказал он.
– Да уж, действительно унизительная, – согласилась она. – Но унижает она больше меня, чем тебя.
– Поскольку ты сама решила унизить себя, – сказал он.
И вновь вспышка озарила ее лицо, а в глазах загорелся желтый огонь.
– Ты! – воскликнула она. – Ты! Ты, любитель правды! Ты, ревнитель чистоты! Твоя правда и твоя чистота смердят! Они воняют падалью, который ты питаешься, ты, питающийся отбросами пес, ты, пожиратель трупов. Ты омерзителен, омерзителен и я хочу, чтобы ты об этом знал. Твоя чистота, твоя непорочность, твоя доброта – да, спасибо, хватит с нас ее! Ты всего-навсего омерзительная, страшная, как смерть, непристойная тварь, – вот кто ты, непристойная и извращенная тварь. Ты и любовь! Ты можешь хоть сто раз говорить, что любовь тебе не нужна. Нет, тебе нужны ты сам, грязь и смерть – вот что тебе нужно. Ты настолько извращен, ты питаешься смертью. А затем…
– Там велосипедист, – сказал он, сжимаясь от ее громкого обличения.
Она взглянула на дорогу.
– Мне все равно! – воскликнула она, но, тем не менее, замолчала.
Велосипедист, проезжавший мимо и слышавший ссору и повышенные голоса, с любопытством взглянул на мужчину, потом на женщину и на стоящую машину.
– Здравствуйте, – бодро поприветствовал он их.
– Добрый день, – сухо отозвался Биркин.
Они молчали, пока мужчина не отъехал подальше.
Лицо Биркина просветлело. Он знал, что по большей части она была права. Она знала, что у него была извращенная натура – такая одухотворенная, с одной стороны, а с другой – до странности порочная. Но разве она сама была лучше? Разве кто-нибудь в этом мире был лучше?
– Все это, возможно, так и есть – ложь, зловоние и так далее, – сказал он. – Но духовная близость Гермионы немногим отвратительнее твоей эмоционально-ревнивой близости. Но можно сохранять приличия – даже в общении с врагами: ради себя самого. Гермиона мой враг – на всю жизнь. Вот почему я должен ласково убрать ее со своей дороги.
– Ты! Ты, твои враги и твои ласки! Хорошенькое зрелище ты делаешь из себя. Но это никого, кроме тебя не занимает. Я ревную! Да все, что я говорю, – ее голос наполнился яростью, – я говорю только потому, что это правда, понимаешь ли ты?! Потому что ты это ты, омерзительный и неискренний лжец, побеленный склеп. Вот почему я так говорю. А ты слушай это...
– …и будь благодарен, – добавил он с насмешливой гримасой.
– Да, – воскликнула она, – и если в тебе есть хоть капля приличия, то ты будешь благодарен.
– Однако во мне нет ни капли приличия, – парировал он.
– Верно! – воскликнула она. – Этой капли в тебе нет. Вот поэтому ты можешь идти своим путем, а я пойду своим. Это ни к чему не ведет, совершенно ни к чему. Поэтому можешь оставить меня сейчас, дальше я с тобой не поеду. Оставь меня.
– Ты даже не знаешь, где ты, – сказал он.
– О, не волнуйся, уверяю тебя, со мной все будет в порядке. У меня в кошельке десять шиллингов, и это позволит мне вернуться из любого места, куда бы ты меня не завез.
Она заколебалась. Кольца все еще были на ее пальцах: два – на мизинце, одно – на безымянном. И она все еще колебалась.
– Отлично, – сказал он. – Если человек – дурак, этому ничто не поможет.
– Совершенно верно, – ответила она.
Но она все еще медлила. Затем на ее лице появилось угрожающее и злобное выражение, она рывком сняла кольца с пальцев и бросила в его сторону. Одно попало ему в лицо, остальные – ударились о пальто и скатились в грязь.
– И забери свои кольца, – сказала она, – иди и купи себе женщину где-нибудь в другом месте – такую, которая с радостью разделит с тобой весь твой духовный бред, их найдется сколько угодно. Или же занимайся с ними своим физическим бредом, а духовный – оставь Гермионе.
С этим она пошла прочь от него вверх по дороге. Он неподвижно стоял, наблюдая за ее мрачным и довольно некрасивым уходом. Проходя мимо живых изгородей, она хмуро срывала веточки и вставляла их в петлицы жакета.
Она становилась меньше и меньше, и вскоре совсем исчезла из вида.
Его разум накрыла тьма. В нем тлела только одна, маленькая искорка сознания.
Он чувствовал себя разбитым и обессиленным, и в то же время ощущал облегчение. Он отошел к обочине и сел на насыпь.
Без сомнения, Урсула была права. Все, что она говорила, было правдой. Он знал, что его одухотворенность была сопутствующим обстоятельством испорченности, что она была чем-то типа удовольствия от саморазрушения. Для него в саморазрушении было что-то возбуждающее, особенно когда оно переводилось в плоскость духовного. Он осознал это и избавился от этого. Но разве эмоциональная близость Урсулы, эмоциональная и физическая не несла той же опасности, что и отвлеченная духовная близость Гермионы? Слияние, слияние, это ужасное слияние двух существ, на котором настаивали все женщины и почти все мужчины, разве не было оно тошнотворным и ужасным, было ли это слияние духа или эмоционального тела? Гермиона считала себя совершенной Идеей, к которой должны возвращаться все мужчины; а Урсула была совершенным Чревом, порождающим сосудом, к которому должны вернуться все мужчины! И обе наводили ужас. Почему они не могли остаться отдельными существами, ограниченными собственными возможностями? Зачем нужна вся эта ужасная всеобъемлемость, эта ужасающая тирания? Почему нельзя оставить свободу другому существу, зачем нужно поглощать, плавить, превращать в часть себя? Нужно полностью раствориться в мгновениях, но не в другом существе.
Он не мог смотреть, как его кольца валяются в бледной дорожной пыли. Он поднял их и инстинктивно обтер. Они были маленькими свидетельствами природы красоты, природы счастья в живительном созидании, но его руки были теперь в пыли и песке.
Его разум все еще пребывал во тьме. Ужасный сгусток сознания, который упорно обосновался там, словно навязчивая идея, раскололся, исчез, его жизнь растворилась во мраке, разлившись по ногам и телу. Но теперь в сердце его появилось беспокойство. Он хотел, чтобы она вернулась. Он дышал легко и часто, как младенец, и его дыхание было невинным, ничем не омраченным.
Она возвращалась. Он увидел, как она отрешенно бредет вдоль высокой изгороди и медленно приближается к нему. Он не шелохнулся, больше он на нее не смотрел. Он словно погрузился в сон, обрел покой, задремав и полностью расслабившись.
Она подошла и встала перед ним, склонив голову.
– Смотри, какой цветок я тебе нашла, – сказала она, жалобно приближая лилово-красную, покрытую колокольчиками веточку вереска к его лицу. Он увидел собрание цветных колокольчиков и похожую на ствол дерева тонкую веточку: и ее руки с их необычайно тонкой, необычайно чувствительной кожей.
– Он милый! – сказал он, смотря на нее с улыбкой и беря у нее цветок. Все опять стало просто, очень просто, проблемы растворились в небытии. Но ему ужасно хотелось заплакать, в остальном ему было скучно и сильные чувства утомили его.